Страница:
— Подумать только, бедняжка миссис Слаш дрожит где-то там одна на заброшенной ферме, я тут с детьми умираю от страха, а наши милые мужья напиваются, как свиньи, до потери сознания… — и так далее в том же духе.
Несчастный Джордж Огест робко попробовал что-то вымолвить в свое оправдание, но где там… Назавтра мистер Слаш в простоте душевной явился узнать, не наделала ли буря бед, но его обругали и, к величайшему его изумлению и негодованию, попросту указали ему на дверь. Он позволил себе маленькую месть, а именно «вывел» Изабеллу в своем очередном романе, но, как и пообещала Изабелла, ноги его больше не было в ее доме.
Джордж любил эти пустынные холмы и хмурое море, но и ненавидел их. Вырваться подальше от побережья, туда, где все зелено, все цветет, — это было освобождение, счастье, тем более драгоценное, что оно выпадало так редко. Когда Джордж был еще малышом, девушка-прислуга однажды взяла его с собой в деревню, на сбор хмеля. У него сохранились об этом дне смутные и причудливые воспоминания. Он не мог забыть, как все вокруг было пронизано солнечным светом и как они ехали на лошадях нескончаемой пыльной дорогой; запомнилась остро пахнущая хмелем тень высоко переплетающихся лоз, и восторг, когда старшой перерезал веревки и масса зелени с шорохом и шелестом рушилась наземь, и как ласковы были с ним, малышом, грубые крестьянки, собиравшие хмель, и как угощали его чаем, который припахивал дымком, и как вкусны были и этот чай, и тяжелая, промасленная лепешка!
Позднее, когда ему было лет четырнадцать — шестнадцать, огромной радостью бывали поездки к Хэмблам. Семья эта жила в глуши, в уединенном домике среди пышных лугов и тенистых лесов. Сам мистер Хэмбл, отставной адвокат, рослый и веснушчатый, был большой знаток ботаники, с увлечением коллекционировал насекомых — и этим совершенно покорил Джорджа. Но больше всего привлекал его сам этот зеленый, цветущий, плодородный край и дочь Хэмблов — Присцилла. Она была ровесницей Джорджа, и между ними возникло странное чувство — и ребяческое и пылкое. Присцилла была золотоволосая, очень хорошенькая — даже чересчур хорошенькая, и знала это, и то робела и смущалась, то начинала кокетничать. Но этих двух детей влекла друг к другу самая настоящая, неподдельная страсть. Жаль, что наши вечные гнусные предрассудки отказывают этой страсти — страсти Дафниса и Хлои113 — в праве на естественное проявление. И Джордж и Присцилла всегда были словно бы немного разочарованными, ущемленными, потому что навязанная им робость и ложная стыдливость не позволяли их чувству выразиться свободно и естественно. Долгих три года Джорджем владела эта страсть, в сущности, он никогда не забывал Присциллу и всегда в нем жило смутное, глухое, неосознанное разочарование. Как и всякая страсть, чувство его и Присциллы было недолговечным, оно возникло в определенную пору их жизни и с нею миновало бы, но плохо, что оно осталось неутоленным. И очень жаль, что детей так часто разлучали, — тогда завязывалась нескончаемая переписка, и это приучило Джорджа слишком много рассуждать в любовных делах и слишком идеализировать женщин. Но когда они с Присциллой бывали вместе, они были счастливы бесконечно. Присцилла в роли маленькой любовницы была так очаровательна и так серьезна. Они играли во всевозможные игры с другими детьми, ходили к ручью удить рыбу, собирали на заливных лугах огромные букеты цветов, отыскивали в живых изгородях птичьи гнезда. Это было так весело, — и еще веселее оттого, что Присцилла была рядом, и они держались за руки и целовались, и все это с глубокой серьезностью, как самые настоящие влюбленные. Иногда Джордж, осмелев, касался ее полудетской груди. И ощущения тех дней сохранились навсегда: дружеское пожатье рук Присцнллы, радость ее быстрых детских поцелуев и легкого дыхания, тепло и упругость нежной, едва набухающей груди; воспоминание о Присцилле было как душистый сад. Точно заглохший сад, она была чуточку старомодна и застенчиво мила, но вся дышала родниковой свежестью и золотом солнечных лучей. И она была, может быть, самым главным в жизни Джорджа. Ее он мог любить всем сердцем, без оглядки, хотя бы всего лишь сентиментальной отроческой любовью. Но это было бы не так уж важно и все равно прошло бы со временем, — Присцилла дала ему больше: благодаря ей он, став взрослым, мог полюбить женщину; Присцилла спасла его от гомосексуализма, к которому втайне, даже не сознавая этого, склонны очень многие англичане, — потому-то их не удовлетворяет и не радует близость жен и любовниц. Сама того не ведая, Присцилла открыла Джорджу неисчерпаемые, тончайшие радости, которые дарит нежное, всегда готовое тебе ответить тело подруги. Даже тогда, почти мальчиком, он ощущал, как чудесно, что они такие разные, — его крепкие и чуткие мужские руки и ее нежные, набухающие груди, точно едва раскрывшиеся цветы, которых касаешься так легко и бережно. И еще он узнал благодаря Прнсцилле, что лучшая любовь — та, с которой скоро расстаешься, которая никогда не ощетинивается шипами ненависти, но тихо уходит в прошлое, оставляя не болезненные уколы, а только душистый аромат сожаления. У него сохранилось не так уж много воспоминаний о Присцилле, но все они были, как розы в старом саду…
Как видите, если в душе есть искра, окружающим не убить ее никакими запугиваниями, правилами, предрассудками, никакими стараниями «сделать из тебя человека»! Ведь сами они, разумеется, не люди, а просто куклы, марионетки, порождение существующей системы — если эту мерзость можно назвать системой. Настоящие, мужественные люди — те, в ком есть искра живого огня и кто не позволяет загасить ее в себе; те, кто знает, что истинные ценности — это ценности живые и жизненные, а не фунты, шиллинги и пенсы, выгодная служба и роль зада-империи-получающего-пинки. Джордж уже нашел подобие союзника в лице злополучного Слаша, и чудесную детскую страсть принесла ему Присцилла. Но ему нужны были еще и друзья-мужчины, и ему посчастливилось их найти. Трудно оценить, сколь многим он обязан Дадли Поллаку и Дональду и Тому Конингтонам.
Дадли Поллак — личность весьма загадочная. Когда-то он окончил Кембридж, много путешествовал, жил в Париже, в Берлине, в Италии, водил знакомство со многими выдающимися людьми; теперь ему было уже под шестьдесят; человек женатый и, видимо, со средствами, он жил в большом загородном доме, прекрасно и со вкусом обставленном; он был очень образован, по-настоящему культурен, знал толк в живописи, в скульптуре и умел окружить себя всевозможными objets d'art114; словом, он ничуть не походил на остальных обитателей Мартинс Пойнта. А как по-вашему, чего ради мистер и миссис Поллак, оставив свой просторный, великолепно обставленный дом, несколько лет прожили в самом заурядном домишке, в скучной, ничем не примечательной деревушке мили за две от Мартинс Пойнта? Джордж этого никогда не узнал, не узнал и никто другой. Самые неправдоподобные и скандальные теории, изобретенные обывателями Мартинс Пойнта в объяснение этой загадки, довольно забавны как иллюстрация неизбывной мещанской тупости, но и только. Сами Поллаки говорили просто, что им надоел их огромный дом и миссис Поллак устала командовать целой армией прислуги. Истина всегда проста, и очень возможно, что это и было настоящее объяснение. Так или иначе, они жили вдвоем в маленьком домике, полном мебели и книг, нередко сами стряпали — оба были мастера по этой части — и довольствовались помощью двух служанок, да и то приходящих. Так вот, Поллак, который был на сорок лет старше Джорджа, стал ему первым настоящим другом. У четы Поллак не было детей, может быть, еще и этим объясняется эта необычная, но глубокая дружба.
Поллак был похитрей старика Слаша. Он мгновенно и безошибочно раскусил Изабеллу, весьма вежливо отклонил ее попытки разругаться с ним и столь же вежливо отказался принять ее у себя. Но так очевидно было, что он — джентльмен и притом человек состоятельный, что ей просто нечего было возразить, когда он предложил Джорджу Огесту раз в неделю присылать «Джорджи» к ним — выпить чаю и поучиться играть в шахматы. В Мартинс Пойнте все были помешаны на шахматах, это даже считалось признаком хорошего тона. До знакомства с Поллаками Джордж ходил играть в шахматы к одному весьма почтенному, но очень дряхлому старичку, который все свои еще уцелевшие умственные способности вкладывал в игру; на бессмысленные вирши — другую свою страстишку — и вообще ни на что больше уже не оставалось ни капли разума. Итак, теперь каждую среду Джордж ходил пить чай к Поллакам.
Всякий раз они честно и добросовестно начинали с партии в шахматы, потом пили чай, а потом разговаривали. Лишь много лет спустя Джордж понял то, чего тогда и не подозревал: что Поллак старался не только согреть его сочувствием и пониманием, которых ему так не хватало, но и незаметно, исподволь развить его ум. У Поллака было много андерсоновских альбомов115, он давал Джорджу их перелистывать, а сам словно между прочим, но тонко и со знанием дела рассказывал об итальянском зодчестве, о различных стилях в живописи, о работах Делла Роббиа116; а миссис Поллак порой вслух вспоминала какой-нибудь забавный случай из их странствий. Поллак отличался изысканными манерами — и уже одним своим примером отучал Джорджа от мальчишеской грубоватости и неотесанности. Он даже стал учить Джорджа ездить верхом — в дни его молодости этим искусством должен был владеть каждый порядочный человек, Поллак никогда не читал нотаций и не похлопывал Джорджа по плечу, он только тактично подсказывал или учил собственным примером. Он всегда как бы предполагал, что Джорджу и самому известно то, о чем ему говорят так точно и ясно, хотя и мимоходом. Очень показательно, каким простым способом Поллак заставил Джорджа изучить французский язык. Однажды он рассказал мальчику несколько забавных историй о своем пребывании в Париже в дни молодости; слушая его, Джордж перелистывал альбом автографов Наполеона, Талейрана117 и других знаменитых французов — прочесть эти письма он, разумеется, не мог. Придя через неделю, Джордж застал Поллака за чтением.
— А, Джорджи! Добрый день. Послушайте, какую прелесть я тут нашел. Что вы об этом скажете?
И нараспев, как он обычно читал стихи, Поллак прочел «Младую узницу» Андре Шенье.118 Пришлось сконфуженному Джорджу признаться, что он ничего не понял. Поллак протянул ему книгу — прекрасное издание Дидо119 с крупным и четким шрифтом, но не таковы были полученные в школе познания Джорджа, чтобы он мог одолеть Шенье по-французски.
— Ох, как бы я хотел прочесть это по-настоящему! — вздохнул он. — А как вы изучили французский?
— Да в Париже, наверно. Знаете, «приятно изучать чужой язык посредством глаз и губок милой»120. Но вы можете научиться французскому очень быстро, если возьметесь всерьез.
— А как? В школе я занимался французским целую вечность — и все равно, сколько ни пробовал, читать не умею.
— В школе вас научили только держать в руках инструменты, а теперь вам надо научиться ими пользоваться. Возьмите «Три мушкетера», прочтите несколько страниц подряд, отмечая незнакомые слова, потом отыщите их в словаре, выпишите и постарайтесь запомнить. Не очень на них задерживайтесь, постарайтесь увлечься самим ходом повествования.
— Но я уже читал «Трех мушкетеров» по-английски.
— Тогда попробуйте «Двадцать лет спустя». Возьмите мою книгу, можете делать на ней пометки.
— Нет, спасибо, у нас дома есть дешевое издание.
За две недели Джордж просмотрел первый том романа Дюма. Через месяц он уже мог без труда читать несложную французскую прозу, через три месяца он прочел Поллаку вслух «Младую узницу», а потом Поллак завел речь о Ронсаре121 и открыл перед ним новые горизонты.
Братья Конингтон были еще молодые люди, старший — начинающий адвокат. Они тоже говорили с Джорджем о книгах и картинах, причем вкусы их, хоть и не такие устоявшиеся, как у Поллака, впитавшего изысканную культуру Второй империи122, были зато куда современнее. А главное, в Конигтонах Джордж обрел добрых товарищей, узнал прелесть нескончаемых отвлеченных споров, рассуждений о жизни, прелесть дружеских шуточек и острот, научился смеяться. И Дональд и Том были отличными ходоками, Джордж, естественно, как все почтенные буржуа, среди которых он вырос, воображал, что пройти пешком пять миль — предел человеческих возможностей. Коннингтоны, подобно Поллаку, обращались с ним, как с равным, словно он и сам прекрасно мог делать все то, чему они его учили на собственном примере. И вот однажды, приехав на субботу и воскресенье в Мартинс Пойнт, Дональд сказал — похоже, Джордж не прочь пройтись. Они бродили целый день, и Джорджу навсегда врезалась в память эта прогулка, он запомнил даже дату — второе нюня. Был тихий, безоблачный денек, какие выдаются в Англии не часто даже в июне. Джордж и Дональд вышли из Хэмборо после завтрака и, смеясь и болтая, размеренно, неторопливо зашагали к холмам. Дональд, очень довольный, что можно на несколько часов забыть обо всех делах и обязанностях, был в ударе, смеялся и шутил. Бродя в одиночестве, Джордж никогда не заходил дальше, чем на четыре мили от дома, а тут часа через два они поднялись на гребень последней гряды меловых холмов, и перед ними вдруг открылась бескрайняя плодородная равнина с лесами, пашнями и зарослями хмеля, сверкающая под теплыми солнечными лучами. Забавно изогнутые «носы» хмелесушилок дымили и посапывали над округлыми кронами росших тут и там вязов. Отсюда видны были шпили трех церквей и добрый десяток деревушек. И — тишина, только жаворонки заливаются высоко над головой.
— Бог ты мой! — немного напыщенно, по своему обыкновению, воскликнул Дональд, — Какой прекрасный вид!
Что и говорить, вид был прекрасный, и не забыть этой минуты, когда впервые поднялся на вершину и перед тобой сверкает в солнечных лучах неведомый край, и вьются, убегая, и зовут белые дороги, в зелени живых изгородей, — настоящие английские дороги.
Во все горло распевая: «Где ты бродишь, моя красотка?»123 — Дональд стал спускаться с холма, Джордж нерешительно двинулся за ним. У него уже побаливали ноги, время шло к двенадцати — как же они успеют вернуться к обеду? А если опоздают, что скажут дома? Он смущенно поделился с Дональдом своими опасениями.
— Что? Устал? Опомнись, друг, да мы только вышли! Вот еще через четыре мили будет Кроктон, там в трактире и закусим. Я всех предупредил, что мы вернемся только к вечеру.
То был необыкновенный, счастливый день, весь — восторг и блаженная усталость. Ноги Джорджа нестерпимо ныли, хотя всего-то приятели прошли за день каких-нибудь пятнадцать миль; но ему совестно было признаться в этом Дональду, который в конце пути, казались, был так же свеж и бодр, как и в начале. Джордж вернулся домой, переполненный чудесными впечатлениями, в которых еще и сам не разобрался, все смешалось: долгая беседа и минуты, когда без слов радуешься тому, что рядом друг; полуденный зной, парк, где бродят олени, и красные кирпичные стены дворца в георгианском стиле,124 которым они долго любовались; крытый соломой домик в Кроктоне — кабачок, где им подали хлеб с сыром и пикули и где он впервые в жизни узнал вкус пива — и старинная кроктонская церковь, украшенная искусной резьбой. Позавтракав, они с полчаса просидели на кладбище, Дональд неторопливо курил трубку. Нарядная бабочка-адмирал с алой перевязью через крыло опустилась на плоскую серую могильную плиту, испещренную оранжевыми и зеленовато-серыми пятнами лишайника. С неслыханным глубокомыслием приятели рассуждали о Платоне125, уподобившем душу человеческую — Психе — мотыльку, и о смерти, и о том, что конечно же нельзя согласиться с теологией и с идеей личного бессмертия. Но говорили они об этом очень бодро: когда же и решать столь жгучие, мучительные вопросы, как не после доброй выпивки и солидной закуски? Им было так хорошо и весело в этот солнечный денек, точно беззаботным щенятам, просто не верилось, что они тоже когда-нибудь умрут. И это очень мудро с их стороны: вспомните, мудрейший философ Монтень126 всю первую половину своей жизни готовился к смерти, а всю вторую половину доказывал, что куда мудрее вовсе о ней не думать, — успеется, об этом подумаем тогда, когда придет время умирать.
Для Дональда это был просто славный денек, очень скоро слившийся с другими приятными но полузабытыми, словно окутанным дымкой воспоминаний. Для Джорджа это было событие чрезвычайной важности. Впервые он испытал и постиг, что такое мужская дружба, — прямота и доброжелательство в отношениях и в разговоре, ни тени подозрительности, близость и взаимопонимание, которые возникают вдруг сами собой. Да, это было главное. Но ему открылась еще и прелесть дальних странствий. Это звучит нелепо — не смешно ли пятнадцатимильную прогулку назвать странствием! Но ведь можно проехать пароходом или поездом тысячи миль из страны в страну, от одного отеля до другого, и ни на минуту не ощутить, что это значит — странствия. Странствовать — значит изведать неожиданные приключения, исследовать новые места, оставлять позади милю за милей, неутомимо радоваться всему, что уже радовало тебя не раз и открывать все новые источники наслаждений. Вот почему так ужасен туризм: приключения, исследования и открытия он втискивает в условные рамки, отмеряет, отвешивает, раскладывает по полочкам — и это нелепо и бессмысленно. Приключения — это значит, что с тобой может случиться что-то такое, чего не ждешь. Открытия — значит, ты испытываешь что-то такое, чего прежде никогда не испытывал. Но разве возможны какие-то приключения и открытия, если ты позволяешь кому-то другому — а особенно бюро путешествий! — все устроить по заранее составленному расписанию? Важно ведь не то, что видишь новые красивые места, важно, что видишь их сам. И если хочешь чувствовать, что позади остается миля за милей, иди пешком. Отшагай за три недели триста миль — и куда полнее изведаешь дух странствий, увидишь и испытаешь несравнимо больше удивительного и прекрасного, чем если проедешь тридцать тысяч миль поездом или пароходом.
Джордж не успокоился, пока ему не удалось отправиться в настоящий поход. Его спутником на этот раз был Том Конингтон, младший брат Дональда, и этот поход тоже оказался незабываемым, хоть они и мокли каждый день под дождем и питались чуть ли не одной яичницей с ветчиной (кажется, в деревенских трактирах по всей Англии ни о каких других блюдах и не слыхивали), Джордж с Томом доехали поездом до Корф Касла, потом целый день шагали до Суониджа по болотам и торфяникам, где все сплошь заросло вереском и дроком, и повсюду кивают белые головки пушицы. Дальше они берегом прошли Кимеридж и Престон Лалворс и Лайм Риджис, останавливаясь на ночлег в домишках местных жителей или в сельских трактирах. В Лайм Риджис они повернули, миновали Хонитн, Колламптон, Тэвисток, дошли до Далвертона и Порлока, северной частью Девонского побережья до Байдфорда и здесь повернули назад к Южному Моултону, где им пришлось сесть в поезд, потому что денег у них оставалось в обрез, — только на билет до дому. Вся эта прогулка заняла меньше двух недель, а казалось — прошло два месяца. Им обоим было так весело. Они так славно болтали на ходу, пели, немилосердно перевирая каждую мелодию, отыскивали дорогу по карте, мокли под дождем, сушились у огня в деревенских кабачках, вступали в разговор с каждым встречным фермером и батраком, который не прочь был с ними потолковать, после ужина распивали пинту пива и читали или курили. И все время их не покидало это чувство необычайного; каждое утро, даже в дождь и туман, они вновь пускались на поиски приключений и открытий; усталость, дрянные захудалые гостиницы, раскисшие грязные дороги — все их веселило, все было ново и увлекательно.
Не так-то легко представить себе Джорджа тех лет, вслепую, наугад подбираешь крохи сведений — все эти «влияния», «сценки», разрозненные события его юности. Вот, например, несколько отрывочных записей о прогулке с Дональдом и дату я нашел на обороте наброска кроктонской церкви. А маршрут похода с Томом Конингтоном и кое-какие заметки тех дней оказались в конце томика избранных английских эссе, который Джордж, по-видимому, захватил с собой в дорогу. Чужая душа, как известно, потемки, и сколько я ни стараюсь, мое воображение не в силах из этих обрывков жизни воссоздать облик юного Джорджа, и еще труднее представить себе, что он думал и чувствовал. Мне кажется, он с грехом пополам приспособился к обстановке в школе и к враждебности, неизменно встречавшей его дома: время шло, у него появились друзья — и, должно быть, он стал увереннее в себе, даже счастливее. Как у всех людей с обостренной восприимчивостью, у него легко менялось настроение, он бывал хмур или весел, смотря по погоде, по времени года. Только что он шумно ликовал, — а через минуту им уже овладело глубочайшее уныние. И такую перемену — я сам не раз это замечал — могло вызвать какое-нибудь случайно оброненное слово. Он сам обычно вкладывал в свои слова больше, — а порою меньше, — чем они значили, и ему казалось, что другие тоже слышат не просто фразу, а скрытую за нею мысль. Он воображал, что и другие вкладывают в каждое слово второй, сокровенный смысл, — и редко принимал услышанное так же просто, как оно было сказано. Его невозможно было убедить, и сам он не умел поверить, что люди, говоря самые простые, обыденные слова, ничего больше не подразумевают и ни на что не намекают. Должно быть, он очень рано привык пользоваться иронией как средством самозащиты, притом, иронизируя, он мог, как будто и невинно, смеяться над всем, что его окружало. Он так и не избавился от этой привычки.
Но какое-то недолгое время он был счастлив. Дома наступило своего рода перемирие — зловещее, как затишье перед бурей, но Джордж этого не знал, зато он был теперь больше предоставлен самому себе. Присцилла, пробудившая в нем жажду женской близости, сама же и утоляла ее, утоляла пробудившуюся чувственность. А потом, когда Присцилла как-то незаметно ушла из его жизни, появилось новое увлечение, не такое глубокое, более обыденное: девушка по имени Мэйзи. Она была смуглая, грубоватая, немногим старше Джорджа, но гораздо более зрелая. В сумерках они бродили по крутым тенистым дорожкам Мартинс Пойнта и целовались. Джорджа немного пугало, что Мэйзи так жадно впивается в его губы и вся прижимается к нему; чувствуя себя виноватым, он вспоминал Присциллу, ее нежную, еле уловимую прелесть, точно скромный и душистый весенний сад. Однажды вечером Мэйзи завела его незнакомой ему дорогой в глухой уголок, где тесно росли сосны и в тени их поднималась густая, нехоженая трава. Надо было взобраться по крутому склону холма.
— Ох, как я устала! — вздохнула Мэйзи. — Давай посидим.
Она откинулась на траву, Джордж растянулся рядом. Потом наклонился над нею и сквозь тонкую летнюю рубашку почувствовал теплые холмики ее грудей.
— «Как сладко прикосновение уст твоих», — сказал Джордж и прибавил: — «Мед и молоко под языком твоим».127
Кончиком языка он разжал ее влажные губы, и она коснулась его своим языком…………………. «Почему это?» — глупо удивился он и стал целовать ее еще нежнее и чувственней.
— Губы твои… — бормотал он. — Твои губы…
— Но должно быть что-то еще, — шепнула в ответ Мэйзи. — Я хочу от тебя еще чего-то.
— Что же еще я могу тебе дать? Что может быть прекрасней твоих поцелуев?
Несколько минут она не шевелилась, позволяя целовать себя, и вдруг порывисто села.
— Мне пора домой.
— Ну что ты? Нам тут так хорошо, и ведь еще не поздно.
— Я обещала маме, что сегодня приду пораньше.
Джордж проводил Мэйзи до дому и никак не мог понять, почему на прощанье она поцеловала его так холодно и небрежно.
Несколько дней спустя Джордж под вечер вышел из дому, объяснив, что хочет наловить для коллекции ночных бабочек, — он надеялся встретить Мэйзи. Неслышно завернув за угол, он увидел невдалеке в сумерках две удаляющиеся фигуры: Мэйзи шла по дорожке с молодым человеком лет двадцати. Он обнимал ее за талию, а она склонилась головой ему на плечо, как склонялась, бывало, на плечо Джорджа. Надо надеяться, что этот молодой человек дал ей что-то еще. Джордж повернулся и побрел домой; он смотрел на кроткие, ясные звезды и напряженно думал: Что-то еще? Что-то еще? Впервые он догадался, что женщинам всегда нужно что-то еще, — и мужчинам, мужчинам тоже.
Когда из-за мыса показывается огромный пароход, кидаешься к подзорной трубе и стараешься разглядеть, что это за линия — «Пиренейско-Восточная», «Красная звезда» или «Гамбург — Америка». Скоро уже безошибочно узнаешь величавую четырехтрубную «Германию», когда она стремительно входит в пролив или выходит из него. Пароходики с желтыми трубами, каждый день уходящие на Остенде, или с белыми трубами — на Кале и Булонь — примелькались и не стоят внимания, но и они, кажется, зовут за моря, которые так легко пересечь, — к иной, неведомой жизни! В ясную погоду вдалеке слабо поблескивает скалистый берег Франции. В туманные ночи сирена маяка на мысу протяжным анапестом откликается на хриплый спондей судов, ощупью пробирающихся по Ламаншу. И в проливной дождь, и в самые ясные лунные ночи маяк поминутно бросает блики желтоватого света на стены спальни Джорджа. Соловьи в Мартинс Пойнте не водятся, но утром и вечером заливаются певчие и черные дрозды.
Несчастный Джордж Огест робко попробовал что-то вымолвить в свое оправдание, но где там… Назавтра мистер Слаш в простоте душевной явился узнать, не наделала ли буря бед, но его обругали и, к величайшему его изумлению и негодованию, попросту указали ему на дверь. Он позволил себе маленькую месть, а именно «вывел» Изабеллу в своем очередном романе, но, как и пообещала Изабелла, ноги его больше не было в ее доме.
Джордж любил эти пустынные холмы и хмурое море, но и ненавидел их. Вырваться подальше от побережья, туда, где все зелено, все цветет, — это было освобождение, счастье, тем более драгоценное, что оно выпадало так редко. Когда Джордж был еще малышом, девушка-прислуга однажды взяла его с собой в деревню, на сбор хмеля. У него сохранились об этом дне смутные и причудливые воспоминания. Он не мог забыть, как все вокруг было пронизано солнечным светом и как они ехали на лошадях нескончаемой пыльной дорогой; запомнилась остро пахнущая хмелем тень высоко переплетающихся лоз, и восторг, когда старшой перерезал веревки и масса зелени с шорохом и шелестом рушилась наземь, и как ласковы были с ним, малышом, грубые крестьянки, собиравшие хмель, и как угощали его чаем, который припахивал дымком, и как вкусны были и этот чай, и тяжелая, промасленная лепешка!
Позднее, когда ему было лет четырнадцать — шестнадцать, огромной радостью бывали поездки к Хэмблам. Семья эта жила в глуши, в уединенном домике среди пышных лугов и тенистых лесов. Сам мистер Хэмбл, отставной адвокат, рослый и веснушчатый, был большой знаток ботаники, с увлечением коллекционировал насекомых — и этим совершенно покорил Джорджа. Но больше всего привлекал его сам этот зеленый, цветущий, плодородный край и дочь Хэмблов — Присцилла. Она была ровесницей Джорджа, и между ними возникло странное чувство — и ребяческое и пылкое. Присцилла была золотоволосая, очень хорошенькая — даже чересчур хорошенькая, и знала это, и то робела и смущалась, то начинала кокетничать. Но этих двух детей влекла друг к другу самая настоящая, неподдельная страсть. Жаль, что наши вечные гнусные предрассудки отказывают этой страсти — страсти Дафниса и Хлои113 — в праве на естественное проявление. И Джордж и Присцилла всегда были словно бы немного разочарованными, ущемленными, потому что навязанная им робость и ложная стыдливость не позволяли их чувству выразиться свободно и естественно. Долгих три года Джорджем владела эта страсть, в сущности, он никогда не забывал Присциллу и всегда в нем жило смутное, глухое, неосознанное разочарование. Как и всякая страсть, чувство его и Присциллы было недолговечным, оно возникло в определенную пору их жизни и с нею миновало бы, но плохо, что оно осталось неутоленным. И очень жаль, что детей так часто разлучали, — тогда завязывалась нескончаемая переписка, и это приучило Джорджа слишком много рассуждать в любовных делах и слишком идеализировать женщин. Но когда они с Присциллой бывали вместе, они были счастливы бесконечно. Присцилла в роли маленькой любовницы была так очаровательна и так серьезна. Они играли во всевозможные игры с другими детьми, ходили к ручью удить рыбу, собирали на заливных лугах огромные букеты цветов, отыскивали в живых изгородях птичьи гнезда. Это было так весело, — и еще веселее оттого, что Присцилла была рядом, и они держались за руки и целовались, и все это с глубокой серьезностью, как самые настоящие влюбленные. Иногда Джордж, осмелев, касался ее полудетской груди. И ощущения тех дней сохранились навсегда: дружеское пожатье рук Присцнллы, радость ее быстрых детских поцелуев и легкого дыхания, тепло и упругость нежной, едва набухающей груди; воспоминание о Присцилле было как душистый сад. Точно заглохший сад, она была чуточку старомодна и застенчиво мила, но вся дышала родниковой свежестью и золотом солнечных лучей. И она была, может быть, самым главным в жизни Джорджа. Ее он мог любить всем сердцем, без оглядки, хотя бы всего лишь сентиментальной отроческой любовью. Но это было бы не так уж важно и все равно прошло бы со временем, — Присцилла дала ему больше: благодаря ей он, став взрослым, мог полюбить женщину; Присцилла спасла его от гомосексуализма, к которому втайне, даже не сознавая этого, склонны очень многие англичане, — потому-то их не удовлетворяет и не радует близость жен и любовниц. Сама того не ведая, Присцилла открыла Джорджу неисчерпаемые, тончайшие радости, которые дарит нежное, всегда готовое тебе ответить тело подруги. Даже тогда, почти мальчиком, он ощущал, как чудесно, что они такие разные, — его крепкие и чуткие мужские руки и ее нежные, набухающие груди, точно едва раскрывшиеся цветы, которых касаешься так легко и бережно. И еще он узнал благодаря Прнсцилле, что лучшая любовь — та, с которой скоро расстаешься, которая никогда не ощетинивается шипами ненависти, но тихо уходит в прошлое, оставляя не болезненные уколы, а только душистый аромат сожаления. У него сохранилось не так уж много воспоминаний о Присцилле, но все они были, как розы в старом саду…
Как видите, если в душе есть искра, окружающим не убить ее никакими запугиваниями, правилами, предрассудками, никакими стараниями «сделать из тебя человека»! Ведь сами они, разумеется, не люди, а просто куклы, марионетки, порождение существующей системы — если эту мерзость можно назвать системой. Настоящие, мужественные люди — те, в ком есть искра живого огня и кто не позволяет загасить ее в себе; те, кто знает, что истинные ценности — это ценности живые и жизненные, а не фунты, шиллинги и пенсы, выгодная служба и роль зада-империи-получающего-пинки. Джордж уже нашел подобие союзника в лице злополучного Слаша, и чудесную детскую страсть принесла ему Присцилла. Но ему нужны были еще и друзья-мужчины, и ему посчастливилось их найти. Трудно оценить, сколь многим он обязан Дадли Поллаку и Дональду и Тому Конингтонам.
Дадли Поллак — личность весьма загадочная. Когда-то он окончил Кембридж, много путешествовал, жил в Париже, в Берлине, в Италии, водил знакомство со многими выдающимися людьми; теперь ему было уже под шестьдесят; человек женатый и, видимо, со средствами, он жил в большом загородном доме, прекрасно и со вкусом обставленном; он был очень образован, по-настоящему культурен, знал толк в живописи, в скульптуре и умел окружить себя всевозможными objets d'art114; словом, он ничуть не походил на остальных обитателей Мартинс Пойнта. А как по-вашему, чего ради мистер и миссис Поллак, оставив свой просторный, великолепно обставленный дом, несколько лет прожили в самом заурядном домишке, в скучной, ничем не примечательной деревушке мили за две от Мартинс Пойнта? Джордж этого никогда не узнал, не узнал и никто другой. Самые неправдоподобные и скандальные теории, изобретенные обывателями Мартинс Пойнта в объяснение этой загадки, довольно забавны как иллюстрация неизбывной мещанской тупости, но и только. Сами Поллаки говорили просто, что им надоел их огромный дом и миссис Поллак устала командовать целой армией прислуги. Истина всегда проста, и очень возможно, что это и было настоящее объяснение. Так или иначе, они жили вдвоем в маленьком домике, полном мебели и книг, нередко сами стряпали — оба были мастера по этой части — и довольствовались помощью двух служанок, да и то приходящих. Так вот, Поллак, который был на сорок лет старше Джорджа, стал ему первым настоящим другом. У четы Поллак не было детей, может быть, еще и этим объясняется эта необычная, но глубокая дружба.
Поллак был похитрей старика Слаша. Он мгновенно и безошибочно раскусил Изабеллу, весьма вежливо отклонил ее попытки разругаться с ним и столь же вежливо отказался принять ее у себя. Но так очевидно было, что он — джентльмен и притом человек состоятельный, что ей просто нечего было возразить, когда он предложил Джорджу Огесту раз в неделю присылать «Джорджи» к ним — выпить чаю и поучиться играть в шахматы. В Мартинс Пойнте все были помешаны на шахматах, это даже считалось признаком хорошего тона. До знакомства с Поллаками Джордж ходил играть в шахматы к одному весьма почтенному, но очень дряхлому старичку, который все свои еще уцелевшие умственные способности вкладывал в игру; на бессмысленные вирши — другую свою страстишку — и вообще ни на что больше уже не оставалось ни капли разума. Итак, теперь каждую среду Джордж ходил пить чай к Поллакам.
Всякий раз они честно и добросовестно начинали с партии в шахматы, потом пили чай, а потом разговаривали. Лишь много лет спустя Джордж понял то, чего тогда и не подозревал: что Поллак старался не только согреть его сочувствием и пониманием, которых ему так не хватало, но и незаметно, исподволь развить его ум. У Поллака было много андерсоновских альбомов115, он давал Джорджу их перелистывать, а сам словно между прочим, но тонко и со знанием дела рассказывал об итальянском зодчестве, о различных стилях в живописи, о работах Делла Роббиа116; а миссис Поллак порой вслух вспоминала какой-нибудь забавный случай из их странствий. Поллак отличался изысканными манерами — и уже одним своим примером отучал Джорджа от мальчишеской грубоватости и неотесанности. Он даже стал учить Джорджа ездить верхом — в дни его молодости этим искусством должен был владеть каждый порядочный человек, Поллак никогда не читал нотаций и не похлопывал Джорджа по плечу, он только тактично подсказывал или учил собственным примером. Он всегда как бы предполагал, что Джорджу и самому известно то, о чем ему говорят так точно и ясно, хотя и мимоходом. Очень показательно, каким простым способом Поллак заставил Джорджа изучить французский язык. Однажды он рассказал мальчику несколько забавных историй о своем пребывании в Париже в дни молодости; слушая его, Джордж перелистывал альбом автографов Наполеона, Талейрана117 и других знаменитых французов — прочесть эти письма он, разумеется, не мог. Придя через неделю, Джордж застал Поллака за чтением.
— А, Джорджи! Добрый день. Послушайте, какую прелесть я тут нашел. Что вы об этом скажете?
И нараспев, как он обычно читал стихи, Поллак прочел «Младую узницу» Андре Шенье.118 Пришлось сконфуженному Джорджу признаться, что он ничего не понял. Поллак протянул ему книгу — прекрасное издание Дидо119 с крупным и четким шрифтом, но не таковы были полученные в школе познания Джорджа, чтобы он мог одолеть Шенье по-французски.
— Ох, как бы я хотел прочесть это по-настоящему! — вздохнул он. — А как вы изучили французский?
— Да в Париже, наверно. Знаете, «приятно изучать чужой язык посредством глаз и губок милой»120. Но вы можете научиться французскому очень быстро, если возьметесь всерьез.
— А как? В школе я занимался французским целую вечность — и все равно, сколько ни пробовал, читать не умею.
— В школе вас научили только держать в руках инструменты, а теперь вам надо научиться ими пользоваться. Возьмите «Три мушкетера», прочтите несколько страниц подряд, отмечая незнакомые слова, потом отыщите их в словаре, выпишите и постарайтесь запомнить. Не очень на них задерживайтесь, постарайтесь увлечься самим ходом повествования.
— Но я уже читал «Трех мушкетеров» по-английски.
— Тогда попробуйте «Двадцать лет спустя». Возьмите мою книгу, можете делать на ней пометки.
— Нет, спасибо, у нас дома есть дешевое издание.
За две недели Джордж просмотрел первый том романа Дюма. Через месяц он уже мог без труда читать несложную французскую прозу, через три месяца он прочел Поллаку вслух «Младую узницу», а потом Поллак завел речь о Ронсаре121 и открыл перед ним новые горизонты.
Братья Конингтон были еще молодые люди, старший — начинающий адвокат. Они тоже говорили с Джорджем о книгах и картинах, причем вкусы их, хоть и не такие устоявшиеся, как у Поллака, впитавшего изысканную культуру Второй империи122, были зато куда современнее. А главное, в Конигтонах Джордж обрел добрых товарищей, узнал прелесть нескончаемых отвлеченных споров, рассуждений о жизни, прелесть дружеских шуточек и острот, научился смеяться. И Дональд и Том были отличными ходоками, Джордж, естественно, как все почтенные буржуа, среди которых он вырос, воображал, что пройти пешком пять миль — предел человеческих возможностей. Коннингтоны, подобно Поллаку, обращались с ним, как с равным, словно он и сам прекрасно мог делать все то, чему они его учили на собственном примере. И вот однажды, приехав на субботу и воскресенье в Мартинс Пойнт, Дональд сказал — похоже, Джордж не прочь пройтись. Они бродили целый день, и Джорджу навсегда врезалась в память эта прогулка, он запомнил даже дату — второе нюня. Был тихий, безоблачный денек, какие выдаются в Англии не часто даже в июне. Джордж и Дональд вышли из Хэмборо после завтрака и, смеясь и болтая, размеренно, неторопливо зашагали к холмам. Дональд, очень довольный, что можно на несколько часов забыть обо всех делах и обязанностях, был в ударе, смеялся и шутил. Бродя в одиночестве, Джордж никогда не заходил дальше, чем на четыре мили от дома, а тут часа через два они поднялись на гребень последней гряды меловых холмов, и перед ними вдруг открылась бескрайняя плодородная равнина с лесами, пашнями и зарослями хмеля, сверкающая под теплыми солнечными лучами. Забавно изогнутые «носы» хмелесушилок дымили и посапывали над округлыми кронами росших тут и там вязов. Отсюда видны были шпили трех церквей и добрый десяток деревушек. И — тишина, только жаворонки заливаются высоко над головой.
— Бог ты мой! — немного напыщенно, по своему обыкновению, воскликнул Дональд, — Какой прекрасный вид!
Что и говорить, вид был прекрасный, и не забыть этой минуты, когда впервые поднялся на вершину и перед тобой сверкает в солнечных лучах неведомый край, и вьются, убегая, и зовут белые дороги, в зелени живых изгородей, — настоящие английские дороги.
Во все горло распевая: «Где ты бродишь, моя красотка?»123 — Дональд стал спускаться с холма, Джордж нерешительно двинулся за ним. У него уже побаливали ноги, время шло к двенадцати — как же они успеют вернуться к обеду? А если опоздают, что скажут дома? Он смущенно поделился с Дональдом своими опасениями.
— Что? Устал? Опомнись, друг, да мы только вышли! Вот еще через четыре мили будет Кроктон, там в трактире и закусим. Я всех предупредил, что мы вернемся только к вечеру.
То был необыкновенный, счастливый день, весь — восторг и блаженная усталость. Ноги Джорджа нестерпимо ныли, хотя всего-то приятели прошли за день каких-нибудь пятнадцать миль; но ему совестно было признаться в этом Дональду, который в конце пути, казались, был так же свеж и бодр, как и в начале. Джордж вернулся домой, переполненный чудесными впечатлениями, в которых еще и сам не разобрался, все смешалось: долгая беседа и минуты, когда без слов радуешься тому, что рядом друг; полуденный зной, парк, где бродят олени, и красные кирпичные стены дворца в георгианском стиле,124 которым они долго любовались; крытый соломой домик в Кроктоне — кабачок, где им подали хлеб с сыром и пикули и где он впервые в жизни узнал вкус пива — и старинная кроктонская церковь, украшенная искусной резьбой. Позавтракав, они с полчаса просидели на кладбище, Дональд неторопливо курил трубку. Нарядная бабочка-адмирал с алой перевязью через крыло опустилась на плоскую серую могильную плиту, испещренную оранжевыми и зеленовато-серыми пятнами лишайника. С неслыханным глубокомыслием приятели рассуждали о Платоне125, уподобившем душу человеческую — Психе — мотыльку, и о смерти, и о том, что конечно же нельзя согласиться с теологией и с идеей личного бессмертия. Но говорили они об этом очень бодро: когда же и решать столь жгучие, мучительные вопросы, как не после доброй выпивки и солидной закуски? Им было так хорошо и весело в этот солнечный денек, точно беззаботным щенятам, просто не верилось, что они тоже когда-нибудь умрут. И это очень мудро с их стороны: вспомните, мудрейший философ Монтень126 всю первую половину своей жизни готовился к смерти, а всю вторую половину доказывал, что куда мудрее вовсе о ней не думать, — успеется, об этом подумаем тогда, когда придет время умирать.
Для Дональда это был просто славный денек, очень скоро слившийся с другими приятными но полузабытыми, словно окутанным дымкой воспоминаний. Для Джорджа это было событие чрезвычайной важности. Впервые он испытал и постиг, что такое мужская дружба, — прямота и доброжелательство в отношениях и в разговоре, ни тени подозрительности, близость и взаимопонимание, которые возникают вдруг сами собой. Да, это было главное. Но ему открылась еще и прелесть дальних странствий. Это звучит нелепо — не смешно ли пятнадцатимильную прогулку назвать странствием! Но ведь можно проехать пароходом или поездом тысячи миль из страны в страну, от одного отеля до другого, и ни на минуту не ощутить, что это значит — странствия. Странствовать — значит изведать неожиданные приключения, исследовать новые места, оставлять позади милю за милей, неутомимо радоваться всему, что уже радовало тебя не раз и открывать все новые источники наслаждений. Вот почему так ужасен туризм: приключения, исследования и открытия он втискивает в условные рамки, отмеряет, отвешивает, раскладывает по полочкам — и это нелепо и бессмысленно. Приключения — это значит, что с тобой может случиться что-то такое, чего не ждешь. Открытия — значит, ты испытываешь что-то такое, чего прежде никогда не испытывал. Но разве возможны какие-то приключения и открытия, если ты позволяешь кому-то другому — а особенно бюро путешествий! — все устроить по заранее составленному расписанию? Важно ведь не то, что видишь новые красивые места, важно, что видишь их сам. И если хочешь чувствовать, что позади остается миля за милей, иди пешком. Отшагай за три недели триста миль — и куда полнее изведаешь дух странствий, увидишь и испытаешь несравнимо больше удивительного и прекрасного, чем если проедешь тридцать тысяч миль поездом или пароходом.
Джордж не успокоился, пока ему не удалось отправиться в настоящий поход. Его спутником на этот раз был Том Конингтон, младший брат Дональда, и этот поход тоже оказался незабываемым, хоть они и мокли каждый день под дождем и питались чуть ли не одной яичницей с ветчиной (кажется, в деревенских трактирах по всей Англии ни о каких других блюдах и не слыхивали), Джордж с Томом доехали поездом до Корф Касла, потом целый день шагали до Суониджа по болотам и торфяникам, где все сплошь заросло вереском и дроком, и повсюду кивают белые головки пушицы. Дальше они берегом прошли Кимеридж и Престон Лалворс и Лайм Риджис, останавливаясь на ночлег в домишках местных жителей или в сельских трактирах. В Лайм Риджис они повернули, миновали Хонитн, Колламптон, Тэвисток, дошли до Далвертона и Порлока, северной частью Девонского побережья до Байдфорда и здесь повернули назад к Южному Моултону, где им пришлось сесть в поезд, потому что денег у них оставалось в обрез, — только на билет до дому. Вся эта прогулка заняла меньше двух недель, а казалось — прошло два месяца. Им обоим было так весело. Они так славно болтали на ходу, пели, немилосердно перевирая каждую мелодию, отыскивали дорогу по карте, мокли под дождем, сушились у огня в деревенских кабачках, вступали в разговор с каждым встречным фермером и батраком, который не прочь был с ними потолковать, после ужина распивали пинту пива и читали или курили. И все время их не покидало это чувство необычайного; каждое утро, даже в дождь и туман, они вновь пускались на поиски приключений и открытий; усталость, дрянные захудалые гостиницы, раскисшие грязные дороги — все их веселило, все было ново и увлекательно.
Не так-то легко представить себе Джорджа тех лет, вслепую, наугад подбираешь крохи сведений — все эти «влияния», «сценки», разрозненные события его юности. Вот, например, несколько отрывочных записей о прогулке с Дональдом и дату я нашел на обороте наброска кроктонской церкви. А маршрут похода с Томом Конингтоном и кое-какие заметки тех дней оказались в конце томика избранных английских эссе, который Джордж, по-видимому, захватил с собой в дорогу. Чужая душа, как известно, потемки, и сколько я ни стараюсь, мое воображение не в силах из этих обрывков жизни воссоздать облик юного Джорджа, и еще труднее представить себе, что он думал и чувствовал. Мне кажется, он с грехом пополам приспособился к обстановке в школе и к враждебности, неизменно встречавшей его дома: время шло, у него появились друзья — и, должно быть, он стал увереннее в себе, даже счастливее. Как у всех людей с обостренной восприимчивостью, у него легко менялось настроение, он бывал хмур или весел, смотря по погоде, по времени года. Только что он шумно ликовал, — а через минуту им уже овладело глубочайшее уныние. И такую перемену — я сам не раз это замечал — могло вызвать какое-нибудь случайно оброненное слово. Он сам обычно вкладывал в свои слова больше, — а порою меньше, — чем они значили, и ему казалось, что другие тоже слышат не просто фразу, а скрытую за нею мысль. Он воображал, что и другие вкладывают в каждое слово второй, сокровенный смысл, — и редко принимал услышанное так же просто, как оно было сказано. Его невозможно было убедить, и сам он не умел поверить, что люди, говоря самые простые, обыденные слова, ничего больше не подразумевают и ни на что не намекают. Должно быть, он очень рано привык пользоваться иронией как средством самозащиты, притом, иронизируя, он мог, как будто и невинно, смеяться над всем, что его окружало. Он так и не избавился от этой привычки.
Но какое-то недолгое время он был счастлив. Дома наступило своего рода перемирие — зловещее, как затишье перед бурей, но Джордж этого не знал, зато он был теперь больше предоставлен самому себе. Присцилла, пробудившая в нем жажду женской близости, сама же и утоляла ее, утоляла пробудившуюся чувственность. А потом, когда Присцилла как-то незаметно ушла из его жизни, появилось новое увлечение, не такое глубокое, более обыденное: девушка по имени Мэйзи. Она была смуглая, грубоватая, немногим старше Джорджа, но гораздо более зрелая. В сумерках они бродили по крутым тенистым дорожкам Мартинс Пойнта и целовались. Джорджа немного пугало, что Мэйзи так жадно впивается в его губы и вся прижимается к нему; чувствуя себя виноватым, он вспоминал Присциллу, ее нежную, еле уловимую прелесть, точно скромный и душистый весенний сад. Однажды вечером Мэйзи завела его незнакомой ему дорогой в глухой уголок, где тесно росли сосны и в тени их поднималась густая, нехоженая трава. Надо было взобраться по крутому склону холма.
— Ох, как я устала! — вздохнула Мэйзи. — Давай посидим.
Она откинулась на траву, Джордж растянулся рядом. Потом наклонился над нею и сквозь тонкую летнюю рубашку почувствовал теплые холмики ее грудей.
— «Как сладко прикосновение уст твоих», — сказал Джордж и прибавил: — «Мед и молоко под языком твоим».127
Кончиком языка он разжал ее влажные губы, и она коснулась его своим языком…………………. «Почему это?» — глупо удивился он и стал целовать ее еще нежнее и чувственней.
— Губы твои… — бормотал он. — Твои губы…
— Но должно быть что-то еще, — шепнула в ответ Мэйзи. — Я хочу от тебя еще чего-то.
— Что же еще я могу тебе дать? Что может быть прекрасней твоих поцелуев?
Несколько минут она не шевелилась, позволяя целовать себя, и вдруг порывисто села.
— Мне пора домой.
— Ну что ты? Нам тут так хорошо, и ведь еще не поздно.
— Я обещала маме, что сегодня приду пораньше.
Джордж проводил Мэйзи до дому и никак не мог понять, почему на прощанье она поцеловала его так холодно и небрежно.
Несколько дней спустя Джордж под вечер вышел из дому, объяснив, что хочет наловить для коллекции ночных бабочек, — он надеялся встретить Мэйзи. Неслышно завернув за угол, он увидел невдалеке в сумерках две удаляющиеся фигуры: Мэйзи шла по дорожке с молодым человеком лет двадцати. Он обнимал ее за талию, а она склонилась головой ему на плечо, как склонялась, бывало, на плечо Джорджа. Надо надеяться, что этот молодой человек дал ей что-то еще. Джордж повернулся и побрел домой; он смотрел на кроткие, ясные звезды и напряженно думал: Что-то еще? Что-то еще? Впервые он догадался, что женщинам всегда нужно что-то еще, — и мужчинам, мужчинам тоже.
Когда из-за мыса показывается огромный пароход, кидаешься к подзорной трубе и стараешься разглядеть, что это за линия — «Пиренейско-Восточная», «Красная звезда» или «Гамбург — Америка». Скоро уже безошибочно узнаешь величавую четырехтрубную «Германию», когда она стремительно входит в пролив или выходит из него. Пароходики с желтыми трубами, каждый день уходящие на Остенде, или с белыми трубами — на Кале и Булонь — примелькались и не стоят внимания, но и они, кажется, зовут за моря, которые так легко пересечь, — к иной, неведомой жизни! В ясную погоду вдалеке слабо поблескивает скалистый берег Франции. В туманные ночи сирена маяка на мысу протяжным анапестом откликается на хриплый спондей судов, ощупью пробирающихся по Ламаншу. И в проливной дождь, и в самые ясные лунные ночи маяк поминутно бросает блики желтоватого света на стены спальни Джорджа. Соловьи в Мартинс Пойнте не водятся, но утром и вечером заливаются певчие и черные дрозды.