– Возможно, вы правы. В общем, раз вы воодушевлены столь благими намерениями, вам необходимо пройти в конгресс. Там очень нужны такие люди, как вы.
   Я не мог скрыть свою радость. Фрай Педро, снова обретя обычное добродушие и приветливость, с улыбкой добавил:
   – Не кажется ли вам, что хорошо бы съездить в Буэнос-Айрес? Я думаю, было бы очень полезно поговорить с президентом и объяснить ему, как будет принят нами проект о разводе. О, просто небольшая информация, не вдаваясь в глубины! Кроме того, будет прекрасно, если президент благожелательно отнесется к вашему избранию.
   Отличный совет! Поддержи меня президент, тогда ни Корреа и никто другой не посмеет стать мне поперек дороги.
   – Отправляюсь на этой же неделе, – объявил я. – Можете на меня рассчитывать, падре.
   – Господь вознаградит тебя!
   Между тем поведение Марии оставалось неизменным… Она была приветлива, ласкова, принимала меня как доброго друга, и только изредка в ее глазах вспыхивал и тут же угасал луч обещания. Однажды вечером, когда я, как всегда, пришел к ней, она сказала с подчеркнутой серьезностью:
   – Вчера папа мимоходом заметил, что вы стали верующим. Это правда?
   – Мне незачем это скрывать: да, Мария, я вернулся в лоно церкви, как говорят священники, – ответил я шутливым тоном.
   – Вы не рассердитесь, если я задам вам несколько вопросов, может быть, нескромных?
   – Да что вы!
   – Тогда скажите: вы действительно верите во все, чему учит религия?
   – Да, верю, – сказал я очень решительно, боясь выдать свои сомнения. – А почему вы опрашиваете?
   – Потому что все это кажется мне немного странным. Не раз я слышала, как говорили вы с неверием, далее с насмешкой и о таинствах, и о церковных догмах.
   – Заблуждения молодости… Дурное чтение… Человек всегда возвращается к первым своим верованиям, к тому, чему учила его мать еще в детские годы…
   – А-а!..
   – В глубине души всегда таится зерно веры, оно прорастает и приносит плоды в предназначенное время. Вы ведь знаете, что я хочу стать серьезным человеком, Мария.
   – Да-да… это тоже может служить причиной… Но разве нельзя быть серьезным, не будучи верующим? Папа не верит, во всяком случае, так он говорит, однако же я считаю его серьезным, добрым, благородным и чистым… Меня огорчило бы, если вы изменили свой образ мыслей без достаточной и убедительной причины…
   – Вы хотите сказать, что нынешние мои взгляды вам не нравятся, Мария? Вы хотите сказать, что тоже не верите?
   – Я верю… Я верю… Правда, я никогда еще до сегодняшнего дня не задумывалась над этим вопросом. Я принимала без спора все, чему меня учили, и сейчас тоже к спору не готова. Заповеди божьи справедливы и святы, этого мне достаточно. Я считаю их правилами хорошего поведения в жизни и подчиняюсь, им как спасительному руководству… Но если бы я дошла до сомнения в правилах веры, думаю, мне трудно было бы вдруг снова уверовать… Однако вопросы эти не слишком занимательная тема для разговора. Оставим их, Эррера, все равно мы ни к чему не придем.
   Меня очень удивил и этот разговор, и недовольное, печальное выражение лица Марии. Неужели ее уязвил «безжалостный демон сомнения»? Не уронил ли я себя в ее глазах? Не может быть. В нашей стране все женщины верующие, и я помню, когда мне случалось в присутствии Марии критиковать или высмеивать церковь, она всегда призывала меня к порядку, говоря, что нельзя издеваться над «предметом, достойным почитания».
   Но кто поймет женщин? Можно было подумать, будто девушка эта сомневается в моей искренности, догадывается о скрытых, корыстных причинах моего обращения и втайне начинает опасаться моего характера и будущего отношения к ней. Я решил выяснить все до конца и, объявив ей о своей поездке в Буэнос-Айрес, сказал, что, по всей вероятности, буду избран в депутаты конгресса.
   – Я знала об этом и поздравляю вас, Эррера. В конгрессе вы можете многое сделать для нашей страны.
   – Вы говорите это без всякого интереса и воодушевления. – Полно! Это не такое уж необыкновенное событие. Быть депутатом еще ничего не значит… Это хорошее место, и только… Если не постараться поднять его до высоты великой миссии и не воспользоваться им как могущественным орудием, чтобы творить добро.
   – Так я и сделаю, если найду друга, который будет поддерживать и вдохновлять меня. Хотите быть моей опорой и вдохновителем? Хотите стать моей женой, как только меня изберут, и об руку со мной появиться в Буэнос-Айресе?
   Она посмотрела на меня пристально, спокойно, сурово.
   – Я вам уже сказала, Маурисио. Ответ я дам через год. Я хочу… быть уверена в себе самой… и в других.
   – Вы приводите меня в отчаяние! – воскликнул я, берясь за шляпу. – Это ваше последнее слово?
   – Нет, конечно. Последнее я скажу через год.
   – И слово это будет «нет»?
   – Я верю, надеюсь, что будет не так, Эррера, – мягко ответила она, протянув мне руку.
   Странная женщина! Я не сомневался в том, что она любит меня, но понимал, что разум в ней сильнее чувства. Между ее умом и сердцем шла борьба, и борьба эта была столь жестокой, что отразилась на ней физически и морально: она похудела, ее снедала печаль. Никогда в жизни я еще не встречал подобной женщины ни среди тех, кого знал близко, ни среди тех, кого наблюдал со стороны. Какое сравнение с Тересой, например! Тереса была сама доверчивость и наивность, немного глуповата, совершенно невежественна; она отдавалась целиком, без оговорок, без размышлений, без условий, как существо примитивное, которое подчиняется чувствам и обстоятельствам. А Мария, тоже чистая и по-своему простодушная, стремилась тем не менее не поддаваться своим чувствам или впечатлениям, остерегалась неизвестных, быть может, воображаемых опасностей и казалась мне созданием неискренним, чуть ли не жестокой кокеткой, потому что она размышляла, и свои размышления применяла к жизни.
   Если она кокетничала, то, надо сказать, делала это умело. Ее поведение еще сильнее влекло меня к ней, и вся моя воля была направлена на то, чтобы победить эту девушку любой ценой.
   Положение усложнилось и стало еще более скользким и неприятным после визита дона Эваристо в мой служебный кабинет, визита, подобного – хотя все было по-другому! – визиту старика Риваса.
   – Дорогой мой Маурисио, – с чувством произнес Бланко. – Я должен поговорить с вами о важном деле. Быть может, разговор этот будет вам неприятен, но прошу вас, не принимайте дурно мои слова и попробуйте поставить себя на место отца, облеченного неукоснительными обязанностями.
   – Говорите совершенно свободно, дон Эваристо! – воскликнул я, не подозревая, о чем именно хочет он говорить, но зная, о ком пойдет речь.
   Ирония судьбы иной раз способна вызвать смех, если человек может наблюдать ее как посторонний, со спокойной душой. Встреча с доном Бланко была даже не иронией, а насмешкой. Он сказал, что, поскольку мои постоянные посещения его дома продолжаются слишком долго и компрометируют его дочь, он считает необходимым, чтобы я объяснил свои намерения и либо просил руки девушки, либо удалился, как подобает кабальеро. Все считают меня женихом Марии, и некоторые серьезные претенденты отступили, увидев, как я с ней близок. Он отнюдь не торопится выдать Марию замуж, напротив, но хотел бы выяснить мои намерения и избавить ее от двусмысленного положения, которого ни она, ни он не заслужили.
   Он говорил с обычным своим наставительным спокойствием, и я не прерывал его, зная, что это было бы ему неприятно. Речь его отличалась провинциальной обстоятельностью, точностью и некоторой витиеватостью, свойственной уже немногим старомодным, позабытым смертью старикам… Когда длительная пауза и вопрошающий взгляд показали, что он кончил, я ответил весьма серьезно:
   – Все это очень хорошо, дон Эваристо, так хорошо, что я не колеблясь тут же просил бы у вас руки Марии и счел бы ваше согласие большой для себя честью, но… Но беда в том, что сейчас я не могу это сделать.
   – Как так? Почему? – спросил он в изумлении.
   – Потому что она сама запретила мне это. Я просил ее выйти за меня замуж немедленно, не откладывая, но на все мои мольбы она отвечала, что решит через год. Не лишая меня надежд, она не хочет и подтвердить их…
   – Это возможно!.. Но я не понимаю, что за прихоть…
   Он резко остановился, поняв, что может заговорить дурно о своей дочери, нескромно вмешаться в ее неотъемлемые женские права, и впал в глубокую задумчивость, словно смущенный неожиданной загадкой. Не сомневаясь в нашей взаимной любви, он не хотел раньше времени расспрашивать Марию из стыдливости, свойственной иным креольским отцам, которые не позволяют себе обмолвиться при дочерях ни словечком об «ухаживании», назовем это так, и тем более неспособны учинять им допрос, всегда нескромный, какой бы такт при этом ни проявить.
   Итак, он беспредельно чтил ее стыдливую сдержанность, ее, как ему казалось, полную наивность, а новоявленная Розина, подобно своей предшественнице, управляла своими чувствами с опытностью женщины, искушенной в любовных боях. Вот что значит хранить тайну!
   – В таком случае, – сказал наконец старик, придя к решению, – в таком случае буду считать, что вы проекте руки Марии. Я поговорю с ней, добьюсь, чтобы она сказала да или нет, либо, по крайней мере, узнаю, что она думает…
   – Боюсь, ваше вмешательство, дон Эваристо, будет бесполезно… простите меня. Мария объявила мне, что не намерена сокращать срок…
   – О, эти девушки!.. Подумайте, в какое положение сна поставила меня!.. Но так это продолжаться не может, надо определить все раз и навсегда… А вас, дорогой мой Маурисио, я попрошу не усложнять нашу задачу столь частыми визитами. Вы при этом ничего не потеряете; напротив, возможно, все разрешится гораздо скорее…
   Славный старик удалился, а я, хотя был взбешен нелепостью нашей беседы, не мог не расхохотаться и дорого дал бы за то, чтобы присутствовать при откровенном разговоре между отцом и дочерью. Но, понимая, что это невозможно, я постарался встретиться на следующий день с Бланко. Повидать его было нетрудно, поскольку он имел обыкновение каждый вечер выходить на прогулку. На мои вопросы он отвечал уклончиво, с притворной откровенностью.
   – Она говорит, что оба вы еще очень молоды, что у вас еще достаточно времени впереди… Она хочет получше узнать вас, чтобы не жаловаться потом на свою ошибку…
   Сейчас я бесконечно радуюсь этим отговоркам и сомнениям Марии. Жена должна доверить себя мужу без всяких условий и не подвергать его постоянному изучению, ибо в противном случае ни он, ни она никогда не будут счастливы. В этом, должно быть, заключалась суть мысли Васкеса, когда он сказал, что хочет победить женщину, не «убедив» ее, а «заслужив ее любовь». Но тогда я склонен был преувеличивать силу своей страсти, и мне казалось невозможным жить без Марии, отступить перед первым препятствием, которое помешало осуществить мою волю, до тех пор неизменно торжествовавшую победу.
   Подчиняясь желанию дона Эваристо и следуя тактике, которая все еще казалась мне успешной, хотя однажды уже потерпела провал, я навестил Марию только за день до своего отъезда в Буэнос-Айрес. Я посидел несколько минут и, прощаясь, сказал:
   – Надеюсь, когда я вернусь из столицы, вы будете думать по-другому; меня снедает нетерпение, и жизнь моя становится невыносима.
   – Зачем быть таким нетерпеливым, Эррера, ведь если то, к чему вы стремитесь, свершится, оно будет длиться всю жизнь. Вы слишком пылки.
   – А вы слишком равнодушны. Прощайте, Мария.

XII

   Столица всегда неудержимо притягивала меня своей широкой, свободной жизнью, своим движением, своими развлечениями, своим непритворным весельем, так не похожим на провинциальную сонную важность. Но никогда еще она не казалась мне столь привлекательной, как в этот раз, возможно потому, что я уже предвидел час, когда двинусь на ее завоевание. Твердым шагом собственника я шагал по тротуарам и наслаждался кипевшим вокруг водоворотом, который поначалу вызывал у меня головокружение и растерянность. Подстрекая мое честолюбие, передо мной открывалась новая жизнь, и я с гордо поднятой головой озирал город, чувствуя, что он уже мой.
   «Я провинциал? – спрашивал я себя, прогуливаясь по оживленным улицам, которые через десять или двадцать лет уже бурлили чрезмерным движением. – Неужто кличка „провинциал“ означает, что все это не может принадлежать мне как лучшему из лучших? Пустое! Все эти глупости лишь пища для пересудов у огонька в деревенских гостиных. Пусть мои предки родом не из Буэнос-Айреса, но, как только пройдет головокружение от этой суеты, я почувствую себя здесь дома, подобно всем одержавшим победу провинциалам, которые лишь в собственных интересах поддерживают традиционный антагонизм. Да и кто такие „портеньо“, если не выразители лучших усилий всей страны? С восьмидесятых годов провинциалы пользуются Буэнос-Айресом больше, чем жители столицы, так же как Парижем больше пользуются иностранцы, чем парижане. Буэнос-Айрес – это свершение, и я люблю его; мы все должны любить его хотя бы из эгоизма, потому что все мы содействуем или содействовали его созиданию. Столица, чье населенье составляет пятую часть населения огромной страны; столица, которая тем не менее живет в изобилии, роскоши и великолепии! Какой город, какая страна, какое чудо!.. Не любить его – значит отрицать собственное творение, не понимать, что мы свершили!..»
   Провинциальный город остался где-то далеко, совсем далеко позади, и даже воспоминание о Марии постепенно стиралось, уходя в прошлое. Выдающийся человек провинции станет выдающимся человеком столицы и утвердит свое значение без труда, лишь следуя за естественным ходом событий… А что, если президент?… Нет, бояться нечего, он одобрит мою кандидатуру, ведь ему известно, что я услужил ему и, безусловно, буду служить и впредь, пока власть у него в руках. Насчет дальнейшего он иллюзий питать не может: преемник задвинет его в глухой угол, как сделал это он сам со своим предшественником, как делали это почти все в короткой череде наших президентов. Главное для него – опираться в период своего президентства на верных людей и готовить себе наилучшие условия для перехода к частной жизни… Но не опасно ли будет обращаться к нему с тем, что поручил мне фрай Педро? Не сочтет ли он это нарушением дисциплины? Что думает он о разводе? Действительно ли собирается разрешить его? Ладно, все дело в том, чтобы ловко прощупать почву, не действовать наобум, и помнить, кроме того, что столь радикальная мера не в его характере…
   Я отправился с визитом к президенту на следующий же день, и он велел принять меня, едва ему подали мою визитную карточку. Президент был еще молод, недурен собой, с мягким, добродушным взглядом, очень веселый и любезный. Он говорил с едва заметным провинциальным акцентом и, рассказывая о чем-нибудь интересном, оживленно жестикулировал и выразительно подчеркивал каждый слог. Одевался он хорошо, но без особого щегольства, в его костюме не было ничего яркого, кричащего. С решительным, открытым выражением лица он пожал мне руку, усадил рядом с собой на диван и, немедленно перейдя к существу дела, спросил – словно следуя «Руководству по разговорам» для президентов, – что я думаю о положении в моей провинции и о видах на предстоящие национальные выборы.
   Я несколько преувеличил мир и благоденствие нашего края, верность народа своему правительству, притекающие со всех сторон богатства, цветущее состояние банков, головокружительные успехи прогресса. Что касается выборов, то они принесут новую победу нашей партии, столь достойным руководителем которой он является, хотя среди кандидатов и есть лица, не имеющие особых заслуг.
   – Кто же, например? – с удивлением спросил он.
   – Например, ваш покорный слуга, президент, – сказал я, украдкой следя за произведенным впечатлением.
   Он расхохотался.
   – Полно скромничать, друг мой! – возразил он. – Вы сыграете большую роль в палате… и лучше многих других. Мне уже писали о вашей кандидатуре, и это меня порадовало; я знаю, вы человек, на которого можно рассчитывать.
   – О, что касается этого!..
   – Но расскажите, что там происходит? Как поживает губернатор Корреа?
   Тут завязалась долгая беседа; он спрашивал, я сообщал ему различные подробности, набрасывая более или менее похожие портреты моих влиятельных земляков, рассказывая о последних забавных случаях и последних скандалах. Он был любопытен и его немало позабавили эти политико-светские сплетни, которые я пускал в ход, как настоящий мастер. Воспользовавшись случаем, я осведомил его об отношении духовенства и католической партии к проекту закона о разводе.
   – Подумайте, друг мой, как нападают на нас клерикалы! – воскликнул он с раздражением и слегка покраснел. – Где это видано! Даже в церкви занимаются политикой, пора проучить их… Слишком уж распоясались (он произнес «распоясались»)! Пока я у власти, я не позволю смеяться надо мной…
   – А не кажется ли вам, президент, что, задевая их самое чувствительное место, можно вызвать еще большее ожесточение? Вот если бы проект был предложен без явной поддержки правительства…
   – Это именно так и будет… Я не слишком заинтересован в этом законе. Но, почуяв угрозу, они поймут, что только я способен устранить ее или отодвинуть на неопределенный срок.
   – Следовательно, наши депутаты могут голосовать, как найдут нужным?
   – Разумеется. Важно открыть дебаты, горячие дебаты, чтобы потешить общественное мнение. Подготовьтесь, друг мой Эррера. Это будет для вас отличным началом.
   Я ушел, сияя от радости, и бросился в отель написать Корреа и всем друзьям и известить их, что президент благословил мою кандидатуру. Все опасения рассеялись, я чувствовал себя так, будто мандат уже лежал у меня в кармане. Написал я также отцу Аросе, сообщив, что все прошло согласно нашим желаниям, и еще де ла Эспаде с просьбой открыто объявить о моей кандидатуре в «Тьемпос» еще до того, как она будет выставлена комитетом. Плевать мне теперь на все комитеты, на всех губернаторов, на всех кандидатов!
   Я провел в Буэнос-Айресе восхитительную неделю, бегая из театра на вечеринку, с визита на прогулку, из клуба в какое-нибудь приятное и не связанное условностями женское общество, соря деньгами, как сорили ими только в те великолепные, безумные времена. Они прервались по воле злой судьбы, но, не вмешайся рок, могли бы стать началом величественной эры; десять или пятнадцать лет спустя мы как будто увидели ее возрождение. Неожиданный крах – внезапная нехватка денег, вызванная несколькими неурожайными годами подряд, – привел к тому, что народное хозяйство, которое держалось на кредите, но, несомненно, обрело бы силы и крепость, будь у него время укорениться, рухнуло сразу, причем угроза нависла и над существованием нашей партии, то есть единственной партии, обладавшей богатым опытом, достаточными силами для управления страной и ясным пониманием путей ее развития. Прискорбное событие, с которым связаны самые горькие часы моей жизни! Но тогда мы были еще далеки от этого тяжкого испытания, и, несмотря на зажигательные проповеди некоторых газет, Буэнос-Айрес бурно веселился под надежной охраной сильной, великолепно организованной полиции, чья суровость вызывала ненависть черни, всегда готовой по наущению оппозиции к беспорядкам.
   Когда я вернулся домой, выяснилось, что я растратил сумму, достаточную, чтобы роскошно прожить в провинции по меньшей мере полгода. Но это меня мало беспокоило. Мои земли и новые дома в Лос-Сунчосе, которые сейчас приносили малый доход, со дня на день возрастали в цене и вскоре должны были образовать значительное состояние; если мне удастся хорошо использовать его в верных спекуляциях, которые Буэнос-Айрес мог легко предоставить, я в самое ближайшее время стану очень богат. Будущее мое было обеспечено, во всяком случае, я так полагал.
   Чтобы обеспечить его еще надежнее, я, следуя веяниям времени, брал деньги под векселя в банке, не только провинциальном, но также и в Национальном, иногда – довольно редко – за собственной подписью, а чаще – за подписью доверенных лиц, желая оградить себя от всяких неожиданностей, но без намерения отказаться от погашения долга, – разве лишь в случае «форс мажора». Да и почему должен был я позволять, чтобы какая-нибудь случайность разорила меня, когда многие при худшем политическом положении, чем мое, не подвергая себя ни малейшему риску, тратили, сколько им угодно? К тому же я этим никому не приносил вреда, а полученные суммы позволяли мне строить, спекулировать и расширять свои поместья…
   По возвращении домой первый визит я нанес Марии. Она встретилась со мной так же, как прощалась, дружески, но холодно, стараясь проявить и вместе с тем не подчеркивать известную сдержанность. Она была явно настороже; но против чего? Непонятны тайны женской души.
   Фрай Педро, к которому я затем отправился, засыпал меня вопросами и успокоился, лишь когда я объяснил ему намерения президента: пригрозить им, чтобы затем показать себя добрым принцем и привлечь их на свою сторону или, по крайней мере, нейтрализовать на время яростной кампании, которую собиралась открыть оппозиция.
   – Хорошо, отлично! Но не добьется он ни одного, ни другого, ни закона, ни… того, чего хочет добиться этим запугиванием. Нельзя ставить одну свечку богу, другую дьяволу, а его замыслы доказывают, что он и сейчас такой же еретик, каким был.
   Моя кандидатура была объявлена, и теперь в моем служебном кабинете, а также у меня дома постоянно толпился народ: ослепленных моей стремительной карьерой случайных друзей принимал Сапата, задавая тон и направление хору похвал в мою честь и угощая всех сладким мате и можжевеловкой с сахарной водой. Слава моя достигла вершины. Я был если не самым значительным, то одним из самых значительных лиц в провинции; все заверяли, что будут голосовать за меня, и каждый просил о чем-нибудь еще до того, как я попал в Буэнос-Айрес: о месте для сына или родственника; о пенсии для вдовы, сироты или сестры героя Парагвая, [24]который, скорее всего, и не выезжал из своего дома; о рекомендательном письме в банк, чтобы учли его векселя; о поддержке просьбы насчет пожалованья или привилегии; о кафедре в национальных коллежах, нормальных школах и даже университетах, в общем, обо всем, что только создали и придумали люди с сотворения мира. Можно было поверить, будто я обладаю рогом изобилия или волшебной палочкой, и думаю, некоторое время вокруг меня увивались не меньше, чем вокруг Камино, и значительно больше, чем вокруг Корреа.
   И я всем все обещал.
   Когда поднимаешься вверх по общественной лестнице, надо принимать все просьбы. Достаточно лишь оговорить, что выполнишь их в подходящий момент, а когда он наступит, неизвестно никому… Правда, обычно он наступает слишком поздно для просителя.

XIII

   Б оппозиционных газетах моя кандидатура была встречена враждебно, меня осыпали бранью, равно как и остальных кандидатов правительственной партии. Столичная пресса тоже поносила нас, подстрекаемая своими корреспондентами, этим несносным эхом местной печати, А вот католическая газета нашего города щадила одного меня, с необычайной яростью нападая при этом на моих будущих коллег, которые, по чести говоря, стоили не меньше и не больше, чем я, по своей подготовке, моральным и интеллектуальным достоинствам или политическим принципам. Корреа прекратил напрасные поползновения выставить меня вон, едва лишь стало известно о воле президента; он стал улыбаться мне, словно избраннику своего сердца, и делал все от него зависящее, чтобы поддержать меня, но тут-то нападки газет еще больше ожесточились. В печати утверждали, будто именно Корреа приложил руку к моей победе, и я могу считать себя «его… политическим сыном», добавляя, что в нашей провинции это звучит как оскорбление. Хотя я мог всем пренебречь, зная, что «скамья» в конгрессе мне обеспечена, я не захотел оставить подобную наглость безнаказанной и, взяв в руки самое острое свое перо и обмакнув его в Желчь и яд, приступил к своим знаменитым «Современным наброскам», представлявшим собой галерею сатирических портретов видных оппозиционных деятелей нашей провинции.
   Тут уж я поплясал на всех их смешных чертах, моральных и физических недостатках и даже на некоторых живописных и не очень пристойных подробностях их частной жизни. Для этого я нашел несравненных сотрудников в лице дона Клаудио Сапаты и мисии Гертрудис, которые знали жизнь и происшествия всей провинции за три поколения назад. Не говоря уж о дотошном изучении генеалогии каждой семьи, они знали все скандальные тайны, – действительные и вымышленные, прошлые, нынешние и чуть ли не будущие, – любого из наших влиятельных земляков.
   – Что можно сказать о Фулано, мисия Гертрудис?
   – Что он мулатишка, вот и все. Его дед был вольноотпущенным негром с Бермудских островов, который сделался ризничим в Сан-Франциско. Добрые родители научили своих детей грамоте, а те стали коммерсантами, завели лавку с пульперией и складом и нажили деньжат. Вспоминаю, еще девчонкой я, бывало, когда мимо проходил отец этого нынешнего важного господина, распевала вместе с подружками, чтобы взбесить его:
 
Гавана погибнет, наверно,
деньги во всем виноваты:
хотят быть белыми негры
и стать кабальеро – мулаты.
 
   Она питала врожденную ненависть к неграм и мулатам, не уступавшую ее отвращению к каркаманам, то есть грубым итальянцам, или к гринго, то есть иностранцам вообще, а также к каталонцам, хотя они и были благородными сынами иберийского полуострова, родины ее предков. О представителях каждой из этих групп у нее имелся в запасе какой-нибудь язвительный куплетик, например такой: