И он ушел.
   В тот момент я мог достать двадцать тысяч наличными, лишь попросив их у Росаэхи: но не стоило злоупотреблять вниманием моего тестя, который так прекрасно показал себя в устройстве моих дел, а главное, у кого бы еще мог я перехватить на свои мелкие нужды, карточные долги и прочее. Васкес не был возлюбленной, ради которой можно совершать безумства, да и сам он не требовал их от меня. Напротив, он говорил спокойно, ушел, и ничего дурного не случилось.
   Между тем политическое положение страны оставалось прежним, а для меня, пожалуй, оказалось и лучшим. Все мы между собой помирились, те же люди правили страной, – без шуму, но правили. Моя позиция до, во время и после революции считалась не чудом эквилибристики, каковой она была на самом деле, а неоспоримым доказательством моих высоких качеств как государственного деятеля. В кулуарах палаты, во дворце Касса-Росада, [44]в редакциях газет стали в шутку поговаривать о том, что первый же вакантный пост министра, вероятно, будет предоставлен мне. Я принимал это тоже как шутку, прикидывался таким скромным, таким незаметным, что шутки постепенно теряли свой язвительный, неприязненный характер, и в конце концов мое назначение стало считаться вполне возможным, тем более, что все уже привыкли слышать о нем.
   Моя карьера начиналась или, вернее, уже сложилась.
   Однажды заговорили всерьез о том, чтобы «сделать меня министром», и нашелся человек, который выдвинул мою кандидатуру. Это произошло через несколько лет после описанных событий; я все еще по инерции оставался депутатом от моей провинции, однако обстановка во время правления честнейшего, но не уверенного в себе и слишком буржуазного президента показалась мне настолько ненадежной, что я не решился принять назначение и стать перелетной птицей в министерстве. Выйдя из финансового кризиса, хозяйство страны еще не получило должного развития, сам я, слывя очень богатым, все еще не стал богат, хотя жил на широкую ногу, и мне нельзя было связываться с постом однократного министра, то есть министра на два месяца, для которого в дальнейшем этот пост будет закрыт навеки. Я отклонил предложение, сказав, что в низах буду более полезен правительству, чем в верхах.
   Больше всего мне улыбалось какое-нибудь посольство, и я опять вернулся к старой мечте, думая при этом: «В Европе, а не в Америке, как хотел я раньше». Но извечный соперник снова возник на моем пути. Васкес притязал на единственное более или менее значительное посольство, на какое можно было тогда рассчитывать. Васкес всегда бесил меня, но я никогда не завидовал его победам, хотя и радовался иным его поражениям… впрочем, не желая ему зла…
   Министерский пост… Но назначения послом добиться значительно легче. Главное, воспользоваться обстоятельствами, чтобы вовремя обратиться с просьбой. И я воспользуюсь ими, как бог свят!
   Я еще думал об этом, когда мне доложили о посетителе, вручив грязную, мятую визитную карточку:
Мигель де ла Эспада. Журналист.
   Я велел впустить его, и он объявил еще с порога:
   – Перед тобой не Эспада, [45]а Сабля! Вот уже два месяца, как я подыхаю с голоду в столице, я приходил к тебе раз пятьдесят. Это моя последняя визитная карточка, Маурисио!
   Увидев, что такое вступление не доставило мне ни малейшего удовольствия, он немедленно изменил тон:
   – Годы проходят, одним принося счастье, другим – горе. Я не умел правильно вести себя, и вот теперь, когда уже начал стареть, я оказался на самой низшей ступени именно из-за своего поведения. Я никого не обвиняю в неблагодарности, лишь самого себя обвиняю в безрассудстве. Я служил многим, но за подачки, как девка, которая потом и не помнит, кого любила… Сейчас я потерпел крушение; как сказал мой земляк Кальдерон в не менее трагических обстоятельствах: «Когда предательство совершено, предатель никому не нужен».
   На его лице можно было прочесть историю всех его разочарований: он был только выразителем чужих страстей, чужих прихотей, игрушкой людей, а не обстоятельств. Его смиренный, дружелюбный взгляд хитрого пса вызвал в моей памяти историю Лос-Сунчоса и столицы провинции. Я занимал достаточно высокое положение, чтобы смотреть на него сверху вниз; но, повинуясь сохранившимся во мне остаткам молодости, я подошел к нему и хлопнул его по плечу.
   – Полно тебе! Чего ты хочешь?
   – Есть! – закричал он с шутовским отчаянием. – Есть каждый день или, по крайней мере, три раза в неделю!
   – Да у нас едят все люди.
   Подняв указательный палец, он наставительно произнес:
   – Так говорят все люди, которые едят.
   – Что ты делаешь?
   – Последние два месяца я – секретарь общества взаимопомощи, основанного одним мошенником, который помогает самому себе. Я не вижу ни гроша. Живу с женой и детьми на улице Коррьентес в квартире, похожей не то на орлиное гнездо, не то на крысиную нору. Сделай что-нибудь для меня!
   – Все, что смогу. Вот, держи пятьдесят песо.
   – Это не то. Впрочем… Потом придет и другое. Я не задумался над его словами, невольно отдавшись воспоминаниям.
   – Жив ли дон Клаудио? – спросил я.
   – И донья Гертрудис тоже. Очень забавно: они патриархи города, никого там так не уважают. Бедные старики рассказывают о тебе чудеса, но всегда кончают одинаково: «Бог приведет его на истинный путь!» – следовательно, ты еще не достиг высшей ступени совершенства.
   – Вот негодяи!
   – Благодарю от имени дона Клаудио! Он сел. Помолчал немного, пока я с улыбкой разглядывал его. Потом продолжал беседу:
   – Я потерпел крушение, Маурисио, и этим все сказано. Я неудачник, что поделаешь! Но я не дурак, и есть у меня способности, не буду хвалить себя, ты сам это знаешь. Пятьдесят песо – это пятьдесят песо… сумма значительная, особенно для меня, у кого пять минут назад не было ни сентаво, ни какой-либо надежды раздобыть его… Но через десять дней или через два часа я окажусь в прежнем положении. Спасти меня может только одно: возьми меня к себе на службу; я буду твоим секретарем, твоим посыльным, твоим писцом, твоим сторожевым псом… При твоем положении необходим человек, который будет помогать тебе в главном, потому что ты все свое время тратишь на второстепенное. Я буду искать нужные тебе справки, редактировать твои отчеты, писать твои письма, сочинять твои речи и…
   Он остановился, заметив мое недовольство, и, снова изменив тон, произнес, словно какой-нибудь Маркос Обрегон:
   – Человек без человека обойтись не может, дон Маурисио Гомес Эррера. Я ничего не требую, ни о чем не прошу. Я только умоляю дать мне право жить, хотя бы жалкой букашкой. Я становлюсь стар, и такой знатный вельможа, как дон Маурисио, должен понять, что это не пустые слова, хотя и сказаны они таким бедняком, как я. Печально, что…
   – Приходи завтра, – ответил я, смягчившись. – Поговорим завтра.
   Он направился к двери, обернулся и скромно добавил:
   – Я буду избегать всякой фамильярности. Сам хорошо знаю, как досадна неуместная фамильярность.
   С плутовским видом он отвесил мне почтительный поклон и уже на пороге проговорил:
   – Итак, с вашего разрешения… до завтра.

XIV

   Хлесткие заметки де ла Эспады, недурные для провинциальной газеты, в Буэнос-Айресе казались бы вчерашним днем. Я поручил ему другие дела, он добывал нужные мне сведения, составлял выдержки из книг и делал это с таким рвением, что вскоре превратился в моего секретаря. Секретаря образцового, лишенного честолюбия, готового выполнить все, что ему прикажут, без всяких отговорок и рассуждений.
   «Вот человек, – думал я не раз, – который умеет приспосабливаться к обстоятельствам не хуже, чем я. Почему же у меня все идет так хорошо, а у него так скверно?»
   И я пришел к выводу, что каждый из нас занимает назначенное ему место в полном соответствии со своей относительной ценностью.
   Де ла Эспада хорошо послужил мне, он привел в порядок мою запутанную корреспонденцию, дал мне немало советов, которые, даже если их не выполняешь, всегда полезны как справка о чужих мнениях. Чистой клеветой являются разговоры о том, будто он делал за меня всю работу в последние десять лет; зато верно то, что он всегда оказывал мне большую помощь, а также то, что среди немногих моих сочинений, в которых он не принимал участия, фигурируют и данные воспоминания, написанные в манере непринужденных заметок. Что же касается его советов, то я ему бесконечно за них благодарен – хотя и не всегда им следовал, – потому что они помогли мне в решении двух самых тяжелых задач в моей жизни. Два эти последние эпизода я сейчас опишу, по возможности кратко, ибо перо уже падает у меня из рук.
   Васкес и я, оба давно уже стремились к одной и той же цели, но оба наталкивались на одно и то же препятствие: нежелание правительства, прикрытое различными благовидными предлогами; говорилось, например, что мы не дипломаты по профессии, что невозможно обойти старых заслуженных послов, предоставив нам (ему или мне) более высокий пост, как будто это не делалось всю жизнь и не будет делаться дальше из века в век.
   Но были два обстоятельства в его пользу и вместе с тем против него: он был настойчив, и место это было ему нужно, чтобы спастись от нищеты. Я тоже достаточно настойчив, – хотя теперь, когда достиг зрелости, научился это скрывать, – но зато не нуждался решительно ни в чем. Я мог добиваться любого поста, необходимого для придания блеска собственной личности, объясняя это желанием «послужить стране», и принять этот пост на условиях, неприемлемых для другого, с той простой разницей, что впоследствии извлеку из него нежданные выгоды, подобно многим, получающим «вознаграждение» за труды, вначале, казалось бы, совершенно бескорыстные…
   Однако на этот раз мои расчеты оказались ошибочными. Возможности Васкеса так возросли, что назначение его было неминуемо.
   Я неосторожно выразил свои сожаления по этому поводу в присутствии де ла Эспады. Тот посмотрел на меня в упор и проговорил:
   – Я мог бы убить его деревянным кинжалом.
   – Что же это за кинжал?
   – Его долги.
   – Э!
   – Минутку, минутку! – возразил он. – Сколько вы дадите, чтобы устранить его?
   – Десять, двадцать, пятьдесят тысяч песо! – воскликнул я. – Великолепный отправной пункт!..
   – Столько не нужно.
   – Сколько же?
   – Радниц давно уже держит у себя опротестованные векселя Васкеса на сумму двадцать или двадцать пять тысяч песо. Он не предъявляет их ко взысканию, веря в его близкое будущее. Но если это ему покажется выгодным, он пустит Васкеса ко дну.
   – Что за человек этот Радниц?
   – Есть у него небольшой банк, и он торгует произведениями искусства. В банке он охотно ссужает деньгами из одного процента в месяц, который превращается в пять или десять, так как надо покупать акции.
   – Ты хорошо осведомлен.
   – Еще бы! Когда я приехал в Буэнос-Айрес, у меня еще сохранялись знакомства и приличный вид. Мне понадобились деньги, меня представили Радницу, и он дал мне взаймы пятьсот песо, обязав купить две акции его банка по сто песо и подписать вексель на семьсот.
   – Без гарантий?
   – Почти. В качестве обеспечения я предложил свою обстановку, оцененную в семьсот песо.
   – А она была у тебя?
   – Нет. Мне грозила долговая тюрьма. Не уплати я семьсот песо, я оказался бы «несостоятельным должником» и угодил бы в тюрьму за злоупотребление доверием.
   – Значит, на этого человека можно рассчитывать?
   – Полностью. Дай мне пять тысяч песо, и я все дело улажу.
   – Нет. По-моему, это низость! – воскликнул я.
   Однако в тот же день я нашел Радница на одной из его выставок живописи и, между прочим, сказал ему, что «есть некоторые банки и так далее», но достаточно одного доноса, чтобы вся эта ростовщическая система рухнула. Потом я поговорил о выставленных картинах, которые он купил в Европе с помощью своей жены, и сказал, что правительство, должно быть, купит две или три. Прощаясь, я выразил сожаление, что Васкес не будет назначен послом, – есть в правительстве человек, который сопротивляется этому всеми силами и использует – с достаточным основанием – любой предлог, чтобы его скомпрометировать.
   Радниц не проронил ни слова, но пожал мне руку с особой значительностью. На следующий день я встретил его в кулуарах палаты, он был очень элегантен, очень корректен. Погуляв вокруг, он подошел ко мне.
   – Я должен повидаться с… Он друг министра просвещения и собирался узнать, покупает ли правительство картины с выставки на улице Флориды. Мне говорили, что министр ими очень интересуется, и, хотя я тоже не прочь купить их, мне бы не хотелось вступать в борьбу с таким соперником, как правительство…
   – И не делайте этого, Радниц, я уверен, что их купят. Мне сейчас как раз об этом сказали. Вы только добьетесь, что картины будут проданы по непомерно высокой цене. В общем, смотрите сами…
   Он сделал вид, что собирается уходить, и добавил доверительно:
   – Я был на бирже. Слухи о банкире и гарантиях мне кажутся преувеличением. Возможно, речь шла о каком-нибудь из этих мелких заимодавцев…
   – Без сомнения!..
   – Кстати! Слыхали о скандале? Педро Васкеса привлекают к уголовному суду за неплатежеспособность и злоупотребление доверием. Похоже, что в трудных обстоятельствах он совершил поступок… не очень похвальный…
   Я не стал хлопотать, чтобы у Радница купили картины, и правильно сделал, потому что он человек грязный. Полагаю также, что доходов от банка ему хватало с лихвой. Кроме того, Васкес должен был уплатить свой долг.
   Домой я пришел к обеду. Перед тем, как отправиться в клуб, я сидел с Эулалией в холле за кофе, и тут мне доложили о приходе Васкеса.
   – Ты пришел вовремя, чтобы выпить чашечку кофе, но мне надо немедленно уходить, – сказал я, избегая всяких объяснений при жене.
   Однако Васкес был слишком взволнован, чтобы молчать.
   – Есть ли у тебя наличные деньги? – спросил он, наспех глотая кофе. – Я попал в трудное положение.
   – Кое-что есть. Много ли тебе надо?
   – Двадцать тысяч песо.
   Я так и подскочил. Но потом взял себя в руки.
   – Столько у меня нет, – сказал я. – Едва ли наберется восемьсот или тысяча. Но через одну – две недели…
   – Сию минуту.
   – Это злой рок…
   – Вспомни, что я не ставил условий, и ты обещал мне, когда я одолжил тебе эту сумму…
   – Которую я до сих пор не вернул. Ты меня в этом обвиняешь? Нет! Эти деньги всегда в твоем распоряжении. Но именно в данный момент…
   Эулалия встала и оставила нас наедине.
   – Это правда? Ты не можешь достать?… Речь идет о деле чести, более серьезном, чем твое, о старом легкомысленном долге, который ростовщики вытащили сейчас на свет. Хуже всего то, что дело передано в суд, чтобы набросить мне петлю на шею. Если это станет известно, меня не назначат послом в Европу… Подождали бы хоть две недели! Просто проклятие какое-то!..
   – Я поговорю с друзьями в клубе.
   – Да, Маурисио! Все это ужасно. Один человек пытается задержать сообщение в газетах, но если дело затянется, я погиб навсегда…
   Мы вышли вместе.
   – Весьма возможно. Что ж, иду добывать деньги.
   – Я увижу тебя сегодня ночью? Где?
   – В два часа, в кружке… Или лучше завтра рано утром, дома… Двадцать тысяч… Не горюй… Это не так уж страшно…
   Он ушел утешенный, а я и не вспомнил о нем, пока не проснулся на следующий день. Эулалия поджидала меня в столовой.
   – Васкес приходил три раза, – сказала она.
   – Мог бы и не приходить.
   – Почему?
   – Потому что я не достал для него денег.
   – Зато я достала.
   – Как? Двадцать тысяч?
   – Вот они. Папа одолжил мне.
   – Значит, ты ходила…
   – Я ведь видела, тебе было так неприятно!..
   О, святая невинность! Я поцеловал ее в лоб, взял двадцать тысяч и велел ввести Васкеса ко мне в кабинет, как только он явится снова.
   Он вошел.
   – Удалось тебе?
   – И да и нет.
   – Как?
   – Через два дня они будут у тебя. Быстрее действовать невозможно, даже имея дело с банками. Приходи ко мне в четверг, нет, в среду вечером: я все сделаю, чтобы только достать поскорее…
   – Если я их не получу сегодня, меня погубят… Это дело чести. Если я попаду в суд или в газеты, то пусть даже мое имя останется незапятнанным, будущее мое полетит ко всем чертям…
   – Успокойся. В нашей стране ничего до конца не доводят. Многие выходили победителями из положений гораздо более трудных и сомнительных.
   – Ах, Маурисио! Дай-то бог! Знаешь! Из всех моих друзей, из всех, обязанных мне какой-нибудь услугой, ты единственный, к кому я обратился не напрасно…
   Уже в холле, когда он начал спускаться по лестнице, я сказал ему:
   – Ладно, чтобы не мучить тебя долгим ожиданием, я сам приду к тебе в среду и все принесу…
   – Правда?
   – Еще бы не правда!
   Де ла Эспада обо всем пронюхал. Думаю, это он побежал в те газеты, где недолюбливали Васкеса. Так или иначе этим же вечером в нескольких газетах появилось сообщение о громком скандале, в котором оказался замешан кандидат на пост полномочного посла, с недвусмысленными намеками, указывающими, что речь идет о Васкесе. Меня охватил страх, отвращение или раскаяние при воспоминании о нескольких подобных драмах, толкнувших того или иного мечтателя на самоубийство. Однако я вскоре успокоился, ведь я лишь облегчил логический ход событий, устранив из них романтическую и тем самым излишнюю часть. Кто звал Эулалию?… У меня денег не было… Почему я должен был мешать развитию жизненных обстоятельств? А кроме того, я твердо решил расплатиться, и честь Васкеса останется незапятнанной. Честь – да; а пост? Полно! Как будто этот пост создан не для меня!
   Президент был щепетилен, и достаточно оказалось искры скандала, чтобы он положил под сукно верительные грамоты Васкеса, причастного к темному кредитному делу в наше еще нездоровое и всеми осуждаемое время.
   В среду я пришел к Васкесу и вручил ему двадцать тысяч песо.
   – Даже имея эти деньги, я разорен! – разрыдался он.
   – Не думай так. Пойди к моему тестю. Я говорил с ним. Росаэхи уверен, что выкупит эти проклятые векселя за пять или десять тысяч, самое большее. Это шантаж. Не церемонься с ними.
   – Этого я не сделаю. Мне нужно немного. Я уеду в деревню. Буду работать. Так советует Мария.
   Мария! Меня охватило неудержимое желание увидеть ее, поговорить с ней, и я продолжал разговор в надежде исполнить свое желание.
   – Ехать в деревню бесполезно, не имея ни капитала, ни поместья. Что ты там будешь делать?
   – Мне нужно немного. И сам я ничего не стою.
   – Почему?
   – Потому что не умею ни приспосабливаться к обстоятельствам, ни служить кому-либо, ни управлять самим собой. Я мечтаю стать художником, скульптором, кузнецом, краснодеревщиком, на худой конец земледельцем или пастухом. Ах, Маурисио! Если бы все были такими, как ты!..
   Не горько ли это? Нет. Горька сама жизнь. Человек пробивает себе дорогу, устраняя тех, кто мешает, силой или хитростью, либо и силой и хитростью.
   Однако Мария настолько занимала мои мысли, что я в конце концов спросил:
   – А твоя супруга?
   – Ей нездоровится. С тех пор как началась эта драма, от которой ты сейчас спас меня, она сомневается во всех, и – о, эти женщины! – она, такая умная, тонкая, проницательная, отказывается верить очевидности и готова подозревать даже…
   Он остановился, словно не решаясь произнести чудовищное слово, которое я угадал и назвал, спросив почти утвердительно:
   – Даже меня, да?
   И, не дожидаясь ответа, я от души протянул ему руку и в волнении прошептал:
   – Что делать? Ни горе, ни счастье не совершенны в этом мире!

XV

   Я пишу свои «Воспоминания» в Европе, другими словами, я получил пост полномочного посла, которого безуспешно домогался Васкес. Но произошло это не без помех и волнений. Едва лишь зашла речь о моей кандидатуре, как одна жалкая газетка, из тех, что обычно выпускают горячие юнцы в напряженные моменты, подняла против меня бешеную кампанию, словно я был главным представителем всего периода коррупции. Я не обращал на это внимания, пока не начались злобные намеки на смерть Камино, вызывающие наихудшие предположения. Но даже тогда, считая, что назначение у меня в кармане и покой мне обеспечен, я не придал значения этому злословию, пока под одной из статеек не увидел поразившее меня имя: «Маурисио Ривас».
   – Маурисио Ривас! Что это значит?
   Я позвал де ла Эспаду.
   – Кто такой этот Ривас, Маурисио Ривас, который пишет в «Фейерверке»? – спросил я.
   – Должно быть, какой-нибудь новичок. Никогда о нем не слышал.
   – Надо выяснить, – сказал я с напускным равнодушием. – И добавил: – Выясни сегодня же. Мне это важно.
   – Будет исполнено.
   Статья интересовала меня по двум причинам: потому что выступила с резкими нападками, стремясь очернить меня как дипломатического представителя в глазах европейской столицы, и потому что подписана была она именем… именем сына Тересы.
   Для негодяя, который, зная мою жизнь в молодые годы, сыграл со мной эту злую шутку, дело добром не кончится. Маурисио Гомес Эррера не из тех, кто позволяет безнаказанно задевать себя. А кроме того, мне не нравилась эта притянутая за волосы символика, плод мысли ученой юности, которая топчет ногами идеи отцов, отправляясь на завоевание выдуманного романтического будущего.
   Я начал искать среди своих друзей и недругов автора этой изящной статейки и сначала приписал ее Васкесу. Но Васкес жил со своей Марией в Лос-Сунчосе, арендуя мелкую ферму, которая постепенно превращалась в хутор, или, если хотите, небольшое поместье, и время от времени посылал мне дружеские письма, разумеется, тайком от жены.
   – Нет, это не Васкес. Но каков каналья! – воскликнул я, снова перечитывая статью и вникая во все подробности.
   Это не мог быть мой ровесник, он излагал события слишком обобщенно. Кто-нибудь из моих товарищей больше входил бы в подробности, знал бы все точно, совершил бы меньше ошибок. Можете убедиться сами; вот газетная вырезка с названием и всем прочим.
ВЕСЕЛЫЕ ПОХОЖДЕНИЯ ВНУКА ХУАНА МОРЕЙРЫ
 
Столь же невежественный и самовластный, как его дед, он родился в глухом провинциальном углу и вырос, не научившись ничему, кроме любви к собственной особе и восхищения своими пороками.
Никогда он не понимал и не принимал никаких законов, разве лишь в тех случаях, когда это отвечало его интересам и страстям.
В нем воплотилась сущность того почтенного поколения, которое правит нами; добрая половина общества при виде этого человека может воскликнуть, словно заглянув в зеркало: «Это я!»
Атавистические навыки своего деда он унаследовал в обратном виде: дед боролся против полиции, иной раз без справедливых оснований; внук борется всегда без справедливых оснований и вместе с полицией против всех остальных. Он убирает без шума даже губернаторов – не хуже, чем тот убирал «по-приятельски», с ножом в руках. Пусть расскажет об этом Камино. Вот почему суждены ему все победы, и не умрет он, пригвожденный к ограде достойными людьми, а сам будет морально и физически уничтожать достойных людей везде и всюду…
Но хватит предисловий, перейдем к его похождениям.
От своего отца он унаследовал пост местного главаря и с детских лет стал образцом настоящего гаучо, кума-приятеля в одежде цивилизованного человека, утратив вместе с чирипой и пончо все, что могло казаться добродетелями, сохранив лишь известную личную отвагу и щедрость, а вернее, лишь самохвальство существа, которое считает себя выше всех, и пыжится тем больше, чем значительнее те, кого он может или пытается унизить.
Так, например…»
 
   Далее следовал ряд историй, по большей части выдуманных – вроде «отравления» Камино, – где, однако, между строк довольно явственно проступала моя особа, а в заключение говорилось:
 
«Автор статьи не желает зла ни внуку Хуана Морейры, ни дону Маурисио Гомесу Эррере, ни… многим другим, к чему называть имена! Но он полагает, что пришло время положить конец гаучизму и кумовству, не делать культа из этих призраков прошлого, уважать культуру в лучших ее формах и предпочитать скромное, но истинное достоинство беззастенчивой погоне за успехом. Может показаться, будто автор преувеличивает, но исследование данной личности и многих ей подобных, которое будет проделано в последующих статьях, покажет, что он прав, обличая от имени молодежи эти преступления против отечества.
Внук Хуана Морейры собирается представлять нас в Европе! Почему бы тогда не призвать в правители страны Факундо? Ведь они ничем друг от друга не отличаются».
 
   И подпись: Маурисио Ривас.
 
   Что статья была направлена против меня, явствовало из следующих строк: «Автор не желает зла ни внуку Хуана Морейры, ни дону Маурисио Гомесу Эррере…»
   Дело это волновало меня весь день, но я не хотел ни о чем спрашивать де ла Эспаду, хотя и видел, как он с вытянутым лицом, избегая моего взгляда, то уходил из дома, то снова возвращался.
   «Что-то он скажет?» – думал я.
   К вечеру, уже перед уходом, он, поколебавшись немного, подошел ко мне и отозвал в сторонку, потому что я, как всегда, был окружен друзьями.
   – Случилась беда, – пробормотал он.
   – Что еще?
   – Автор статьи…
   – А!
   – Да, это мальчик лет восемнадцати – двадцати, и, сдается мне, он…
   – Сын Тересы?
   – Да, твой сын.
   – Ну и дела!.. – воскликнул я, сделав немалое усилие, чтобы рассмеяться. – Но дальше так продолжаться не может. Где он живет?
   – Не знаю. Но ты должен поговорить с ним…
   – Где его можно увидеть?
   – Каждый вечер он ужинает в таверне на улице Карабелас.
   – Рядом с рынком? В переулке Меркадо-дель-Плата?
   – Да, там.
   Из всех помех в моей жизни эта была ничтожнейшей, ведь на «Фейерверк» никто не обращал ни малейшего внимания, однако она обеспокоила и взбесила меня, когда я постепенно пришел к мысли, что от этой нескромности, от этих обвинений зависело все мое будущее… Я надел шляпу и, как всегда, предоставив гостям свободу оставаться или разойтись по домам, отправился на прогулку по самым пустынным улицам, размышляя о том, как следует мне поступить.
   Неожиданно для самого себя я оказался на улице Карабелас. Я вошел в таверну. Заказав кофе, который оказался мерзким бобовым отваром, я спросил, не приходил ли дон Маурисио…
   – Какой дон Маурисио?
   – Ривас. Молодой человек, который здесь ужинает.
   – Тот, что пишет «для» газеты?
   – Он самый.
   – Не приходил еще.
   Я стал ждать, не давая воли нервам.
   Наконец я увидел, как вошел юноша, вероятно, похожий на меня времен первых моих подвигов в Лос-Сунчосе. Я подозвал официанта.
   – Это он?
   – Нет. Это его приятель. Все они похожи друг на друга…
   Через полчаса он сам указал мне на молодого человека, черноглазого и черноволосого, как Тереса, с мягкими, как у Тересы, манерами и выражением лица, но совершенно особым взглядом, нежным и в то же время героически решительным.
   – Вы Маурисио Ривас?
   – К вашим услугам. С кем имею честь?
   – Вы говорите с человеком, которому, по вашим словам, не желаете зла.
   – Не понимаю… – проговорил он с удивлением.
   – Найдется ли у вас две минуты для незнакомца? В таком случае, будьте любезны, присядьте…
   Он сел. Его мягкая робость не вязалась с напористой силой статьи.
   «Ну и порох, – подумал я, – если я внук Хуана Морейры, то ты его правнук!..»
   Он сидел спокойно, не догадываясь и даже не подозревая, какое открытие ждет его.
   – Выпейте стаканчик вермута.
   – Хорошо. Но товарищи ждут меня, чтобы поужинать вместе, – добавил он. – Я хотел бы знать, чему обязан честью…
   – Я прочел вашу статью в «Фейерверке». Она отличается энергией, но кажется мне несколько преувеличенной. Вы добьетесь успеха в журналистике, и у меня есть основания дать вам один совет…
   – Да? – проронил он, отхлебнув глоток вермута.
   – Вам следует глубже знать людей, на которых вы нападаете, чтобы не причинить себе непоправимый вред своей юношеской предвзятостью.
   – Сеньор, – сказал он, встав с места и собираясь уходить, – в данный момент я не расположен слушать лекции по литературе и журналистике…
   – Отлично сказано, – воскликнул я, ласково взяв его за руку. – Отлично сказано, и не будь я тем, кто я есть, я бы не давал вам советов.
   – Кто же вы? – спросил он, вспылив.
   – Я Маурисио Гомес Эррера.
   Он замер, открыв рот. Я продолжал мягко и спокойно, уверенный, что моя опытность восторжествует над этим детским простодушием:
   – И если бы вы посоветовались об этой статье со своей мамой, с доньей Тересой, вы бы никогда ее не написали или, по крайней мере, не напечатали… Мы друзья… близкие друзья с вашей мамой… с самого детства… и позже.
   – Это не мешает…
   – Спросите у нее…
   – Разум сильнее чувства, у каждого времени свои требования…
   – Чувство долга неизменно.
   – Вы хотите сказать?… – крикнул он.
   – Молчание!
   Я встал и, расплачиваясь с официантом, произнес спокойно и внушительно:
   – Поговорите с Тересой, Маурисио.
   Он окаменел, словно пораженный громом.
   На следующий день я просмотрел «Фейерверк»; обещанного продолжения статьи не было. Зато к вечеру я получил записку, подписанную «Т. Р.»:
   «У вас есть разум, но нет чувства. Жизнь принадлежит вам. Бедного мальчика узнать нельзя, с тех пор как он понял. Но жить, убивая других, – наверное, это несчастье».
   Меня охватил ужас, я вышел из кабинета, бросив записку на пол. Успокоившись, я вернулся и сжег ее, безжалостно, почти с яростью.
   Какая глупость! Неужто из-за пустых сентиментальных рассуждений человек должен отказываться от своих великих замыслов или позволить кому угодно оскорблять себя!..
    Уккле под Брюсселем, 9 декабря 1910 г.