Страница:
Мои противники видели в Педрито университетского ученого, который будет расточать свое красноречие, ничего не требуя взамен, а в делах практических позволит водить себя за нос. Конечно, они считали его гораздо более подходящим человеком, чем я, кто даром шага не делал и пользовался своими постами, «высасывая» из них все, что возможно. Губернатор Бенавидес, которого эти политиканы обвели вокруг пальца, согласился с тем, что необходимо лишить меня депутатского звания и передать его Васкесу, но, даже приняв такое решение, боялся моего гнева и искал способов удалить зуб без боли… для зубных щипцов. Вся интрига сразу же стала мне так ясна, что я задумал ускорить ее развязку к наибольшей для себя выгоде. И, едва задумав свой план, я приступил к его осуществлению. Научившись многому во время поездок в столицу и посещения больших ресторанов, я по возвращении в город решил внести некоторую утонченность в свою кухню, равно как в свои туалеты и манеры. Я не только завел дома повара, который умел приготовить несколько французских блюд, но также и в отеле, в клубе, в таверне всегда требовал какую-нибудь изысканную, хорошо приправленную еду. Если теперь я сам смеюсь над своими первыми бесхитростными меню, то надо сказать, тогда мало кто в провинции держал такой стол, как я, и мог выбрать подходящее вино к завтраку или обеду. У Васкеса были аристократические наклонности, хотя он в этом не признавался, и он любил жить с комфортом. Вернувшись в наш город, он сразу заметил, как я облагородился, и не преминул этим воспользоваться, приходя ко мне на обед чуть не всякий день, но отнюдь не из чревоугодия, а просто как ученик сибарита. Сидя за отлично сервированным столом, потягивая самое натуральное из доступных нам вин, мы обычно пренебрегали – и как при этом ошибались! – превосходной провинциальной кухней и крепкими напитками, хотя иные из них, например, кафайате, достойны высших похвал. Однако беседовали мы совсем о другом, в том числе и о Марии Бланко.
– Ты никогда не подумывал о том, чтобы стать депутатом? – спросил я его однажды, когда мы сидели за обедом в пустом клубе.
– Дружище! Да я, по-моему, говорил тебе как-то, что я по этому поводу думаю… и тебе это не очень понравилось.
– Да, но теперь, мне кажется, твое мнение должно несколько измениться… Прежде всего ты доктор, человек ученый, увидишь, что в палате многие стоят гораздо ниже тебя; ниже, чем стоял я в те времена, когда меня сделали депутатом.
– Это правда… Так оно и есть… Отрицать не приходится…
– В таком случае согласен ли ты принять депутатское звание?
– Вот так вопрос! Принимать можно лишь то, что тебе предлагают.
– Об этом и речь.
– Как так?
– А вот как. Я тебе предлагаю депутатский мандат. Я те-бе пред-ла-гаю! – повторил я, подчеркивая каждый слог.
– Брось шутки!
– Я не шучу.
Тут я рассказал ему, почему место депутата от Лос-Сунчоса оказалось в известном смысле вакантным и каким образом он может стать депутатом, не вступая в борьбу ни с кем третьим, будь то друг или недруг правительства. Сначала он не хотел верить. А когда поверил, начались сомнения и колебания.
– Но в таком случае меня ведь не будут выбирать. Меня назначит правительство!..
– Ты станешь таким же избранником, как все остальные, но с огромным преимуществом: ты никому не будешь обязан, потому что твоим «князем-избирателем» буду я. Полно! Разреши мне действовать, и ручаюсь: не пройдет и трех месяцев, как ты займешь место в законодательной палате и блестяще проявишь себя.
Васкес сделал вид, будто принимает все в шутку, и это дало ему возможность предоставить мне полную свободу действий. Потом, несколько растрогавшись, он признался:
– Знаешь, если эти мечты осуществятся, для меня это будет большой удачей. Не в политике, нет. Но у моей невесты такие замыслы… Порой она мне кажется слишком честолюбивой!
– У твоей невесты? Так она наконец твоя невеста?
– Нет; но будет ею. Все складывается прекрасно.
– Так, значит, можно еще попытать счастья… не являясь третьим лишним, – пошутил я.
В этот вечер, воодушевленный моим неожиданным предложением, а может быть, и изрядно крепким винцом, которое недавно выписал из-за границы директор клуба, Васкес был более болтлив, чем обычно, и позволил себе набросать портрет моей скромной особы. Прежде чем восстановить по возможности точно его слова, я попытаюсь описать, как представлял я себе характер Васкеса и какое впечатление оставил он о себе по сию пору. Молчаливый, склонный к меланхолии, он, несомненно, искал во мне противоположность своей натуре, способную оживить его; мои приключения, даже самые глупые, развлекали его, вероятно, именно в силу этой противоположности, хотя он решительно осуждал то, что называл моими «теориями» или «парадоксами». До отъезда из Лос-Сунчоса он писал стихи – по правде говоря, плохие, – но отказался от них, только когда стал доктором, причем не из-за их слабости и. напыщенности, а потому, – уверял он, – что «стихи вытесняли часть его мыслей, и он порой писал то, чего не думал». Это напомнило мне знаменитую фразу африканского негра: «Красноречивому сердцу язык не нужен!» Правда, мой друг добавлял не без здравого смысла: «Чем писать посредственные стихи, лучше уж писать письма родным». Когда я дразнил Васкеса теоретиком, он возражал, что «учится у людей и у жизни, предпочитая их книгам, однако и книгами пренебрегать не следует, ибо в них заключена вся предшествующая наука, а кроме того, книги – самое приятное из развлечений». Иной раз мне приходило на ум, что он избрал меня в качестве anima vilis [20]для своих психологических исследований, но даже если так оно и было, я охотно прощаю ему, потому что он всегда относился ко мне дружески. Вспоминаю, в тот вечер он удивил меня следующей странной речью:
– Перед тобой открыты все пути. Ты член – или сообщник, как сказали бы представители слепой оппозиции, не понимающие постепенного развития истории, – итак, ты член олигархии, которая готовит будущую великую демократическую республику, подобно тому как Наполеон III, сам того не зная, подготовил в те времена еще далекую, но подлинную французскую республику. Ты дерзок, отважен, гибок, беззаботен, аморален. С такими качествами можно пойти далеко и, как ни странно, из чистого эгоизма принести большую пользу стране… Возможно, я должен бы стать твоим врагом. Однако поскольку ты являешься характерным представителем формирующейся нации, нации будущего, я предпочел быть твоим другом, твоим приверженцем, и ты можешь всегда рассчитывать на мою помощь, так же как может рассчитывать на нее партия, к которой мы оба принадлежим, – несмотря на ее бесчисленные ошибки, – потому что это партия историческая, партия решающего перехода, и она выполняет, плохо ли, хорошо ли, предназначенную ей роль… Как, впрочем, и другие партии… но не такими способами… Другие остаются слишком далеко позади или же безудержно рвутся вперед, меж тем как наша партия незаметно продвигается все дальше и дальше, иногда даже чересчур незаметно, стремясь сохранить власть в своих руках. Как видишь, я терпим… Такая терпимость может показаться чрезмерной, но это направление мысли сильнее меня, сильнее моей воли, потому что внутреннее чувство обязывает меня понять, а понять – значит больше, чем простить, это значит – проявлять терпимость и даже сотрудничать, как делают многие… Тотке, что и о партии, я могу сказать о тебе… Если бы не было множества таких людей, как ты, страна наша оказалась бы другой – почем знать какой, – но, во всяком случае, не такой, как она есть, и не такой, какой будет. Избитая истина, скажешь ты! Но никто не дает себе труда понять эту избитую истину! С людьми пассивными не уйдешь никуда, с людьми слишком динамичными можно прийти к непоправимой катастрофе, к анархии, которая неизбежно порождает тиранию. Полезнее всего приспособляемость, которая позволяет и продвигаться вперед, и придерживать движение, другими словами, нужны такие оппортунисты, как ты. От тебя, меня, от всех нас, так же, как от тех, кто следует за вождями оппозиции, зависит, свершится ли в нашей стране все или не свершится ничего: мы регуляторы; и увидишь, как благодаря нам и благодаря нашим противникам постепенно начнут совпадать все пути и усилия, даже если они будут казаться далекими и противоположными друг другу. Дело в том, что человек стремится подчинить природу гармонии, которой научила его именно капризная природа и которую никто, кроме нее, создать не может… Ты увидишь, как между нами в конце концов установится равновесие, но не единственное и окончательное, потому что оно неустойчиво и меняется постоянно, – для истории в одну секунду, а для нашей нации в течение долгих лет, если вспомнить, что жизнь ее еще не достигла века… Говорят, будто добродетели наших предков, проявленные в борьбе за обретение родины, превратились у нашего поколения в пороки, в борьбу за обретение эпикурейского довольства, и это приведет нас к гибели. Неправда! У каждой эпохи свои требования и свои герои. И если бы сумасброды, вроде тебя, не стремились к роскошной, изнеженной жизни, мы стали бы народом святых патриархов, то есть народом, погрязшим в застойной пастушеской жизни. Инертность – вот единственное, что мешает развитию и обрекает на неподвижность народы, которые умеют только мечтать о счастье, народы, которые по известному выражению «не имеют истории». А инертный народ – мертвый народ. Выпьем, Маурисио, за твою отвагу, за твою беззастенчивую жизнеспособность!
III
IV
– Ты никогда не подумывал о том, чтобы стать депутатом? – спросил я его однажды, когда мы сидели за обедом в пустом клубе.
– Дружище! Да я, по-моему, говорил тебе как-то, что я по этому поводу думаю… и тебе это не очень понравилось.
– Да, но теперь, мне кажется, твое мнение должно несколько измениться… Прежде всего ты доктор, человек ученый, увидишь, что в палате многие стоят гораздо ниже тебя; ниже, чем стоял я в те времена, когда меня сделали депутатом.
– Это правда… Так оно и есть… Отрицать не приходится…
– В таком случае согласен ли ты принять депутатское звание?
– Вот так вопрос! Принимать можно лишь то, что тебе предлагают.
– Об этом и речь.
– Как так?
– А вот как. Я тебе предлагаю депутатский мандат. Я те-бе пред-ла-гаю! – повторил я, подчеркивая каждый слог.
– Брось шутки!
– Я не шучу.
Тут я рассказал ему, почему место депутата от Лос-Сунчоса оказалось в известном смысле вакантным и каким образом он может стать депутатом, не вступая в борьбу ни с кем третьим, будь то друг или недруг правительства. Сначала он не хотел верить. А когда поверил, начались сомнения и колебания.
– Но в таком случае меня ведь не будут выбирать. Меня назначит правительство!..
– Ты станешь таким же избранником, как все остальные, но с огромным преимуществом: ты никому не будешь обязан, потому что твоим «князем-избирателем» буду я. Полно! Разреши мне действовать, и ручаюсь: не пройдет и трех месяцев, как ты займешь место в законодательной палате и блестяще проявишь себя.
Васкес сделал вид, будто принимает все в шутку, и это дало ему возможность предоставить мне полную свободу действий. Потом, несколько растрогавшись, он признался:
– Знаешь, если эти мечты осуществятся, для меня это будет большой удачей. Не в политике, нет. Но у моей невесты такие замыслы… Порой она мне кажется слишком честолюбивой!
– У твоей невесты? Так она наконец твоя невеста?
– Нет; но будет ею. Все складывается прекрасно.
– Так, значит, можно еще попытать счастья… не являясь третьим лишним, – пошутил я.
В этот вечер, воодушевленный моим неожиданным предложением, а может быть, и изрядно крепким винцом, которое недавно выписал из-за границы директор клуба, Васкес был более болтлив, чем обычно, и позволил себе набросать портрет моей скромной особы. Прежде чем восстановить по возможности точно его слова, я попытаюсь описать, как представлял я себе характер Васкеса и какое впечатление оставил он о себе по сию пору. Молчаливый, склонный к меланхолии, он, несомненно, искал во мне противоположность своей натуре, способную оживить его; мои приключения, даже самые глупые, развлекали его, вероятно, именно в силу этой противоположности, хотя он решительно осуждал то, что называл моими «теориями» или «парадоксами». До отъезда из Лос-Сунчоса он писал стихи – по правде говоря, плохие, – но отказался от них, только когда стал доктором, причем не из-за их слабости и. напыщенности, а потому, – уверял он, – что «стихи вытесняли часть его мыслей, и он порой писал то, чего не думал». Это напомнило мне знаменитую фразу африканского негра: «Красноречивому сердцу язык не нужен!» Правда, мой друг добавлял не без здравого смысла: «Чем писать посредственные стихи, лучше уж писать письма родным». Когда я дразнил Васкеса теоретиком, он возражал, что «учится у людей и у жизни, предпочитая их книгам, однако и книгами пренебрегать не следует, ибо в них заключена вся предшествующая наука, а кроме того, книги – самое приятное из развлечений». Иной раз мне приходило на ум, что он избрал меня в качестве anima vilis [20]для своих психологических исследований, но даже если так оно и было, я охотно прощаю ему, потому что он всегда относился ко мне дружески. Вспоминаю, в тот вечер он удивил меня следующей странной речью:
– Перед тобой открыты все пути. Ты член – или сообщник, как сказали бы представители слепой оппозиции, не понимающие постепенного развития истории, – итак, ты член олигархии, которая готовит будущую великую демократическую республику, подобно тому как Наполеон III, сам того не зная, подготовил в те времена еще далекую, но подлинную французскую республику. Ты дерзок, отважен, гибок, беззаботен, аморален. С такими качествами можно пойти далеко и, как ни странно, из чистого эгоизма принести большую пользу стране… Возможно, я должен бы стать твоим врагом. Однако поскольку ты являешься характерным представителем формирующейся нации, нации будущего, я предпочел быть твоим другом, твоим приверженцем, и ты можешь всегда рассчитывать на мою помощь, так же как может рассчитывать на нее партия, к которой мы оба принадлежим, – несмотря на ее бесчисленные ошибки, – потому что это партия историческая, партия решающего перехода, и она выполняет, плохо ли, хорошо ли, предназначенную ей роль… Как, впрочем, и другие партии… но не такими способами… Другие остаются слишком далеко позади или же безудержно рвутся вперед, меж тем как наша партия незаметно продвигается все дальше и дальше, иногда даже чересчур незаметно, стремясь сохранить власть в своих руках. Как видишь, я терпим… Такая терпимость может показаться чрезмерной, но это направление мысли сильнее меня, сильнее моей воли, потому что внутреннее чувство обязывает меня понять, а понять – значит больше, чем простить, это значит – проявлять терпимость и даже сотрудничать, как делают многие… Тотке, что и о партии, я могу сказать о тебе… Если бы не было множества таких людей, как ты, страна наша оказалась бы другой – почем знать какой, – но, во всяком случае, не такой, как она есть, и не такой, какой будет. Избитая истина, скажешь ты! Но никто не дает себе труда понять эту избитую истину! С людьми пассивными не уйдешь никуда, с людьми слишком динамичными можно прийти к непоправимой катастрофе, к анархии, которая неизбежно порождает тиранию. Полезнее всего приспособляемость, которая позволяет и продвигаться вперед, и придерживать движение, другими словами, нужны такие оппортунисты, как ты. От тебя, меня, от всех нас, так же, как от тех, кто следует за вождями оппозиции, зависит, свершится ли в нашей стране все или не свершится ничего: мы регуляторы; и увидишь, как благодаря нам и благодаря нашим противникам постепенно начнут совпадать все пути и усилия, даже если они будут казаться далекими и противоположными друг другу. Дело в том, что человек стремится подчинить природу гармонии, которой научила его именно капризная природа и которую никто, кроме нее, создать не может… Ты увидишь, как между нами в конце концов установится равновесие, но не единственное и окончательное, потому что оно неустойчиво и меняется постоянно, – для истории в одну секунду, а для нашей нации в течение долгих лет, если вспомнить, что жизнь ее еще не достигла века… Говорят, будто добродетели наших предков, проявленные в борьбе за обретение родины, превратились у нашего поколения в пороки, в борьбу за обретение эпикурейского довольства, и это приведет нас к гибели. Неправда! У каждой эпохи свои требования и свои герои. И если бы сумасброды, вроде тебя, не стремились к роскошной, изнеженной жизни, мы стали бы народом святых патриархов, то есть народом, погрязшим в застойной пастушеской жизни. Инертность – вот единственное, что мешает развитию и обрекает на неподвижность народы, которые умеют только мечтать о счастье, народы, которые по известному выражению «не имеют истории». А инертный народ – мертвый народ. Выпьем, Маурисио, за твою отвагу, за твою беззастенчивую жизнеспособность!
III
Былое мое пристрастие к перу, проявившееся еще в «Эпохе» времен Лос-Сунчоса и получившее развитие, когда я впервые попробовал свое оружие в городе, проснулось с новой силой в ту пору, как, выполняя данное в минуту слабости обещание, я привлек Галисийца к редактированию официальной газеты «Тьемпос», всегда нуждавшейся в человеке, который по сходной цене заполнял бы ее отравленными чернилами. Де ла Эспада еще вызывал во мне неопределенный и несколько юмористический интерес, и я заходил в редакцию главным образом для того, чтобы поболтать с ним и поддержать в нем былую дьявольскую язвительность; потом я возобновил сотрудничество в газете – событие, о котором я не упоминал бы здесь, тем более что должен буду к нему вернуться несколько позже, если бы оно не было так тесно связано с последующим моим рассказом. Но раньше я закончу историю депутатства Васкеса.
Вскоре после свидания с ним я отправился к губернатору Бенавидесу и сразу же сам предложил ему то, чего он собирался требовать от меня.
– Мое место в законодательной палате можно считать вакантным; как вам кажется, хорошо было бы вместо пеня избрать Васкеса?
– Друг мой! Поглядите, какое совпадение! Об этом-то я и думаю все последнее время; это была бы великолепная комбинация, в которой вы, в конце концов, ничего не потеряете, а мы неизмеримо выиграем, устранив возможного противника. Васкес с его лирическими бреднями может оказаться опасным, если его не прибрать к рукам.
На этом избрание Васкеса было решено, ибо республиканская форма правления отнюдь не так сложна, как некоторые еще полагают.
Возвращаясь к моему сотрудничеству в «Тьемпос», я добавлю, что оно было достаточно усердным, поскольку возможность бесить людей всегда доставляла мне удовольствие. Кроме того, многие товарищи по партии открыли у меня незаурядный сатирический талант и восхищались моим изящным, непринужденным стилем. По их словам, я был вторым Сармьенто, с той выгодной для меня разницей, что я всегда защищал правое дело, не призывая ни под каким предлогом к беспорядкам, в то время как автор «Цивилизации и варварства» часто терял меру и, одержимый духом разъедающего анализа, в пылу увлечения способен был ни от чего не оставить камня на камне.
В своих писаниях я избрал мишенью членов оппозиции, не только высмеивая их, но также, в более или менее завуалированной и смягченной форме, вытаскивая на свет божий их грязное белье. Моя осведомленность была слишком широка, и от меня не могли ускользнуть ни политические демарши, ни неблаговидные подробности частной жизни. Так, например, однажды меня соблазнило презабавное приключение одного молодого человека, который всю ночь просидел на дереве, опасаясь, как бы разъяренный отец не отделал его палкой, и я описал все это, пользуясь весьма прозрачными намеками. Один из замешанных в деле, Дон Софанор Винуэска, видный оппозиционер и человек злокозненный, задался целью выяснить, кто же этот нескромный писака, и призвать его к ответу за дерзкую выходку, из-за которой весь город потешался над почтенным сеньором и членами его семьи. Дознавшись, что это я, он прислал ко мне секундантов с требованием поместить формальное опровержение или дать ему сатисфакцию с оружием в руках.
Положение было безвыходным. Как начальник полиции, я не мог драться, потому что дуэль была строго запрещена в нашем католическом городе, где она явилась бы не только нарушением закона, но и ужасным «смертным грехом». Но, откажись я драться, это нанесло бы непоправимый урон репутации храбреца, которой я до той поры пользовался и чересчур дорожил. Тогда я поручил своим секундантам Педро Васкесу и Улисесу Кабралю, бывшему редактору «Тьемпос», устроить встречу за пределами провинции, – об опровержении я и слышать не хотел, – а сам пошел к губернатору рассказать о случившемся и попытаться сохранить все, что было для меня важно: если я не хотел отказываться от славы храбреца, то еще меньше хотелось мне отказаться от поста начальника полиции.
– Полагаю, вам следует любым способом избежать дуэли, – заявил Бенавидес.
– Невозможно! Я зашел слишком далеко и, если откажусь от дуэли, прослыву полным ничтожеством.
– Тогда я не вижу другого выхода, кроме отставки.
– Губернатор! – воскликнул я. – Я вам нужен, при вашем мягком характере я вам нужен больше, чем кто бы то ни был. Нет у вас другого человека, которому вы могли бы полностью доверять, хотя многие прикидываются вашими друзьями. Я хочу служить вам так же, как служил до сих пор.
– Я тоже хочу этого; но не вижу никакого пути.
Поразмыслив немного, я предложил:
– Сделаем так, если хотите… Я немедленно же подаю просьбу об отставке, и вы велите сообщить о ней, не принимая никакого решения, пока не состоится дуэль… А потом, если общественное мнение, которое стоило бы принимать в расчет, не удовлетворится простым сообщением и потребует, чтобы отставка была принята, у вас всегда будет на это время. Если же дело пройдет незаметно, я возвращаюсь на свой пост и все будет кончено. Как вам кажется?
Он начал возражать, но в конце концов согласился, риска для него не было никакого, а вместе с тем открывалась возможность по-прежнему пользоваться моими услугами.
Дуэль произошла за пределами провинции (так только говорилось, на самом деле мы дрались в соседнем имении), и результаты ее были как нельзя более благоприятны. Против моих ожиданий, и очень для меня удачно, я оказался ранен в ногу.
Я тут же рыцарски примирился с моим противником, заявив, что не хотел оскорблять его лично, но «никоим образом не поступаюсь своими убеждениями гражданина».
Таким образом я превратился в мученика за партийные идеалы, поскольку с самого начала мы постарались придать вопросу высоко политический характер, а мое примирение с противником подтвердило, что это действительно так. Теперь среди жителей города, которые, как все креолы, восторгались проявлениями храбрости, мой авторитет сразу вырос; даже оппозиционеры почувствовали ко мне уважение – так силен в наших краях культ отваги. Мне оставалось опасаться только клерикалов, но как раз в это время они были в унынии из-за плохих отношений страны с Ватиканом, а кроме того, я предусмотрительно прибегнул к отцу Аросе, францисканцу, другу четы Сапата, и, исповедавшись ему, примирился с церковью.
– Хотя смерть не грозит мне, падре, я пришел к вам, ибо совершил большой грех.
Эта исповедь заслужила мне хвалу клерикальной прессы, потому что фрай Педро пользовался в своей партии большим влиянием…
В конце концов никто не осудил губернатора за то, что он не принял мою отставку и сохранил за мной обязанности, которые я выполнял блистательно, если верить де ла Эспаде, твердившему это всякий раз, когда мое имя попадало ему на кончик пера.
Рана моя была нетяжелой, и я вскоре поправился – событие, радостно встреченное всем городом. Прогрессивный клуб даже устроил празднование в мою честь. Во всей стране не было ни одного города, поселка или Деревни, которые, стремясь не отстать от Буэнос-Айреса, не учредили бы или не мечтали учредить у себя Прогрессивный клуб, прогрессивный хотя бы по названию; все эти клубы, почти без исключения, были цитаделью правящей партии, при добровольном, а иногда и вынужденном неучастии оппозиционеров.
На вечере, отличавшемся от всех других лишь тем, что благодаря обновлению моей славы я был единственным его героем, я несколько раз танцевал с Марией Бланке, невестой Васкеса. Очевидно, он, восхищенный как секундант-новичок дуэлью, которая показалась ему воплощением романтических страстей, возможных только в книге или на сцене, восторженно описал девушке мое мужественное спокойное поведение перед боем и самую встречу, когда я, раненный, упал на землю и благородно принес извинения своему противнику. Мария танцевала и беседовала со мной очень охотно и ничуть этого не скрывала.
Раньше я часто видел ее, но ни разу с ней не разговаривал. Вечерами мы с Васкесом или другими приятелями разъезжали в открытой коляске по булыжным мостовым, выставляя себя напоказ перед девицами, а те, в свою очередь, красовались на балконах, в окнах и дверях, устраивая нечто вроде ярмарки невест и женихов. Обычай этот был принят во многих провинциальных городах, а особенно славился в Буэнос-Айресе времен романтических гаучо, когда «настоящие» парни, прежде чем отправиться в «усадьбу», целыми днями гарцевали на конях, стремясь людей посмотреть и себя показать. Первые попытки влюбленных завязать отношения всегда кажутся смешными постороннему зрителю, но как захватывающе интересны они для самих актеров и актрис, будь то древняя дикарская охота за женщиной или соответствующие более утонченным нравам балы, вечеринки и визиты в высоко цивилизованном обществе! Любовь, вечная любовь, гений улья, по выражению Метерлинка, непобедимый инстинкт, который опьяняет подростков, побуждает к действию юношей и нередко сводит с ума стариков.
Во время таких прогулок я увидел Марию Бланко, и с первого взгляда она показалась мне девушкой интересной и достойной, хотя тоже следовала обычаю выставлять себя напоказ, о чем, впрочем, никто не судил дурно, так прочно вошел этот обычай в нашу жизнь. Мария была высокая, белокурая, белолицая девушка с гордой осанкой; черные брови и ресницы оттеняли ее голубые глаза, ясные, словно прозрачная глубокая вода. и подчас они казались тоже черными. Речь ее, как я заметил, была приятна, отличалась и сдержанностью и воодушевлением, что говорило о пылкой душе, подчиненной твердому решительному характеру. По крайней мере, таково было мое впечатление в первый вечер, и я испытал его еще не раз с той же, если не большей, силой.
«А что, если это женщина, предназначенная мне судьбой?» – спросил я себя тогда почти невольно.
Меня ослепил блеск ее красоты, ума, светской любезности, – и доброты, конечно, – блеск ее имени, одного из самых славных в провинции, где семья эта играла большую роль, несмотря на незначительность состояния, и ослепил настолько, что я на время забыл о своем твердом решении ни на ком не жениться. О нет! На такой женщине я охотно женился бы, ведь даже без денег ее вклад в супружеский союз был неоценим. Связь с семьей Бланко принесла бы мне неисчислимые выгоды, эта семья имела огромное влияние в провинции и принадлежала к кругу, который можно назвать высшей аристократией. Оба мы по своему родовому имени были связаны с избранной знатью всей республики, Мария – во внутренних провинциях, я – в Буэнос-Айресе, и это сулило нам новое и высокое политическое и социальное положение. Я немного одернул себя, заметив, что Васкес этим вечером теряет свои позиции, но, в сущности, он был сам виноват: кто велел ему расхваливать меня перед девушкой с романтическим характером, которую пленяли рыцарские поступки?… И когда отец Марии, дон Эваристо, пригласил меня посещать их дом, я горячо поблагодарил его, пообещав поддерживать столь лестное для меня знакомство. Однако мои матримониальные намерения рассеялись с молниеносной быстротой; возможно, впрочем, какие-то семена сохранились в тайном уголке моего сознания. Ладно, там видно будет… А пока что я стал усердно посещать семью Бланко, иной раз и дважды в неделю.
Вскоре после свидания с ним я отправился к губернатору Бенавидесу и сразу же сам предложил ему то, чего он собирался требовать от меня.
– Мое место в законодательной палате можно считать вакантным; как вам кажется, хорошо было бы вместо пеня избрать Васкеса?
– Друг мой! Поглядите, какое совпадение! Об этом-то я и думаю все последнее время; это была бы великолепная комбинация, в которой вы, в конце концов, ничего не потеряете, а мы неизмеримо выиграем, устранив возможного противника. Васкес с его лирическими бреднями может оказаться опасным, если его не прибрать к рукам.
На этом избрание Васкеса было решено, ибо республиканская форма правления отнюдь не так сложна, как некоторые еще полагают.
Возвращаясь к моему сотрудничеству в «Тьемпос», я добавлю, что оно было достаточно усердным, поскольку возможность бесить людей всегда доставляла мне удовольствие. Кроме того, многие товарищи по партии открыли у меня незаурядный сатирический талант и восхищались моим изящным, непринужденным стилем. По их словам, я был вторым Сармьенто, с той выгодной для меня разницей, что я всегда защищал правое дело, не призывая ни под каким предлогом к беспорядкам, в то время как автор «Цивилизации и варварства» часто терял меру и, одержимый духом разъедающего анализа, в пылу увлечения способен был ни от чего не оставить камня на камне.
В своих писаниях я избрал мишенью членов оппозиции, не только высмеивая их, но также, в более или менее завуалированной и смягченной форме, вытаскивая на свет божий их грязное белье. Моя осведомленность была слишком широка, и от меня не могли ускользнуть ни политические демарши, ни неблаговидные подробности частной жизни. Так, например, однажды меня соблазнило презабавное приключение одного молодого человека, который всю ночь просидел на дереве, опасаясь, как бы разъяренный отец не отделал его палкой, и я описал все это, пользуясь весьма прозрачными намеками. Один из замешанных в деле, Дон Софанор Винуэска, видный оппозиционер и человек злокозненный, задался целью выяснить, кто же этот нескромный писака, и призвать его к ответу за дерзкую выходку, из-за которой весь город потешался над почтенным сеньором и членами его семьи. Дознавшись, что это я, он прислал ко мне секундантов с требованием поместить формальное опровержение или дать ему сатисфакцию с оружием в руках.
Положение было безвыходным. Как начальник полиции, я не мог драться, потому что дуэль была строго запрещена в нашем католическом городе, где она явилась бы не только нарушением закона, но и ужасным «смертным грехом». Но, откажись я драться, это нанесло бы непоправимый урон репутации храбреца, которой я до той поры пользовался и чересчур дорожил. Тогда я поручил своим секундантам Педро Васкесу и Улисесу Кабралю, бывшему редактору «Тьемпос», устроить встречу за пределами провинции, – об опровержении я и слышать не хотел, – а сам пошел к губернатору рассказать о случившемся и попытаться сохранить все, что было для меня важно: если я не хотел отказываться от славы храбреца, то еще меньше хотелось мне отказаться от поста начальника полиции.
– Полагаю, вам следует любым способом избежать дуэли, – заявил Бенавидес.
– Невозможно! Я зашел слишком далеко и, если откажусь от дуэли, прослыву полным ничтожеством.
– Тогда я не вижу другого выхода, кроме отставки.
– Губернатор! – воскликнул я. – Я вам нужен, при вашем мягком характере я вам нужен больше, чем кто бы то ни был. Нет у вас другого человека, которому вы могли бы полностью доверять, хотя многие прикидываются вашими друзьями. Я хочу служить вам так же, как служил до сих пор.
– Я тоже хочу этого; но не вижу никакого пути.
Поразмыслив немного, я предложил:
– Сделаем так, если хотите… Я немедленно же подаю просьбу об отставке, и вы велите сообщить о ней, не принимая никакого решения, пока не состоится дуэль… А потом, если общественное мнение, которое стоило бы принимать в расчет, не удовлетворится простым сообщением и потребует, чтобы отставка была принята, у вас всегда будет на это время. Если же дело пройдет незаметно, я возвращаюсь на свой пост и все будет кончено. Как вам кажется?
Он начал возражать, но в конце концов согласился, риска для него не было никакого, а вместе с тем открывалась возможность по-прежнему пользоваться моими услугами.
Дуэль произошла за пределами провинции (так только говорилось, на самом деле мы дрались в соседнем имении), и результаты ее были как нельзя более благоприятны. Против моих ожиданий, и очень для меня удачно, я оказался ранен в ногу.
Я тут же рыцарски примирился с моим противником, заявив, что не хотел оскорблять его лично, но «никоим образом не поступаюсь своими убеждениями гражданина».
Таким образом я превратился в мученика за партийные идеалы, поскольку с самого начала мы постарались придать вопросу высоко политический характер, а мое примирение с противником подтвердило, что это действительно так. Теперь среди жителей города, которые, как все креолы, восторгались проявлениями храбрости, мой авторитет сразу вырос; даже оппозиционеры почувствовали ко мне уважение – так силен в наших краях культ отваги. Мне оставалось опасаться только клерикалов, но как раз в это время они были в унынии из-за плохих отношений страны с Ватиканом, а кроме того, я предусмотрительно прибегнул к отцу Аросе, францисканцу, другу четы Сапата, и, исповедавшись ему, примирился с церковью.
– Хотя смерть не грозит мне, падре, я пришел к вам, ибо совершил большой грех.
Эта исповедь заслужила мне хвалу клерикальной прессы, потому что фрай Педро пользовался в своей партии большим влиянием…
В конце концов никто не осудил губернатора за то, что он не принял мою отставку и сохранил за мной обязанности, которые я выполнял блистательно, если верить де ла Эспаде, твердившему это всякий раз, когда мое имя попадало ему на кончик пера.
Рана моя была нетяжелой, и я вскоре поправился – событие, радостно встреченное всем городом. Прогрессивный клуб даже устроил празднование в мою честь. Во всей стране не было ни одного города, поселка или Деревни, которые, стремясь не отстать от Буэнос-Айреса, не учредили бы или не мечтали учредить у себя Прогрессивный клуб, прогрессивный хотя бы по названию; все эти клубы, почти без исключения, были цитаделью правящей партии, при добровольном, а иногда и вынужденном неучастии оппозиционеров.
На вечере, отличавшемся от всех других лишь тем, что благодаря обновлению моей славы я был единственным его героем, я несколько раз танцевал с Марией Бланке, невестой Васкеса. Очевидно, он, восхищенный как секундант-новичок дуэлью, которая показалась ему воплощением романтических страстей, возможных только в книге или на сцене, восторженно описал девушке мое мужественное спокойное поведение перед боем и самую встречу, когда я, раненный, упал на землю и благородно принес извинения своему противнику. Мария танцевала и беседовала со мной очень охотно и ничуть этого не скрывала.
Раньше я часто видел ее, но ни разу с ней не разговаривал. Вечерами мы с Васкесом или другими приятелями разъезжали в открытой коляске по булыжным мостовым, выставляя себя напоказ перед девицами, а те, в свою очередь, красовались на балконах, в окнах и дверях, устраивая нечто вроде ярмарки невест и женихов. Обычай этот был принят во многих провинциальных городах, а особенно славился в Буэнос-Айресе времен романтических гаучо, когда «настоящие» парни, прежде чем отправиться в «усадьбу», целыми днями гарцевали на конях, стремясь людей посмотреть и себя показать. Первые попытки влюбленных завязать отношения всегда кажутся смешными постороннему зрителю, но как захватывающе интересны они для самих актеров и актрис, будь то древняя дикарская охота за женщиной или соответствующие более утонченным нравам балы, вечеринки и визиты в высоко цивилизованном обществе! Любовь, вечная любовь, гений улья, по выражению Метерлинка, непобедимый инстинкт, который опьяняет подростков, побуждает к действию юношей и нередко сводит с ума стариков.
Во время таких прогулок я увидел Марию Бланко, и с первого взгляда она показалась мне девушкой интересной и достойной, хотя тоже следовала обычаю выставлять себя напоказ, о чем, впрочем, никто не судил дурно, так прочно вошел этот обычай в нашу жизнь. Мария была высокая, белокурая, белолицая девушка с гордой осанкой; черные брови и ресницы оттеняли ее голубые глаза, ясные, словно прозрачная глубокая вода. и подчас они казались тоже черными. Речь ее, как я заметил, была приятна, отличалась и сдержанностью и воодушевлением, что говорило о пылкой душе, подчиненной твердому решительному характеру. По крайней мере, таково было мое впечатление в первый вечер, и я испытал его еще не раз с той же, если не большей, силой.
«А что, если это женщина, предназначенная мне судьбой?» – спросил я себя тогда почти невольно.
Меня ослепил блеск ее красоты, ума, светской любезности, – и доброты, конечно, – блеск ее имени, одного из самых славных в провинции, где семья эта играла большую роль, несмотря на незначительность состояния, и ослепил настолько, что я на время забыл о своем твердом решении ни на ком не жениться. О нет! На такой женщине я охотно женился бы, ведь даже без денег ее вклад в супружеский союз был неоценим. Связь с семьей Бланко принесла бы мне неисчислимые выгоды, эта семья имела огромное влияние в провинции и принадлежала к кругу, который можно назвать высшей аристократией. Оба мы по своему родовому имени были связаны с избранной знатью всей республики, Мария – во внутренних провинциях, я – в Буэнос-Айресе, и это сулило нам новое и высокое политическое и социальное положение. Я немного одернул себя, заметив, что Васкес этим вечером теряет свои позиции, но, в сущности, он был сам виноват: кто велел ему расхваливать меня перед девушкой с романтическим характером, которую пленяли рыцарские поступки?… И когда отец Марии, дон Эваристо, пригласил меня посещать их дом, я горячо поблагодарил его, пообещав поддерживать столь лестное для меня знакомство. Однако мои матримониальные намерения рассеялись с молниеносной быстротой; возможно, впрочем, какие-то семена сохранились в тайном уголке моего сознания. Ладно, там видно будет… А пока что я стал усердно посещать семью Бланко, иной раз и дважды в неделю.
IV
Тем временем Васкес, преисполненный благодарности ко мне, своему опекуну и «князю-избирателю», стал депутатом от Лос-Сунчоса.
Выборы прошли без осложнений, поскольку я сам уладил все дело при поддержке губернатора Бенавидеса, но при этом постарался проявить свою деятельность так заметно, что Васкес решил, будто всем обязан только мне. Однако в законодательной палате его отнюдь не ожидала та роль, на которую он, по моим предсказаниям, рассчитывал. Он не годился в лидеры палаты, и никто не обращал на него внимания, если не того хуже. Наша провинция не была создана для принципов, учений и теорий, вычитанных из книжек. Здесь следовало управлять и издавать законы по-старинке, не вдаваясь ни в какие новшества и глубины. И вот проекты Васкеса передавались в комиссию, где и спали мирным сном, несмотря на его запросы, а если случалось ему произнести слишком смелую речь, все готовы были обвинить его в измене партии, а следовательно, и отечеству или подстроить ему какую-нибудь каверзу, чтобы вовсе изгнать из законодательной палаты. Васкеса даже попрекали его незаконным избранием – это они-то, сами неизвестно каким чудом оказавшиеся представителями народа, – и утверждали, не без оснований, что это несовместимо с его принципиальностью. Но тут вмешался я, а по моей просьбе и губернатор: оба мы рассудили, что не следует будить спящего льва, ибо Васкес, защищая себя, может принести немалый вред и нам, хотя в конце концов все равно потерпит поражение. Должен сказать, что он этого не сделал, но единственно по благородству своей души, а не из политических соображений. Мне было удобно сохранять за Васкесом место, которое я рассматривал как свой удел и мог потребовать в нужный момент обратно, не опасаясь отказа, но тем не менее я не очень старался поддерживать его. Напротив, после знакомства с Марией Бланко я невольно почувствовал к Васкесу тайную неприязнь и стал пренебрежительно отзываться о его достоинствах, уме и полезности, говоря, например, что он славный малый, но сумасброд, мечтатель, человек, неспособный к серьезной практической деятельности, который, чего доброго, превратится в лирического агитатора, революционера «из неудачников».
Когда до Васкеса доходили эти мои рассуждения, он или отказывался верить, или пропускал их мимо ушей. Он только пожимал плечами и не произносил ни слова. А вот не замечать очевидного внимания, и даже предпочтения, какое оказывала мне Мария Бланко, он не мог, однако был слишком горд, чтобы открыто проявлять свою обиду. Если мы случайно оказывались наедине – сам я этого избегал, а он тоже не стремился посещать меня и продолжать наши былые прогулки и изысканные пиры, – мы перебрасывались несколькими словами, никогда не упоминая о Марии, как будто завязавшегося между нами соперничества вовсе не было. Но выглядел он более сосредоточенным и печальным, чем раньше, и на него нашел приступ полного бездействия: он редко посещал заседания палаты и сидел там молча, словно в полусне. Досада его проявилась только один раз, и то не по прямому поводу.
– Ты знаешь, – сказал он как-то, – я рядом с тобой похож на щенка, который вырос вместе с тигренком. Они были друзьями, братьями, но однажды, проголодавшись или разозлившись, тигр сожрал щенка. Ты тоже сожрешь меня, если представится случай… А он, пожалуй, может представиться.
Богу известно, что это мрачное пророчество никогда не сбылось. Пустив в ход зубы или когти, чтобы проложить себе путь, я могу, пожалуй, ранить, но не сожрать.
Между тем время как будто начало бежать более стремительно, а быть может, приводя в относительный Порядок свои воспоминания, я путаю некоторые даты или опускаю стершиеся в памяти события. Это не так уж важно, и рассказ мой остается не менее достоверным, чем иные так называемые исторические сочинения, где истину кроят всяк на свой лад.
Выборы прошли без осложнений, поскольку я сам уладил все дело при поддержке губернатора Бенавидеса, но при этом постарался проявить свою деятельность так заметно, что Васкес решил, будто всем обязан только мне. Однако в законодательной палате его отнюдь не ожидала та роль, на которую он, по моим предсказаниям, рассчитывал. Он не годился в лидеры палаты, и никто не обращал на него внимания, если не того хуже. Наша провинция не была создана для принципов, учений и теорий, вычитанных из книжек. Здесь следовало управлять и издавать законы по-старинке, не вдаваясь ни в какие новшества и глубины. И вот проекты Васкеса передавались в комиссию, где и спали мирным сном, несмотря на его запросы, а если случалось ему произнести слишком смелую речь, все готовы были обвинить его в измене партии, а следовательно, и отечеству или подстроить ему какую-нибудь каверзу, чтобы вовсе изгнать из законодательной палаты. Васкеса даже попрекали его незаконным избранием – это они-то, сами неизвестно каким чудом оказавшиеся представителями народа, – и утверждали, не без оснований, что это несовместимо с его принципиальностью. Но тут вмешался я, а по моей просьбе и губернатор: оба мы рассудили, что не следует будить спящего льва, ибо Васкес, защищая себя, может принести немалый вред и нам, хотя в конце концов все равно потерпит поражение. Должен сказать, что он этого не сделал, но единственно по благородству своей души, а не из политических соображений. Мне было удобно сохранять за Васкесом место, которое я рассматривал как свой удел и мог потребовать в нужный момент обратно, не опасаясь отказа, но тем не менее я не очень старался поддерживать его. Напротив, после знакомства с Марией Бланко я невольно почувствовал к Васкесу тайную неприязнь и стал пренебрежительно отзываться о его достоинствах, уме и полезности, говоря, например, что он славный малый, но сумасброд, мечтатель, человек, неспособный к серьезной практической деятельности, который, чего доброго, превратится в лирического агитатора, революционера «из неудачников».
Когда до Васкеса доходили эти мои рассуждения, он или отказывался верить, или пропускал их мимо ушей. Он только пожимал плечами и не произносил ни слова. А вот не замечать очевидного внимания, и даже предпочтения, какое оказывала мне Мария Бланко, он не мог, однако был слишком горд, чтобы открыто проявлять свою обиду. Если мы случайно оказывались наедине – сам я этого избегал, а он тоже не стремился посещать меня и продолжать наши былые прогулки и изысканные пиры, – мы перебрасывались несколькими словами, никогда не упоминая о Марии, как будто завязавшегося между нами соперничества вовсе не было. Но выглядел он более сосредоточенным и печальным, чем раньше, и на него нашел приступ полного бездействия: он редко посещал заседания палаты и сидел там молча, словно в полусне. Досада его проявилась только один раз, и то не по прямому поводу.
– Ты знаешь, – сказал он как-то, – я рядом с тобой похож на щенка, который вырос вместе с тигренком. Они были друзьями, братьями, но однажды, проголодавшись или разозлившись, тигр сожрал щенка. Ты тоже сожрешь меня, если представится случай… А он, пожалуй, может представиться.
Богу известно, что это мрачное пророчество никогда не сбылось. Пустив в ход зубы или когти, чтобы проложить себе путь, я могу, пожалуй, ранить, но не сожрать.
Между тем время как будто начало бежать более стремительно, а быть может, приводя в относительный Порядок свои воспоминания, я путаю некоторые даты или опускаю стершиеся в памяти события. Это не так уж важно, и рассказ мой остается не менее достоверным, чем иные так называемые исторические сочинения, где истину кроят всяк на свой лад.