Страница:
Оказавшись обладателем такого капитала, я стал обдумывать план бегства, не столь уж легкий, как могло показаться на первый взгляд: это стоило мне нескольких дней размышления, но план получился отличный.
Дилижанс на Лос-Сунчос отправлялся спозаранку по понедельникам, средам и пятницам из расположенного в центре постоялого двора при гостинице «Золотой шар». Проехав через город, он останавливался на окраине у пульперии под названием «Угол белого столба», где было отделение почтовой конторы для посылок и пассажиров, а потом уже мчался вперед по большой дороге. У этой пульперии, несомненно, и следовало мне сесть, а не то при проезде через город любой из зевак, обычно глазеющих на дилижанс, обязательно заметил бы меня.
Недавно приобретенные навыки притворства послужили мне как нельзя лучше, словно именно для этого бегства они и были мне привиты; впоследствии я не паз, и весьма успешно, пользовался ими, доказывая, что плоды хорошего воспитания никогда даром не пропадают. Итак, пойдем дальше: к величайшему изумлению и удовольствию мисии Гертрудис, которой до тех лор каждое утро приходилось будить меня по три-четыре раза, я начал по собственному почину вставать на рассвете и прогуливаться с книжкой в руке, как будто учил уроки, сначала в саду, а затем и по тротуару перед домом, почти всегда оставаясь в поле зрения моего бдительного стража, но не без хитрости исчезая иногда на минуту-другую, чтобы окончательно усыпить все подозрения. Еще одной уловкой были бесконечные разговоры о живописной местности неподалеку от города, но в противоположном направлении от «Белого столба», куда мы как-то ездили с Сапатами на прогулку: река, которая близ города выглядела просто струйкой воды, бегущей по широкому ложу из круглых камней, там образовала благодаря естественной плотине большой бочаг – прекрасное место для купанья и рыбной ловли. «Мохарраль» с его речкой, купанием и рыбой не сходил у меня с уст, и можно было поклясться, что о другом рае я и не мечтал.
– Вот сейчас ты мне нравишься! Ты стал очень прилежен! – не без расчета говорила мисия Гертрудис, видя, как я чуть ли не на заре выхожу из комнаты с книгой в руках. – Если так будет и дальше, как-нибудь повезем тебя в «Мохарраль».
– О, только поскорее!.. Мне так хочется!
И вот однажды, во вторник вечером, я спрятал чемоданчик с частью моих вещей в глубине сада, выходившего на пустынную улицу, в укромном месте, откуда я мог незаметно вытащить его. Я сразу же улегся в постель, но уснуть было невозможно: меня била лихорадка, я чувствовал себя уже на свободе, во мне снова возрождался решительный, предприимчивый мальчишка из Лос-Сунчоса, лишь по виду укрощенный железной уздой Сапаты, и я даже принялся измышлять способ отомстить мисии Гертрудис. Но пока что ни одна кара, достойная ее мерзости, не приходила мне на ум, и я решил в выборе отмщения положиться на судьбу, дав, однако, клятву никогда не отказываться от этой священной цели. Стоило мне задремать, как я видел во сне, будто мой план раскрыт, и в ужасе просыпался; поняв, что все равно спать не смогу, я решил подняться среди ночи. Очевидно, я произвел какой-то шум, потому что мисия Гертрудис вдруг закричала:
– Кто там?
Полуодетый, я снова улегся в постель и услышал, как старуха, в свою очередь, поспешно встала, зажгла свет, заглянула в мою комнату, а потом вышла в патио для дополнительного обхода.
– Теперь дело за мной! – сказал я, не раздумывая, вдохновленный всегда доброжелательным ко мне удобным случаем.
Бросившись в спальню мисии Гертрудис – у дона Клаудио была отдельная комната, – я подбежал к комоду, где обычно лежали великолепные каштановые косы, которые она прикалывала, лишь закончив все утренние дела, схватил и унес их. Что я с ними буду делать? В тот момент мне это было неизвестно да и неважно.
Вскоре рассвело, но мисия Гертрудис больше не ложилась после своего обхода, и я вышел, как всегда, с книгой в руках. Старуха разжигала огонь на кухне. Я бегом бросился в сад, швырнул в полную грязной жижи свиную кормушку прекрасные косы – хавроньи наверняка сожрут или по меньшей мере раздерут их на клочки как изысканное лакомство, – вытащил из тайника чемодан и по безлюдным улицам, окутанным утренним туманом, пустился прямиком к «Белому столбу» поджидать дилижанс, который вот-вот должен был появиться. И в самом деле, не прошло и двух минут, как он остановился у дверей, загрохотав всеми своими железными и деревянными частями. Возница Исавель Контрерас и почтальоны зашли хлебнуть по второму «утреннему стаканчику» каньи чистой, каньи с лимонадом или можжевеловки (первый был уже выпит в «Золотом шаре») и захватить посылки, письма и пассажиров, если таковые найдутся. Один нашелся: я.
Контрерас как выдающийся член славного общества Лос-Сунчоса отлично знал меня и почитал татиту, которому служил особым посланцем и верным осведомителем; он проявил величайшее радушие, не задал ни одного нескромного вопроса относительно моего появления, оказал мне высшую честь, пригласив разделить с ним сиденье на козлах, и сам поставил мой чемодан на империал. Когда я заикнулся о плате за проезд, он отказался от денег.
– Дон Фернандо потом заплатит.
Если бы я знал! На сколько недель раньше сбежал бы я из ненавистной темницы!
Дорогой, несколько воодушевленный возлияниями на почтовых станциях, я с присущей детскому тщеславию несдержанностью, какую не могла обуздать даже инквизиторская слежка мисии Гертрудис, подробно рассказал Контрерасу о своих страданиях и, наконец, о бегстве, «когда терпению пришел конец». Мой добрый земляк сначала струхнул при мысли о своей ответственности, и я уже готов был раскаяться в излишней доверчивости, как вдруг он передумал, разразился хохотом и, щелкая длинным бичом, воскликнул:
– Сыну ягуара и положено быть пятнистым! Такая уж порода!
Еще веселее хохотал он над проделкой с фальшивыми волосами, говоря, что так этой «старой суке» и надо, а потом, как человек многоопытный, посоветовал не показываться на глаза татите, раньше чем я поговорю с матерью, ведь матери всегда «лучшее прикрытие» для сыновей, а «с доном Фернандо, если рассвирепеет, надо держать ухо востро». И чтобы проделать все это получше, он остановил карету в безлюдном переулке недалеко от дома, оставил чемоданчик у себя, с тем что пришлет его позднее, и, добродушно стиснув мне руку своей жесткой, как наждачная бумага, лапой, сказал:
– А теперь, приятель, слазь и бегом к маме, только она и пожалеет тебя за все твои беды… Скажи, что и здесь не хуже, чем где еще, можно «стать мужчиной».
Стать мужчиной!.. Дилижанс покатил дальше, а я оторопело застыл на месте, сам не зная, радоваться мне или бояться. Где-то далеко остались город, коллеж, Донья Гертрудис, дон Клаудио, латынь, – словно ад, словно дурной сон. Я был в Лос-Сунчосе, в «моем» поселке, на родной земле и, хотя опасался неминуемой грозы, все же чувствовал в себе больше отваги, больше сил, в общем, чувствовал, что я сам себе хозяин.
X
XI
Дилижанс на Лос-Сунчос отправлялся спозаранку по понедельникам, средам и пятницам из расположенного в центре постоялого двора при гостинице «Золотой шар». Проехав через город, он останавливался на окраине у пульперии под названием «Угол белого столба», где было отделение почтовой конторы для посылок и пассажиров, а потом уже мчался вперед по большой дороге. У этой пульперии, несомненно, и следовало мне сесть, а не то при проезде через город любой из зевак, обычно глазеющих на дилижанс, обязательно заметил бы меня.
Недавно приобретенные навыки притворства послужили мне как нельзя лучше, словно именно для этого бегства они и были мне привиты; впоследствии я не паз, и весьма успешно, пользовался ими, доказывая, что плоды хорошего воспитания никогда даром не пропадают. Итак, пойдем дальше: к величайшему изумлению и удовольствию мисии Гертрудис, которой до тех лор каждое утро приходилось будить меня по три-четыре раза, я начал по собственному почину вставать на рассвете и прогуливаться с книжкой в руке, как будто учил уроки, сначала в саду, а затем и по тротуару перед домом, почти всегда оставаясь в поле зрения моего бдительного стража, но не без хитрости исчезая иногда на минуту-другую, чтобы окончательно усыпить все подозрения. Еще одной уловкой были бесконечные разговоры о живописной местности неподалеку от города, но в противоположном направлении от «Белого столба», куда мы как-то ездили с Сапатами на прогулку: река, которая близ города выглядела просто струйкой воды, бегущей по широкому ложу из круглых камней, там образовала благодаря естественной плотине большой бочаг – прекрасное место для купанья и рыбной ловли. «Мохарраль» с его речкой, купанием и рыбой не сходил у меня с уст, и можно было поклясться, что о другом рае я и не мечтал.
– Вот сейчас ты мне нравишься! Ты стал очень прилежен! – не без расчета говорила мисия Гертрудис, видя, как я чуть ли не на заре выхожу из комнаты с книгой в руках. – Если так будет и дальше, как-нибудь повезем тебя в «Мохарраль».
– О, только поскорее!.. Мне так хочется!
И вот однажды, во вторник вечером, я спрятал чемоданчик с частью моих вещей в глубине сада, выходившего на пустынную улицу, в укромном месте, откуда я мог незаметно вытащить его. Я сразу же улегся в постель, но уснуть было невозможно: меня била лихорадка, я чувствовал себя уже на свободе, во мне снова возрождался решительный, предприимчивый мальчишка из Лос-Сунчоса, лишь по виду укрощенный железной уздой Сапаты, и я даже принялся измышлять способ отомстить мисии Гертрудис. Но пока что ни одна кара, достойная ее мерзости, не приходила мне на ум, и я решил в выборе отмщения положиться на судьбу, дав, однако, клятву никогда не отказываться от этой священной цели. Стоило мне задремать, как я видел во сне, будто мой план раскрыт, и в ужасе просыпался; поняв, что все равно спать не смогу, я решил подняться среди ночи. Очевидно, я произвел какой-то шум, потому что мисия Гертрудис вдруг закричала:
– Кто там?
Полуодетый, я снова улегся в постель и услышал, как старуха, в свою очередь, поспешно встала, зажгла свет, заглянула в мою комнату, а потом вышла в патио для дополнительного обхода.
– Теперь дело за мной! – сказал я, не раздумывая, вдохновленный всегда доброжелательным ко мне удобным случаем.
Бросившись в спальню мисии Гертрудис – у дона Клаудио была отдельная комната, – я подбежал к комоду, где обычно лежали великолепные каштановые косы, которые она прикалывала, лишь закончив все утренние дела, схватил и унес их. Что я с ними буду делать? В тот момент мне это было неизвестно да и неважно.
Вскоре рассвело, но мисия Гертрудис больше не ложилась после своего обхода, и я вышел, как всегда, с книгой в руках. Старуха разжигала огонь на кухне. Я бегом бросился в сад, швырнул в полную грязной жижи свиную кормушку прекрасные косы – хавроньи наверняка сожрут или по меньшей мере раздерут их на клочки как изысканное лакомство, – вытащил из тайника чемодан и по безлюдным улицам, окутанным утренним туманом, пустился прямиком к «Белому столбу» поджидать дилижанс, который вот-вот должен был появиться. И в самом деле, не прошло и двух минут, как он остановился у дверей, загрохотав всеми своими железными и деревянными частями. Возница Исавель Контрерас и почтальоны зашли хлебнуть по второму «утреннему стаканчику» каньи чистой, каньи с лимонадом или можжевеловки (первый был уже выпит в «Золотом шаре») и захватить посылки, письма и пассажиров, если таковые найдутся. Один нашелся: я.
Контрерас как выдающийся член славного общества Лос-Сунчоса отлично знал меня и почитал татиту, которому служил особым посланцем и верным осведомителем; он проявил величайшее радушие, не задал ни одного нескромного вопроса относительно моего появления, оказал мне высшую честь, пригласив разделить с ним сиденье на козлах, и сам поставил мой чемодан на империал. Когда я заикнулся о плате за проезд, он отказался от денег.
– Дон Фернандо потом заплатит.
Если бы я знал! На сколько недель раньше сбежал бы я из ненавистной темницы!
Дорогой, несколько воодушевленный возлияниями на почтовых станциях, я с присущей детскому тщеславию несдержанностью, какую не могла обуздать даже инквизиторская слежка мисии Гертрудис, подробно рассказал Контрерасу о своих страданиях и, наконец, о бегстве, «когда терпению пришел конец». Мой добрый земляк сначала струхнул при мысли о своей ответственности, и я уже готов был раскаяться в излишней доверчивости, как вдруг он передумал, разразился хохотом и, щелкая длинным бичом, воскликнул:
– Сыну ягуара и положено быть пятнистым! Такая уж порода!
Еще веселее хохотал он над проделкой с фальшивыми волосами, говоря, что так этой «старой суке» и надо, а потом, как человек многоопытный, посоветовал не показываться на глаза татите, раньше чем я поговорю с матерью, ведь матери всегда «лучшее прикрытие» для сыновей, а «с доном Фернандо, если рассвирепеет, надо держать ухо востро». И чтобы проделать все это получше, он остановил карету в безлюдном переулке недалеко от дома, оставил чемоданчик у себя, с тем что пришлет его позднее, и, добродушно стиснув мне руку своей жесткой, как наждачная бумага, лапой, сказал:
– А теперь, приятель, слазь и бегом к маме, только она и пожалеет тебя за все твои беды… Скажи, что и здесь не хуже, чем где еще, можно «стать мужчиной».
Стать мужчиной!.. Дилижанс покатил дальше, а я оторопело застыл на месте, сам не зная, радоваться мне или бояться. Где-то далеко остались город, коллеж, Донья Гертрудис, дон Клаудио, латынь, – словно ад, словно дурной сон. Я был в Лос-Сунчосе, в «моем» поселке, на родной земле и, хотя опасался неминуемой грозы, все же чувствовал в себе больше отваги, больше сил, в общем, чувствовал, что я сам себе хозяин.
X
Моя мать встретила меня с необычным для нее радостным восторгом, обнимала и целовала меня, как безумная, после чего разразилась рыданиями, ни о чем не спрашивая, перемежая поцелуи, объятия, смех и слезы прерывистыми восклицаниями и ласковыми словами. У нее была любящая душа, страстная душа, которая, однако, не имела в жизни иной страсти, кроме меня, ибо мамита была забыта людьми и миром и находила облегчение только в религии, очень высокой, очень чистой, но изрядно окрашенной суеверием или, точнее говоря, своего рода квиетическим идолопоклонством. Она спросила меня о причине моего приезда, в которой могла не сомневаться, и до слез разволновалась, сострадая моим мучениям. Правду сказать, я описал их с таким пылким красноречием, что мог растрогать не только мою мать, которая всегда была доверчива и мягкосердечна.
– Ты хорошо сделал! Хорошо сделал, сыночек, что убежал! Бедное мое дитя! – восклицала она. – Я поговорю с твоим отцом, я объясню ему, что ты прав.
И в порыве святого эгоизма она раскрыла тайную сущность своих чувств:
– Мне так недоставало тебя!
Когда в обеденный час татита вернулся после обычных своих занятий и развлечений, мама, велев мне оставаться у себя в комнате, очень долго разговаривала с ним наедине. Время от времени до меня доносился гневный голос отца и умоляющий голосок мамиты. Наконец наступила долгая тишина, которую прервало появление служанки, объявившей мне с порога:
– Сынок! Дон Фернандо говорит, чтобы ты шел в столовую!
Тут мой страх и неуверенность исчезли как по волшебству: я вышел навстречу опасности с твердым намерением не сдаваться. Кроме того, меня обнадежило само приглашение: если бы татита решил не уступать и хотел наказать меня, он яростно бросился бы ко мне в комнату, а не призвал меня в столовую.
Тем не менее он встретил меня, сжимая кулаки, пылая гневом, осыпая меня бранью и грозясь «отстегать до крови». Я утвердился в своем мнении, что все это летняя гроза и вскоре небо прояснится, но все же внутренне дрогнул, когда он сказал:
– Ты поступил дурно, очень дурно и заслуживаешь сурового наказания. Ты вел себя, как последний негодяй, и, если бы не твоя мать, ты бы получил по заслугам. Только по ее просьбе я на первый раз ограничусь тем, что ты немедленно отправишься назад к Сапатам, попросишь у них прощения и больше ничего подобного повторять не будешь. Дилижанс уходит завтра!..
Я встал на дыбы и, хотя сердце у меня сжималось и слезы готовы были политься из глаз, сделал над собой усилие и произнес душераздирающим голосом:
– Но, татита!.. Это ведь тираны, настоящие палачи! Я ничего не сделал, за что же они держат меня в тюрьме?… Нет, татита! Можете убить меня, но я не поеду… Лучше убейте меня!
– Как не поедешь? – взорвался отец, на этот раз и впрямь выйдя из себя; открытого сопротивления он не переносил. – Это еще что за выдумки! Поглядим, поглядим! Раз я велю, надо слушаться и рта не открывать! Поедешь в город и попросишь прощения, щенок!
– Фернандо, ради бога! – взмолилась мать.
– Не бойся, ничего я ему не сделаю. Но что касается прочего – никаких поблажек! Поедет в город, и без проволочек!
«Не поеду, не поеду! Выброшусь из дилижанса, если хотите, но не поеду!»
Этого я не сказал. Нет. Такое было бы уж слишком. Я только подумал и сам себе в этом поклялся. Произнеси я эти слова, отец, при его вспыльчивости, способен был, без дальнейших слов, избить меня до полусмерти.
Наступило тяжелое молчание.
– Ладно! Теперь обедать! – скомандовал наконец татита, уже несколько успокоившись.
Обед начался мрачно. Мы все молчали. Служанки, перепуганные бурей, бесшумно скользили вокруг стола. Даже керосиновая лампа, казалось мне, бросала на белую скатерть какой-то зловещий отблеск. Но вот, положив себе на тарелку кусок жаренного на вертеле мяса с салатом, – я и сейчас будто вижу его на блюде: тонкие ребрышки лесенкой, поджаренная корочка, золотистый жир еще потрескивает, истекая соком, – отец спросил самым обычным тоном:
– Так как же все это было?
Я повторил рассказ, сначала робко, потом все тверже и под конец, воодушевленный собственной речью, обрушился с обвинениями на дона Клаудио и мисию Гертрудис, в расчете на будущее обличая, а подчас и выдумывая их грехи. В заключение, по-настоящему негодуя, я воскликнул:
– Они мстят мне за свою нищету, хотят отплатить за то, что все относятся к ним с презрением. Им доставляет радость делать своим слугой, своим рабом сына самого Гомеса Эрреры!..
Кто сказал, что лесть самый дешевый и ходкий товар? Кто бы он ни был, он сказал великую истину.
Татита был уязвлен в своем самолюбии, а может, просто хотел развлечься беседой, прежде чем отправиться по своим делам. Однако я подметил молнию, сверкавшую в его глазах, и понял, что выбрал правильный путь.
– Они никого не уважают, – продолжал я. – Для них все дело в удаче или протекции, а тех, кто обладает богатством или властью, они называют пройдохами.
– Гм-гм… – недоверчиво хмыкнул татита. – А обо мне они говорили?
– Господь уберег их! Попробовали бы сказать хоть слово при мне. Но, зная, как ругают они всех друзей…
– Ладно! Ладно! Все это предположения, и только! – прервал он недовольно.
– Не кажется ли тебе, Фернандо, – сказала после паузы мамита, – что мальчику пора спать? После сегодняшнего путешествия и всех волнений, да еще ехать завтра в такую рань, боюсь, как бы он не заболел…
– Может случиться…
Мама настаивала. Болезнь неизбежна. Уже сейчас у ребенка температура. А вдруг он сляжет в городе, кто за ним будет ухаживать? Не лучше ли дать ему отдохнуть несколько дней, совсем недолго, хотя бы до возвращения дилижанса.
– Хорошо, – согласился наконец татита, словно принося великую жертву. – Поедет следующим рейсом, но это уже без отговорок!
«Не поеду никогда!» – подумал я.
– Я напишу дону Клаудио, объясню ему все и попрошу от твоего имени прощения у мисии Гертрудис.
– Не простит она меня, – пробормотал я.
– Почему? В конце концов, это просто мальчишеская выходка.
Я не мог удержаться от улыбки.
– А может, было еще что-нибудь, о чем мы не слыхали?
Зная характер татиты, я без колебаний поведал о проделке с косами, но постарался изобразить все посмешнее и позанятнее и, описав для начала облик старухи в парике и без него, потешные потуги старческого кокетства, так не вязавшиеся с ханжеским благочестием, рассказал, как бесили меня ее ужимки и стремление подражать молодым девушкам… Когда же я добавил, что свиньи помчались опрометью к кормушке и набросились на кучу сальных волос, словно на изысканное лакомство, и изобразил выражение лица мисии Гертрудис в поисках парика, татита, откинувшись на спинку стула, разразился таким хохотом, будто ничего более смешного не видывал за всю свою жизнь. Он был побежден…
Немного позже я отправился спать, но только для виду, а на самом деле в тревоге и неуверенности, свойственной мальчишкам, которые еще не научились говорить «будет так, а не иначе», потихоньку подглядывал, не пишет ли татита Сапатам. Конечно, он ничего не написал, не такой это был человек, чтобы просить прощения у кого бы то ни было и за что бы то ни было. Зато я услыхал, как он, веселясь, обсуждает мои городские похождения сначала с мамитой, а потом с доном Ихинио, который, прослышав о моем бегстве, пришел узнать все подробности. Услыхав, что пришел старый Ривас, я подкрался поближе к столовой, пытаясь уловить хоть словечко из их разговора. Решение оказалось для меня скорее благоприятным. Дон Ихинио готов был поверить, что Сапаты зашли слишком далеко, ведь креольские юноши вообще поборники свободы, а не «сыновья строгого порядка», а я еще пережил внезапный переход от полной независимости к своего рода тюремному заключению.
– Но при всем при том, – закончил он, – необходимо, чтобы мальчик стал мужчиной, не так ли, мисия Мария?
Тревога не отпускала меня; едва заслышав, как старики ушли в клуб, я решил, что незачем ложиться как дураку в постель, и, не спросясь ни у кого, выскользнул из дома на поиски товарищей. Визит дона Ихинио навел меня на мысль о Тересе, но воспоминание о ней осталось где-то на втором плане, ибо главным соблазном была развеселая встреча с дружками. Однако, выбравшись из дома потихоньку, чтобы избежать бесполезных уговоров мамиты, я услышал легкий шепот за окошком в доме напротив.
Узнав о моем приезде, Тереса поджидала меня у решетки, не то в уверенности, что я приду поговорить с ней, не то опасаясь, что я о ней позабуду, – оба предположения вполне соответствуют женскому характеру.
Едва я услышал ее, как сразу проснулись все мои романтические чувства, и, окунувшись в прошлое, я подбежал к окну приветствовать в ее лице воплощение всей эротико-сентиментальной поэзии. На мои восторги, столь же невинные, сколь бесстыдно рассчитанные, девушка отвечала горячим, заразительным волнением. Ее скромную душу обуревали чувства, а не страсти, я же, подобно актеру, вдохновлялся доставшейся мне ролью, готовый быть Отелло или Марком Антонием, Дон-Жуаном или Марсильей. Я сказал ей – и сам тогда верил этому, – что вернулся в Лос-Сунчос, презрев блеск городской жизни, только потому, что не могу жить без нее.
И такое впечатление произвел на Тересу этот вечный дурацкий припев, что она прижалась смуглым личиком к железным перекладинам решетки и, словно цветок, подарила мне свои свежие яркие губы, наградив меня первым поцелуем.
– Ты хорошо сделал! Хорошо сделал, сыночек, что убежал! Бедное мое дитя! – восклицала она. – Я поговорю с твоим отцом, я объясню ему, что ты прав.
И в порыве святого эгоизма она раскрыла тайную сущность своих чувств:
– Мне так недоставало тебя!
Когда в обеденный час татита вернулся после обычных своих занятий и развлечений, мама, велев мне оставаться у себя в комнате, очень долго разговаривала с ним наедине. Время от времени до меня доносился гневный голос отца и умоляющий голосок мамиты. Наконец наступила долгая тишина, которую прервало появление служанки, объявившей мне с порога:
– Сынок! Дон Фернандо говорит, чтобы ты шел в столовую!
Тут мой страх и неуверенность исчезли как по волшебству: я вышел навстречу опасности с твердым намерением не сдаваться. Кроме того, меня обнадежило само приглашение: если бы татита решил не уступать и хотел наказать меня, он яростно бросился бы ко мне в комнату, а не призвал меня в столовую.
Тем не менее он встретил меня, сжимая кулаки, пылая гневом, осыпая меня бранью и грозясь «отстегать до крови». Я утвердился в своем мнении, что все это летняя гроза и вскоре небо прояснится, но все же внутренне дрогнул, когда он сказал:
– Ты поступил дурно, очень дурно и заслуживаешь сурового наказания. Ты вел себя, как последний негодяй, и, если бы не твоя мать, ты бы получил по заслугам. Только по ее просьбе я на первый раз ограничусь тем, что ты немедленно отправишься назад к Сапатам, попросишь у них прощения и больше ничего подобного повторять не будешь. Дилижанс уходит завтра!..
Я встал на дыбы и, хотя сердце у меня сжималось и слезы готовы были политься из глаз, сделал над собой усилие и произнес душераздирающим голосом:
– Но, татита!.. Это ведь тираны, настоящие палачи! Я ничего не сделал, за что же они держат меня в тюрьме?… Нет, татита! Можете убить меня, но я не поеду… Лучше убейте меня!
– Как не поедешь? – взорвался отец, на этот раз и впрямь выйдя из себя; открытого сопротивления он не переносил. – Это еще что за выдумки! Поглядим, поглядим! Раз я велю, надо слушаться и рта не открывать! Поедешь в город и попросишь прощения, щенок!
– Фернандо, ради бога! – взмолилась мать.
– Не бойся, ничего я ему не сделаю. Но что касается прочего – никаких поблажек! Поедет в город, и без проволочек!
«Не поеду, не поеду! Выброшусь из дилижанса, если хотите, но не поеду!»
Этого я не сказал. Нет. Такое было бы уж слишком. Я только подумал и сам себе в этом поклялся. Произнеси я эти слова, отец, при его вспыльчивости, способен был, без дальнейших слов, избить меня до полусмерти.
Наступило тяжелое молчание.
– Ладно! Теперь обедать! – скомандовал наконец татита, уже несколько успокоившись.
Обед начался мрачно. Мы все молчали. Служанки, перепуганные бурей, бесшумно скользили вокруг стола. Даже керосиновая лампа, казалось мне, бросала на белую скатерть какой-то зловещий отблеск. Но вот, положив себе на тарелку кусок жаренного на вертеле мяса с салатом, – я и сейчас будто вижу его на блюде: тонкие ребрышки лесенкой, поджаренная корочка, золотистый жир еще потрескивает, истекая соком, – отец спросил самым обычным тоном:
– Так как же все это было?
Я повторил рассказ, сначала робко, потом все тверже и под конец, воодушевленный собственной речью, обрушился с обвинениями на дона Клаудио и мисию Гертрудис, в расчете на будущее обличая, а подчас и выдумывая их грехи. В заключение, по-настоящему негодуя, я воскликнул:
– Они мстят мне за свою нищету, хотят отплатить за то, что все относятся к ним с презрением. Им доставляет радость делать своим слугой, своим рабом сына самого Гомеса Эрреры!..
Кто сказал, что лесть самый дешевый и ходкий товар? Кто бы он ни был, он сказал великую истину.
Татита был уязвлен в своем самолюбии, а может, просто хотел развлечься беседой, прежде чем отправиться по своим делам. Однако я подметил молнию, сверкавшую в его глазах, и понял, что выбрал правильный путь.
– Они никого не уважают, – продолжал я. – Для них все дело в удаче или протекции, а тех, кто обладает богатством или властью, они называют пройдохами.
– Гм-гм… – недоверчиво хмыкнул татита. – А обо мне они говорили?
– Господь уберег их! Попробовали бы сказать хоть слово при мне. Но, зная, как ругают они всех друзей…
– Ладно! Ладно! Все это предположения, и только! – прервал он недовольно.
– Не кажется ли тебе, Фернандо, – сказала после паузы мамита, – что мальчику пора спать? После сегодняшнего путешествия и всех волнений, да еще ехать завтра в такую рань, боюсь, как бы он не заболел…
– Может случиться…
Мама настаивала. Болезнь неизбежна. Уже сейчас у ребенка температура. А вдруг он сляжет в городе, кто за ним будет ухаживать? Не лучше ли дать ему отдохнуть несколько дней, совсем недолго, хотя бы до возвращения дилижанса.
– Хорошо, – согласился наконец татита, словно принося великую жертву. – Поедет следующим рейсом, но это уже без отговорок!
«Не поеду никогда!» – подумал я.
– Я напишу дону Клаудио, объясню ему все и попрошу от твоего имени прощения у мисии Гертрудис.
– Не простит она меня, – пробормотал я.
– Почему? В конце концов, это просто мальчишеская выходка.
Я не мог удержаться от улыбки.
– А может, было еще что-нибудь, о чем мы не слыхали?
Зная характер татиты, я без колебаний поведал о проделке с косами, но постарался изобразить все посмешнее и позанятнее и, описав для начала облик старухи в парике и без него, потешные потуги старческого кокетства, так не вязавшиеся с ханжеским благочестием, рассказал, как бесили меня ее ужимки и стремление подражать молодым девушкам… Когда же я добавил, что свиньи помчались опрометью к кормушке и набросились на кучу сальных волос, словно на изысканное лакомство, и изобразил выражение лица мисии Гертрудис в поисках парика, татита, откинувшись на спинку стула, разразился таким хохотом, будто ничего более смешного не видывал за всю свою жизнь. Он был побежден…
Немного позже я отправился спать, но только для виду, а на самом деле в тревоге и неуверенности, свойственной мальчишкам, которые еще не научились говорить «будет так, а не иначе», потихоньку подглядывал, не пишет ли татита Сапатам. Конечно, он ничего не написал, не такой это был человек, чтобы просить прощения у кого бы то ни было и за что бы то ни было. Зато я услыхал, как он, веселясь, обсуждает мои городские похождения сначала с мамитой, а потом с доном Ихинио, который, прослышав о моем бегстве, пришел узнать все подробности. Услыхав, что пришел старый Ривас, я подкрался поближе к столовой, пытаясь уловить хоть словечко из их разговора. Решение оказалось для меня скорее благоприятным. Дон Ихинио готов был поверить, что Сапаты зашли слишком далеко, ведь креольские юноши вообще поборники свободы, а не «сыновья строгого порядка», а я еще пережил внезапный переход от полной независимости к своего рода тюремному заключению.
– Но при всем при том, – закончил он, – необходимо, чтобы мальчик стал мужчиной, не так ли, мисия Мария?
Тревога не отпускала меня; едва заслышав, как старики ушли в клуб, я решил, что незачем ложиться как дураку в постель, и, не спросясь ни у кого, выскользнул из дома на поиски товарищей. Визит дона Ихинио навел меня на мысль о Тересе, но воспоминание о ней осталось где-то на втором плане, ибо главным соблазном была развеселая встреча с дружками. Однако, выбравшись из дома потихоньку, чтобы избежать бесполезных уговоров мамиты, я услышал легкий шепот за окошком в доме напротив.
Узнав о моем приезде, Тереса поджидала меня у решетки, не то в уверенности, что я приду поговорить с ней, не то опасаясь, что я о ней позабуду, – оба предположения вполне соответствуют женскому характеру.
Едва я услышал ее, как сразу проснулись все мои романтические чувства, и, окунувшись в прошлое, я подбежал к окну приветствовать в ее лице воплощение всей эротико-сентиментальной поэзии. На мои восторги, столь же невинные, сколь бесстыдно рассчитанные, девушка отвечала горячим, заразительным волнением. Ее скромную душу обуревали чувства, а не страсти, я же, подобно актеру, вдохновлялся доставшейся мне ролью, готовый быть Отелло или Марком Антонием, Дон-Жуаном или Марсильей. Я сказал ей – и сам тогда верил этому, – что вернулся в Лос-Сунчос, презрев блеск городской жизни, только потому, что не могу жить без нее.
И такое впечатление произвел на Тересу этот вечный дурацкий припев, что она прижалась смуглым личиком к железным перекладинам решетки и, словно цветок, подарила мне свои свежие яркие губы, наградив меня первым поцелуем.
XI
Снедавшая меня лихорадочная жажда деятельности ре позволила мне дольше предаваться платоническим излияниям, и я объяснил Тересе, что нас могут застать, а я не хотел бы еще больше сердить татиту, воображавшего, будто я уже давно в постели. Через минуту я входил в кафе «Эсперанса», разыскивая своих друзей. Волей случая там оказался и отец, занятый игрой в тридцать одно. Он сделал вид, будто не видит меня, и спокойно продолжал партию. Это был еще более определенный знак благоприятного для меня решения. Прощайте, Сапаты!
Я вышел вместе со своей компанией на поиски более вольного места, торопясь возобновить былые развлечения. Товарищи встретили меня с бурной радостью и восторгом, а так как в кармане у меня сохранились боливиано, отвергнутые Контрерасом, то мы устроили этой ночью в харчевне Сорриты достопамятный кутеж, ознаменовавший возврат к чудесной жизни, которая после моей городской тюрьмы показалась мне волшебным сном.
Но, даже упиваясь былыми усладами, я не оставлял мысли о серьезной стороне дела, и, не полагаясь на свое красноречие, которое могло изменить мне по каким-нибудь внешним и случайным причинам, я написал отцу длинное письмо, образец мальчишеской дипломатии, не без влияния невольно усвоенной сапатовской науки. Я написал ему, что при моем характере, столь похожем на его собственный, – чем я могу только гордиться, – поведение мое зависит именно от широты предоставленной мне свободы, ибо никогда я не буду поступать подобно тем, кто, не понимая ценности свободы, злоупотребляет ею, пока не утратит навеки. Меня несомненно, так же, как и его, принуждение приводит в ярость. Его ласковой опеки (так непохожей на злобную слежку людей, неспособных понять чужие поступки, а тем более мысли) до сих пор было более чем достаточно, чтобы научить меня выполнять свой долг; не стоило труда – скорее даже было ошибкой – сменить ее на тиранию посторонних, которая неизбежно должна была привести меня к возмущению… Так оно и есть, несмотря на внешнее спокойствие.
Вряд ли синтаксис был правильным и выражения точными, но смысл мною передан верно. Кроме того, для отцов письма сыновей, даже самые обыкновенные, являются открытием и чудом, если только они не изъедены раком критики. И мое письмо произвело на татиту неотразимое впечатление. Он немедленно написал Сапатам, сообщив, что «по причине слабого здоровья» я не вернусь в город, просил простить меня, если я «случайно» в чем-либо перед ними провинился, и прислать мою одежду и книги… Но прежде он добился от меня обещания серьезно заниматься дома, с тем чтобы в конце года явиться на экзамены как вольнослушатель.
– У тебя есть программы, книги, кое-чему ты уже научился и сможешь перейти без труда. Если перейдешь, в будущем году я пошлю тебя в город на других условиях, без докучливых опекунов, как мужчину. Но для этого ты должен обещать, что будешь вести себя хорошо.
– Да, татита! Как мужчина! – поклялся я, думая про себя, что обычно мужчины хорошо себя не ведут.
Когда пришло время экзаменов, я поселился в доме для приезжих вдовы Кальеха, где жили студенты из деревни или из других провинций. Это был образчик тех подозрительных домов, малопочтенных, но и не окончательно бесстыдных, чьи хозяева – за неимением других средств к существованию – используют свое некогда уважаемое имя; таких домов в провинции немало. Не стану описывать его, но никогда не забуду ни эти грязные скатерти, ни этот адский беспорядок: казалось, и хозяйка, и служанки, и жильцы, и гости наперебой издевались над самыми элементарными правилами благопристойной жизни. Что по сравнению с этим дом «Берегись-не-заразись»! [11]Как развлекались мы в этом почтенном пансионе достойной вдовы сеньора Кальехи, племянницы епископа и тетки депутата! Если бы у меня не было Лос-Сунчоса, я остался бы навсегда в этой Капуе, мерзкой, если хотите, но зато такой свободной! А именно свободной жизни я и завидовал, живя в доме Сапаты… Да здравствует свобода!.. – и последуем дальше.
Нужно ли говорить, что по нескольким предметам меня провалили – кажется, по четырем из шести, – а по остальным я прошел по воле случая или по снисходительности экзаменаторов. К чему рассказывать, как латинист дон Прилидиано Мендес, после других вопросов, с злобным коварством предложил мне просклонять quis vel qui, [12]на что я мог ответить только школьным стишком «Шла ослица у реки». Все это я ни в грош не ставил. В глубине души я был уверен, что ни в коллежах, ни в университетах ничему не учат, а если быть откровенным, то даже сейчас… В общем, всего не скажешь, но дело в том, что у нас в стране люди действительно выдающиеся пробивались почти всегда своими силами, были самоучками, self-made men, [13]в то время как рутинеры, посредственности почти всегда обладали университетским дипломом как свидетельством чужой поддержки.
В отместку за неприятные переживания, доставленные мне экзаменами, я решил, прежде чем вернуться в деревню, причинить какую-нибудь неприятность мисии Гертрудис.
Я даже не стал ломать себе голову и придумывать особо лихую проделку; ясно было, что одно мое появление способно довести ее до обморока, а добавь я несколько любезностей, вроде «Мерзкая гадина! Старая рожа!», месть моя свершится, ибо старуха будет в бешенстве по меньшей мере две недели. Я прошелся мимо дома два, три раза, но ее не было видно. На четвертый раз она стояла у порога, словно солдат на часах; ее украшала новая, еще более пышная девичья шевелюра.
Мерзкая гадина! – прошипел я.
Когда она меня узнала, в глазах ее появилось такое выражение, что слава «старая рожа!» застряли у меня в глотке. Боже, как я перепугался! Перепугался и бросился бежать! Впервые в жизни я испытал такой ужас и бежал, словно Факундо, преследуемый тигром…
Я вернулся в Лос-Сунчос с твердым намерением никогда больше не ступать ногой в город и даже не стал притворяться, будто готовлюсь к мартовским экзаменам. Я не хотел, не мог опять отказаться от своей личности, столь заметной в поселке и такой ничтожной, незначительной на большой сцене. «Лучше голова мышонка, чем хвост льва», как говаривал татита.
Мама взялась устроить все по моему желанию, в надежде окончательно удержать меня рядом с собой, Я хотел «работать, начать зарабатывать себе на жизнь». Легче всего было подыскать мне какое-нибудь занятие, место или службу, которая могла бы практически подготовить меня к борьбе за существование, раз уж теория не привлекла меня и «не лезла мне в го-голову», как я утверждал. Мать несколько раз говорила по этому поводу с татитой, а я воспользовался помощью Тересы, чтобы убедить дона Ихинио, который несомненно оказывал большое влияние на мою судьбу. Папа согласился без особого сопротивления, полагая, верно, что если уж он собирается посвятить меня политике, которая не требует ничего иного, кроме «силы в руках и решительности», то любая дорога хороша, лишь бы она позволила мне взяться за дело как можно скорее. И муниципальный интендант дон Сократес Касахуана по первому же слову подобрал хорошо оплачиваемое местечко, где суждено мне было готовиться к более высоким обязанностям.
Через несколько дней, в начале нового года, я поступил на свое место, и тут началась для меня новая жизнь «мужчины-ученика»… Был я еще совсем мальчишкой и не очень склонен к наблюдениям, однако же канцелярия муниципалитета, мозг и сердце поселка, внушала мне глубочайшее отвращение. Через полчаса сидения за столом, заваленным бессмысленными бумагами, я уже умирал от скуки и бежал поразвлечься где-нибудь на стороне. Тем не менее постепенно я свел знакомство со всеми служащими, и высшими и низшими: дон Сократес, хитрый, лицемерный толстяк с ногами колесом от привычки ездить верхом чуть не с младенчества, великий торгаш, спекулянт и мастер поживиться за счет бюджета; председатель муниципалитета док Темистоклес Герра, не то менее неотесанный, не то более претенциозный, тоже крупный коммерсант; казначей дон Убальдо Миро, умудрявшийся при ничтожном жалованье вести почти роскошную жизнь благодаря ловким махинациям и обыкновению благодушно выплачивать вперед жалованье служащим и пеонам под умеренные проценты; два секретаря: секретарь управления Хоакин Вальдес и секретарь совета Родольфо Мартирена, которые постоянно вымогали взятки, задерживая по возможности рассмотрение просьб и бесконечно затягивая разбирательство дел, если в них не были заинтересованы видные особы «с положением».
Я вышел вместе со своей компанией на поиски более вольного места, торопясь возобновить былые развлечения. Товарищи встретили меня с бурной радостью и восторгом, а так как в кармане у меня сохранились боливиано, отвергнутые Контрерасом, то мы устроили этой ночью в харчевне Сорриты достопамятный кутеж, ознаменовавший возврат к чудесной жизни, которая после моей городской тюрьмы показалась мне волшебным сном.
Но, даже упиваясь былыми усладами, я не оставлял мысли о серьезной стороне дела, и, не полагаясь на свое красноречие, которое могло изменить мне по каким-нибудь внешним и случайным причинам, я написал отцу длинное письмо, образец мальчишеской дипломатии, не без влияния невольно усвоенной сапатовской науки. Я написал ему, что при моем характере, столь похожем на его собственный, – чем я могу только гордиться, – поведение мое зависит именно от широты предоставленной мне свободы, ибо никогда я не буду поступать подобно тем, кто, не понимая ценности свободы, злоупотребляет ею, пока не утратит навеки. Меня несомненно, так же, как и его, принуждение приводит в ярость. Его ласковой опеки (так непохожей на злобную слежку людей, неспособных понять чужие поступки, а тем более мысли) до сих пор было более чем достаточно, чтобы научить меня выполнять свой долг; не стоило труда – скорее даже было ошибкой – сменить ее на тиранию посторонних, которая неизбежно должна была привести меня к возмущению… Так оно и есть, несмотря на внешнее спокойствие.
Вряд ли синтаксис был правильным и выражения точными, но смысл мною передан верно. Кроме того, для отцов письма сыновей, даже самые обыкновенные, являются открытием и чудом, если только они не изъедены раком критики. И мое письмо произвело на татиту неотразимое впечатление. Он немедленно написал Сапатам, сообщив, что «по причине слабого здоровья» я не вернусь в город, просил простить меня, если я «случайно» в чем-либо перед ними провинился, и прислать мою одежду и книги… Но прежде он добился от меня обещания серьезно заниматься дома, с тем чтобы в конце года явиться на экзамены как вольнослушатель.
– У тебя есть программы, книги, кое-чему ты уже научился и сможешь перейти без труда. Если перейдешь, в будущем году я пошлю тебя в город на других условиях, без докучливых опекунов, как мужчину. Но для этого ты должен обещать, что будешь вести себя хорошо.
– Да, татита! Как мужчина! – поклялся я, думая про себя, что обычно мужчины хорошо себя не ведут.
Когда пришло время экзаменов, я поселился в доме для приезжих вдовы Кальеха, где жили студенты из деревни или из других провинций. Это был образчик тех подозрительных домов, малопочтенных, но и не окончательно бесстыдных, чьи хозяева – за неимением других средств к существованию – используют свое некогда уважаемое имя; таких домов в провинции немало. Не стану описывать его, но никогда не забуду ни эти грязные скатерти, ни этот адский беспорядок: казалось, и хозяйка, и служанки, и жильцы, и гости наперебой издевались над самыми элементарными правилами благопристойной жизни. Что по сравнению с этим дом «Берегись-не-заразись»! [11]Как развлекались мы в этом почтенном пансионе достойной вдовы сеньора Кальехи, племянницы епископа и тетки депутата! Если бы у меня не было Лос-Сунчоса, я остался бы навсегда в этой Капуе, мерзкой, если хотите, но зато такой свободной! А именно свободной жизни я и завидовал, живя в доме Сапаты… Да здравствует свобода!.. – и последуем дальше.
Нужно ли говорить, что по нескольким предметам меня провалили – кажется, по четырем из шести, – а по остальным я прошел по воле случая или по снисходительности экзаменаторов. К чему рассказывать, как латинист дон Прилидиано Мендес, после других вопросов, с злобным коварством предложил мне просклонять quis vel qui, [12]на что я мог ответить только школьным стишком «Шла ослица у реки». Все это я ни в грош не ставил. В глубине души я был уверен, что ни в коллежах, ни в университетах ничему не учат, а если быть откровенным, то даже сейчас… В общем, всего не скажешь, но дело в том, что у нас в стране люди действительно выдающиеся пробивались почти всегда своими силами, были самоучками, self-made men, [13]в то время как рутинеры, посредственности почти всегда обладали университетским дипломом как свидетельством чужой поддержки.
В отместку за неприятные переживания, доставленные мне экзаменами, я решил, прежде чем вернуться в деревню, причинить какую-нибудь неприятность мисии Гертрудис.
Я даже не стал ломать себе голову и придумывать особо лихую проделку; ясно было, что одно мое появление способно довести ее до обморока, а добавь я несколько любезностей, вроде «Мерзкая гадина! Старая рожа!», месть моя свершится, ибо старуха будет в бешенстве по меньшей мере две недели. Я прошелся мимо дома два, три раза, но ее не было видно. На четвертый раз она стояла у порога, словно солдат на часах; ее украшала новая, еще более пышная девичья шевелюра.
Мерзкая гадина! – прошипел я.
Когда она меня узнала, в глазах ее появилось такое выражение, что слава «старая рожа!» застряли у меня в глотке. Боже, как я перепугался! Перепугался и бросился бежать! Впервые в жизни я испытал такой ужас и бежал, словно Факундо, преследуемый тигром…
Я вернулся в Лос-Сунчос с твердым намерением никогда больше не ступать ногой в город и даже не стал притворяться, будто готовлюсь к мартовским экзаменам. Я не хотел, не мог опять отказаться от своей личности, столь заметной в поселке и такой ничтожной, незначительной на большой сцене. «Лучше голова мышонка, чем хвост льва», как говаривал татита.
Мама взялась устроить все по моему желанию, в надежде окончательно удержать меня рядом с собой, Я хотел «работать, начать зарабатывать себе на жизнь». Легче всего было подыскать мне какое-нибудь занятие, место или службу, которая могла бы практически подготовить меня к борьбе за существование, раз уж теория не привлекла меня и «не лезла мне в го-голову», как я утверждал. Мать несколько раз говорила по этому поводу с татитой, а я воспользовался помощью Тересы, чтобы убедить дона Ихинио, который несомненно оказывал большое влияние на мою судьбу. Папа согласился без особого сопротивления, полагая, верно, что если уж он собирается посвятить меня политике, которая не требует ничего иного, кроме «силы в руках и решительности», то любая дорога хороша, лишь бы она позволила мне взяться за дело как можно скорее. И муниципальный интендант дон Сократес Касахуана по первому же слову подобрал хорошо оплачиваемое местечко, где суждено мне было готовиться к более высоким обязанностям.
Через несколько дней, в начале нового года, я поступил на свое место, и тут началась для меня новая жизнь «мужчины-ученика»… Был я еще совсем мальчишкой и не очень склонен к наблюдениям, однако же канцелярия муниципалитета, мозг и сердце поселка, внушала мне глубочайшее отвращение. Через полчаса сидения за столом, заваленным бессмысленными бумагами, я уже умирал от скуки и бежал поразвлечься где-нибудь на стороне. Тем не менее постепенно я свел знакомство со всеми служащими, и высшими и низшими: дон Сократес, хитрый, лицемерный толстяк с ногами колесом от привычки ездить верхом чуть не с младенчества, великий торгаш, спекулянт и мастер поживиться за счет бюджета; председатель муниципалитета док Темистоклес Герра, не то менее неотесанный, не то более претенциозный, тоже крупный коммерсант; казначей дон Убальдо Миро, умудрявшийся при ничтожном жалованье вести почти роскошную жизнь благодаря ловким махинациям и обыкновению благодушно выплачивать вперед жалованье служащим и пеонам под умеренные проценты; два секретаря: секретарь управления Хоакин Вальдес и секретарь совета Родольфо Мартирена, которые постоянно вымогали взятки, задерживая по возможности рассмотрение просьб и бесконечно затягивая разбирательство дел, если в них не были заинтересованы видные особы «с положением».