— Вы-то что здесь делаете, Уинтерборн? Вот уж не думал, что Шобб вас пригласит. У вас разве есть деньги?
   — Меня привел Апджон.
   — Апджон-ату-их! А чего ему от вас надо?
   — Хочет, наверно, чтобы я написал статью о его новом направлении в живописи.
   Мистер Бобб хихикнул, потом скорчил гримасу отвращения и помахал рукой, точно отгоняя дурной запах.
   — Супрематистская живопись! Супрематистское дерьмо! Супрематистское самомнение и безмозглое шарлатанство! Видали вы, как он подлизывался к этой Картер, к этой аристократке леди Картер? Тьфу!
   Такая ненависть прозвучала в этом «тьфу», что Джорджа покоробило. Правда, он и сам подозревал, что мистер Апджон отчасти шарлатан, и самомнение у мистера Апджона, конечно, чудовищное… а все-таки на свой лад он и добр и великодушен, этот бедняга Апджон, получивший прозвище «ату-их!» — он так яростно нападает на всех сытых и преуспевающих, будто бы защищая тех, кто добивается, но еще не добился признания. К несчастью, брань и наскоки мистера Апджона нимало не помогали его друзьям и лишь приносили известность ему самому, — печальную известность, ибо он был смешон. Но Джордж счел своим долгом как-то за него вступиться.
   — Ну конечно, он чудаковат и держится иногда вызывающе, а все-таки он человек по-своему талантливый и великодушный.
   Мистер Бобб усмехнулся, вернее сказать, оскалил зубы.
   — Ваш Апджон просто жалкий льстивый червяк, да, вот именно: жалкий льстивый червяк. И из вас тоже ничего хорошего не выйдет, милый мой, если вы не перестанете якшаться с этой публикой. Пропадете, вот и все, пропадете ни за грош. Да и вообще человечество идет к чертям. Оно прогнило, насквозь прогнило. Оно смердит. Его пожирают черви. Вы только посмотрите, как эти плюгавые молодчики красуются перед своими дамами! Гнусные мерзавцы, рыбья кровь…….! Посмотрите на этих женщин, им отчаянно хочется, чтобы их полюбил живой человек, у которого в жилах кровь, а не вода, — а что им достается? Какой-нибудь гнусный…….! Знаю я их, этих мерзавцев. Черт бы их всех побрал. Но скоро этому придет конец, иначе и быть не может. Рабочие этого не потерпят. Будет революция, кровопролитная революция, и очень скоро. Черт подери этих гнусных мерзавцев со всеми их гнусными гетрами и моноклями!
   Джорджа и смутил и позабавил этот взрыв негодования. Ему и самому на многих здесь противно было смотреть, чего стоил хотя бы Роберт Джеймс, Друг Поэтов, выпускавший антологии творчества самых бездарных писак, в гетрах и с моноклем, шепелявый и брызжущий слюной. Но в конце концов мистер Джеймс существо безвредное и доброжелательное. Можно не разделять его вкусов, можно не испытывать к нему симпатии, да и к большинству присутствующих тоже. Но «жалкие червяки» и «гнусные мерзавцы» — это, кажется, уже слишком. Кроме того, Джорджа слегка коробили простонародные словечки мистера Бобба и он не мог понять, почему сексуальная холодность иных мужчин в смокингах должна подвигнуть рабочих на кровопролитную революцию.
   — Мне кажется, рабочим на это наплевать. Если дело обстоит так, как вы говорите, уж скорее женщины станут суфражистками161.
   — Брр! — сказал мистер Бобб. — Тьфу! Суфражистки? Да ну их! Они воняют. Они грязнухи. Они непристойны. Женщины и право голоса! Последняя стадия разложения нашего гнусного мира! Уж если женщины добираются до власти, всему конец. Это значит — мужчинам крышка, гнусным мерзавцам. Дайте женщинам власть, и ничто не спасет мир. Разве что социализм и неподдельная тяга внутреннего бессознательного Мужского начала к сокровенному бытию Женского лона. Но нет, они этого не стоят. Пусть сгинут. Вы еще увидите, милый мой, сами увидите. Через каких-нибудь пять лет у нас будет…
   — Ах, мистер Бобб, — послышался голос, и перед ними появилась миссис Шобб, застенчивое создание в серебристо-сером, с седеющими волосами, кроткое и трепетное, точно серая ночная бабочка. — Ах, простите, мистер Бобб, что я прерываю вашу столь ин-те-ресную беседу. Но леди Картер так хочет с вами познакомиться, она вами так восхищается! Я уверена, она вам понравится, и обе ее дочки тоже — они такие пре-лестные девушки!
   Джордж видел, как мистер Бобб подобострастно склонился перед леди Картер и оживленно заговорил с этой живой ступенькой общественной лестницы. Несколько минут он наблюдал эту сцену и уже собрался уходить, когда к нему приблизился мистер Уолдо Тобб.
   — У вас отсутствующий вид, Уинтерборн, — сказал он, отчетливо выговаривая слова, точно читая по книге. — О чем это вы так глубоко задумались?
   — Да вот Бобб сейчас поносил Апджона за то, что он пресмыкается перед леди Картер, а как только миссис Шобб предложила их познакомить, побежал со всех ног. Полюбуйтесь, вот он — так и ловит каждое ее слово.
   Мистер Тобб слушал с серьезностью чрезвычайной.
   — О-о, — протянул он многозначительно, как бы намекая на вещи, о которых лучше не говорить вслух. Это было великое преимущество мистера Тобба в светской беседе. Он убедился, что, когда молчишь с вопросительным видом, собеседнику становится неловко, он чувствует себя обязанным что-то сказать и иной раз невольно проговорится. В этих случаях мистер Тобб чопорно произносил: «О-о!», или: «Вот как?», или: «Да что вы!» — это выходило у него весьма внушительно и притом словно бы укоризненно. По слухам, мистер Тобб наедине с собою часами упражнялся, совершенствуя интонации своих «О-о!», «Вот как?» и «Да что вы!». Безусловно, он достиг высокой степени совершенства — так изысканно и многозначительно это у него звучало. Мистер Тобб сильно пил, отдавая предпочтение джину; однако, надо признать, чем больше он, бывало, выпьет, тем изысканнее и туманно-многозначительнее изъясняется.
   Итак, после «О-о!» мистера Тобба наступила пауза. Его вопрошающее молчание делало свое дело. Джордж от смущения сказал первое, что пришло в голову:
   — Меня привел Апджон, я сейчас смотрел его новые картины.
   — Вот как?
   — Он хочет, чтобы я о них писал, но это очень трудно. Честно говоря, я их не понимаю, по-моему, это все вздор. А как по—вашему?
   — О-о.
   — Видели вы его картины?
   — Не-ет.
   Да скажи же хоть что-нибудь, черт бы тебя побрал!
   Снова долгое молчание.
   — Ну-с, дорогой мой Уинтерборн, мне было очень приятно с вами побеседовать. Заходите ко мне как-нибудь в ближайшем будущем. А теперь прошу прощенья, мне нужно спросить кое о чем лорда Конгрива. Всего лучшего. Всего наилучшего!

 
   Джордж наблюдал встречу мистера Уолдо Тобба с лордом Конгривом.
   — Приветствую, Уолдо!
   — Бернард, дорогой мой!..
   Мистер Тобб пожал руку лорда Конгрива с явным, хотя и сдерживаемым волнением. В его обращении чувствовалась некая исполненная достоинства непринужденность, — так, должно быть, Фелипо162 играл на бильярде с Людовиком XIV. Мистер Шобб, тоже вошедший в это своеобразное трио, держался проще, с любезностью равного среди равных. Джордж не слышал, о чем у них шла речь, да и не хотел слышать. Он следил за миссис Шобб, которая негромко разговаривала с двумя молодыми женщинами, сидя на диване в уголке. Бедная миссис Шобб, тихая серая ночная бабочка, вечно она трепыхается с самыми лучшими намерениями и вечно некстати. Ей свойственна выводящая из терпенья кротость и изысканная беспомощность, присущая очень многим женщинам из состоятельной среды, молодость которых загублена влиянием Рескина и Морриса. Вот на стене висит ее портрет кисти Берн-Джонса — сверхнежный, сверхпечальный, стилизованный до полного сходства с прекрасными девами из Берн-Джонсова же цикла о короле Артуре. И вот она сама — серенькая ночная бабочка; нежность стала вялостью, печаль — бесплодным сожалением. Была ли она когда-нибудь такою, как изобразил ее художник? Если бы вам не объяснили, что это она, никто об этом вовек бы не догадался.
   Бедная миссис Шобб! На нее смотришь сперва с жалостью, почти с нежностью, потом с презрением и наконец с досадой. Такая угнетенная бесцветность. И при этом какие мужественные усилия «поступать, как надо»! Но своей утонченностью и этим старанием «поступать, как надо», она почему-то раздражала — и хотелось поскорее очутиться в обществе какого-нибудь машиниста, который здорово ругается, здорово работает и здорово пьет. Наверно, она всегда была очень несчастна. Родители ее, чистой воды викторианцы, довольно состоятельные (отец разбогател на оптовой торговле вином и удалился на покой), дали ей неплохое воспитание, а именно — возили путешествовать и обучили хорошим манерам, — и притом медленно, но верно давили в ней душу живую. Первую роль тут, разумеется, играла мать, эта пресловутая материнская любовь к дочери, представляющая собою отвратительную смесь запугиванья, ревности, паразитизма и исковерканной эротики. С каким чудовищным упорством разочарованная жена «отыгрывается» на дочери! Конечно, сама того не сознавая; но когда человек бессознательно жесток и давит других, сам того не замечая, это кажется хуже всего. Спасаясь от родительского гнета, дочь вышла замуж за Шобба. Самая страшная, роковая ошибка для молодой девушки — выйти за человека, причастного искусству. Если угодно, мои милые, берите их в любовники. Они вас многому научат, от них вы многое узнаете о жизни, о человеческой природе и об отношениях мужчины и женщины, ибо они непосредственно всем этим интересуются, тогда как все прочие напичканы предрассудками, высокими идеалами и литературными реминисценциями. Но не выходите за них замуж, — разве что у вас в кармане ночной сорочки лежит разрешение на развод. Если вы бедны, ваша жизнь и без детей будет ужасна, а родись дети — и начнется мука адская. Если у вас есть деньги, можете не сомневаться, что художник женился не на вас, а на ваших деньгах. Всякий бедный художник, и вообще человек умственного труда, ищет женщину, которая взяла бы его на содержание. Так что берегитесь. Разумеется, на свете не существует не только безоблачно-счастливых браков, не существует и просто браков хороших, — Ларошфуко163 был такой оптимист! И, во всяком случае, институт брака примитивен и неминуемо рухнет под объединенным натиском противозачаточных средств и материальной независимости женщин. Помните, людям искусства нужны не спокойствие и законное потомство, но разнообразие ощущений и обеспеченный доход. Итак, берегитесь! Бедная миссис Шобб не береглась, — ведь от нее, как от всякой молодой девицы, требовали скромности и послушания. И она стала средством, при помощи которого мистер Шобб избег всеобщей невеселой участи — работать ради хлеба насущного. Он был с женою высокомерен, небрежен и невнимателен, легко изменял ей, но при этом впился в нее намертво, как пиявка: у жены было своих три тысячи в год, и он тратил львиную долю. Сам он был пухлый и не лишенный таланта сноб из немцев. Он чванился своим аристократическим происхождением, доказательством которого, впрочем, мог служить разве что нос с горбинкой да крайне дурные манеры. До начала мировой войны он частенько вспоминал, что год прослужил в одном из самых аристократических полков германской армии, то и дело вставлял: «Когда я в последний раз виделся с кайзером…» — или вдруг начинал, к удивлению слушателей, говорить по-немецки, или заявлял: «Конечно, вы, англичане…» Когда началась война, он сделал открытие: оказывается, он всегда был англичанином — истым джентльменом и ярым патриотом. К чести его будь сказано, он и сам пошел на фронт добровольцем, а не только «отдал отечеству» парочку родственников. Но ведь, учтите, это был законный предлог удрать от миссис Шобб… немало почтенных джентльменов и пылких патриотов шли в армию не столько во имя защиты отечества от врагов, сколько стремясь сбежать от своих жен! Шобб являл собою образец поразительного эгоизма и тщеславия, свойственного людям искусства. Кроме собственного благополучия, он, в сущности, интересовался только еще собственным литературным стилем и репутацией, — больше ничто его не трогало. Надо прибавить, что он был отчаянный и довольно забавный враль, — своего рода литературный Фальстаф. Что до его любовных приключений — бог ты мой! Но неужели они и вправду были так ужасны? Вероятно, рассказчики сильно сгущали краски, поскольку Шобб не лишен был таланта, а талантливым людям все завидуют…

 
   Джордж вдруг заметил, что миссис Шобб с дивана в углу делает ему знаки. Часть наиболее шумных гостей уже откланялась — должно быть, пошли куда-нибудь, где можно как следует выпить, — и в распахнутое окно на смену табачному дыму вливался свежий воздух. Стряхнув с себя задумчивость, Джордж поспешил на зов хозяйки дома.
   — Вы знакомы с миссис Лэмбертон, не правда ли, мистер Уинтерборн? А это мисс Элизабет Пастон.
   Обмен приветствиями.
   — И, пожалуйста, мистер Уинтерборн, будьте так добры, принесите нам холодного лимонаду. Мы просто умираем от жажды, здесь так душно и накурено!
   Джордж принес лимонад и сел на стул напротив трех женщин. Поболтали о пустяках. Скоро миссис Шобб поднялась. Она увидела в противоположном углу какую-то всеми забытую старую деву и решила, что «надо» с нею поговорить. Миссис Лэмбертон вздохнула:
   — И зачем только мы ходим на эти высокоумственные сборища? Пустая трата времени и сил.
   — Ах, оставь, Фрэнсис! — сказала Элизабет с недобрым нервическим смешком. — Сама знаешь, ты бы ужасно злилась, если бы тебя не пригласили.
   — Притом, это единственное место, где вы не рискуете встретить собственного мужа, — заметил Джордж.
   — Да я его никогда и не вижу. На прошлой неделе мне пришлось справляться у прислуги, куда девался мистер Лэмбертон. Я понятия не имела, что с ним: поглощен новой победой или его уже нет в живых.
   — И как же?
   — Что именно?
   — Он жив?
   — По-моему, он вообще никогда не был жив.
   Они расхохотались, хотя эта грошовая шутка была очень близка к истине.
   — А ведь когда-то он вам, очевидно, нравился, — продолжал Джордж с жестокой и бестактной прямотой молодости. — Почему? Почему женщинам нравятся мужчины? И по какому принципу они выбирают себе мужей? Что ими движет — инстинкт? Корысть?
   Ответа не было. Женщины не любят таких вопросов, да еще когда их задает молодой человек, чья обязанность — слепо восхищаться непостижимыми женскими чарами. Разумеется, вопросы были дерзкие; но если в молодом человеке нет дерзости, что от него толку?
   Обе закурили сигареты. Джордж смотрел на Элизабет Пастон. Гибкая фигура, затянутая в красный шелк; блестящие черные волосы, гладко зачесанные назад и открывающие высокий ясный лоб; большие темные глаза, умный, проницательный взгляд; довольно бледное, несколько египетского типа лицо — чуть выступающие скулы, впалые щеки и полные яркие губы; беспокойные движения. Это была «полудева», каких немало в странах, где все, что связано с полом, стеснено всяческими строгостями и запретами. У нее были гибкие руки, очень красивый овал лица, слишком плоская грудь. Она слишком жадно курила сигарету за сигаретой и, сидя с задумчиво-рассеянным видом, умело показывала красивую шею, прелестно очерченную щеку и подбородок. Зубы у нее были чуточку неправильные. Изящное ухо — точно хрупкая розовая раковина в темных водорослях волос. Икры и щиколотки — приметы очень важные, когда надо определить нрав и темперамент женщины, — по тогдашней моде скрывала длинная юбка; но обнаженные руки, опущенные вдоль бедер, были гибки, тонки в запястье, и в них было что-то чувственное. Джорджа очень влекла эта девушка. Видимо, и он ей тоже нравился. Миссис Лэмбертон чисто женским дьявольским чутьем это уловила и поднялась.
   — Нет, Фрэнсис, не уходи! — воскликнула Элизабет. — Я только ради тебя и пришла, а тебя окружало столько поклонников, что мы почти и не поговорили.
   — В самом деле, не уходите, — прибавил Джордж.
   — Мне пора. Вы не представляете, как много обязанностей у хорошей жены и заботливой матери.
   И она скользнула прочь, оставив их вдвоем.
   — Она прелесть, правда? — сказала Элизабет.
   — Да, очень обаятельна и хороша. Даже когда она, чуточку рисуясь, лепечет совершенный вздор, кажется, будто ее слова исполнены глубокого смысла.
   — По-вашему, она красивая?
   — Красивая? Да, пожалуй, но не этой, знаете, ужасной безупречно-правильной красотой. Вы сразу заметите ее, войдя в комнату, но ее портрета не выставили бы в зале Академии. Тут главное не красота, а только ей одной присущее обаяние, это не столько видишь, сколько чувствуешь. А кажется, что она красива.
   — Вы очень в нее влюблены?
   — А вы разве нет? И вообще все?
   — Все в нее влюблены?
   Джордж промолчал. Он не понял, была ли в этом вопросе наивность или нечто весьма от нее далекое. Элизабет заговорила о другом:
   — Вы чем занимаетесь?
   — Вообще-то я художник, а ради заработка строчу статейки для Шобба и ему подобных.
   — А разве вы не продаете свои картины?
   — Пытаюсь. Но, видите ли, в Англии публика не очень интересуется новым искусством, не то что на континенте и даже в Америке. Им хочется все того же старого, привычного, только послаще. Нет, наш английский буржуа ничего не смыслит в живописи, но нипочем не изменит своим вкусам, а по вкусу ему все что угодно, кроме настоящего искусства. Новейшие историки утверждают, будто англосаксы происходят от тех же предков, что и вандалы, — я охотно этому верю.
   — Но есть же в Англии коллекционеры, которые идут в ногу с веком!
   — Ну конечно, как всюду… но почти все они считают, что это просто выгодное помещение капитала, и покупают только те картины, какие присоветует маклер. А некоторые избегают английской живописи, потому что она насквозь пропитана прерафаэлитизмом или стала бытовой до идиотизма. Есть люди со вкусом, которые понимают и любят искусство, но у этих, как правило, нет денег. И в Париже то же самое. Художники нового направления там ведут отчаянную борьбу, но в конце концов они победят. С ними молодость. И потом, в Париже это очень модно — следить за новейшими течениями и выступать на стороне художников-бунтарей против всеобщей враждебности и невежества. А тут у нас еще слишком напуганы судьбой Оскара, и потому в моде спортивное тупоумие. Англичане воображают, что способность чувствовать — это признак малодушия.
   — А вы англичанин или американец?
   — Англичанин, конечно. А то чего бы я из-за них волновался? Впрочем, пожалуй, это не столь важно. Эпоха национальной живописи кончилась, — теперь искусство говорит на международном языке, средоточие его — Париж, и он понятен всюду, от Петербурга до Нью-Йорка. Что думают англичане, никому не интересно.
   Джордж был в ударе и говорил без передышки. Элизабет его поощряла. Чутье или горький опыт подсказывают женщинам, что мужчины любят ораторствовать перед ними. Забавно, мы всегда говорим о тщеславии, как о чисто женской слабости, а между тем ею равно грешат обе половины рода человеческого. Мужчины, пожалуй, даже тщеславнее. Женщину иной раз возмутит чересчур дурацкий комплимент, но мужчине никакая лесть не покажется слишком грубой. Никакая. И никто из нас не свободен от этой слабости. Как бы вы ни остерегались, как бы ни уверяли себя, что лесть вам противна, бессознательно вы ищете женской похвалы — и получаете ее. О да, женщины не скупятся на похвалы… пока хитрый безошибочный инстинкт подсказывает им, что есть в ваших чреслах мужская сила…

 
   «Матерь Энеева рода,164 отрада богов и людей, Афродита», — как бишь там дальше? Но поэт прав. Это она, великая богиня, властный инстинкт размножения со всеми своими хитростями и соблазнами, она и никто другой правит всем, что есть живого в воздухе, в воде и на суше. Над нами ее власть безгранична, ибо нами она повелевает не только весной, но в любое время года. (Какая это дама сказала, что если животные не предаются любви непрестанно, то причина этому одна: они betes165.) Священнослужители воевали с нею, пуская в ход все виды оружия — от ножа и до целомудрия; законодатели устанавливали для нее строгие рамки; благонамеренные личности пытались ее приручить. Тщетно! «При Твоем приближенье, богиня», тот, кто дал обет безбрачия, прикрывает бритую макушку и крадется в публичный дом; служитель церкви вступает в освященный церковью брачный союз; адвокат спешит в гости к скромной продавщице, которой «помогает»; покой домашнего очага потрясают измены. Ибо человек — просто недолговечный сосуд для переваривания пищи, он жаждет наслаждаться жизнью, а его подстерегает Смерть. Декарт166 был в этих делах глупец глупцом, как и многие философы. «Я мыслю, следовательно, существую». Болван! Я существую потому, что другие любили, и я люблю, чтобы существовали другие. Голод и Смерть — только они одни подлинны и несомненны, и между этими двумя бездонными пропастями трепещет крохотная Жизнь. Смерти противостоит не Мысль, не Аполлон с огненными стрелами, бессильными против Врага богов и людей, каким он является вам в прологе к Еврипидовой «Алкесте». Нет, это Она, Киприда, торжествует, как и всякая женщина, при помощи хитростей и уловок. Поколение за поколением уступает Она прожорливой Могильщице — смерти и неутомимо рождает новые поколения мужчин и женщин. Это Она отягощает чресла мужчин невыносимым грузом семени; Она готовит к оплодотворению жаждущую матку; Она пробуждает необоримое желание, безмерное томление, и по Ее воле оно завершается животворящим актом: Она……. Она заставляет вздуваться плоский белый живот и потом, предательски жестокая к орудию, послужившему Ее целям, в нестерпимых муках вырывает из содрогающейся материнской плоти слабый и жалкий плод Человека. Все помыслы, чувства и желания взрослых мужчин и женщин обращены к Ней, и враждебны Ей одни лишь друзья Смерти. Можешь бежать от Нее в аскетизм, можешь обманом уклоняться от служения Ее целям (кто напишет новый миф о каучуконосном древе — коварном Даре Смерти?), — но если ты любишь Жизнь, ты должен любить и ее, а если, вторя пуританам, станешь утверждать, что Ее не существует, значит, ты глупец и прислужник Смерти. Если ты ненавидишь Жизнь, если, по-твоему, муки продолжения рода превышают наслаждение, если, по-твоему, дать жизнь новым существам — преступление, тогда тебе остается лишь трепетать перед Нею, творцом величайшего зла — Жизни.

 
   Элизабет и Джордж поговорили и совсем очаровали друг друга. Они думали, что их сближает любовь к искусству, общие идеи. Чудесное заблуждение! Все искусства, созданные человечеством, — прислужницы Киприды, и даже целомудренный, облаченный в твид призрак Спорт ненароком обратился в Ее пособника, ибо щедрой рукою рассыпает богиня свои дары, улыбаясь детям, играющим в любовь, и не презирая даже тех, кто склонен к любви однополой. Она снисходительна и, зная, что в охотниках плодиться и размножаться недостатка не будет, не стремится умножать число жертв Голода, а потому покровительствует даже еретикам Спарты и Лесбоса…
   Мы должны бы обратить церкви в храмы Венеры и поставить памятник Хэвлоку Эллису, Геркулесу морали, которому хоть в какой-то мере удалось очистить новые Авгиевы конюшни — ум белого человека…
   Под благотворным влиянием Киприды они все говорили, говорили без конца. Они уже перешли на Христа и христианство — этот вечный pons asinorum167 юношеских споров.
   — А по-моему, Христос изумителен, — говорила Элизабет с таким видом, точно совершила некое открытие. — Ведь он ни капельки не считался с общественными ценностями, для него важен был только человек сам по себе. Подумайте, какая нелепость: прикрываясь его именем, церковь на каждом шагу навязывает нам свою власть, а ведь вся его жизнь и его учение направлены против этого! И потом, мне нравится, что он водил дружбу с рыбаками и проститутками.
   — Христос — богема? А вы заметили, что он настоящий Протей? Каждый толкует исторического Христа на свой лад. Он соединяет в себе великое множество богов. Попытайтесь-ка открыть подлинного исторического Иисуса! Вы будете снимать покров за покровом, и в конце концов окажется, что под самым последним просто-напросто ничего нет! Но при всем том вы правы. Христос — очень симпатичная личность. Чего я не выношу, — это христианства, оно сильно навредило Европе. Не выношу эту оценку добра и зла, эту нетерпимость, ненависть к жизни, ведь оно поклоняется богу измученному, истерзанному, умирающему! Мне противен этот культ самопожертвования и сексуальные извращения — садизм, мазохизм, целомудрие…
   Элизабет засмеялась, немного шокированная:
   — Ну, вы уж слишком увлеклись!
   — Вовсе нет. Я все это могу доказать, только придется потратить много времени, вам, пожалуй, надоест. Вспомните жития святой Екатерины Сиенской, святого Себастьяна168 и всех бесчисленных мучеников, посмотрите, как изображает их искусство, и скажите сами, каким инстинктам отвечает их культ и их изображение.
   — В вас говорят протестантские предрассудки.