отказался бы и от них. Однако же выпадали приключения редко, да и чересчур
запутанные детективные клубки тоже доставались ему не часто. Дело Шаталов
имел с подростками, а их проступки и преступления совершались обычно в
пьяном виде или по глупости, в состоянии бесшабашной лихости, и улик
"подопечные" Виктора Сергеевича оставляли после себя достаточно. Но как-то
потихоньку выяснилось, что интереснее распутывания детективных клубков ему
было возиться с ребятами, которые могли стать преступниками или уже стали
ими по случаю, возиться с ними и возвращать их на путь праведный. За семь
лет работы в прокуратуре у него появилось много "крестников", знакомые
говорили ему, что он ошибся институтом, следовало поступать в
педагогический. Виктор Сергеевич отшучивался. Пытаясь сам для себя уяснить,
почему все именно так, а не иначе идет в его жизни, он полагал, что его
потребность возиться с ребятами имеет, видимо, существенные причины.
Наверное, сказывалось тут и то, что сам он вырос без отца, погибшего осенью
сорок четвертого в Польше, вырос на Большой Переяславке, известной в войну,
да и в послевоенную пору своей разбойничьей славой, и много горечи испытал в
детстве. Сказывалось тут и то, что у них с Леной детей не было и не
предвиделось. Виктора Сергеевича тянуло не только к забавным малолеткам, но
и к тем, кто уже начинал считать себя взрослыми мужчинами и женщинами.
Конечно, Виктор Сергеевич мог работать с подростками и в Москве, поближе к
дому, но человек он был чрезвычайно тяжелый на подъем и так привык к своему
району, так узнал его до последней деревни, до последней проселочной дороги,
что и думать перестал о переводе в Москву. К тому же в Москве многие его
знакомые тратили по часу, а то и по полтора на дорогу из дома в учреждение,
у него же выходило сорок минут на электричке, благо платформа Каланчевская
была рядом с его квартирой.
Заявление о драке возле клуба стекольного завода подали братья
Залогины, пролежавшие после драки в больнице один две недели, другой - три.
Они просили наказать своих обидчиков и заставить их уплатить деньги на
лечение. Дело теперь Виктором Сергеевичем было закончено, и по его
соображениям судить следовало именно избитых Залогиных.
В клубе вечером того памятного дня показывали фильм "Виниту - друг
индейцев". За полчаса до открытия кассы понасыпало к клубу мальчишек. И тут
появился известный в поселке здоровяк Сеня Залогин, шестнадцати лет, и
пожелал встать у кассы первым. Ему возразили. "Что?" - удивился Залогин и
оглянулся, скривив губы. Ему было все равно, на ком показать свою силу, но
уж особо не понравился ему в ту минуту его ровесник с Цементной улицы
Николай Матвеев. Он давно ему не нравился, и не по какой-либо причине, а
просто так. "Это ты, что ли, шипишь?" - спросил Залогин, подошел к Матвееву,
схватил его за рубашку и раза два крепко, со звуком, приложил к стене.
Однако Матвеев и его соседи вытолкали Залогина за дверь. "Ну ладно?" -
сказал им Залогин, злой, поспешил домой, жаловаться старшему брату. А брат
его, крепыш Залогин Алексей, слыл в поселке хулиганом и задирой, связываться
с которым никогда не советовали. Братья пришли в клуб воинственные, но и как
бы спокойные, при ясном сознании своей силы. "Вот этот и вот эти", - показал
младший Залогин. "Давай", - сказал старший. И младший принялся бить
Матвеева, а потом приступил к делу и старший брат.
Очередь возмутилась, с поселковой площади прибежали приятели Матвеева и
прочих обиженных, и драка пошла горячая, пока ее не прекратили взрослые.
Попало и тем и тем, но больше Залогиным. Залогины написали бумагу с жалобой
на дикую расправу. Виктор Сергеевич опросил десятки свидетелей и был
убежден, что раз инициаторами драки, а поначалу просто избиения более слабых
ребят были братья Залогины, то их противники имели полное право не только
постоять за себя, но и дать зачинщикам сдачи, да так, чтобы те присмирели. К
тому же и последний указ об усилении борьбы с хулиганами ясно говорил, как
следует расценивать действия обороняющейся стороны. С Залогиными Виктор
Сергеевич познакомился давно, знал их как людей распущенных и наглых,
поселок они, особенно старший братец, держали в страхе. Милиция и Виктор
Сергеевич не раз вели с ними душеспасительные разговоры, по доброте своей
верили их обещаниям. Теперь пусть посидят на суде, послушают новых для себя
людей.
Дело Залогиных было для Виктора Сергеевича ясным и отошло в сторону.
Ничего он тут не мог изменить, да и не считал нужным облегчать судьбу
Залогиных. А вот происшествие в Никольском его чрезвычайно беспокоило.
Происшествие и само по себе опечалило Виктора Сергеевича, подкрепив
наблюдения последних лет. Наблюдения эти тревожили его, как человека,
искренне принимающего к сердцу радости и горести общества. При этом что-то
смущало его в Никольском деле, оно вовсе не казалось ему легким. Виктор
Сергеевич знал, что встречи с семьями, в чьи дома вошла беда, радости
следователю не принесут.
Ему было жалко Веру. И жалко тех трех парней.
Именно трех. Один из нашкодивших, Рожнов, кстати самый старший, был
Виктору Сергеевичу неприятен, и он-то уж точно заслуживал наказания.
Виктор Сергеевич побывал и в домах ребят, обошел их соседей, съездил на
их предприятия, вызывал парней в свой кабинет. Думал Виктор Сергеевич о мере
пресечения. И поскольку посчитал, что теперь подростки не представляют
опасности для никольских жителей, под арест их не взял, а ограничился
подпиской о невыезде. Один Рожнов уклонялся от встреч с ним, прятался,
упрашивал офицеров в военкомате забрать его в армию: это средство казалось
Рожнову спасительным. Сколько раз на памяти Виктора Сергеевича парни
призывного возраста, совершившие преступление, пытались досрочно "надеть
зеленое", полагая, что в армии законы их не достанут. Все это было смешно,
но иногда кому-то везло. Однажды Виктор Сергеевич месяцы потратил на то,
чтобы выяснить, в какой части служит улизнувший из района преступник, потом
началась морока с отзывом его с военной службы, отправкой в суд - на это все
ушел год. С Рожновым Виктор Сергеевич все же дважды беседовал, и
характеристики на этого наглого лысоватого молодца лежали у следователя на
столе. Одна розовая, другая как будто бы правдивая.
Естественно, в материалах дела были уже характеристики на трех других
парней и на пострадавшую. Все они со слов их сослуживцев и соседей выглядели
примерными молодыми людьми.
"Колокольников Василий, семнадцать лет, слесарь особого
конструкторского бюро по бесштанговым насосам на станции Перерва. (Вставал
перед глазами Виктора Сергеевича добродушный богатырь с виноватой, как бы
вынужденной улыбкой...) К работе относится добросовестно, нормы выработки
выполняет, административных взысканий не имеет, принимает участие в
общественной жизни предприятия, хороший спортсмен и товарищ, учится в
вечернем техникуме..."
"Рожнов Юрий, девятнадцати лет, слесарь депо на станции Перерва,
активный производственник, на собраниях и семинарах вел себя правильно, в
быту чистоплотен и устойчив, со старшими вежлив, пьянством не занимался..."
"Турчков Алексей, семнадцать лет, работает в механосборочном цехе
автозавода. (Этот совсем щенок, белые кудряшки спадают на лоб, мучается,
казнит себя...) Учится без отрыва от производства на 1 курсе
автомеханического техникума. Всеми характеризуется исключительно с
положительной стороны. Вырос в хорошей семье, учился в музыкальной школе,
чрезвычайно дисциплинированный и сознательный".
"Чистяков Михаил, семнадцать лет, слесарь-ремонтник завода отопительных
приборов... (Аккуратен, рассудителен, отвечает с достоинством, а пальцы
дрожат...) Окончил профессионально-техническое училище, был там секретарем
комсомольской группы, пользуется авторитетом, прогулов не имеет,
трудолюбив..."
Ну, и пострадавшая по бумагам выходила ангелом.
Читать характеристики Виктору Сергеевичу было скучно. Тысячи подобных
мертвых листочков видел он. Из нынешних выделялась только одна. Соседи и
родственники писали про Василия Колокольникова: "...всегда прислушивался к
наставлениям старших, маленьких не обижал, деньги мы обычно держали в
открытом месте, и они у нас после посещений тов. Колокольникова В.Н. никогда
не пропадали..." Тоже штамп, но хоть земной, не обточен в канцелярии.
Впрочем, листочки эти с окостеневшими словами, отжатыми протокольным
прессом, Виктора Сергеевича не раздражали. Писали их люди сердобольные, но
умученные формой. Он относился к этим листочкам уже спокойно, как к
необходимости, заведенной не им, а кем-то более прочным и вечным. Они
уходили от него в суд, и, может быть, там что-то значили, может, и падали на
Фемидины весы бумажными гирьками - ему они были не столь важны. В отличие от
суда, у него было время самому изучить людей, в чьи судьбы приходилось
вмешиваться, и со своей нравственной колокольни попытаться понять их
истинную человеческую сущность.
Никольские парни были подавлены случившимся, смяты им. На допросах о
том, как все произошло, они говорили односложно. Получалось так, что они
были пьяны и помнят все плохо. Они и на самом деле были, видно, пьяны, но
коротко говорили они еще и потому, что теперь им было стыдно и мерзко
вспоминать и думать о дне рождения. При этом они не порочили Веру Навашину.
Один Рожнов - и не прямо, не в лоб, а как бы вынужденно - намекал на то, что
и пострадавшая нечиста, и она своими словами, шутками, взглядами давала
якобы понять, что возражать она ничему такому не будет. При этих намеках
Рожнов хитрыми своими глазами успевал поглядывать на Виктора Сергеевича,
пытаясь выяснить сразу же, нравятся ли эти намеки следователю или нет.
Показывали все четверо по-разному, было видно, что они не сговаривались
и не сочиняли одну какую-то версию, выгодную им. Потом Виктор Сергеевич
узнал, что парни вообще старались не попадаться друг другу на глаза. Понял
он, что и в ту ночь между ними не было сговора, а все вышло, "само собой".
Тяжелее всех, как показалось Виктору Сергеевичу, переживали случившееся
в доме Турчковых. Или, может быть, Турчковы проявляли свои переживания более
открыто. Во всяком случае, именно в этом доме Виктор Сергеевич вынес много
слез и причитаний. Мать Турчкова Зинаида Сергеевна, машинистка районной
конторы Сельстроя, маленькая, тощая женщина, выглядевшая лет на десять
старше своих сорока пяти, вытирая платочком слезы, то и дело протягивала
расстроенному, предпочитавшему молчать следователю какие-то похвальные
грамоты Лешеньки с красным орнаментом по бокам, любительские и оплаченные по
пеннику фотографии сына, все больше ранние, трогательные: вот Лешенька
голенький, с апельсином в руках, вот он, закутанный и оттого круглый, как
пингвин, вернулся из садика, вот он на горшке, вот он на лошадке с
деревянной шашкой и в буденовке, вот он с длинными, отпущенными, как у
девочки, до плеч белыми кудряшками и даже бантиком в кудряшках. "Видите,
видите? - говорила Зинаида Сергеевна. - Какой он был, тихий, послушный, с
такой милой мордашкой... И вот теперь... Какой позор! Какой позор!.. Это
ужасно! Это мы виноваты, это я виновата, надо было дать мальчику доучиться в
школе, а мы ему разрешили на завод..." Виктор Сергеевич ей говорил что-то, а
она опять протягивала ему те же фотографией те же грамоты, и он из
вежливости опять рассматривал их. "А вы не знаете, вы не скажете, сколько
получит Лешенька, и какого адвоката, вам приглашать, и где найти в Москве
этого адвоката? Вы извините, что я именно вас об этом спрашиваю..." - "Да
нет, почему же, пожалуйста, - говорил Виктор Сергеевич, стараясь не смотреть
в заплаканные, жаждущие надежды глаза Турчковой, и его успокоительные слова
казались ему фальшивыми. - Только я ведь следователь. Я ведь не из тех, кто
судит, кто оправдывает или наказывает. Мое дело - установить истину. - Слово
"истина" показалось сейчас Виктору Сергеевичу лишним и надутым, и он
оговорился: - Установить все, как было... И я пока не знаю..." - "Нет, вы
все знаете, все знаете, - печально качала головой Зинаида Сергеевна, - вы
просто не хотите меня огорчать..."
Отец Турчкова, сорокасемилетний бухгалтер районного элеватора, лежал в
соседней комнате то под простыней, то под тремя одеялами. У него сделалась
крапивница, она не мучила его много лет и вот теперь вернулась, и, как все
считали, на нервной почве. Виктору Сергеевичу Турчков-отец отвечал
односложно, с раздражением не потому, что он считал его врагом сына, а,
наоборот, потому, что следователь занимался, по его разумению,
бессмысленными расспросами, когда и так все было ясно. А с сыном Турчков, и
вовсе не желал разговаривать.
В музыкальной школе ахали и вздыхали, все не хотели поверить в
случившееся. "Этого с Турчковым не могло быть! Такой воспитанный, и нежный
мальчик, и способный, очень душевно играл Шопена. Конечно, семья их не
богатая, матери приходилось набирать работы на дом, но все равно Алексею
стоило продолжить музыкальное образование, вы уж, пожалуйста, будьте к нему
снисходительнее..."
Сам Лешенька Турчков во время бесед со следователем был таким жалким и
потерянным, что и самого Виктора Сергеевича беседы с ним удручали. Он знал,
что Турчков, опомнившись, хотел покончить с собой и только слезы матери и
собственная нерешительность удержали его в жизни. Он говорил со следователем
без всякого желания, скорее и не как с человеком живее, а как с неким
необходимым, но неодушевленным предметом. Виктор Сергеевич чувствовал, что
Турчков после долгих и острых приступов самобичевания, видимо, пришел к
какому-то решению и ни с кем не желал им делиться. Только оно и было для
него теперь важным, а все остальное, все внешнее - и следствие, и вопросы
Виктора Сергеевича, и отношение к нему окружающих, и суд с приговором, - все
это казалось ему несущественным и пустым. Узнать, что за мысли легли на душу
Турчкова и что он собирается предпринять, не мог не только следователь, но и
Зинаида Сергеевна, с которой прежде сын был откровенен. Виктор Сергеевич
понял только, что никакого наказания Турчков не страшится, - наоборот, он
желал бы, чтобы наказание ему было суровым.
Колокольников выглядел подавленным и растерянным, но, в отличие от
Турчкова, он с охотой слушал следователя и даже пытался узнать у Виктора
Сергеевича, на сколько лет придется ему отправиться в колонию и какой будет
режим. "Чего не знаю, того не знаю", - говорил Виктор Сергеевич. "Все-таки,
может быть, я вернусь молодым, - прикидывал Колокольников, - и начну жизнь
заново. Я вину искуплю, я обещаю, это ведь все по глупости, да еще из-за
водки. И с вермутом намешали..."
Когда он это говорил, когда он каялся, и каялся, как казалось Виктору
Сергеевичу, искренне, он выглядел, несмотря на свою мужскую стать,
напроказившим ребенком и искал у Виктора Сергеевича, у взрослого, поддержки.
Виктор Сергеевич знал, что никогда раньше за ним никаких безобразий не
водилось, даже дрался Колокольников редко именно из-за того, что был силен и
боялся, как бы невзначай не пришибить слабого. Он был добр, Виктор Сергеевич
это видел, и нерешителен. Добр-то добр, а начал все он. Но, называя в мыслях
все своими именами, Виктор Сергеевич все же чувствовал к Колокольникову не
только жалость, но и некую симпатию, объяснить причины которой он сейчас и
не пытался.
Родственников и знакомых было у Колокольниковых в Никольском и на
окрестных станциях видимо-невидимо и каждый раз, когда Виктор Сергеевич
приходил в дом Колокольникова, в нем толклись озабоченные женщины и
говорливые старушки, печалились о Васеньке, но при появлении следователя их
быстро выдувало. Отец Колокольникова, Николай Терентьевич, машинист
электровоза со станции Перерва, человек тихий и молчаливый, их терпел,
раздражению своему давая выход в осторожных, чуть ли не шепотом высказанных
просьбах не тарахтеть и не болтать глупости. В ответ на него глядели с
сожалением, а кое-кто из родственников жены крутил еще при этом и пальцем
возле виска. Вспоминали, как, узнав о случившемся, Николай Терентьевич
бросился на сына, схватив валявшееся у порога полено, как заорал незнакомым
в доме голосом: "Сучье отродье! Убью! Убью!" Но рядом с сыном был он легок и
мал, и тот, хотя и растерянный и виноватый, без труда утишил отца и отобрал
у него полено.
В разговорах со следователем Николай Терентьевич очень нервничал,
иногда вставал, как бы невзначай рыжей кухонной тряпкой тер ладони и пальцы.
Спохватившись, он дважды извинялся перед Виктором Сергеевичем, объяснял, что
это у него дурная привычка, двадцать лет он служил машинистом паровоза,
значок получил, а там после вахты горячей водой с мылом и с пемзой
отбеливаешь руки, отбеливаешь - и все равно остаются черные метины, вот по
нескольку раз их и моешь, теперь он на электровозе, в сухой и чистой кабине,
будто у диспетчера в прежние времена, а привычку уже не прогонишь, особенно
когда нервы...
- Ну, скажите, как же так, - говорил Николай Терентьевич, - я рабочий
человек, ударник, партийный - и что же получается: Васька - золотая молодежь
и плесень? Как же так и за что? Наша жизнь, значит, ему показалась скучной,
захотел перейти в красивую?.. Таких надо наказывать по всей строгости. Позор
ведь мне, как рабочему человеку... Но почему он-то? Ведь мы его и не
баловали, шоколадными конфетами не кормили, и я не очень чтобы пьющий... А
Васька и к труду охочий, и в техникуме он, и спортсмен - и вот на тебе! Как
же так, а, Виктор Сергеевич?..
И хотя вопрос этот был скорее риторический, поскольку Николай
Терентьевич спрашивал следователя, не глядя на него, и не ждал ответа, -
видно, сам объяснил себе происшествие, а может быть, ему все разъяснила
жена, и их мнение поколебать уже никто не мог, - Виктор Сергеевич вынужден
был все же отвечать из вежливости. Но, впрочем, что он мог ответить?
- А теперь, будьте добры, подпишите протокол, - говорил в конце концов
Виктор Сергеевич.
Удивляло Виктора Сергеевича молчание супруги старшего Колокольникова -
Елизаветы Николаевны. Не то чтобы она вообще разыгрывала из себя немую, а
так, помалкивала со значением, лишь изредка вступала в разговор с
пустяковыми репликами и то как бы невпопад. И невнимательным взглядом можно
было сейчас же определить, кто в доме Колокольниковых главный и кто у кого
под каблуком. Причем Елизавета Николаевна даже и за стол не садилась, но и
не уходила никуда, а стояла у стены или у шкафа, на некотором удалении от
мужчин, руками подперев высокую грудь, с усмешкой в прищуренных глазах,
дородная, уверенная в своей красоте и силе женщина. От этой яблони и рос
Василий Колокольников румяным яблоком. На кого она похожа, думал Виктор
Сергеевич, удивительно похожа? На Зыкину? Как будто бы и на Зыкину... Нет,
скорее на Мордюкову, точно, на Мордюкову, решил Виктор Сергеевич.
Снисходительная улыбка Елизаветы Николаевны и величавая ее поза отчего-то
смущали его. И калач он был тертый, и мужчина не из последних, а вот - на
тебе! - терялся в доме Колокольниковых, был в напряжении, словно боялся, как
бы усмешка кустодиевской женщины, налитой соком, не обернулась словами: "И
откуда ты такой выискался, с шеей-то короткой? Следователь называется. Да
что ты делать-то можешь, следователь? И мужик-то ты, видать, плюгавый, этак
тьфу тебя - и растереть... И вот ходишь да на моего Васеньку собираешь
материал. Собирай, собирай! Или, может, ты денег от нас ожидаешь?.."
Елизавета Николаевна так и не выговорила свое, Васеньку защищала робко
и ничего дурного не сказала о Вере Навашиной, хотя и не мешала намекать об
этом дурном своим соседкам и родственницам. А они при случае это делали. В
особенности неряшливая бабка по прозвищу Творожиха.
Чистяковы с сына своего не снимали вины, были убеждены, что ему не
избежать наказания, а подачку приготовили скорее для порядка, как и графин с
водкой, тем более что они вместе с другими никольскими по-своему толковали
стремления Виктора Сергеевича посидеть с неторопливым разговором в семьях
подследственных. Виктор Сергеевич и сам понимал, что походы его, хоть и с
протоколами, кажутся двусмысленными, - впрочем, к такому отношению он
привык, а работать иначе не мог.
Дом Чистяковых казался Виктору Сергеевичу сытым и богатым. Богаче дома
в Никольском он, пожалуй, не видел. Кое-кто шептал ему, что Чистяковы -
кулаки, другие говорили, что они трудяги, каких мало, аж жалко их, до чего
надрываются. Работать в большой семье Чистяковых умели, в этом Виктор
Сергеевич убедился без усилий. Хозяин дома, Александр Петрович, человек
молчаливый и властный, по крайней мере в семье, славился на станции Гривно,
на заводе текстильных машин, как токарь-виртуоз; двужильный и смекалистый,
вечно он изобретал и внедрял что-то, на пиджаке рядом со значком ударника он
носил и значок ВОИРа. И дома у него были большие дела, хозяйство процветало,
в нем имелись корова с теленком, козы, боров, птица, парники, всегда ко
времени и чуть раньше других никольских везли Чистяковы на базар муромские и
нежинские огурцы, цветы, клубнику, красную и не тилисканную, яблоки, вишню,
смородину с крыжовником. Собирали и грибы на продажу. Каждый раз, когда
Виктор Сергеевич приходил к Чистяковым, он заставал хозяев и их шестерых
детей в хлопотах, причем хлопоты эти не были суетливыми и шумными, в них
чувствовалась система, железная ответственность каждого за свой шесток. Один
мастерил какие-то ящики, другие опрыскивали груши-бессемянки, третьи
возились с клумбами, четвертые... Впрочем, понять эту чистяковскую систему
Виктор Сергеевич пока не смог, но что-то виделось ему в ней нудное,
жестяное.
Миша Чистяков был в семье предпоследним, лишних слов он, как и все в
его доме, поначалу не тратил. На глаз же он показался Виктору Сергеевичу
самым культурным из Чистяковых. Александр Петрович рассказывал, что Михаила
и младшую дочь он рассчитывал выучить в институте, были бы они в семье
первыми с высшим образованием, но неизвестна, как Татьяна, а вот Михаил по
глупости своей упросил отдать его в ПТУ, и нынче он слесарь-ремонтник,
обещал учиться дальше, этой осенью обещал начать, но какая у него теперь
будет осень!.. Поначалу Александр Петрович был опечален уходом сына в ПТУ,
однако в последние годы все его мечтания о чистяковских дипломах стали
казаться ему пустыми, вроде бы погоней за дворянским титулом. Все теперь на
заводе изменилось, и что толку быть инженером - какой-нибудь
шалопай-недоучка с бабьими нечесаными кудрями покрутится возле опытного
рабочего с полгода, да руки окажутся у него сноровистыми, и вот он уже без
траты нервов и особого напряжения получает побольше инженера, зубы
спилившего об науку.
Когда Виктору Сергеевичу пришло на ум, что Миша Чистяков интеллигентен,
он понимал, что определение это очень условное. Скорее всего он имел в виду
чисто внешние манеры Миши. Из всех никольских подростков, он да еще,
пожалуй, подруга Веры Навашиной Нина Власова, понравившаяся следователю,
умели держаться. Они не только не раздражали разболтанностью или
развязностью, в них был еще и неожиданный лоск. Ну, не лоск, а скорее
своеобразная элегантность и такт. И даже свой стиль. Откуда это, Виктор
Сергеевич узнать не смог, но что было, то было. Одевался Миша не дорого, но
тщательно, и не было в его костюме ничего лишнего, как не было ничего
лишнего в его движениях, жестах и, как правило, в словах. Прическу Миша имел
аккуратную, по мнению сверстников старомодную - с пробором, как бы вечным и
проведенным линейкою, и одевался со строгостью взрослого человека, а стало
быть, тоже старомодно. На вопросы Виктора Сергеевича он отвечал с
достоинством и видимым старанием облегчить работу следователя.
Чистяков был трудолюбив, серьезен не по годам, начитан, рассудителен,
как будто бы понимал ужасность своего поступка, и Виктор Сергеевич смотрел
на него с сочувствием, но время от времени являлась к нему мысль: "А не
морочит ли он мне голову? Не подсмеивается ли надо мной?" На мгновение вдруг
проявлялось в губах, в суженных глазах Чистякова, в тонких, напряженных
чертах его лица нечто злое и твердое, и тогда Виктору Сергеевичу казалось,
что этот семнадцатилетний юноша смотрит свысока и с презрением на многих
знакомых ему людей, в том числе, видимо, и на самого Виктора Сергеевича, а
уж на своих домашних - без всякого сомнения. Миша однажды дал понять
следователю, что его тяготят уставы семейного монастыре, что все эти
огородно-чуланные хлопоты не по нему и что он предпочтет жизнь более
разумную и свободную. Видимо, вызрел в нем и, может быть, уже давно,
долговременный жизненный план, посвящать в который он не был намерен ни
своих домашних, ни тем более незваного следователя. И остался Виктор
Сергеевич в неведении, благороден ли жизненный план Михаила Чистякова или он
возник в голове никольского Растиньяка, нынче токаря-ремонтника. Но так или
иначе, вся эта история с Верой Навашиной никак не могла замышляться
Чистяковым, наоборот, в любом случае она была для него ошибкой и позором.
На день рождения Турчкова Чистяков попал случайно. Всех гостей он
хорошо знал, все свои, никольские, ровесники, но ни с кем из них он не был
близок - ни с Турчковым, ни с Колокольниковым. Он вообще, как выяснил Виктор