коридоре, под непременными фикусами с мокрыми, чистыми листьями, рассказала,
как ей приходится сидеть с нервными и психами, сразу же стала на этаже своей
и довольная отправилась домой.
Настасья Степановна встала нынче с левой ноги, с утра была не в духе,
кричала на дочек, отвешивала младшим подзатыльники, раздражалась из-за
всяких пустячных мелочей, обругивала крепкими словами своей деревенской
юности не только девочек, но и вещи, которые ей сегодня не подчинялись, как
будто бы даже не выдерживали прикосновений ее рук, чуть что оживали и
огорчали Настасью Степановну бессовестными каверзами. "Ах ты, змей
подколодный! Ах ты, козел комолый!" - кричала она на очумевший дуршлаг, она
насыпала в него черную смородину, шебутила ягоду, промывала ее, а дуршлаг
вырвался из рук, ударился о плитку, и голубая довоенная эмаль меленькими
клинышками опала на пол. Береженая чашка кузнецовского фарфора с пастушками
и розовыми овечками в нежно-зеленом овале, гордость навашинского буфета,
покатилась по столу, и только у самого края Настасья Степановна ее словила,
скользкую, не протертую полотенцем, и отставила к мытой посуде. "У-у,
дьявол, у-у, иуда! - ругалась она. - Где же теперь фарфор-то купишь!
Стаканов-то тонких в магазинах нет, а чашек и подавно..." Досталось ножу,
запутавшемуся в марлю, снятую с творога, досталось козе и курам досталось:
"Башку вам открутить пора! Лучше бы я держала уток или гусей!" И огурцы
получили свое: "Вон у Маркеловых едят их уже неделю, а тут одна дохлость!"
Вера поначалу терпела наскоки матери, не огрызалась, но потом подумала, что
матери может показаться подозрительной непривычная покорность старшей
дочери, она решит еще, что дочь ее сегодня щадит, и расстроится, учует
плохое, и Вера стала перечить матери. "Ну и дочки выросли! - распалялась
Настасья Степановна. - Утеха в старости! Оторви да брось!"
Словно бы и не была она в последние недели тихой, деликатной и доброй.
Впрочем, нынешнее воинственное настроение матери не пугало Веру - слава
Богу, она видела ее воительницею не один раз. Всегда, когда задерживали
зарплату, когда в доме не хватало денег, хлеба, дров, корма для скотины,
когда пропадал отец и все догадывались, что он пьет и гуляет на стороне с
беспутными приятелями, когда она, Вера, убегала из школы, а потом выкидывала
и еще что-либо огорчительное, а то и просто от тяжелой работы и плохого сна
грохотом вещей, дурными словами, громким раздражением выходили наружу
усталость, досада и тревога матери. И нынче Вера знала, отчего матери плохо,
и не старалась успокоить ее. Дело было не только в операции, не только в
страхе перед худшим, - тут от матери ничего не зависело, а в споры с судьбой
она никогда не вступала, верила: чему быть, того не миновать. Но то, что
она, не старая еще женщина, должна была недели, а то и месяц лежать в
больнице, есть дармовую еду и бездельничать - вот это угнетало и
расстраивало ее, казалось ей противоестественным и обидным. Никакая
температура - ну, уж если только за тридцать девять - не могла уложить ее в
постель, как не могла уложить и никого из их семейства - и ее мать, и ее
бабку, и ее старших сестер. Всегда находились неотложные дела по хозяйству,
да и вообще валяться или сидеть просто так для Настасьи Степановны было
стыдно. И скучно. Как-то она и с воспалением легких выскакивала на холод
рубить дрова и кормить скотину, - муж в те дни исчез, а трехлетняя Вера
лежала с простудой. А сейчас не было и температуры, боли случались, но они в
счет не шли, и главное - лежать Настасью Степановну заставляли не зимой,
когда болеть как бы и полагалось, и не поздней осенью, усталой и сырой, а
летом, в сладостную хлопотную пору, когда час упустишь - потом неделями
будешь кусать локти с досады. Мысли о неокученных грядках картофеля, о
капусте, которая уж конечно без нее не завернется в голубые кочаны, о
палках, которые она не вбила для поддержки тяжелых уже кустов помидоров, и
прочие и прочие заботы мучили ее. Она знала, что девчонки без нее проживут
месяц и не отощают, а вот огород и скотина ее беспокоили.
Вера поглядывала на часы, она вовсе не хотела торопить мать, но в
больнице, на людях, мать могла успокоиться, быстро привыкнуть к новому
житью, и, может быть, не стоило тянуть с выездом в город.
Еще Вера боялась, как бы не пришла приятельница матери Клавдия
Афанасьевна Суханова и не испортила вконец настроение. Раньше тетя Клаша
непременно бы явилась проводить мать. Тогда бы поначалу пошли сочувствия,
лишние сегодня, а кончилось бы все разговором, который Вера уже не раз
слышала: никольские старухи да и женщины в летах матери в уместных случаях
охотно говорили о своих будущих похоронах и о том, где их следует хоронить.
Причем разговоры эти велись не только для молодых родственников, с
намерением попугать их в воспитательных целях и вызвать к себе жалость, нет,
они и самим женщинам, казалось, нравились. Теперь же тетя Клаша снова могла
сказать матери, что ничего лучше крематория нет, при этом ее зрачки
расширились бы и излучили сладостное мечтание, но ненадолго. Она тут же бы
добавила, что все это впустую, нет у нее московской прописки, без московской
же прописки нечего и мечтать о крематории, а так ей все равно, и пусть ее
хоронят на Никольском кладбище, в любом месте. Мать выслушала бы ее с доброй
улыбкой, как выслушивает хозяйка швейной машинки с ручным и ножным ходом
хозяйку штопальной иглы, и сказала бы, что, конечно, там и любое место
хорошо, но вот ей соседи Сурнины обещали устроить землю на их участке, возле
ее подруги Софьи, это на холме, рядом четыре березы, и оттуда видна долина
речки Рожайки с дальними деревнями и грибными лесами. Красиво и спокойно.
Обычно Вера терпела такие разговоры, но сегодня они и ей и матери были ни к
чему. А Клавдия Афанасьевна уж точно бы сказала сегодня, желая поддержать
мать: "Да чего ты стонешь-то? Ты нас всех переживешь. Это мне надо о
крематории думать!" И пошло бы. Однако Клавдия Афанасьевна не явилась,
значит, обиделась всерьез, да и какая радость приходить в дом, откуда ее
выгнали со скандалом... Ну и ладно.
- Ты уж собирайся, - сказала Вера матери, - а то ведь, если опоздаешь,
место не будут держать.
- А чего мне собираться-то? - проворчала мать. - Сумка у меня почти
готова. Книжку вот, какую полегче, взять. Приключения или про историю. Да у
нас и нет...
- Я тебе принесу. У Нинки попрошу. У них много книг.
- Чтой-то Нинки-то не видать в последние дни?
- У нее свои хлопоты. Сегодня-то она обещала быть на станции в
полвторого. Тебя хотела увидеть.
- Может, и придет... - сказала мать рассеянно.
Она укладывала в черную сумку с пришитыми недавно желтыми ручками от
другой сумки, вконец износившейся, мыло, зубной порошок, щетку и зеленую
кружку.
- Ты что? - спросила Вера. - Так, в этом халате, и поедешь?
- Мочалку бы мне не забыть, - проворчала мать.
- Я говорю, ты в этом халате так и поедешь?
Длинное ситцевое платье, похожее на халат, чистое, правда, но лет
двадцать бывшее в носке, тряпка тряпкой, сидело на матери плохо, старило ее
и горбило.
- А что? - сердито сказала мать, она ждала, что Вера пристанет к ней
из-за этого платья; смущалась и досадовала, что смущается. - Хорошее, что
ль, мне туда надевать?
- Нет, обязательно надо напялить худшую вещь!
- Ну конечно, там платье будет валяться без дела, новое и хорошее, а
потом его потеряют или украдут!
- Ну, валяй, валяй, - сдалась Вера, - иди пугалом.
- Конечно, - проворчала мать, - вам-то что добро! На ветер пустите - и
все.
Соня и Надька просились в город, проводить до больницы, но им было
запрещено. "За домом присмотрите", - объяснила мать. Вера добавила: "Мамка
скоро вернется. Я вас свезу к ней в посетительский день. Вот разрешат ей
гулять..." Девочки вертелись около матери, Соня прижалась к ней, заплакала:
"Мамочка, мамочка!" Мать растерялась, ресницы ее захлопали, Вера сказала
резко: "Сонька, кончай! Чего разревелась? Я говорю, мамка скоро вернется..."
Слезы сестры и печальный вид ее расстроили Веру, Соня росла чуткой на беды и
несчастья, а сейчас она будто бы прощалась с матерью. Надька не плакала, она
стояла с рыжеволосой куклой Ксаной в руках и смотрела на мать молча. Потом
сказала по-взрослому, как бы желая успокоить и мать, и сестер, и себя: "Я
отцу напишу, чтоб приехал". - "Я тебе напишу! - испугалась мать. - Верк, ты
последи, чтобы она сдуру не написала". - "Да она и писать-то толком не
умеет, - сказала Вера. - Я ей напишу!.. Ну ладно, присядем, что ли, перед
дорогой!.." Присели. Надька была важная, а Соня потерянная и одинокая,
сирота сиротой. Вера видела, как глядела мать на младших дочерей, и
понимала, чего стоят ей сейчас сухие глаза.
- Ладно, - сказала Настасья Степановна, - встали, что ль. А вы с нами
только до калитки...
Прижала у калитки девочек к груди, русые головы их погладила; пожурила
Надьку за плохо заплетенную косу, велела девочкам не ругаться, хорошо есть,
в особенности Соне, помогать старшей сестре и слушаться ее. Улица показалась
Вере нынче удивительно длинной. Веру подмывало обернуться, и как она ни
удерживала себя, все же обернулась, увидела сзади, уже вдали, двух девочек.
Мать так и не поглядела назад.
Как всегда ухоженная и нарядная, на станции их уже караулила Нина. Она
обняла Настасью Степановну, пообещала ей скорое выздоровление.
- Какая ж ты, Ниночка, у нас красивая! - обрадовалась Настасья
Степановна. - И все у тебя так ладно подобрано - одно к одному. Ну точно
куколка.
С деревенской поры "куколка" у Настасьи Степановны было самым
одобрительным и даже восторженным определением красивой и богато одетой
женщины. Причем женщина эта была франтихой не потому, что бесилась с жиру, а
потому, что ей на роду самой природой было написано стать красивой и
франтихой. Впрочем, сейчас мать, может, вспомнила и куклу младшей дочери.
- Ну, ты и ресницы наклеила! - сказала Вера.
- А что?
- Ничего. Они у тебя как лепестки у ромашки. Не полевой, а той, что у
нас под окном на клумбе. Знаешь, такая лохматая...
- Ну и хорошо! - засмеялась Нина.
В электричке Нина рассказывала никольские новости, при этом она
поглядывала на Веру, как бы испрашивая ее, что сейчас следует прежде всего
рассказывать с пользой для Настасьи Степановны. Сама Настасья Степановна
слушала Нину рассеянно, видимо, все еще думала об оставленных ею девочках и
о хозяйстве. Среди прочих забот ее печалило и то, что она не успела оборвать
верхушки у тех кустов помидоров, где плоды на нижних и средних ветках уже
округлились и налились соком.
- Оборву, - пообещала Вера.
- Около уборной рогатины стоят. Я их принесла для мельбы и антоновки.
Солнечные ветви совсем отяжелели.
- Хорошо, - сказала Вера, - подставлю.
Мать и еще делала распоряжения - и насчет козы, и насчет черной
смородины, как ее провертывать мясорубкой и сколько класть песку, и насчет
прочего. Веру эти распоряжения стали раздражать. Слушая ее, она понимала,
что если бы мать ей ничего и не сказала, то и тогда бы она сделала все как
надо. Слава богу, привыкла к домашним заботам. К тому же она и дома, и на
работе ужасно не любила, когда ей напоминали, что она еще должна делать, как
бы признавая тем самым ее человеком бестолковым или, может, бессовестным.
- Ладно, знаю, - сказала Вера сердито. - Чего говорить-то.
В городе Вера с матерью вышли из электрички, а Нина поехала дальше, в
Москву. Нина поцеловала на прощанье Настасью Степановну, пожелала ей ни пуха
ни пера, сказала, что непременно навестит ее в больнице, а Веру возьмет под
свою опеку. Так что пусть Настасья Степановна ни о чем таком не беспокоится
и не думает о домашних делах.
К больнице шли пешком, мать шагала за Верой тихая, сгорбленная, в
нелепом, худшем своем платье. В иной день, еще месяц назад, Вере стыдно было
бы идти по улицам с такой матерью, и она нашла бы предлог улизнуть от нее.
Теперь же Вера укоряла себя за прежние настроения и мысли. Она вспомнила,
как недели три назад почти по тем же самым улицам мать, энергичная,
уверенная если не в самой себе, то в необходимости и правоте своего дела,
вела Веру в милицию, и она, Вера, несмотря на свою беду и свой стыд, не
могла не удивиться преображению матери. Наседка стала орлицей ради своего
обиженного цыпленка. А она, Вера, кто теперь? Ей и думать об этом было
некогда, однако же она чувствовала себя сейчас старшей, а мать ей
подчинялась и верила, видно, в то, что Вера и в больнице, и на пути к ней
все устроит лучшим образом.
- Песку-то я так и не подкупила, - сказала мать у гастронома. -
Говорят, что он подорожает. Я все хотела и не подкупила. Ну ладно, потом
подкуплю. Если жива буду.
Она вздохнула, и Вера быстро взглянула на нее, стараясь уловить, был ли
в обычной присказке матери "если жива буду" особый оттенок. Но, кажется,
слова были произнесены машинально, а вздох скорее относился не к ним, а к
тому, что мать и вправду не прикупила сахара.
В больнице мать приняли быстро. Вера вышла во двор и скоро увидела ее в
окне второго этажа. Женский корпус был свежий, двухэтажный, выкрашенный в
бледно-кремовый цвет. Рядом в липах и тополях стояли старые корпуса,
крепкие, красные, с узорно выложенными кирпичом наличниками, такие же, как и
в Вериной Вознесенской больнице, но пониже и покороче.
- Ну как, хорошо? - крикнула Вера матери. - Привыкнешь!.. Я послезавтра
к тебе приду. Книгу принесу и соки куплю. Обследование тебе сделают быстро,
и все будет в порядке. Все будет в порядке, говорю!
В приемном покое Настасья Степановна совсем было растерялась, ее пугали
белые стены и люди в белых халатах, а людям этим она должна была теперь
подчиняться. И в особенности пугал ее больничный запах - он как бы завесой
отрезал ее от нормальной человеческой жизни, он был запахом особого мира, в
мире этом Настасья Степановна уже не могла быть сама собой и не могла
принадлежать себе, мир этот был для нее вынужденным и противоестественным.
Но теперь, получив место, Настасья Степановна хоть чуть-чуть, но освоилась
на нем, обжилась и повеселела, улыбалась из окна словам дочери. Вера видела,
что у матери полегчало на душе. Чувство облегчения от матери передалось и
Вере. Она вдруг поверила в то, что все обойдется, ей казалось: и мать
считает теперь, что все обойдется. Так они и расстались, Вера пошла из
больницы в город в хорошем настроении, спешила в магазины, хотела скорее
вернуться к сестрам, чтобы и их успокоить.
И тут опять без всякой видимой причины к ней вернулись тоска и дурные
предчувствия. Вера, усталая, разбитая, опустилась на скамейку в тополином
сквере. Жизнь снова казалась ей тошной, было скверно, и очень хотелось,
чтобы подошел кто-нибудь, выслушал ее, пожалел ее, сказал ласковые и добрые
слова. Она встала и пошла. Долго бродила по городу, но ни один знакомый не
встретился ей, ни никольский, ни вознесенский, никто. Одного Сергея она не
хотела видеть теперь. Она чувствовала к нему сейчас отвращение, была
уверена, что и он относится к ней с отвращением, ей, понятно, объяснимым, и
сегодня встреча с ним могла только опечалить. Потом она зашла в церковь на
берегу реки. Ей опять стало до слез жаль мать, она ощутила вдруг щемящую,
пронзительную любовь к матери, она стояла теперь, молилась и думала, какая
мать у нее добрая и хорошая и как надо, чтобы она жила, и какие-то неведомые
ей раньше высокие чувства, радостные и горькие, тревожили ее.
Двое мужчин тихо заговорили рядом, Вера вздрогнула как бы очнувшись,
вышла из церкви. Она спустилась переулком к торговой улице и чувствовала,
что успокаивается. У нее было теперь такое ощущение, будто им с матерью
повезет.
Вера купила девчонкам лимонных карамелек, пряников, выстояла в очереди
килограмм вареной колбасы, на пустом уже рынке взяла остатки картофеля -
мелочь, с перепелиное яйцо, - и пошла на станцию.
На перроне она увидела Колокольникова.
Она шла ему навстречу, сделать вид, что не замечает его, не смогла, а
повернуть назад и показать тем самым, что смутилась или испугалась
Колокольникова, не захотела.
- Здравствуй. Вера, - сказал Колокольников робко, он тоже был растерян,
от растерянности и заговорил.
- Здравствуй, - сказала Вера холодно, ее вдруг озаботило: не протянет
ли он ей, грешным делом, руку, и как ей теперь в разговоре называть
Колокольникова? "Васей" - язык бы не повернулся.
Руку он, слава богу, не протянул, спросил:
- За харчами, что ль, ездила?
- Нет, - сказала Вера, - мать в больницу положила.
- Что с ней? Серьезное, что ль?
- Серьезное, - вздохнула Вера, хотела сказать об операции и о своем
страхе за мать, но решила, что не следует ей говорить это Колокольникову. -
Положили на исследование...
- Небось обойдется... - улыбнулся ей Колокольников, но, спохватившись,
подумал, что Вере его сочувствие будет неприятно, а может быть, оно
покажется ей и поддельным, тут он и сник. Помолчав, сказал: - А я вот еду с
Силикатной. Ты ведь знаешь, там у меня была девчонка... Теперь они меня
близко к ихнему дому не подпускают... Ну и правильно... А я вот езжу...
Вера чуть было не сказала ему: "Ездишь - ну и езди, мне-то что", -
однако состояние души у нее было сейчас спокойное, словно бы надежда жила в
ней, и Вере не захотелось говорить ни злых, ни ехидных слов. Они стояли с
Колокольниковым, молчали.
Несмотря на свою богатырскую стать, несмотря на то, что плечи его не
ссутулились, а грудь была расправлена по-прежнему фасонисто, по-рагулински,
несмотря на здоровый материнский румянен, выглядел Колокольников несчастным
и даже затравленным - что-то в глазах его было от битого боксера. Может
быть, с тяжестью на сердце он возвращался сегодня из Силикатной, а может,
вообще стал таким, битым, после дня рождения Турчкова. И Вера ощутила к нему
сейчас если не жалость, какую испытывала к Леше Турчкову, то, во всяком
случае, некое сочувствие.
- Знаешь, - сказал Колокольников, - тебе ведь теперь трудно будет.
- Отчего?
- Ну, намотаешься на работе, а дома хозяйничать с девчонками без
матери...
- Ну и что?
- Может, помощь нужна? По хозяйству, по огороду, может, в магазин
сходить или еще что...
- Обойдемся, - сказала Вера.
- Да пусть не я, - сказал Колокольников. - Я понимаю. Ты не бойся.
Другие ребята найдутся. Ты их знаешь. Хорошие ребята.
- Не надо.
- Ты не обижайся, я же по делу...
- Да нет, - сказала Вера, улыбнувшись грустно. - Мы уж сами
как-нибудь...
Опять замолчали.
- А помнить, - сказал Колокольников, - два года назад мы с тобою ездили
сюда на спартакиаду? Ты двести метров бежала, а я толкал ядро и перетягивал
канат. Ладони ссадил...
Подошла электричка, бордовая, серпуховская, тяжелая, с людьми в
проходах и тамбурах, от Царицына она следовала без остановок.
- Ты в другой вагон садись, - сказала Вера.
- Я знаю, - сказал Колокольников.


...Колокольников занял в вагоне место, но потом увидел, что рядом стоит
женщина, тут же поднялся сказал: "Садитесь, пожалуйста..." Был он сегодня
тихий, печальный и вежливый, хотелось ему сделать что-нибудь этакое, от чего
люди подумали бы о нем хорошо и посочувствовали ему. В знакомый дом на
Силикатной его не пустили снова, он расстроился, но подумал: "И
правильно..." Стыдно ему было ездить на Силикатную, однако отчего-то он
ездил... Но после того, как он предложил Вере помощь и уступил место
женщине, он словно бы успокоился и даже стал доволен собой. Он уже и не
помнил, как вчера, сам того не желая, наговорил следователю про Веру семь
коробов и поверил в свои слова. Сейчас он с удовольствием думал о своем
намерении помочь Навашиным и сокрушался о своей жизни сильнее прежнего.
Впрочем, жизнь уже не казалась ему такой невыносимой, как неделю назад.
Ругань отца кончилась, никольские жители не смотрели на него зло, привыкли,
а мать и вовсе хлопотала вокруг Васеньки, будто он был неизлечимо больной и
с ним прощались. Колокольникову даже неудобно было. Но хлопоты матери и
домашних были ему приятны, их ласковые слова тоже. "Эх, - вздыхал
Колокольников, - если бы ничего не было, если бы все сначала, как хорошо бы
я жил..." Мать была уверена, что он не виноват, а Верка его попутала, и
Колокольников чувствовал, что он все меньше и меньше думает о своей вине и
своем стыде. Вдруг и совсем беда улетучится?.. Как же! А срок-то!
На станции Никольской Колокольников вышел из электрички, в автобус не
сел, чтобы не ехать вместе с Верой. В очереди за пивом увидел знакомых
ребят. Они позвали его. "Чего ты кислый такой? - засмеялся Толька Соколик,
не раз игравший с Колокольниковым в футбол на первенство района. - Забудь ты
про всю эту ерунду. Ну, отсидишь, выйдешь. А то еще и не сядешь. Что, жизнь,
что ли, кончилась? Этих баб давить надо! На пиво!" Пустые были слова
Соколика, но и от них Колокольников повеселел. "Я теперь не пью ничего", -
сказал он. "Брось, пиво-то можно!" - "Ну, если пиво", - сказал Колокольников
и взял кружку.


...Соня и Надька принялись расспрашивать о матери, и Вера, вытащив
пакет лимонных карамелек, рассказала, какая замечательная в городе больница,
точно санаторий, и как там хорошо будет матери. Надька кивала, такие слова
ей и были нужны, а Соня, опустив печально ресницы, вздыхала по-взрослому, и
Вера чувствовала, что она ей не верит или же составила собственное
заключение о болезни матери и ее теперь с этих мыслей ничем не собьешь.
- Что вздыхаешь? - сказала Вера. - Что ты из себя старуху корчишь? Я
как медик говорю - мать скоро вернется.
- Дай бог, - сказала Соня тоном матери и встала.
- Ну ладно, хватит болтовни. Дела-то делали или как?
- Делали, - сказала Соня. - Даже лопату наточили. Раз мужика в доме
нету...
- Посмотрим, что вы тут наделали, - сказала Вера сурово, желая
напомнить, кто главный в доме.
- Соседи приходили, - сообщила Надька.
- Какие еще соседи?
- Тетя Варя Кошелева, тетя Тоня Сурнина и Толмачевы.
- Брось ты!
- Толмачевы, - рассмеялась Надька. - Лушпеюшки!
Тетя Варя Кошелева была у Навашиных соседом справа, а Сурнины слева, с
Толмачевыми же общим был задний навашинский забор, Толмачевы вели с
Навашиными то тихую, то шумную войну вот уже четыре года после памятной
отцовской шутки.
- Вот тебе и Лушпеюшки! - засмеялась Вера.
- Ага! Сами пришли. - Надька сообщала об этом с удовольствием, видимо,
приход Толмачевых подействовал на нее сильнее расставания с матерью.
- Ну, и чего они?
- Спрашивали: надо ли чем помочь?
- Ну, а вы чего?
- А нам ничего не надо, - сказала Соня.
- Вот ведь! Пришли Лушпеюшки! - покачала головой Вера.
Вечером хлопотали в огороде чуть ли не до сумерек - обрезали отдавшие
ягоду кусты клубники, собирали сахарную уже черную смородину, осыпавшуюся от
резких прикосновений к веткам. Смородину Вера полагала завтра сдать в
магазин у Вознесенской больницы - там за кило платили рубль двадцать. Надька
ворчала, но работала, лишь в девять улизнула к телевизору, тогда Вера
отправила домой и Соню, сама осталась, поливала огурцы, помидоры и цветы.
Легла поздно, перед сном проверила, чисто ли выметены полы, вся ли посуда
вымыта и убрана, не остался ли где гореть свет, краны газовой плиты
посмотрела, зажженную спичку поднесла на всякий случай к конфоркам. Она
зашла к сестрам. Соня и во сне казалась печальной и взрослой. Надька лежала
жаркая, откинув одеяло; на ее подушке, руки прижав к беленькому платьицу,
спала рыжая кукла Ксана. "Со мной еще ночевала, - подумала Вера. - В получку
куплю Надьке новую куклу. А то ведь и вправду растет сиротой". Она смотрела
на девочек с нежностью, думала, что вот она, их старшая сестра, должна
облегчать им жизнь, а в своей жизни ради них многое ограничивать. Она
ощущала сейчас и еще какое-то чувство, объяснить она его себе не могла и
назвать не могла, оно было новое, в нем жили и тревога, и любовь, и беды их
семьи, и нужда быть иной хотя бы ради сестер и матери. В нем было обещание и
самой себе, и девочкам, и матери, но обещание чего - Вера не знала.
Она устала за день. Вымыла ноги в тазу, снова увидела, какие они у нее
красивые и крепкие, но подумала об этом вяло, без радости, скорее с
сожалением. Нырнула под одеяло, закрыла глаза, и день нынешний опять
вернулся к ней. Вере было грустно - и оттого, что день этот был тяжел, и
оттого, что завтрашний день ее пугал и от него Вера ждала одних напастей.
Вере стало жалко себя. Потом она вспомнила, как медлила мать в приемном
покое и как она оглядывалась испуганно и обреченно, и ей стало жалко мать.
После того как Вера в церкви вымаливала облегчение судьбы матери, в ней
поселилась тихая уверенность, что все у матери обойдется, уверенность эта не
исчезла, и теперь, когда Вера жалела мать, она думала не о ее болезни, а о
всей ее жизни. Вспомнились и сестры, спящие в соседней комнате, и о них Вера
стала думать с грустью. Потом на ум ей пришел Колокольников, и Вера
почувствовала, что и сейчас, как и днем, при встрече с ним, она не ощущала
прежней ненависти, а, пожалуй, как и Лешу Турчкова, и Колокольникова ей было
жалко. "Да и не надо их в тюрьму, в колонию... Зачем? Они и так наказаны. Да
и что мне их казнить?.." Она вдруг подумала: а не была ли они сама виновата
в том, что случилось? И, вспомнив все мелочи застолья и танцев, решила, что
и она была виновата, в чем ни разу не признавалась себе прежде. Была
рискованной и легкомысленной, будоражила себя шальными мыслями, а
Колокольникова, видимо, горячила взглядами и пустыми словами. Да и не только
Колокольникова. И перед Сергеем она была виновата в тех шальных мыслях и