В некотором смысле я умираю, а в некотором — бессмертен. Искра моего сознания не угаснет. Мой разум не имеет конца, поскольку для нега нет ни конца, ни начала. Он существует мгновение, длящееся вечность и одновременно сто десять лет.
   Подумайте о моей жизни, как о главе книги вечности, романа, у которого нет ни первой, ни последней страницы. Глава, содержащая мою жизнь, имеет сто десять страниц, у нее есть начало и конец, но глава существует до тех пор, пока существует книга, бесконечная книга вечности…
   Или нет, представьте что моя жизнь — линейка длиной в сто десять сантиметров. Счет начинается на единице, кончается на ста десяти, но и начало, и конец относятся лишь к длине, а не ко времени существования.
   Я умираю. Все время я испытываю эту агонию, но никогда не испытываю смерть. Смерть есть небытие сознания и потому не может прийти ко мне. 2 декабря 2150 года — важная дата для меня, точка пространства-времени, угрюмая стена, барьер, за которым я уже не вижу ничего. На второй стене дата 3 апреля 2040 года.
   3 апреля 2040 года. Ничто вдруг кончается и начинается что-то. Я рождаюсь.
   Какие впечатления сопутствуют моему рождению? Как объяснить вам это, как сказать, чтобы вы поняли? Моя жизнь, мое стодесятилетнее существование появляется внезапно, вдруг. В момент рождения я вижу минуту своей смерти и все прочие минуты, заключенные между ними. Я выхожу из лона своей матери и смотрю на жизнь, как на картину со слишком сложным пейзажем. На нем есть все сразу. Я вижу свою обособленность, странное детство, непонимание, встретившее меня, когда я выбрался из лона матери, говоря на чисто английском языке, искаженным лишь неразвитыми голосовыми связками.
   Едва родившись, я начинаю требовать, чтобы корабль, возвращающийся с Тау Кита 8 сентября 2050 года, подвергся карантину, и знаю, что мое требование не будет выполнено, потому что оно так и осталось невыполненным. И что я не могу ничего изменить.
   Я покидаю лоно своей матери, умираю среди белых простыней, сижу в кабинете доктора Фиппса, наблюдающего посадку корабля, сижу в тюрьме, рассказывая в течение двух лет о будущем, и лежу на лесной поляне, где растет трава с широкими зелеными листьями и маленькими пурпурными цветами. Я срываю это растение, ем его и знаю, что сделаю, сделал, делаю…
   Покидая лоно матери, я вижу всю свою жизнь. Узор неизменных событий, нарисованных на бумаге и вечном полотне времени одновременно. Но я не только вижу ее как картину, я сам являюсь ею, будучи одновременно и художником. Я существую вне полотна, смотрю на него и — не принадлежу ему.
   Я вижу неподвижное пространство-время, начавшее все это 4 марта 2060 года, изменяю его и вижу, как образ расплывается: я вижу во времени, как все прочие люди, минута за минутой, освобожденный от ада всезнания. Но изменения эти просто иллюзия.
   4 марта 2060 года. Я в лесу, возле места своего рождения, но сознание кошмара, который принес, принесет, приносит тот день, не может ничего изменить. Я делаю то, что делаю, потому что делал это и буду делать…
   3 апреля я покидаю лоно матери: младенец, ребенок, юноша, старик в тюремной камере и в психиатрической клинике, умирающий среди белизны чистых простыней.
   4 марта 2060 года. Мне двадцать лет, и я на лесной поляне, передо мной небольшое растение с широкими зелеными листьями и пурпурными цветами. Это темпо — трава времени, которая преследует меня, преследовала и будет преследовать бесконечно. Я знаю, что делаю, делал и буду делать, потому что делаю то, что делал и буду делать.
   Как объяснить вам это, как сказать, чтобы вы поняли, что минута эта неизменна и неизбежна? Хоть я и знаю, знал и буду знать об ужасных последствиях, изменить ничего не могу.
   Языка здесь мало. То, что я передаю вам, всего лишь полуправда. Все действия, совершенные мной за свою стодесятилетнюю жизнь, происходят одновременно. Но это утверждение тоже лишь доля правды, поскольку «одновременно» означает «в то же самое время», а время, в вашем понимании этого слова, не имеет ничего общего с моей жизнью. Позвольте сделать этот вопрос доступнее для вас.
   Допустим, все, что я совершаю, совершил и совершу, происходит одновременно. Тогда нет знания, которое могло бы повлиять на любое действие, происходящее в иной точке. Допустим, для меня понимание и действие — две совершенно различные вещи. С момента рождения я слепо подчиняюсь тому, что должен совершить в своей жизни — организованному комплексу переживаний, и лишь в следующий момент замечаю эффект действия целого множества вещей. Вот кошмар, который начался, начнется, начинается 4 марта 2060 года.
   Говорят, перед глазами умирающего прокручивается вся его жизнь. В момент моего рождения вся моя жизнь промелькнула у меня перед глазами, и не только в воображении, но и наяву. Позднее я не мог ничего изменить, поскольку изменение существует лишь как связка между различными минутами времени. А для меня жизнь — бесконечное мгновение, длящееся сто десять лет. Вот так этот ужасный момент становится неизменным и неизбежным.
   4 марта 2060 года я наклоняюсь, срываю темпо, обрываю широкий зеленый лист и сую его в рот. На вкус он сладкий и горький одновременно, железистый и неприятный. Я разжевываю лист и глотаю его, темпо доходит до моего желудка. Вот тогда и происходят изменения, которых не понимают даже более умные, чем я, люди. И никогда не смогут понять, во всяком случае не до 2 декабря 2150 года, после которого я уже ничто. Мое тело существует в объективном течении времени, чтобы повзрослеть, постареть, потерять здоровье и умереть, но мой разум выброшен из времени и воспринимает все мгновенья, как одно.
   Я вспоминаю это deja vu, а поскольку оно случилось 4 марта 2060 года, я успел уже прожить двадцать лет. Это и есть отправная точка темпо-сознания в объективном потоке времени. Но объективное течение времени не имеет ничего общего с тем, что происходит…
   Языка, как и этих надуманных примеров, не хватает, поэтому еще одно упрощение: в объективном потоке времени я нормальное человеческое существо, до этого 4 марта прожившее каждое мгновение предыдущих двадцати лет по порядку и по очереди, минута за минутой…
   Сейчас, 4 марта 2060 года, мое я распространяется в двух направлениях течения времени. Вперед — до 2 декабря 2150 и моей смерти, и в прошлое — до 3 апреля 2040 и моего рождения. Пространство—время 4 марта изменило прошлое, как и будущее, развивая темпо-сознание до самых границ моего существования.
   Но однажды прошлое изменилось. Прошедшее время перестало существовать, и вот я появляюсь из живота матери: младенец, ребенок, юноша, старик в тюремной камере и в психиатрической клинике, умирающий среди белизны чистых простыней…
   И…
   Вот он я, крупинка интеллекта, представляющая мое сознание, существующее где-то вне пространства и времени. Объективное время моего существования — это сто десять лет, хотя с моей точки зрения я бессмертен — сознание моего я никогда не угаснет. Я младенец, ребенок, юноша, наконец, старик, умирающий среди белизны чистых простыней. Я — все периоды моей жизни, всегда буду этими периодами и всегда был ими в месте, где находится мой интеллект, в вечном мгновении, оторванном от времени…
    Перевод с англ. И. Невструева

Филипп Кюрваль
ЯЙЦЕКЛАДУЩЕЕ ЯЙЦО

 
   Это была яичная скорлупа с маленькой дырочкой на тупом конце. Она лежала на обочине в серой, пожухлой от жары траве.
   Я нагнулся, поднял ее, потом взвесил на руке и потряс. Она была совершенно пуста.
 
   Надо было выбросить ее. В ней не было ничего особенного. Пожалуй, она была похожа на очень чистое круглое яйцо и белая той нейтральной белизной, которая бывает у окаменелых раковин. Однако я решил ее не выбрасывать. Сунуть в карман моих брюк было бы неосторожно, трение бедер о штанину или удары рукой при ходьбе могли повредить хрупкую скорлупу.
   Из-за сильной жары, которая все еще не спала даже в начале сентября, на мне были только полотняные брюки и летняя рубашка, которую я снял, бережно завернул в нее яйцо, а рукава и ворот завязал в узел. Так я понес ее домой: бесформенный узелок, словно маленький маятник у меня на руке. Путь был недолог: с возвращением летнего тепла животная и растительная жизнь снова закипела, и лес изменился.
   Я положил яйцо около камина, в котором мерцал огонь. В доме — маленькой хижине, окруженной лесом, — всегда сыро, и поэтому я весь год топлю камин. Пустое яйцо лежало на том месте, где его все время обдувал теплый воздух.
   Потом я забыл о нем, потому что был очень небрежен.
   Однажды яйцо разбилось. Я нашел только посеревшие осколки скорлупы. Я все вспомнил, и мне стало смешно при мысли, что огонь согрел яйцо и из него что-то вылупилось. Но что? Разве что зола?
   На следующей неделе, когда я искал свою зажигалку по всем углам хижины, неподалеку от камина, в темном углу под окном, я нашел другое яйцо, похожее на первое до мельчайших подробностей: вплоть до микроскопической дырки на тупом конце и цвета.
   Я разыскал обломки первого яйца, чтобы сравнить их с тем, которое только что нашел. Кусочек скорлупы, попавший мне в руки, позволил предположить, что второе яйцо было меньше первого.
   Эти призрачное яйцо было таким легким, что туда, где я его нашел, оно было загнано дуновением воздуха. Мне захотелось продолжить эксперимент, и я положил свою находку на то место, где обнаружил обломки скорлупы первого яйца.
   Так я проводил свой отпуск и даже решил отказаться от своих прогулок по лесу и рыбалке, чтобы посвятить все свое время наблюдению за яйцом, с интересом уточняя обстоятельства откладки яйца. Первое яйцо вылеживалось около двух дней. В среду я уселся около камина и провел там около шестнадцати часов. Я немного поспал и, проснувшись около двадцати двух часов, снова стал ждать. На следующий вечер — я то бодрствовал, то дремал и даже пытался читать — мое внимание привлек чуть слышный щелчок. Ясно видимая трещинка разделила яйцо на две части, скорлупа разошлась и развалилась. В середине развалившегося яйца было новое, еще белее и меньше размером, чем предыдущее.
   Я почувствовал раздражение: эта игра показалась мне смешной и бессмысленной, но я позволил втянуть себя в нее. Даже если попаду в какую-нибудь таинственную ловушку, даже если это надувательство продлится вечно, я был готов следить за ритмом превращений, даже при условии, что наблюдать за ним придется вечно.
 
   Моя последняя любовница — Мари, маленькая самоуверенная девушка, отношения с которой надолго испортили мое мнение о женской половине рода человеческого, имела странную привычку запасаться продуктами на многие месяцы, поэтому я мог оставаться в своей хижине и ждать, чем закончится этот феномен.
   Промежутки становились короче и короче, размеры каждого следующего яйца неуклонно уменьшались. Я сравнил очередное яйцо со скорлупой, из которой оно вылупилось, и установил настоящую разницу в размерах. Однако для моих рук яйцо оставалось таких же размеров, как и первое из всех двенадцати яиц, появившихся в период моего наблюдения за ними. Это меня удивило.
 
   Вечером того же четверга в доме царила удушающая жара из-за того, что окна были закрыты ставнями. Я решил ненадолго выйти наружу. На большой поляне, где стояла моя хижина, я не показывался недели две, и как только открыл дверь, мне в лицо ударила высокая трава. Ее толстые стебли возвышались над моей головой на несколько сантиметров. Воздух был плотен, почти вязок, я с трудом мог двигаться. Духота снаружи была еще больше, и я вернулся в хижину.
   Вид гигантской травы, которая была выше молодой вишни, посаженной мной год назад, меня встревожила. Как могла трава так вырасти под палящими лучами солнца?
   Сначала я отбрасывал единственное логическое объяснение, но потом был вынужден обратиться к нему: после каждого появления уменьшавшегося яйца моя хижина вместе со всем, что в ней находилось, так же уменьшалась. Мой дом и я сам будем становиться все меньше и меньше, пока наконец не исчезнем. Как это происходит, я не понимал и не знал, было ли яйцо существом иди же механизмом, только мне вовсе не хотелось уменьшаться до бесконечности.
   Я взял свою чековую книжку, надел костюм, который мне особенно нравился из-за своего легкого и красивого материала, и вышел наружу. Яйцо лопнуло в последний раз. Я усмехнулся; происходящее казалось смешным фарсом, потому что я собирался уйти.
   Я прокладывал себе путь сквозь травяные джунгли. Дом вскоре исчез за зеленой завесой. Гараж, всегда представлявшийся мне кукольным домиком, теперь зарос угрожающей травяной чащобой. Мой автомобиль показался мне огромным автобусом с гигантской баранкой, которую я еле повернул. Я включил зажигание, мотор заработал. Мои руки и ноги оказались коротки, и вести автомобиль-автобус в город мне было очень тяжело; с большим трудом мне удалось одновременно управляться с баранкой и педалями газа, сцепления и тормоза.
   В городе меня никто не хотел признавать. Директор банка, которому его служащие описали положение вещей, отобрал мою крошечную чековую книжку, которою предъявил ему грязный бородатый карлик.
   Я был поставлен вне закона и вынужден был вернуться назад, к ожидающей меня судьбе. Я продолжал уменьшаться, точно повинуясь плану, родившемуся в чьем-то больном мозгу. Одинокий в замкнутом, распухшем мире, только в своем доме я еле мог надеяться на какую-то защиту.
   Хотя моя прогулка длилась недолго, дом стал еще на несколько сантиметров ниже. Последнее яйцо вылупилось незадолго до моего приезда и теперь, как и раньше, лежало в своем гнездышке из разбитой скорлупы. Похоже, что этот таинственный процесс наконец остановился.
   После моего возвращения процесс уменьшения тотчас же снова возобновился. Словно открываешь русскую матрешку, где одна куколка находится внутри другой. Тут я, наконец, осознал, что отрезан от остального мира, в котором родился, что пустился в путешествие, которого не предпринимал еще ни один человек. Я сжег за собой все мосты и предался одинокой оргии, гадая, что за фантастический конец меня ожидает.
   Затем этот процесс изменил направление: яйца лопались во все возрастающем темпе, только теперь они увеличивались, в то время как я продолжал уменьшаться.
   Иногда я открывал дверь убедиться, что меня все еще окружает это чудовищно изменившаяся трава, и каждый раз мой взгляд упирался в этот жуткий лес, в котором обитали насекомые невообразимых размеров.
 
   Скорлупа яйца достигла размеров дома. Теперь она дала мне новый импульс. Она опрокинулась, повернувшись ко мне отверстием на тупом конце. Значит, она должна была стать моим миром.
   Со звуком «плак!», словно ударил теннисный мячик, она лопнула и вывернулась наизнанку. Теперь мой дом превратился в перчатку, и я оказался внутри огромного яйцеобразного тела. Травянистый лес стал так огромен, что я не могу его разглядеть.
   Мир вокруг меня — нечто огромное и овальное, а я теперь ничто. И я жду.
   Причину этого безумного явления я, к сожалению, так никогда и не узнаю. Но это еще не конец.
   Я нахожусь перед высокой стеной цвета слоновой кости, края которой исчезают в бесконечности. Мои ноги стоят на огромной молекуле, а позади — жуткая пустота.
   И мощный удар сотрясает мой мир…
    Перевод с фр. И. Горачина

Джон Браннер
ЖЕСТОКИЙ ВЕК

 

1

   Глядя на изможденное лицо, в котором угадывалась былая красота, на темные волосы, разметавшиеся по подушке, Сесил Клиффорд не сразу смог признать правду. Внезапно его глаза защипало и он гневно смахнул слезы. Если бы эти слезы могли воскресить ее!
   Наконец он сделал медсестре знак накрыть простыней некогда прекрасное лицо. Отвернувшись, он стал собирать инструменты и поймал взгляд сестры, одновременно сочувственный и любопытный. Он понял, что должен объясниться.
   — Она… она была женой моего лучшего друга, — хрипло сказал он, и сестра кивнула. Он был благодарен ей за то, что она не стала выражать ему соболезнование. Его скорбь была сугубо личным делом.
   Лейла Кент стала жертвой эпидемии.
   — Если вы оформите свидетельство о смерти прежде, чем я уйду домой, — добавил он после паузы, — занесите мне на подпись.
   Последний раз взглянув на неподвижную фигуру под простыней, он устало направился к следующему пациенту. В этой палате лежало около шестидесяти человек, отделенных друг от друга складными шторами, и каждый из них был жертвой Чумы.
   — Вам осталось посмотреть только сорок седьмого, доктор, — сказала из-за его спины сестра. Под этим номером значилась койка Бьюэла, астронавта. Он был еще слаб, но начал поправляться, несмотря на то, что диагноз был установлен только на десятый день. Чумная бактерия находилась в своей скрытой фазе, и все симптомы указывали на обыкновенную простуду, а потом…
   Неужели антибиотики действительно дали эффект, уныло подумал Клиффорд. Видимо, так оно и есть, раз он выздоравливает. Впрочем, он пробовал ту же комбинацию и на Лейле Кент…
   Он решительно одернул себя. Факт оставался фактом: в одних случаях Чума убивала пациента — одного из десяти, — что бы ни предпринимали врачи, а в других пациент чудесным образом излечивался в считанные дни. Безумие, просто безумие!
   Но пациент на 47-й койке усмехался, наблюдая за ним, и ему пришлось выжать ответную улыбку.
   — Ну что, — бодро спросил он. — Как дела?
   Астронавт закрыл журнал, расстегнул пижаму и лег на спину.
   — Можете выпустить меня отсюда. Я чувствую себя прекрасно и готов отправиться в космос прямо сейчас.
   — Это мне решать, а не вам, — с напускной суровостью ответил Клиффорд, держа наготове бронхоскоп. Бьюэл покорно раскрыл рот.
   С первого взгляда Клиффорд понял, что был прав. Ткани, которые всего лишь сутки назад были вспухшими и воспаленно-красными, приобрели здоровый розовый цвет. Стетоскоп лишь укрепил его уверенность. Дыхание, клокотавшее в легких Бьюэла, словно он умирал от пневмонии, теперь было почти бесшумным.
   Повезло сукину сыну! Почему именно ему? Почему не…
   Клиффорд снова усилием воли подавил внутренний протест. Рано было делать выводы: предстояло еще несколько тестов. До сих пор все те, кто выздоравливал, по всей видимости, приобретали прочный иммунитет, но эта инфекция так изменчива, непредсказуема…
   — Руку, пожалуйста, — сказал он, приготовив геометр. Бьюэл закатал рукав и позволил себя уколоть. Аппарат щелкнул, и цифры на его шкале указали на то, что все кровяные показатели находятся в норме. Бьюэл, наблюдавший за его лицом, ухмыльнулся:
   — Не верите своим глазам, док?
   Клиффорд отреагировал с неожиданной резкостью:
   — Верно, вы идете на поправку! Но каждый десятый пациент умирает, как бы не старались его спасти, и мы хотим выяснить, наконец, что спасло жизнь вам, а не ему!
   Бьюэл мгновенно посерьезнел и кивнул.
   — Да, я слышал об этом. Чертовски много людей заразилось Чумой, а? Ваша больница, должно быть, переполнена, судя по тому, что мужчин и женщин кладут в одну палату вроде этой, он указал на перегородки. — Значит, вы собирались взять пробу моей крови и взглянуть, нет ли там антител, которым я обязан своим выздоровлением?
   — Да, мы сделаем это, — ответил Клиффорд, устыдившись своей недавней вспышки и делая вид, что поглощен стерилизацией геометра. — Так что у нас есть причины не отправлять вас обратно на Марс.
   Распутав провода своего электроэнцефалографа, он прижал электроды с присосками к выбритым участкам головы Бьюэла, спрятанным среди его темных волос.
   — Закройте глаза, — произнес он, глядя на энцефалограмму на зеленом экране. — Откройте… закройте. Теперь держите их закрытыми и думайте о чем-нибудь сложном.
   — В этом журнале я читал статью одного парня из Принстона. Он утверждает, что космические корабли как средство передвижения в пространстве безнадежно устарели. Так пойдет? Он вывел какую-то жуткую формулу…
   — Держите так, — сказал Клиффорд, внимательно следя за графиком. Полминуты было достаточно, чтобы убедиться в том, что Бьюэл снова находится в пике своих интеллектуальных возможностей.
   — Можете расслабиться, — сказал он, снимая электроды с головы Бьюэла. — Не думаю, что вам понравится, если космические корабли отправятся на мусорную свалку.
   — Дело не в моих желаниях. Я более чем уверен, что этот парень прав, и не удивлюсь, если он создаст телепортатор.
   Клиффорд озадаченно взглянул на него.
   — А я думал, что доказана невозможность телепортации!
   — О, от старой идеи превращения молекулярной структуры тела в радиоволну действительно отказались. Профессор Вейсман подходит к этому абсолютно иначе. В этой статье он пишет о создании конгруэнтных объемов в пространстве. Если это получится, то, по его мнению, помещенный в одном из объемов должен появиться и в другом. Знаете, что… гм… не могли бы вы устроить мне компьютер? Я хочу проверить выкладки этого Вейсмана.
   Клиффорд заморгал. Он знал, что нужно было быть выдающимся математиком, чтобы поступить на космическую службу. Но то, что специалист среднего уровня, которым был Бьюэл по его представлениям, собрался проверять выкладки профессора из Института Новейших исследований, казалось просто невозможным. Он поздно сообразил, и вопрос уже прозвучал:
   — Вы уверены, что в состоянии сделать это?
   — Вы имеете в виду, достаточно ли я здоров? О, вполне… Нет, вы имели в виду другое, не так ли? — Бьюэл невесело усмехнулся. — Вот что значит выглядеть «настоящим мужчиной» в отличие от хрупкого бледного интеллектуала. Да, док, я в состоянии сделать это. Я способен заниматься космической механикой даже в уме, когда в этом есть необходимость. Пришлось однажды, когда на полпути к Марсу астероид вывел из строя наш навигационный компьютер.
   На Клиффорда это произвело впечатление.
   — О’кей, я сделаю все возможное. Сомневаюсь, что вам позволят воспользоваться нашей компьютерной системой: статистики и так стонут от того, что она перегружена. Может быть, вас устроит обыкновенный калькулятор?
   — Лучше, чем ничего, — смирился Бьюэл.
   — Пожалуйста, проследите за тем, чтобы пациент получал все, что ему требуется, — сказал Клиффорд медсестре перед уходом. — И можете перевести его в палату для выздоравливающих. Его дела идут неплохо.
    «Итак, эту кровать займет другой пациент, — думал он. — Бьюэл прав: Чума пожирает страну, как лесной пожар».
   Его рабочий день закончился, и он никогда еще не был так рад этому. Дежурство началось в шесть утра, а сейчас был уже пятый час. За прошедшие десять часов Клиффорд засвидетельствовал девять летальных исходов — все от Чумы.
   Он устало вышел из палаты, на ходу снимая белый халат и маску, чтобы затем отправить их на сжигание. В течение пяти минут он тер себя бактерицидным мылом, стоя под душем, предварительно востребовав свою одежду из-под ультрафиолетового облучателя, где она находилась с самого утра. По всем общепринятым стандартам с тех пор, как началась эпидемия.
   Когда сестра принесла ему на подпись свидетельства о смерти, он почти валился с ног. Внимательно, прочитав их не потому, что ожидал найти ошибку, а в силу профессиональной привычки — он подписал каждый и поставил отпечаток большого пальца.
   Забирая их, сестра нерешительно сказала:
   — Там ждет представитель полиции, доктор. Он хочет поговорить с вами лично.
   — Какого черта ему нужно? — раздраженно спросил Клиффорд.
   — Он не сказал. Но он настаивал на том, что это очень важно.
   — О, будь он неладен… Пусть войдет.
   Он откинулся в кресле и закрыл глаза. Когда он открыл их вновь, в дверях стоял светловолосый человек в форме инспектора полиции. Клиффорд узнал тот усталый и тревожный взгляд, который замечал у себя самого на протяжении последних недель.
   — Я знаю, как вы заняты, — начал тот, но Клиффорд перебил его.
   — Все в порядке, садитесь. Чем могу помочь?
   — Благодарю. Моя фамилия Теккерей — инспектор Теккерей. Я занимаюсь розыском пропавших людей и надеюсь, что вы сможете кое-что прояснить для меня.
   — Я слишком устал, чтобы разгадывать загадки.
   — Разумеется. Прошу прощения. Итак, вы занимались одним из первых случаев этой… мм… Чумы, не так ли? Я не знаю, как официально называется эта болезнь.
   — До сих пор некогда было придумать ей имя. «Чума» звучит не хуже любого другого.
   Теккерей кивнул.
   — Меня интересует неопознанный человек, который прибыл в Лондон автобусом из Мэйденхеда. Смуглый, довольно-таки плотной комплекции, лет пятидесяти—шестидесяти. Представляете себе, о ком я говорю?
   — Да, я помню. Он был без сознания, когда автобус прибыл на конечную станцию, и умер, так и не сказав ни слова. Подобных случаев было несколько. Я полагаю, люди из нашей регистратуры автоматически сообщают вам о них?
   Теккерей сдвинул брови.
   — Верно. В общей сложности зарегистрировано около ста подобных случаев. Этих людей находили в бессознательном состоянии в автобусах и поездах, или же они добирались до Лондона автостопом.