Ему очень хотелось вернуться в Англию, и все же сильней всех других чувств было в нем вялое равнодушие. Вот уже приказано ехать, а ему, пожалуй, все равно — можно бы и остаться. Зачем длить эту пытку? Если остаться, его рано или поздно убьют, либо сделают вестовым батальона, что куда легче и спокойнее, чем служить младшим офицером в пехоте. Впрочем, может, и это имеет смысл: ведь он опять увидит Элизабет и Фанни…
   Был жаркий летний день. Он брел по прямой французской дороге, по которой двумя нескончаемыми встречными потоками тянулись армейские грузовики и орудия. На заставе придирчиво подозрительные полевые жандармы и усиленный караул приказали ему вернуться. Он набрел на неогороженный лужок, поросший маками и желтыми маргаритками, и опустился наземь. Размеренно, неторопливо била тяжелая артиллерия; в небе появлялись все новые облачка шрапнельных разрывов, преследуя вражеский аэроплан; издалека донесся едва различимый, приглушенный расстоянием грохот: снаряд разорвался в М. Странное это было чувство — сидишь на траве, в начищенных башмаках, под жарким солнцем, и смотришь на полевые цветы, а невдалеке виднеются два целых, не поврежденных снарядами дома, и незачем все время быть начеку. Он сидел, упершись локтями в колени, подбородком — в кулаки, глядя прямо перед собой. Тело его отдыхало, но душу давила такая усталость, такое равнодушие, что он с радостью умер бы хоть сейчас без мучений на этом лугу, даже не вернувшись в Англию, не увидев больше Элизабет и Фанни. Он уже не мог забыться в мечтах, думать о чем-нибудь долго и связно, — либо мыслей не было вовсе и в голове стоял туман, либо вдруг захлестывали болезненно-яркие воспоминания. Не верилось, что всего каких-нибудь семь месяцев прошло с тех пор, как он покинул Англию, — казалось, прошло семь лет. Им овладело не то чтобы презрение к себе, скорее — равнодушие. Джордж Уинтерборн не возмущал его, но и нимало не занимал. Когда-то он был ужасно занят самим собой, своими желаниями и стремлениями; теперь ему все безразлично, ничего он не хочет, ни к чему не стремится. Едва ослабла узда армейской дисциплины и его на несколько часов предоставили самому себе, — и он поник, вялый, безвольный, ко всему равнодушный. Если бы в эту минуту ему сказали: ты уволен из армии, можешь идти на все четыре стороны, — он бы не знал, что с собой делать, и так бы и сидел тут и тупо глядел бы на маки и маргаритки.
   Вечером, в канун его отъезда, вестовые и денщики раздобыли рому, пива и шампанского и заставили его выпить с ними. Уговаривали не забывать старых товарищей, не измываться над солдатами, когда он станет офицером. Он обещал, но ему было горько, что их уже разделила невидимая черта.
   — Подумать только — придется козырять нашему Джорджу! — сказал кто-то.
   В самом деле, подумать только! И почему он не остался с ними… Он много пил и впервые за всю свою жизнь лег спать пьяный.

 
   Он пришел на станцию за несколько минут до восьми, задыхаясь, весь в поту от быстрой ходьбы в полной выкладке под жарким июльским солнцем. На севере гремела ожесточенная канонада. Туда через два дня приказано было направиться его дивизии. На Ипре готовилось новое большое наступление. Уинтерборн содрогнулся, мысленно он уже видел, как неистовый стальной ливень хлещет взбаламученную землю, сечет и рвет в куски человеческую плоть, слышал бьющий по нервам грохот бессчетных разрывов.
   Выслушав наставления коменданта, он сел в поезд, уже готовый отойти. Вагон был почти пустой, только в дальнем конце собрались несколько отпускников. Он к ним не подошел — наконец-то можно хоть немного побыть одному.
   Немецкая тяжелая артиллерия послала ему прощальный дружеский привет. На конечную станцию воинской железнодорожной ветки посыпались снаряды. Знакомый тошнотворный страх — предчувствие взрыва — охватил его, он не сомневался, что еще прежде, чем поезд тронется, снаряд угодит в их вагон. Он в ярости старался побороть это предчувствие, как будто единственным и самым главным в жизни было подавить инстинкт страха. Снаряды падали по одному, с аккуратными перерывами ровно в минуту. Он прислушивался к ним, весь в поту, крепко стиснув винтовку. Пусть тронется поезд или пусть уж скорей конец. А поезд все стоял. Грохот и треск справа, грохот и треск слева; и опять справа, и опять слева. Так он сидел один тридцать пять минут, и тридцать пять раз подряд оглушал его треск и грохот разрывов. Почему-то это было еще страшней ураганного огня, пытка была еще нестерпимей.
   Наконец поезд дернулся и, пыхтя, медленно отошел от станции. Уинтерборн сидел, не шевелясь, и прислушивался к разрывам, — поезд ускорял ход, и они звучали все слабей и слабей. И вот уже их совсем не слышно за перестуком колес. К фронту поезда подползали медленно, осторожно, а этот мчался полным ходом. Уинтерборн видел из окна не тронутые снарядами станции, на которых толпились французские крестьяне, и французские солдаты-отпускники, и английские солдаты; видел чудесные ивы и тополя, точно на полотнах Коро,298— ветерок чуть шевелил листву, и она мерцала и переливалась на солнце; в лугах паслись коровы, мелькали в сырых канавах желтые ирисы, белели на высоких стеблях цветы дикой петрушки. Луг, сплошь покрытый алым клевером и белыми маргаритками, напомнил ему далекие дни в Мартинс Пойнте. Трудно, очень трудно поверить, что тот мальчик и теперешний Джордж Уинтерборн — один и тот же человек. Едва ли не с любопытством он поглядел на свою привычную форму хаки, на винтовку, — как странно, что тот мальчик десять лет спустя стал солдатом. Потом он спохватился, что забыл вложить штык в ножны. Штык так долго оставался примкнутым, что Уинтерборн насилу оторвал его. У выступа осталось кольцо ржавчины. Он достал промасленную тряпку и тщательно счистил ржавчину. В ножнах оказалось полно засохшей грязи, пришлось вычистить и их.
   Из Булони он отправил телеграмму Элизабет. Комендант велел ему сдать все снаряжение, с собой можно было взять только личные пожитки. Он снял амуницию, положил рядом винтовку и исцарапанную, покрытую вмятинами каску, и все с таким чувством, словно свершал некий странный прощальный обряд. На борт парохода он поднялся с крохотным пакетиком в руках: в чистый носовой платок цвета хаки завернуты бритва, мыло, зубная щетка, гребешок да несколько писем. Все же он ухитрился протащить ранец и перевязь.
   Воинский поезд, шедший из Фолкстона в Лондон, был до отказа набит отпускниками и ранеными, возвращавшимися из Франции. Когда он стал замедлять ход на стрелках, солдаты сгрудились у окон. Параллельно железной дороге тянулась улица — и все женщины и девушки, шедшие по ней, стоявшие в дверях или глядевшие из окон, махали платками, пронзительно выкрикивали приветствия и посылали воздушные поцелуи. Солдаты тоже возбужденно размахивали руками и кричали. Уинтерборна поразила красота женщин, красота чуть ли не ангельская. Семь месяцев он не видел женщины.
   Когда прибыли в Лондон, было уже темно, но вокзал Виктория сверкал огнями. Длинный барьер отделял толпу от солдат, стремившихся к выходу в конце платформы. То здесь, то там какая-нибудь женщина бросалась на шею солдату. По крайней мере, в эту минуту женщины были искренни. Они плакали, плечи их вздрагивали; мгновенье солдат стоял совсем тихо, прижав к себе жену или невесту, потом отстранял ее. И женщина тотчас делала над собой усилие и уже казалась веселой и беспечной.
   Многие солдаты очутились в Лондоне только проездом, и их никто не встречал.
   Уинтерборн увидел Элизабет, она стояла там, где кончался барьер, на ней была шляпа с большими полями. И опять его поразило, что женщины так прекрасны. Неужели он прежде знал такую красавицу, неужели осмеливался к ней прикоснуться? Она казалась такой стройной, юной, такой прелестной. И такой утонченно изящной. Оробев, он попятился и смотрел на нее из толпы. Она пытливо всматривалась в лица идущих мимо солдат; дважды она взглядывала на него и сразу отводила глаза. Он пробрался к ней через толпу. Она опять внимательно посмотрела на него — и опять стала всматриваться в проходящих солдат. Не колеблясь больше, он подошел и протянул ей обе руки:
   — Элизабет!
   Она сильно вздрогнула, посмотрела широко раскрытыми глазами, потом поцеловала его через разделявший их барьер:
   — Джордж, ты?! Как ты изменился! Я тебя не узнала!


12


   Уинтерборн получил двухнедельный отпуск, после чего должен был явиться в учебный батальон. За это время было два или три воздушных налета, и ночью он лежал без сна, прислушиваясь к хорошо знакомому тявканью зенитных орудий. С грохотом рвались бомбы. Налеты были пустячные, полчаса — и все кончено. Однако Уинтерборн был неприятно поражен: он их не ждал.
   Первое свободное утро он провел в одиноких блужданьях по улицам Лондона. Он не уставал изумляться красоте женщин, смотрел на них во все глаза — и в то же время боялся их этим оскорбить. Дважды с ним заговаривали проститутки, суля «восточные утехи». Он подносил руку к козырьку и проходил мимо. Вторая девица забормотала ругательства, он их не услышал. Похоже, что проституток в Лондоне стало куда больше прежнего.
   Лондонские мостовые изрядно пострадали, но Уинтерборну они показались необыкновенно ровными и гладкими, ведь он привык к дорогам, иссеченным глубокими колеями, изрытым воронками разрывов. И не чудо ли: такое множество домов — и все целы. И автобусы катят взад и вперед. И люди ходят с зонтиками — да, в самом деле, ведь на свете существуют зонтики. И всюду — форма хаки. Из каждых трех встречных один — военный. Ему повстречались солдаты американской морской пехоты — авангард громадной армии, что готовилась по ту сторону Атлантики. Это были крепкие парни, плечистые, с узкими бедрами; и каждый уже успел подцепить себе девчонку. По Лондону они разгуливали хозяйской походкой, вразвалку, совсем как англичане во Франции.
   Патруль военной полиции остановил его и грубо спросил, что он тут делает. Уинтерборн показал отпускное свидетельство.
   — Извини, приятель, — сказал полицейский. — Я тебя принял за дезертира. Смотри, никуда не ходи без свидетельства.
   Вечером второго дня Элизабет повела его в ресторан в Сохо ужинать с ее друзьями. Фанни там не оказалось, зато присутствовали мистер Апджон, мистер Уолдо Тобб и Реджи Бернсайд. Были еще несколько человек, Уинтерборну незнакомых. В том числе некто, наделавший много шуму переводами из армянской поэзии с французских переводов Аршака Чобаняна299. Держалось это светило с величайшей томностью, словно бы крайне утомленное работой мысли, и руку Уинтерборну пожало еле-еле, глядя в сторону и с видом изысканно-презрительным.
   Весь ужин Уинтерборн просидел молча, беспокойно скатывая шарики из хлеба. С удивлением он понял, что бесконечно далек от всей этой компании и ему совершенно не о чем с ними говорить. Они рассуждали о вещах, ему не очень понятных, и превесело перемывали косточки людям, которых он не знал. Элизабет была в ударе, со всеми болтала, смеялась и имела большой успех. Уинтерборну было неловко: он тут совсем не ко двору, какое-то мрачное привидение, затесавшееся на веселый праздник. Мельком он увидел себя в одном из зеркал и подумал, что просто смешно сидеть в ресторане с таким серьезным и несчастным лицом.
   За кофе многие поменялись местами, и двое или трое подошли и заговорили с ним. На соседний стул плюхнулся мистер Апджон, выпятил подбородок и кашлянул:
   — Окончательно возвратились в Лондон?
   — Нет. Получил две недели отпуска, потом пойду в офицерскую школу.
   — И после останетесь в Лондоне?
   — Нет. Придется ехать назад, во Францию.
   Мистер Апджон с досадой пощелкал языком.
   — А я предполагал, что вы покончили с солдатчиной. В этой одежде вы выглядите просто смехотворно.
   — Да, но зато она очень практична.
   — Я хочу сказать, вот что главное — эта самая война не должна мешать развитию цивилизации.
   — Вполне с вами согласен. Я…
   — Я хочу сказать, если у вас есть время, зайдите ко мне в студию и посмотрите мои новые картины. Вы все еще сотрудничаете в журналах?
   Уинтерборн улыбнулся:
   — Нет. Я, видите ли, был порядком занят, и в окопах ведь…
   — Я хочу сказать, недурно бы вам написать статью о моем новейшем открытии.
   — О супрематизме?
   — Да нет же! С этим я давно покончил. До чего вы невежественны, Уинтерборн! Нет, нет. Теперь я создаю конкавизм300. Это — величайший вклад в цивилизацию двадцатого века. Я хочу сказать…
   Уинтерборн больше не слушал и залпом осушил стакан вина. Почему Эванс не написал ему? Вероятно, не выжил после того отравления газом. Он знаком подозвал официанта:
   — Принесите еще бутылку вина.
   — Сию минуту, сэр.
   — Джордж! — услышал он предостерегающий и немного укоризненный голос Элизабет. — Не пей лишнего!
   Он не ответил и мрачно уставился на свой кофе. Черт с ней. Черт с ним — с Апджоном. Черт с ними со всеми. Опрокинул еще стаканчик и ощутил, что пьянеет: тихонько кружится голова, и веселей, легче становится на душе — приходит спасительное забвение. К черту их всех.
   Мистеру Апджону надоело просвещать кретина, у которого даже не хватало ума его слушать, и он незаметно исчез. Немного погодя его место занял мистер Уолдо Тобб.
   — Ну-с, дорогой Уинтерборн, рад вас видеть. Выглядите вы превосходно. В армии вы просто расцвели. И я слышал от миссис Уинтерборн, что вас наконец произвели в офицеры. Поздравляю, лучше поздно, чем никогда.
   — Благодарю вас. Но, знаете ли, может быть, меня еще и не произведут. Мне еще надо окончить офицерскую школу.
   — О, это вам будет очень, очень на пользу.
   — Надеюсь.
   — А чем вы во Франции заполняете свой досуг — все так же читаете, занимаетесь живописью?
   Уинтерборн сухо, коротко засмеялся:
   — Нет, чаще всего завалюсь где-нибудь и сплю.
   — Грустно это слышать. Но, знаете, — да простится мне такая смелость, — у меня никогда не было уверенности, что Искусство — истинное ваше призвание. У меня всегда было такое ощущение, что вам больше подходит жизнь на свежем воздухе. Разумеется, сейчас вы делаете прекрасное дело, прекрасное. Империя нуждается в каждом из нас. А когда вы возвратитесь с победой, — надеюсь, вы вернетесь целый и невредимый, — отчего бы вам не попытать счастья в одной из наших колоний, в Австралии или в Канаде? Там перед каждым открываются огромные возможности.
   Уинтерборн опять засмеялся.
   — Подождите, пока я вернусь, тогда видно будет. Выпьете вина?
   — Нет, бла-а-дарю вас, нет. А что это за красная ленточка у вас на рукаве? Оспу прививали?
   — Нет. Я ротный вестовой.
   — Вестовой? Это который бегает? Надеюсь, вы не от противника бегаете?
   И мистер Тобб беззвучно засмеялся и одобрительно покивал головой, очень довольный собственным остроумием.
   — Что ж, и так могло бы случиться, знать бы только, куда бежать, — без улыбки сказал Уинтерборн.
   — О, но ведь наши солдаты такие молодцы, такие молодцы, вы же знаете, не то что немцы. Вы, наверно, уже убедились, что немцы народ малодушный? Знаете, их приходится приковывать к пулеметам цепью.
   — Ничего такого не замечал. Надо сказать, дерутся они с поразительным мужеством и упорством. Вам не кажется, что предполагать обратное не очень-то лестно для наших солдат? Нам ведь пока не удалось толком потеснить немцев.
   — Помилуйте, нельзя же так односторонне смотреть на вещи, вы за деревьями леса не видите. В этой войне огромная роль принадлежит флоту. Флоту — и, кроме того, великолепной организации тыла, о которой вы, конечно, знать не можете.
   — Да, конечно, и все-таки…
   Мистер Тобб поднялся.
   — Счастлив был вас повидать, дорогой мой Уинтерборн. Очень вам признателен за интереснейшие сведения о фронте. Весьма ободряющие сведения. Весьма ободряющие.
   Уинтерборну хотелось уйти, он сделал знак жене, но она словно и не заметила, поглощенная оживленным разговором с Реджи Бернсайдом. Уинтерборн выпил еще вина и вытянул ноги. Тяжелые, подбитые гвоздями солдатские башмаки уперлись в ноги человека, сидевшего напротив.
   — Виноват. Надеюсь, я вас не ушиб? Прошу простить мою неловкость.
   — Ничего, ничего, пустяки, — сказал тот, морщась от боли и досады и потирая лодыжку. Элизабет сдвинула брови и потянулась через стол за бутылкой. Уинтерборн перехватил бутылку, налил себе еще стакан и лишь тогда отдал бутылку. Элизабет явно была рассержена его неучтивостью. А он, опьянев, чувствовал себя совсем недурно и плевать хотел на всех.
   Когда они в такси возвращались домой, она кротко, но с достоинством попеняла ему: не следовало так много пить.
   — Не забывай, милый, теперь ты уже не среди неотесанной солдатни. И прости, что я об этом говорю, но у тебя ужасно грязные руки и ногти, ты, наверно, забыл их вымыть. И вел себя не слишком вежливо.
   Он не отвечал, рассеянно глядел в окно. Элизабет вздохнула и слегка пожала плечами. Эту ночь они спали врозь.

 
   Наутро за завтраком они были молчаливы и заняты каждый своими мыслями. Внезапно Джордж очнулся от задумчивости:
   — Слушай, а как Фанни? Она что, уехала?
   — Нет, кажется, она в Лондоне.
   — А почему же она вчера с нами не ужинала?
   — Я ее не приглашала.
   — Как так не приглашала?! Почему?!
   Вопрос, видно, был неприятен Элизабет, но она попробовала небрежно от него отмахнуться:
   — Мы с Фанни теперь почти не встречаемся. Ты же знаешь, она всегда нарасхват.
   — А все-таки почему вы не встречаетесь? — бестактно допытывался Уинтерборн. — Что-нибудь случилось?
   — Не встречаемся, потому что я не хочу, — отрезала Элизабет.
   Он промолчал. Так, значит, из-за него Элизабет и Фанни стали врагами! Помрачнев еще больше, он ушел к себе. Наобум взял с полки какую-то книгу, раскрыл — это оказался Де Квинси301 «Убийство как одно из изящных искусств». Он начисто забыл, что существует на свете этот образчик кладбищенской иронии, и тупо уставился на крупно напечатанное заглавие. Убийство как одно из изящных искусств! Метко сказано, черт подери! Он поставил книгу на место и принялся перебирать свои кисти и краски. Элизабет взяла себе все его альбомы, бумагу, все чистые холсты, остался только один. Тюбики с красками высохли и стали твердые, как камень, палитра была вся в ссохшихся жестких комках краски, — так она и пролежала без него все пятнадцать месяцев. Уинтерборн отчистил ее так старательно, словно боялся за грязную палитру получить выговор от ротного командира.
   Он отыскал свои старые эскизы и стал их просматривать. Неужели это все его рук дело? Да, как ни странно, на всех та же подпись: Дж. Уинтерборн. Он неодобрительно поглядел на эскизы, потом, не торопясь, разорвал их, бросил в пустой камин и, чиркнув спичкой, поджег. Он следил, как пламя подбиралось к бумаге и она корчилась, тлела, тускло багровея, потом чернела, съеживалась и обращалась в прах. Прислоненные к стене, аккуратными пачками были составлены его полотна. Он бегло просмотрел их, точно колоду карт, и так и оставил у стены. Остановился в недоумении, наткнувшись на свой автопортрет, о котором начисто забыл. Неужели и это его работа? Да, вот и подпись. Но когда и где он это писал? Он держал небольшое полотно обеими руками, и вглядывался, и лихорадочно рылся в памяти, но так ничего и не припомнил. Даты не было, и он даже не вспомнил, в каком году это могло быть написано. Неторопливо примерясь, он прорвал ногой холст, полосу за полосой отодрал его от рамы и сжег. Это был единственный его портрет, он никогда не соглашался фотографироваться.
   На фронте строго запрещалось вести дневник или делать какие-либо зарисовки: ведь попади они в руки врага, он мог бы ими воспользоваться. Уинтерборн закрыл глаза. И тотчас ему живо представилась разрушенная деревня, дорога, ведущая в М., истерзанная, оскверненная земля, длинный отвал шлака, и он услышал раскатистый грохот рвущихся в М. тяжелых снарядов. Он прошел в комнату Элизабет за листом бумаги и мягким карандашом для эскиза. Элизабет не было дома. Шаря у нее на столе, он наткнулся на письмо, написанное незнакомым почерком, перевернул и невольно прочел начало. Ему бросилась в глаза дата — день его возвращения в Англию — и первые слова: «Дорогая, говоря твоими словами — вот досада! Ну, ничего, этот визит наверняка не затянется, и…» Уинтерборн поспешно прикрыл письмо чем попало, чтоб не читать дальше.
   С карандашом и бумагой он вернулся к себе и принялся набрасывать ту памятную картину. И с удивлением заметил, что рука его, когда-то такая уверенная и твердая, едва уловимо, но несомненно дрожит. Вчерашняя выпивка или контузия? Он упорно трудился над эскизом, но все шло вкривь и вкось. Он устал проводить линию за линией и тут же со злостью их стирать. А ведь вся эта картина так и стояла в памяти, и он ясно понимал, какими средствами надо бы передать ее на бумаге. Но рука и мозг ему изменили, он простую карандашную линию и ту уже не мог провести быстро и точно.
   Обронив карандаш и резинку на полустертый набросок, он опять пошел к Элизабет. Она еще не вернулась. В комнате, залитой солнцем, стояла тишина. Прежних оранжево-полосатых занавесок уже не было, вместо них висели длинные широкие занавеси из плотной зеленой саржи, не пропускавшие света: приходилось соблюдать правила затемнения. В большой синей вазе — летние цветы, на красивом испанском блюде — горка фруктов. Ему вспомнилось, как в это окно три года назад, чуть ли не день в день, влетела оса, точно крохотный фоккер. И он с удивлением почувствовал, что в горле застрял ком и на глаза навертываются слезы.
   Часы на ближней колокольне пробили три четверти. Он взглянул на ручные часы: без четверти час. Надо бы пойти куда-нибудь поесть. Он забрел в первый попавшийся ресторан. Официантка предложила ему мясных консервов, — весьма благодарен, консервами он сыт по горло. Перекусив, он позвонил Фанни, но к телефону никто не подошел. Медленно, лениво он побрел к ней — может быть, она тем временем вернется домой. Но Фанни все не было. Он нацарапал записку, прося ее встретиться с ним, как только у нее найдется свободная минута, потом сел в автобус, вернулся в Челси, лег на кровать и уснул. Около шести к нему заглянула Элизабет и на цыпочках вышла. В семь она его разбудила. Он мгновенно проснулся, вскочил, по привычке протянул руку за винтовкой.
   — Что там?
   На миг у Элизабет захолонуло сердце: он так внезапно вскинулся, да еще сам того не сознавая резко оттолкнул ее, наклонившуюся к нему.
   — Ох, извини. Как ты вскочил! Я совсем не хотела тебя пугать.
   — Ничего. Я не испугался, это, знаешь, привычка — срываться в спешке. Который час?
   — Семь.
   — Боже милостивый! С чего это я так заспался?
   — Я зашла спросить, хочешь поужинать сегодня со мной и с Реджи?
   — А потом он придет сюда?
   — Нет, конечно.
   — Я сегодня собирался ужинать с Фанни.
   — Хорошо, как хочешь.
   — Можно мне взять второй ключ?
   — Он, кажется, потерялся, — солгала Элизабет. — Но я оставлю дверь открытой, я ведь и сегодня не запирала.
   — Хорошо, спасибо.
   Аu revoir.302
   Аu revoir.

 
   Уинтерборн умылся и долго изо всех сил тер щеткой для ногтей свои загрубевшие руки, тщетно пытаясь соскрести глубоко и словно навек въевшуюся грязь. Руки стали почище, но по-прежнему казались отвратительно жесткими и грубыми, — все бороздки и трещины на пальцах так и остались черные. Из телефонной будки он позвонил Фанни.
   — Алло! Фанни, ты? Говорит Джордж.
   — Милый! Как ты живешь? Когда вернулся?
   — Дня три назад. Ты разве не видела моей записки?
   — Я уезжала и вот только что вернулась и нашла ее, — солгала Фанни.
   — Ну, неважно. Давай пообедаем сегодня вместе, ладно?
   — Милый, мне ужасно жаль, но я никак не могу. Обещала пойти в одно место и просто не могу не сдержать слова. Вот досада!
   «Говоря твоими словами — вот досада! Ну, ничего, этот визит наверняка не затянется и…»
   — Не важно, дорогая. А когда мы встретимся?
   — Одну минуту, я посмотрю свою записную книжку.
   Короткое молчание. Откуда-то чуть слышно донесся обрывок чужого разговора: «Что ты говоришь! Боже мой, неужели убит! Да ведь недели не прошло, как он вернулся на фронт!»
   И снова голос Фанни:
   — Алло, Джордж! Ты слушаешь?
   — Да.
   — Сегодня среда. Как-то так вышло, что я всю эту неделю ужасно занята. Может, поужинаем вместе в субботу?
   — Только в субботу? А раньше нельзя? Понимаешь, у меня отпуск всего на две недели.
   — Ну, тогда, если хочешь, позавтракаем вместе в пятницу. Я уговорилась кое с кем, но ты тоже приходи. Хотя приятнее поужинать вдвоем, правда?
   — Да, конечно. Стало быть, в субботу. В котором часу?
   — В половине восьмого, там же, где всегда.
   — Хорошо.
   До свиданья, милый.
   До свиданья, голубка.

 
   Он поужинал один, потом пошел в «Черкесское кафе»; кто-то говорил ему, что в последнее время там собирается цвет интеллигенции. Кафе оказалось битком набито, но Уинтерборн не увидел ни одного знакомого лица. Он все же отыскал свободное место и сел. Напротив него два стола занимало блестящее общество элегантных молодых гомосексуалистов, из них двое — в форме штабных офицеров. Они окинули Уинтерборна надменным взглядом, усмехнулись и больше его уже не замечали. Ему стало не по себе: уж не зря ли он затесался сюда в своей солдатской одежде? Может быть, рядовым в это кафе ходить не полагается? Он уплатил за кофе и вышел. Некоторое время слонялся по улицам, потом забрел в кабачок на Черинг-Кросс и подошел к стойке, у которой пили пиво два томми. Это были унтер-офицеры тыловой службы, инструкторы какого-то учебного батальона, судя по их разговору: они бесконечно наслаждались тем, что на каком-то пустяке «утерли нос» офицеру, оплошавшему на учениях. Уинтерборн хотел было распить с ними бутылочку и поболтать, но тут ему попалось на глаза объявление, воспрещавшее посетителям угощать друг друга. Он расплатился и вышел.