Страница:
— Нет, мэм, ничего худого за ней не водится.
— А как же, мэм, мисс Элизабет такая славная молодая леди.
— Да я тут бываю только по утрам, мэм.
Миссис Пастон была совсем сбита с толку, и хоть в душе ее по-прежнему шевелились подозрения (как смеет Элизабет вдали от своих любящих родителей быть такой довольной, такой хорошенькой и счастливой?) пришлось ей воротиться домой несолоно хлебавши.
Итак, все обошлось.
Элизабет ужасно возгордилась тем, что она больше не девушка. Можно было подумать, что она — единственная молодая особа в Лондоне, утратившая девственность. Но ей, как царю Мидасу, не терпелось с кем-нибудь поделиться своей тайной222 — пусть завидуют! А потому однажды, когда Джордж укатил на неделю в Париж смотреть какие-то картины, она позвала Фанни пить чай, долго ходила вокруг да около и наконец поведала ей чудесную тайну. С некоторым разочарованием, но и с облегчением она убедилась, что Фанни приняла новость как нечто вполне естественное.
— Я только удивляюсь, что ты ждала так долго, дорогая моя.
— Но ведь я не намного старше тебя!
— Милочка, да разве ты не знаешь? У меня уже было два или три романа. Просто я не говорила тебе. Не хотела тебя смущать.
— Смущать? — Элизабет презрительно засмеялась, хотя она ничего подобного не ждала. — С какой стати мне смущаться? Уж я-то, во всяком случае, считаю, что каждый волен иметь столько романов, сколько хочет.
— А кто он?
Элизабет замялась и немного покраснела.
— Пока не скажу. Но ты с ним скоро познакомишься.
— Послушай, Элизабет, надеюсь, ты осторожна? Ты не собираешься завести младенца?
Снова презрительный смех.
— Младенца? Вот еще! Неужели ты думаешь, что я так глупа? Мы с Джорджем все это обсудили…
— А, значит, его зовут Джордж?
— Да. Как это у меня сорвалось? Ну да, Джордж Уинтерборн. Так вот, мы все обсудили и все прекрасно уладили. Джордж говорит, мы слишком молоды, чтобы иметь детей, а тогда к чему нам жениться? И все равно мы слишком бедны. А если нам когда-нибудь захочется иметь детей, пожениться мы всегда успеем. А я сказала, что не желаю себя связывать ни с каким мужчиной и не желаю носить чужое имя. И сказала, что если захочу иметь еще любовников, так они у меня будут, и если он захочет сойтись с какой-нибудь другой женщиной, — пожалуйста. Но, конечно, когда отношения такие прочные, как у нас, ни к кому другому не потянет.
Фанни улыбнулась.
А на самом деле, когда Джордж развивал перед Элизабет свой Генеральный План Идеальных Взаимоотношений Между Полами, она ему ничего подобного не говорила. Она слушала сперва робко и неуверенно. Но пылкие речи Джорджа, книги по физиологии, психологии и вопросам пола, которыми он ее забрасывал, и восторженное сознание, что она уже не девчонка, а настоящая женщина, совсем вскружили ей голову, и она ударилась в другую крайность. Прошло всего несколько месяцев, а она уже проповедовала такую «свободу», что Джордж не мог за ней угнаться. Ее доводы звучали вполне разумно, и их было не так-то легко опровергнуть; в сущности, хоть Джордж этого и не замечал, они логически вытекали из его собственной теории. Если любишь человека, доказывала Элизабет, это еще не значит, что тебя не могут увлечь другие. Единобрачие установлено было для того, чтобы поработить женщину, чтобы не было сомнений в «законности» потомства и чтобы было легче прокормить жену и детей. Но когда женщина свободна, а детей нет, кому, спрашивается, нужна искусственная верность, верность из-под палки? Как только тебя принуждают клясться в верности, как только приходится делать над собой усилие, чтобы эту верность сохранить, тотчас отношения становятся фальшивыми. Усилие, нужное для того, чтобы сдержать слово, — самая верная порука в том, что оно рано или поздно будет нарушено. С другой стороны, уж если любишь кого-то — значит, любишь, и либо тебя ни к кому другому не тянет, либо, если и потянет, ты рад и счастлив будешь как можно скорей вернуться к тому, кого любишь по-настоящему.
Джордж не мог не признать, что во всем этом есть и логика и здравый смысл. Но в то же время он не мог не признаться себе, что ему бы не очень-то понравилось, если бы Элизабет с кем-то «связалась». А кстати, и Элизабет была бы не очень довольна, вздумай Джордж «связаться» с другой. Но, сама того не подозревая, она себя обманывала. В ту пору на нее произвела большое впечатление одна шведская книга, посвященная Будущему Расы. Автор — пятидесятилетняя девственница — горячо, как непререкаемую истину, утверждала, что мужчина и женщина должны быть полностью и до конца откровенны друг с другом… «Пора отказаться от устаревшего понятия сексуальной верности! — вдохновенно вещала писательница. — Одна только омытая золотом солнечных лучей божественно нагая свобода может породить новую, совершенную расу», — и так далее в том же духе. Элизабет не подозревала, что автор — старая дева, и рассердилась, когда Джордж поднял на смех «омытую золотом солнечных лучей божественно нагую свободу».
— Но послушай, Элизабет, — сказал Джордж, когда она изложила ему эту теорию, — я ведь не спорю, конечно же люди должны быть свободны, это отвратительно, когда уже не любят друг друга и все-таки остаются вместе. Но допустим, на меня нашла такая блажь и я увлекся другой, а тебя все равно люблю, — так разве не лучше об этом промолчать? Ну, и с тобой то же самое?
— И будем лгать друг другу? Да ведь ты сам сколько раз говорил, что где обман, там не может быть подлинного чувства. Мы честны и откровенны и смотрим правде в лицо, потому-то наша любовь такая прекрасная и счастливая!
— Ну да, конечно, но…
— Подумай, как живут наши родители, подумай, сколько в эту самую минуту повсюду в Лондоне совершается тайных измен. Неужели ты не понимаешь, — да нет же, ты должен понять: ужасна не физическая измена, самое ужасное — что люди хитрят и прячутся, и обманывают, и лгут, и притворяются…
— Это верно, — медленно, задумчиво сказал Джордж, — это верно… Но… допустим, я скажу тебе, что, когда я в последний раз ездил в Париж, я все ночи проводил у Джорджины Гаррис?
— Это правда?
— Нет, конечно, нет. Но, понимаешь ли…
— Ну, а если бы и так, не все ли равно? Моя шведка, над которой ты так насмехаешься, очень правильно рассуждает. Она говорит, что каждая пара должна, скажем, раз в месяц хоть на несколько дней расставаться, и очень полезно, если каждый за это время приобретет новый сексуальный опыт. Тогда не будет однообразия и пресыщения, и очень часто это еще больше сближает людей, если только они откровенны друг с другом.
— Ну, не знаю, — сказал Джордж, — право, не знаю. А тебя ни к кому другому не тянет?
— Конечно, нет. Какой ты стал непонятливый, Джордж. Ты же прекрасно знаешь, что я страстно тебя люблю и никогда никого не буду так любить. Но между нами не должно быть лжи и лицемерия и искусственной верности. Если тебе хочется провести ночь, или две, или неделю с какой-нибудь очаровательной девушкой или женщиной — иди к ней. И если меня потянет к какому-нибудь мужчине, я непременно дам себе волю. Неужели ты не понимаешь, что если насильно подавить в себе простое beguin223, этим только превратишь его в более серьезное чувство, а если дать себе волю, то легко от него избавишься? Я думаю, моя шведка права: при этом испытываешь такое разочарование, что одной ночи больше чем достаточно — на добрых полгода излечиваешься от всяких мимолетных фантазий и с радостью возвращаешься к своей настоящей любви.
— Да, пожалуй, тут что-то есть. Звучит разумно. А все-таки, если те первые отношения такие прочные, а новое увлечение легкое, пустяковое, просто физическое, — зачем об этом говорить, ведь этим только причинишь боль любимому человеку. Не рассказываю же я тебе каждый день, что я ел на завтрак. И потом, даже если только одну ночь провел с кем-то другим, значит, хотя бы на одну эту ночь предпочел его любимому, а это больно.
— «А это больно!» — передразнила Элизабет. — Ты просто старомоден, Джордж. Да ведь когда ты уезжаешь в Париж, это тоже значит, что ты Париж предпочел мне. И когда я на субботу и воскресенье уезжаю за город к Фанни, значит, я ее предпочитаю тебе. А почему ты знаешь, что мы с ней просто подруги, без лесбиянства?
— Вот уж уверен! Ни у нее, ни у тебя нет ничего общего с Сафо224. И потом, ты бы мне сказала.
— Вот видишь! Ты прекрасно знаешь, что я бы тебе сказала!
— Да, но поехать на несколько дней в Париж или за город — совсем не то, что предпочесть любимому человеку кого-то другого.
Они еще поспорили, что значит «предпочтение», но так ни к чему и не пришли. В конце концов Элизабет взяла верх. Было твердо установлено, что такие отношения, как у них, «ничто на свете не разрушит»; но что «даже и любви надо отдохнуть», а потому очень полезно время от времени ненадолго расставаться; «мимолетные увлечения» не разрушат их любовь, напротив, она станет и крепче и горячей. Джордж дал себя убедить. Но таился тут один подводный камень: Джордж чувствовал, что возбудить ревность — штука опасная, Элизабет же, свято веря в себя и в теории старой девы из Швеции, с презрением отвергала мысль, будто столь низменная страсть может проникнуть в их отношения с Джорджем.
Месяца два спустя, когда Джордж и Элизабет весело обедали в каком-то ресторанчике в Сохо225, туда явилась Фанни с молодым человеком, с тем самым «молодым человеком из Кембриджа» — Реджи Бернсайдом.
— Смотри-ка! — воскликнула Элизабет. — Вон Фанни со своим приятелем. Фанни! Фанни! — позвала она и помахала рукой.
Фанни подошла.
— Это Джордж Уинтерборн. Я часто рассказывала тебе о Фанни, Джордж. Вот что, Фанни, подсаживайся к нам.
— Да, пожалуйста, — поддержал Джордж.
— Но я не одна, со мной Реджи Бернсайд.
— Ну и что ж, веди его сюда.
Фанни представила своего спутника, и они уселись. Во многих отношениях Фанни с Элизабет были удивительно разные; не противоположности, нет, — скорее они дополняли друг друга. Фанни была чуть повыше Элизабет (Джорджу маленькие женщины не нравились); и если Элизабет, смуглая и бледная, напоминала египтянку, то Фанни, золотоволосая, с молочно-белой кожей и нежнейшим румянцем, была истинной англичанкой (но отнюдь не красавицей с конфетной коробки). Она немного похожа на Присциллу, думал Джордж, но золотистые краски Присциллы были нежны и мягки, а эта вся жесткая и блестящая, как цветок, искусно выточенный из металла. Да, в Фанни было что-то и от цветка и от драгоценного камня. Может быть, на эту мысль наводили ее глаза. Обычно, встречая женщину, вы почти сразу замечаете все, что в ней есть красивого или уродливого, — а у Фанни вы с первой минуты видели одни только глаза. И потом, вспоминая о ней, снова представляли себе эти необыкновенные голубые глаза — не лицо, одни глаза, словно в фантастическом видении Эдгара По. Но ярко-голубые глаза почти всегда напоминают цветы, у Фанни же они были точно драгоценные камни; и они не были кроткими или глуповатыми, нежными или томными, — нет, это были ясные, зоркие и, пожалуй, жесткие глаза. Синеву такого оттенка можно видеть в солнечный день на озере Гарда, в самых глубоких местах. И, однако, они напоминали не воду, скорее стекло. Быть может, венецианское стекло? Но нет, оно не так прозрачно. Трудно определить, что так поражало в этих глазах. Мужчины, заглянув в них, мгновенно и бесповоротно теряли голову, — Фанни была ничуть не против: что ж, такая у нее metier226 — кружить мужчинам головы. Быть может, глаза Фанни действовали на их воображение как некий символ таинственной сексуальной притягательности, которую излучало все ее существо… или, может быть, инстинкт подсказывал каждому, что глаза эти созданы по некоему неписаному закону совершенства, что в них воплощена Платонова «идея» глаз227…
Глядя на Элизабет, вы замечали не только глаза, но все лицо. Глаза Фанни хотелось вставить в великолепную золотую оправу и носить с собою в дорогом футляре, чтобы смотреть на них всякий раз, когда вас одолеют сомнения, осталась ли еще красота в этом тусклом мире. Но приятно было бы иметь при себе и головку Элизабет, очень напоминавшую каменные головки египетских принцесс, которыми любуешься в Лувре. Да, настоящая египтянка. Нежный изгиб полных губ, впалые щеки, чуть раскосые глаза, безупречный овал лица, открытый лоб, прямые черные волосы. Странное дело, если разобраться, оказывалось, что глаза Элизабет так же красивы, как глаза Фанни, но почему-то их прелесть не так поражала. Они были глубже и нежней и, что не часто можно сказать о темных глазах, в них светился ум. Голубые глаза Фанни тоже не казались неумными, но в них не чувствовалось той глубины, той неуловимой таинственности, какую вы угадывали в глазах Элизабет.
Для Элизабет важнее всего была ее собственная внутренняя жизнь, ее мысли и чувства; Фанни занимал окружающий мир. Там, где Элизабет сомневалась, раздумывала, мучилась, Фанни шла напролом, оступалась, падала — и, весело махнув рукой на синяки и ушибы, вновь отдавалась жажде приключений. Она одевалась с большим шиком, чем Элизабет. Разумеется, на Элизабет всегда было приятно смотреть, но нетрудно было догадаться, что ей есть о чем подумать и кроме нарядов. Фанни обожала наряды и, располагая не большими деньгами, чем Элизабет, ухитрялась всегда быть одетой по самой последней моде, тогда как Элизабет выглядела очень хорошо, но не более того. Странное дело, Сцилла моды, ненасытное чудище портновского и шляпного искусства, не ведающее счета своим жертвам, не сумело пожрать Фанни. Эту храбрую женщину спасала бьющая ключом энергия. У Элизабет тоже не было недостатка в жизненных силах, но они уходили на мечты и споры и попытки стать художницей, а деятельная, неугомонная Фанни увлекалась всем на свете и сталкивалась с самыми разными людьми. Она не занималась никаким «творчеством» — у нее хватило ума понять, что почти всем молодым женщинам «искусство» служит просто своего рода отдушиной для эротических инстинктов. Рад вам сообщить, что Фанни вовсе не нуждалась ни в каких таких отдушинах и предохранительных клапанах: давление пара постоянно регулировалось и механизм работал превосходно, благодарю вас, не беспокойтесь. Мир мыслей и чувств был у нее далеко не так сложен и глубок, как у Элизабет; а потому и новый строй сексуальной жизни, при котором, по счастью, на смену рабству пришла полная свобода, не был для нее чреват столькими опасностями. Правда, как я уже сказал, Фанни случалось и оступаться и падать; все это так, но она не способна была страдать и мучиться, как Элизабет, и впадать в отчаяние, когда рушились ее воздушные замки, крушение которых задолго предвидели все, кроме нее самой.
Быть может, достоинства Элизабет, ее ума и характера всего яснее проявились в том, что никто не слыхал от нее ни одного злого слова или ехидного намека по поводу нарядов Фанни…
Реджи Бернсайд, богатый молодой человек, занимался в Кембридже какой-то таинственной научной работой, связанной со строением атома, и тем более внушительной, что суть этой работы можно было объяснить только при помощи сложных математических формул. Он носил очки, и у него была чисто кембриджская манера разговаривать — тонким голосом, делая неожиданные ударения и глотая слова, как то принято у иных представителей сего великого средоточия учености; причем, вид у него был томный и ужасно усталый. Даже Фанни своим стремительным натиском не в силах была подтолкнуть его на какой-нибудь неожиданный поступок или вырвать у него искреннее слово. При этом он был сверхсовременной личностью и верным и преданным поклонником Фанни. Он был всегда под рукой, когда не подворачивалось ничего поинтереснее — вечная вторая скрипка или, как выражалась Фанни, один из ее faute228, — «мой faute-de-mieux»229, — прибавляла она sotto voce230.
Поначалу за столом шла обычная болтовня на «умственные» темы тех лет: о Флеккере231 и Бруке232, о Бертране Расселе233, которого Фанни и Реджи именовали запросто — Берти, чем немало озадачили Джорджа. Вот тоже милая черта английской интеллигенции. Всякий мало знакомый человек для них — чужак, низшее существо, и они любят поставить его на место, принимая этакий снисходительно-покровительственный тон. Для этого есть превосходный способ — мимоходом упоминать в разговоре всяких знаменитых людей, небрежно называя их просто по имени:
— Ты читал новую книгу Джонни?
— Не-ет. Пока не читал. Его предыдущий роман — страшная скучища. А этот получше?
— Ну-у, едва ли. Томми он ужасно не понравился. Томми говорит, это какое-то деревенское развлечение.
— Вот заня-атно!
— О, Томми иногда говорит ужасно заня-атные вещи! На днях мы сидели с ним и с Бернардом, и Бернард сказал…
И если чужак настолько глуп, что попадется на удочку и спросит застенчиво или недоуменно: «А кто это Джонни?» — ему тотчас ответят самым любезным тоном: «Как! Да неужели вы не знаете…….?!»
И тут ошеломленному чужаку снисходительно сообщают, кто такой «Джонни», и если к тому же этот чужак всего лишь американец или уроженец континента, он будет совсем раздавлен, услыхав, что «Джонни» — это Джонни Уокер234 или еще какое-нибудь ослепительное светило на небосводе британской культуры…
Джорджу осточертело слушать про какого-то неведомого «Берти», и он завел было речь про Эзру Паунда235, Жюля Ромена236 и Модильяни237. Но ему тут же деликатнейшим образом намекнули, что вся эта публика, может быть, в своем роде и недурна, но в конце концов сами понимаете, Кембридж есть Кембридж… И Джордж прикусил язык. Потом Реджи стал рассказывать Элизабет об альпинизме — излюбленном спорте преподавателей Кембриджа, — весьма подходящее для них занятие, если вдуматься. А Фанни заговорила с Джорджем.
Фанни, надо отдать ей справедливость, была ловкая маленькая хищница, она сразу заметила, что Джордж помрачнел, и угадала причину. Сама она, в сущности, не стремилась пускать пыль в глаза. Но она выросла среди снобов и бессознательно переняла их тон и манеры. Однако, попадая в другое окружение, она так же бессознательно переставала важничать и разговаривала с людьми просто и естественно. Она чувствовала себя как дома и даже свободнее, чем дома, в разных кругах общества — и всюду со всеми отлично ладила. Ей была присуща какая-то особая безмятежность, которую вы с первого взгляда, пожалуй, приняли бы просто за холодность, — и очень ошиблись бы. На самом деле Фанни была далеко не так холодна, как Элизабет, — та порою бывала точно айсберг. А потом вдруг оттаивала. Но физическая безмятежность помогла Фанни пройти через многие испытания; так и чудилось, что ее утренняя ванна, подобная водам Леты, смывала вместе с поцелуями последнего любовника и самую память о нем.
Итак, Фанни непринужденно и весело заговорила с Джорджем. Он был настроен подозрительно и одну за другой отпустил ей три словесные оплеухи. Она и бровью не повела и продолжала болтать, нащупывая, что его больше заинтересует. Джордж скоро оттаял перед ее веселым добродушием — или, может быть, его покорили эти глаза, точно драгоценные камни. Джордж смотрел на них с любопытством и думал: а странно это, должно быть, когда у тебя вместо органов зрения вот такие великолепные objets d'art. Наверно, это подчас очень утомительно. Каждый новый знакомым считает своим долгом сообщить ей, что у нее изумительные глаза, как будто он первым сделал это открытие… И Джордж решил, что в эту первую встречу лучше не говорить Фанни о ее глазах.
Реджи Бернсайду не удалось заинтересовать Элизабет альпинизмом, и он перешел на «заня-атные» анекдоты, которым больше повезло. Толика вина и внимание слушательницы благотворно подействовали на Реджи — теперь он меньше кривлялся и стал больше похож на человека. Элизабет ему нравилась. Может быть, она и не очень «заня-атна», зато «вдохновля-ает» (Элизабет умела слушать). И, когда разговор снова сделался общим, Джордж решил, что этот Реджи, в сущности, как будто не так плох: с виду кривляка, позер, но есть в нем что-то славное, и гордость и добродушие истинного англичанина.
Они засиделись за кофе и сигаретами, пока явное беспокойство официанта и маленькие хитрости Madame, которая вдруг принялась щелкать то одним, то другим выключателем, не дали им понять, что все здесь рады будут, получив по счету, пожелать им счастливого пути. Шел одиннадцатый час — в кино идти слишком поздно. И они парами двинулись по Шафтсбери-авеню — Джордж с Реджи, Элизабет с Фанни.
— Твой Джордж мне нравится, — сказала Фанни.
— Да? Я очень рада!
— Он немножко farouche238, но мне нравится, с каким жаром он говорит о том, что его занимает. Это не напускное.
— По-моему, Реджи очень славный.
— О, Реджи… — Фанни отмахнулась, чуть пожала плечами.
— Но он и правда славный, Фанни. Ведь он тебе и самой нравится.
— Да, он ничего. Но я вовсе от него не без ума. Можешь взять его себе, если хочешь.
Элизабет расхохоталась:
— Подожди, я пока его у тебя не просила!
На Пикадилли-Серкус они расстались, Фанни и Реджи взяли такси и укатили. Джордж еще раньше заметил, что вечер на редкость ясный, — вышла полная луна, — и теперь уговорил Элизабет пойти на Набережную полюбоваться Темзой в лунном свете. Они свернули к Хеймаркет.
— Как тебе понравилась Фанни? — спросила Элизабет.
— У нее необыкновенные глаза.
— Да, это все говорят.
— А я решил быть оригинальным и не сказал. Но она славная. Сначала, когда они с Бернсайдом стали болтать, я подумал, что и она такая же неизлечимая кривляка.
— Да разве он тебе не понравился? По-моему, он прелесть.
— Прелесть? Вот уж не сказал бы. В сущности, он, пожалуй, даже ничего, но ты же знаешь, я терпеть не могу это кембриджское блеянье. По мне уж лучше трепаться, как последний кокни239, вот провалиться, лопни мои глаза!
— Но ведь он видный молодой ученый, говорят, он в своей области творит чудеса.
— А именно?
— Не знаю. Фанни не могла мне объяснить. Она говорит: надо быть специалистом, чтобы понять, что он там делает.
— Ну, знаешь ли, мне всегда подозрительны эти загадочные «специалисты», которые не могут толком объяснить, чем они занимаются. Я согласен с Буало240: что хорошо продумано, то можно выразить просто и ясно. А когда Наука начинает изъясняться на загадочном языке богословия и суеверий, я сразу перестаю ей доверять. И потом, жеманничать и пускать пыль в глаза свойственно лишь самым жалким представителям всякой аристократии. Хорошо воспитанные люди не кривляются. И подлинно выдающиеся умы не кичатся своим превосходством.
— Но Реджи вовсе не кичливый! Он мне ни словом не обмолвился о своей научной работе. И он рассказывал такие заня-атные истории!
— Это просто другая разновидность нахальства: они считают нас, простых смертных, невеждами и тупицами, которым все равно не понять их великих трудов. Поэтому они даже не удостаивают сообщить, чем они таким потрясающим занимаются, — нет, они угощают нас самыми обыкновенными сплетнями из профессорской, а ты, я вижу, уже научилась называть это «заня-атными историями».
Элизабет молчала: это было зловещее молчание. Она больше привыкла к чисто кембриджской манере держаться и полагала, что Джордж поднимает слишком много шуму по пустякам. Кроме того, ей и в самом деле понравился Реджи, и она вообразила, что Джордж просто ревнует. Она глубоко ошибалась: Джорджу и в голову не приходило, что она может влюбиться в Реджи. (Удивительное дело, мужу или любовнику in esse241 никогда не приходит в голову заподозрить своего возможного заместителя, пока еще не поздно. Он подозревает очень многих — но все не тех, кого надо. Что и говорить, Киприда хитра и изобретательна.) Нет, Джордж ничуть не ревновал. Он просто говорил то, что думал, как сказал бы о любом случайном знакомом. Но, почувствовав, что Элизабет не хочет разговаривать, он умолк. Таков был один из их неписаных договоров — уважать настроение друг друга. Молча они шли по улице Уайтхолл; Джордж смутно вспоминал то о Фанни, то о своей завтрашней работе, задрав голову высматривал за крышами луну или следил за редкими автобусами, мчавшимися по брусчатке мостовой, точно быстроходные баржи по пустынной, залитой светом реке; а Элизабет одолевала тревога: похоже, что Джордж способен ревновать самым дурацким образом! Вот неприятная неожиданность! Но когда они подошли к Аббатству, Джордж так естественно, так просто и ласково взял ее под руку, что Элизабет сразу повеселела, и через минуту они уже с увлечением болтали.
— А как же, мэм, мисс Элизабет такая славная молодая леди.
— Да я тут бываю только по утрам, мэм.
Миссис Пастон была совсем сбита с толку, и хоть в душе ее по-прежнему шевелились подозрения (как смеет Элизабет вдали от своих любящих родителей быть такой довольной, такой хорошенькой и счастливой?) пришлось ей воротиться домой несолоно хлебавши.
Итак, все обошлось.
Элизабет ужасно возгордилась тем, что она больше не девушка. Можно было подумать, что она — единственная молодая особа в Лондоне, утратившая девственность. Но ей, как царю Мидасу, не терпелось с кем-нибудь поделиться своей тайной222 — пусть завидуют! А потому однажды, когда Джордж укатил на неделю в Париж смотреть какие-то картины, она позвала Фанни пить чай, долго ходила вокруг да около и наконец поведала ей чудесную тайну. С некоторым разочарованием, но и с облегчением она убедилась, что Фанни приняла новость как нечто вполне естественное.
— Я только удивляюсь, что ты ждала так долго, дорогая моя.
— Но ведь я не намного старше тебя!
— Милочка, да разве ты не знаешь? У меня уже было два или три романа. Просто я не говорила тебе. Не хотела тебя смущать.
— Смущать? — Элизабет презрительно засмеялась, хотя она ничего подобного не ждала. — С какой стати мне смущаться? Уж я-то, во всяком случае, считаю, что каждый волен иметь столько романов, сколько хочет.
— А кто он?
Элизабет замялась и немного покраснела.
— Пока не скажу. Но ты с ним скоро познакомишься.
— Послушай, Элизабет, надеюсь, ты осторожна? Ты не собираешься завести младенца?
Снова презрительный смех.
— Младенца? Вот еще! Неужели ты думаешь, что я так глупа? Мы с Джорджем все это обсудили…
— А, значит, его зовут Джордж?
— Да. Как это у меня сорвалось? Ну да, Джордж Уинтерборн. Так вот, мы все обсудили и все прекрасно уладили. Джордж говорит, мы слишком молоды, чтобы иметь детей, а тогда к чему нам жениться? И все равно мы слишком бедны. А если нам когда-нибудь захочется иметь детей, пожениться мы всегда успеем. А я сказала, что не желаю себя связывать ни с каким мужчиной и не желаю носить чужое имя. И сказала, что если захочу иметь еще любовников, так они у меня будут, и если он захочет сойтись с какой-нибудь другой женщиной, — пожалуйста. Но, конечно, когда отношения такие прочные, как у нас, ни к кому другому не потянет.
Фанни улыбнулась.
А на самом деле, когда Джордж развивал перед Элизабет свой Генеральный План Идеальных Взаимоотношений Между Полами, она ему ничего подобного не говорила. Она слушала сперва робко и неуверенно. Но пылкие речи Джорджа, книги по физиологии, психологии и вопросам пола, которыми он ее забрасывал, и восторженное сознание, что она уже не девчонка, а настоящая женщина, совсем вскружили ей голову, и она ударилась в другую крайность. Прошло всего несколько месяцев, а она уже проповедовала такую «свободу», что Джордж не мог за ней угнаться. Ее доводы звучали вполне разумно, и их было не так-то легко опровергнуть; в сущности, хоть Джордж этого и не замечал, они логически вытекали из его собственной теории. Если любишь человека, доказывала Элизабет, это еще не значит, что тебя не могут увлечь другие. Единобрачие установлено было для того, чтобы поработить женщину, чтобы не было сомнений в «законности» потомства и чтобы было легче прокормить жену и детей. Но когда женщина свободна, а детей нет, кому, спрашивается, нужна искусственная верность, верность из-под палки? Как только тебя принуждают клясться в верности, как только приходится делать над собой усилие, чтобы эту верность сохранить, тотчас отношения становятся фальшивыми. Усилие, нужное для того, чтобы сдержать слово, — самая верная порука в том, что оно рано или поздно будет нарушено. С другой стороны, уж если любишь кого-то — значит, любишь, и либо тебя ни к кому другому не тянет, либо, если и потянет, ты рад и счастлив будешь как можно скорей вернуться к тому, кого любишь по-настоящему.
Джордж не мог не признать, что во всем этом есть и логика и здравый смысл. Но в то же время он не мог не признаться себе, что ему бы не очень-то понравилось, если бы Элизабет с кем-то «связалась». А кстати, и Элизабет была бы не очень довольна, вздумай Джордж «связаться» с другой. Но, сама того не подозревая, она себя обманывала. В ту пору на нее произвела большое впечатление одна шведская книга, посвященная Будущему Расы. Автор — пятидесятилетняя девственница — горячо, как непререкаемую истину, утверждала, что мужчина и женщина должны быть полностью и до конца откровенны друг с другом… «Пора отказаться от устаревшего понятия сексуальной верности! — вдохновенно вещала писательница. — Одна только омытая золотом солнечных лучей божественно нагая свобода может породить новую, совершенную расу», — и так далее в том же духе. Элизабет не подозревала, что автор — старая дева, и рассердилась, когда Джордж поднял на смех «омытую золотом солнечных лучей божественно нагую свободу».
— Но послушай, Элизабет, — сказал Джордж, когда она изложила ему эту теорию, — я ведь не спорю, конечно же люди должны быть свободны, это отвратительно, когда уже не любят друг друга и все-таки остаются вместе. Но допустим, на меня нашла такая блажь и я увлекся другой, а тебя все равно люблю, — так разве не лучше об этом промолчать? Ну, и с тобой то же самое?
— И будем лгать друг другу? Да ведь ты сам сколько раз говорил, что где обман, там не может быть подлинного чувства. Мы честны и откровенны и смотрим правде в лицо, потому-то наша любовь такая прекрасная и счастливая!
— Ну да, конечно, но…
— Подумай, как живут наши родители, подумай, сколько в эту самую минуту повсюду в Лондоне совершается тайных измен. Неужели ты не понимаешь, — да нет же, ты должен понять: ужасна не физическая измена, самое ужасное — что люди хитрят и прячутся, и обманывают, и лгут, и притворяются…
— Это верно, — медленно, задумчиво сказал Джордж, — это верно… Но… допустим, я скажу тебе, что, когда я в последний раз ездил в Париж, я все ночи проводил у Джорджины Гаррис?
— Это правда?
— Нет, конечно, нет. Но, понимаешь ли…
— Ну, а если бы и так, не все ли равно? Моя шведка, над которой ты так насмехаешься, очень правильно рассуждает. Она говорит, что каждая пара должна, скажем, раз в месяц хоть на несколько дней расставаться, и очень полезно, если каждый за это время приобретет новый сексуальный опыт. Тогда не будет однообразия и пресыщения, и очень часто это еще больше сближает людей, если только они откровенны друг с другом.
— Ну, не знаю, — сказал Джордж, — право, не знаю. А тебя ни к кому другому не тянет?
— Конечно, нет. Какой ты стал непонятливый, Джордж. Ты же прекрасно знаешь, что я страстно тебя люблю и никогда никого не буду так любить. Но между нами не должно быть лжи и лицемерия и искусственной верности. Если тебе хочется провести ночь, или две, или неделю с какой-нибудь очаровательной девушкой или женщиной — иди к ней. И если меня потянет к какому-нибудь мужчине, я непременно дам себе волю. Неужели ты не понимаешь, что если насильно подавить в себе простое beguin223, этим только превратишь его в более серьезное чувство, а если дать себе волю, то легко от него избавишься? Я думаю, моя шведка права: при этом испытываешь такое разочарование, что одной ночи больше чем достаточно — на добрых полгода излечиваешься от всяких мимолетных фантазий и с радостью возвращаешься к своей настоящей любви.
— Да, пожалуй, тут что-то есть. Звучит разумно. А все-таки, если те первые отношения такие прочные, а новое увлечение легкое, пустяковое, просто физическое, — зачем об этом говорить, ведь этим только причинишь боль любимому человеку. Не рассказываю же я тебе каждый день, что я ел на завтрак. И потом, даже если только одну ночь провел с кем-то другим, значит, хотя бы на одну эту ночь предпочел его любимому, а это больно.
— «А это больно!» — передразнила Элизабет. — Ты просто старомоден, Джордж. Да ведь когда ты уезжаешь в Париж, это тоже значит, что ты Париж предпочел мне. И когда я на субботу и воскресенье уезжаю за город к Фанни, значит, я ее предпочитаю тебе. А почему ты знаешь, что мы с ней просто подруги, без лесбиянства?
— Вот уж уверен! Ни у нее, ни у тебя нет ничего общего с Сафо224. И потом, ты бы мне сказала.
— Вот видишь! Ты прекрасно знаешь, что я бы тебе сказала!
— Да, но поехать на несколько дней в Париж или за город — совсем не то, что предпочесть любимому человеку кого-то другого.
Они еще поспорили, что значит «предпочтение», но так ни к чему и не пришли. В конце концов Элизабет взяла верх. Было твердо установлено, что такие отношения, как у них, «ничто на свете не разрушит»; но что «даже и любви надо отдохнуть», а потому очень полезно время от времени ненадолго расставаться; «мимолетные увлечения» не разрушат их любовь, напротив, она станет и крепче и горячей. Джордж дал себя убедить. Но таился тут один подводный камень: Джордж чувствовал, что возбудить ревность — штука опасная, Элизабет же, свято веря в себя и в теории старой девы из Швеции, с презрением отвергала мысль, будто столь низменная страсть может проникнуть в их отношения с Джорджем.
Месяца два спустя, когда Джордж и Элизабет весело обедали в каком-то ресторанчике в Сохо225, туда явилась Фанни с молодым человеком, с тем самым «молодым человеком из Кембриджа» — Реджи Бернсайдом.
— Смотри-ка! — воскликнула Элизабет. — Вон Фанни со своим приятелем. Фанни! Фанни! — позвала она и помахала рукой.
Фанни подошла.
— Это Джордж Уинтерборн. Я часто рассказывала тебе о Фанни, Джордж. Вот что, Фанни, подсаживайся к нам.
— Да, пожалуйста, — поддержал Джордж.
— Но я не одна, со мной Реджи Бернсайд.
— Ну и что ж, веди его сюда.
Фанни представила своего спутника, и они уселись. Во многих отношениях Фанни с Элизабет были удивительно разные; не противоположности, нет, — скорее они дополняли друг друга. Фанни была чуть повыше Элизабет (Джорджу маленькие женщины не нравились); и если Элизабет, смуглая и бледная, напоминала египтянку, то Фанни, золотоволосая, с молочно-белой кожей и нежнейшим румянцем, была истинной англичанкой (но отнюдь не красавицей с конфетной коробки). Она немного похожа на Присциллу, думал Джордж, но золотистые краски Присциллы были нежны и мягки, а эта вся жесткая и блестящая, как цветок, искусно выточенный из металла. Да, в Фанни было что-то и от цветка и от драгоценного камня. Может быть, на эту мысль наводили ее глаза. Обычно, встречая женщину, вы почти сразу замечаете все, что в ней есть красивого или уродливого, — а у Фанни вы с первой минуты видели одни только глаза. И потом, вспоминая о ней, снова представляли себе эти необыкновенные голубые глаза — не лицо, одни глаза, словно в фантастическом видении Эдгара По. Но ярко-голубые глаза почти всегда напоминают цветы, у Фанни же они были точно драгоценные камни; и они не были кроткими или глуповатыми, нежными или томными, — нет, это были ясные, зоркие и, пожалуй, жесткие глаза. Синеву такого оттенка можно видеть в солнечный день на озере Гарда, в самых глубоких местах. И, однако, они напоминали не воду, скорее стекло. Быть может, венецианское стекло? Но нет, оно не так прозрачно. Трудно определить, что так поражало в этих глазах. Мужчины, заглянув в них, мгновенно и бесповоротно теряли голову, — Фанни была ничуть не против: что ж, такая у нее metier226 — кружить мужчинам головы. Быть может, глаза Фанни действовали на их воображение как некий символ таинственной сексуальной притягательности, которую излучало все ее существо… или, может быть, инстинкт подсказывал каждому, что глаза эти созданы по некоему неписаному закону совершенства, что в них воплощена Платонова «идея» глаз227…
Глядя на Элизабет, вы замечали не только глаза, но все лицо. Глаза Фанни хотелось вставить в великолепную золотую оправу и носить с собою в дорогом футляре, чтобы смотреть на них всякий раз, когда вас одолеют сомнения, осталась ли еще красота в этом тусклом мире. Но приятно было бы иметь при себе и головку Элизабет, очень напоминавшую каменные головки египетских принцесс, которыми любуешься в Лувре. Да, настоящая египтянка. Нежный изгиб полных губ, впалые щеки, чуть раскосые глаза, безупречный овал лица, открытый лоб, прямые черные волосы. Странное дело, если разобраться, оказывалось, что глаза Элизабет так же красивы, как глаза Фанни, но почему-то их прелесть не так поражала. Они были глубже и нежней и, что не часто можно сказать о темных глазах, в них светился ум. Голубые глаза Фанни тоже не казались неумными, но в них не чувствовалось той глубины, той неуловимой таинственности, какую вы угадывали в глазах Элизабет.
Для Элизабет важнее всего была ее собственная внутренняя жизнь, ее мысли и чувства; Фанни занимал окружающий мир. Там, где Элизабет сомневалась, раздумывала, мучилась, Фанни шла напролом, оступалась, падала — и, весело махнув рукой на синяки и ушибы, вновь отдавалась жажде приключений. Она одевалась с большим шиком, чем Элизабет. Разумеется, на Элизабет всегда было приятно смотреть, но нетрудно было догадаться, что ей есть о чем подумать и кроме нарядов. Фанни обожала наряды и, располагая не большими деньгами, чем Элизабет, ухитрялась всегда быть одетой по самой последней моде, тогда как Элизабет выглядела очень хорошо, но не более того. Странное дело, Сцилла моды, ненасытное чудище портновского и шляпного искусства, не ведающее счета своим жертвам, не сумело пожрать Фанни. Эту храбрую женщину спасала бьющая ключом энергия. У Элизабет тоже не было недостатка в жизненных силах, но они уходили на мечты и споры и попытки стать художницей, а деятельная, неугомонная Фанни увлекалась всем на свете и сталкивалась с самыми разными людьми. Она не занималась никаким «творчеством» — у нее хватило ума понять, что почти всем молодым женщинам «искусство» служит просто своего рода отдушиной для эротических инстинктов. Рад вам сообщить, что Фанни вовсе не нуждалась ни в каких таких отдушинах и предохранительных клапанах: давление пара постоянно регулировалось и механизм работал превосходно, благодарю вас, не беспокойтесь. Мир мыслей и чувств был у нее далеко не так сложен и глубок, как у Элизабет; а потому и новый строй сексуальной жизни, при котором, по счастью, на смену рабству пришла полная свобода, не был для нее чреват столькими опасностями. Правда, как я уже сказал, Фанни случалось и оступаться и падать; все это так, но она не способна была страдать и мучиться, как Элизабет, и впадать в отчаяние, когда рушились ее воздушные замки, крушение которых задолго предвидели все, кроме нее самой.
Быть может, достоинства Элизабет, ее ума и характера всего яснее проявились в том, что никто не слыхал от нее ни одного злого слова или ехидного намека по поводу нарядов Фанни…
Реджи Бернсайд, богатый молодой человек, занимался в Кембридже какой-то таинственной научной работой, связанной со строением атома, и тем более внушительной, что суть этой работы можно было объяснить только при помощи сложных математических формул. Он носил очки, и у него была чисто кембриджская манера разговаривать — тонким голосом, делая неожиданные ударения и глотая слова, как то принято у иных представителей сего великого средоточия учености; причем, вид у него был томный и ужасно усталый. Даже Фанни своим стремительным натиском не в силах была подтолкнуть его на какой-нибудь неожиданный поступок или вырвать у него искреннее слово. При этом он был сверхсовременной личностью и верным и преданным поклонником Фанни. Он был всегда под рукой, когда не подворачивалось ничего поинтереснее — вечная вторая скрипка или, как выражалась Фанни, один из ее faute228, — «мой faute-de-mieux»229, — прибавляла она sotto voce230.
Поначалу за столом шла обычная болтовня на «умственные» темы тех лет: о Флеккере231 и Бруке232, о Бертране Расселе233, которого Фанни и Реджи именовали запросто — Берти, чем немало озадачили Джорджа. Вот тоже милая черта английской интеллигенции. Всякий мало знакомый человек для них — чужак, низшее существо, и они любят поставить его на место, принимая этакий снисходительно-покровительственный тон. Для этого есть превосходный способ — мимоходом упоминать в разговоре всяких знаменитых людей, небрежно называя их просто по имени:
— Ты читал новую книгу Джонни?
— Не-ет. Пока не читал. Его предыдущий роман — страшная скучища. А этот получше?
— Ну-у, едва ли. Томми он ужасно не понравился. Томми говорит, это какое-то деревенское развлечение.
— Вот заня-атно!
— О, Томми иногда говорит ужасно заня-атные вещи! На днях мы сидели с ним и с Бернардом, и Бернард сказал…
И если чужак настолько глуп, что попадется на удочку и спросит застенчиво или недоуменно: «А кто это Джонни?» — ему тотчас ответят самым любезным тоном: «Как! Да неужели вы не знаете…….?!»
И тут ошеломленному чужаку снисходительно сообщают, кто такой «Джонни», и если к тому же этот чужак всего лишь американец или уроженец континента, он будет совсем раздавлен, услыхав, что «Джонни» — это Джонни Уокер234 или еще какое-нибудь ослепительное светило на небосводе британской культуры…
Джорджу осточертело слушать про какого-то неведомого «Берти», и он завел было речь про Эзру Паунда235, Жюля Ромена236 и Модильяни237. Но ему тут же деликатнейшим образом намекнули, что вся эта публика, может быть, в своем роде и недурна, но в конце концов сами понимаете, Кембридж есть Кембридж… И Джордж прикусил язык. Потом Реджи стал рассказывать Элизабет об альпинизме — излюбленном спорте преподавателей Кембриджа, — весьма подходящее для них занятие, если вдуматься. А Фанни заговорила с Джорджем.
Фанни, надо отдать ей справедливость, была ловкая маленькая хищница, она сразу заметила, что Джордж помрачнел, и угадала причину. Сама она, в сущности, не стремилась пускать пыль в глаза. Но она выросла среди снобов и бессознательно переняла их тон и манеры. Однако, попадая в другое окружение, она так же бессознательно переставала важничать и разговаривала с людьми просто и естественно. Она чувствовала себя как дома и даже свободнее, чем дома, в разных кругах общества — и всюду со всеми отлично ладила. Ей была присуща какая-то особая безмятежность, которую вы с первого взгляда, пожалуй, приняли бы просто за холодность, — и очень ошиблись бы. На самом деле Фанни была далеко не так холодна, как Элизабет, — та порою бывала точно айсберг. А потом вдруг оттаивала. Но физическая безмятежность помогла Фанни пройти через многие испытания; так и чудилось, что ее утренняя ванна, подобная водам Леты, смывала вместе с поцелуями последнего любовника и самую память о нем.
Итак, Фанни непринужденно и весело заговорила с Джорджем. Он был настроен подозрительно и одну за другой отпустил ей три словесные оплеухи. Она и бровью не повела и продолжала болтать, нащупывая, что его больше заинтересует. Джордж скоро оттаял перед ее веселым добродушием — или, может быть, его покорили эти глаза, точно драгоценные камни. Джордж смотрел на них с любопытством и думал: а странно это, должно быть, когда у тебя вместо органов зрения вот такие великолепные objets d'art. Наверно, это подчас очень утомительно. Каждый новый знакомым считает своим долгом сообщить ей, что у нее изумительные глаза, как будто он первым сделал это открытие… И Джордж решил, что в эту первую встречу лучше не говорить Фанни о ее глазах.
Реджи Бернсайду не удалось заинтересовать Элизабет альпинизмом, и он перешел на «заня-атные» анекдоты, которым больше повезло. Толика вина и внимание слушательницы благотворно подействовали на Реджи — теперь он меньше кривлялся и стал больше похож на человека. Элизабет ему нравилась. Может быть, она и не очень «заня-атна», зато «вдохновля-ает» (Элизабет умела слушать). И, когда разговор снова сделался общим, Джордж решил, что этот Реджи, в сущности, как будто не так плох: с виду кривляка, позер, но есть в нем что-то славное, и гордость и добродушие истинного англичанина.
Они засиделись за кофе и сигаретами, пока явное беспокойство официанта и маленькие хитрости Madame, которая вдруг принялась щелкать то одним, то другим выключателем, не дали им понять, что все здесь рады будут, получив по счету, пожелать им счастливого пути. Шел одиннадцатый час — в кино идти слишком поздно. И они парами двинулись по Шафтсбери-авеню — Джордж с Реджи, Элизабет с Фанни.
— Твой Джордж мне нравится, — сказала Фанни.
— Да? Я очень рада!
— Он немножко farouche238, но мне нравится, с каким жаром он говорит о том, что его занимает. Это не напускное.
— По-моему, Реджи очень славный.
— О, Реджи… — Фанни отмахнулась, чуть пожала плечами.
— Но он и правда славный, Фанни. Ведь он тебе и самой нравится.
— Да, он ничего. Но я вовсе от него не без ума. Можешь взять его себе, если хочешь.
Элизабет расхохоталась:
— Подожди, я пока его у тебя не просила!
На Пикадилли-Серкус они расстались, Фанни и Реджи взяли такси и укатили. Джордж еще раньше заметил, что вечер на редкость ясный, — вышла полная луна, — и теперь уговорил Элизабет пойти на Набережную полюбоваться Темзой в лунном свете. Они свернули к Хеймаркет.
— Как тебе понравилась Фанни? — спросила Элизабет.
— У нее необыкновенные глаза.
— Да, это все говорят.
— А я решил быть оригинальным и не сказал. Но она славная. Сначала, когда они с Бернсайдом стали болтать, я подумал, что и она такая же неизлечимая кривляка.
— Да разве он тебе не понравился? По-моему, он прелесть.
— Прелесть? Вот уж не сказал бы. В сущности, он, пожалуй, даже ничего, но ты же знаешь, я терпеть не могу это кембриджское блеянье. По мне уж лучше трепаться, как последний кокни239, вот провалиться, лопни мои глаза!
— Но ведь он видный молодой ученый, говорят, он в своей области творит чудеса.
— А именно?
— Не знаю. Фанни не могла мне объяснить. Она говорит: надо быть специалистом, чтобы понять, что он там делает.
— Ну, знаешь ли, мне всегда подозрительны эти загадочные «специалисты», которые не могут толком объяснить, чем они занимаются. Я согласен с Буало240: что хорошо продумано, то можно выразить просто и ясно. А когда Наука начинает изъясняться на загадочном языке богословия и суеверий, я сразу перестаю ей доверять. И потом, жеманничать и пускать пыль в глаза свойственно лишь самым жалким представителям всякой аристократии. Хорошо воспитанные люди не кривляются. И подлинно выдающиеся умы не кичатся своим превосходством.
— Но Реджи вовсе не кичливый! Он мне ни словом не обмолвился о своей научной работе. И он рассказывал такие заня-атные истории!
— Это просто другая разновидность нахальства: они считают нас, простых смертных, невеждами и тупицами, которым все равно не понять их великих трудов. Поэтому они даже не удостаивают сообщить, чем они таким потрясающим занимаются, — нет, они угощают нас самыми обыкновенными сплетнями из профессорской, а ты, я вижу, уже научилась называть это «заня-атными историями».
Элизабет молчала: это было зловещее молчание. Она больше привыкла к чисто кембриджской манере держаться и полагала, что Джордж поднимает слишком много шуму по пустякам. Кроме того, ей и в самом деле понравился Реджи, и она вообразила, что Джордж просто ревнует. Она глубоко ошибалась: Джорджу и в голову не приходило, что она может влюбиться в Реджи. (Удивительное дело, мужу или любовнику in esse241 никогда не приходит в голову заподозрить своего возможного заместителя, пока еще не поздно. Он подозревает очень многих — но все не тех, кого надо. Что и говорить, Киприда хитра и изобретательна.) Нет, Джордж ничуть не ревновал. Он просто говорил то, что думал, как сказал бы о любом случайном знакомом. Но, почувствовав, что Элизабет не хочет разговаривать, он умолк. Таков был один из их неписаных договоров — уважать настроение друг друга. Молча они шли по улице Уайтхолл; Джордж смутно вспоминал то о Фанни, то о своей завтрашней работе, задрав голову высматривал за крышами луну или следил за редкими автобусами, мчавшимися по брусчатке мостовой, точно быстроходные баржи по пустынной, залитой светом реке; а Элизабет одолевала тревога: похоже, что Джордж способен ревновать самым дурацким образом! Вот неприятная неожиданность! Но когда они подошли к Аббатству, Джордж так естественно, так просто и ласково взял ее под руку, что Элизабет сразу повеселела, и через минуту они уже с увлечением болтали.