Страница:
Для каркаманов, «полентоедов», она не скупилась на злословие и не давала спуску даже самому доктору Орланди, несмотря на его богатство и высокое официальное положение. Дон Клаудио подпевал ей с такой же злобой и дополнял ее воспоминания и наблюдения, подчеркивая иные подробности либо извлекая на свет те, о которых не знала или позабыла его дражайшая половина.
Два негра жалобно пели
на бережку под солнцем:
– О господи, быть бы мне белым…
Хотя бы и каталонцем!
– А ты вспомни, Сутанито родился через несколько месяцев после того, как в их доме останавливался дон Хусто, вождь партии. Ведь Сутанито – выбитый портрет дона Хусто и ничуть не похож на отца.
И так обо всех, не щадя никого. Они служили великолепным дополнением моей официальной полиции как во времени, так и в пространстве, проникая туда, куда она войти не могла, возрождая недоступные для нее архивы, и благодаря их сообщениям и инсинуациям я мог писать заметки, едкие, словно чилийский перец. Но наученный опытом с Винуэской, повторять который было ни к чему, – дуэли полезны, лишь когда вызваны заслуженным поводом и могут принести нам известность, – я старался обрисовать свою жертву ясно и недвусмысленно, но не указывать на нее прямо. Мне хочется привести здесь образчик своего литературного творчества, портрет, возможно, не самый убийственный, крупного врага, главного редактора газеты «Голос народа», наиболее яростной из радикальных газет нашей провинции.
«Когда он пишет, рядом с ним стоит бокал с каньей. Бокал этот все время полон, но не потому, что пребывает в забвении. Нет. Едва лишь наш герой в рассеянности выпьет до дна, дородная матрона с подозрительным цветом кожи, не то индианка, не то мулатка, на которой он недавно женился, дабы узаконить обширное потомство негритят, снова подливает в бокал канью. Эту операцию она проделывает каждые пять минут или после каждого абзаца, излагающего „здоровое политическое учение“. Сверхкреольская или, если хотите, сверхафриканская Геба получает за это награду натурой, также отхлебывая глоток за глотком, и к концу статьи, полной оскорблений и клеветы, издающей запах алкоголя, оба они, и спаситель отечества, и желтолицая Эгерия, совершенно пьяны. Затем они читают творение литератора, и его панельная муза велит переделать слишком мягкие выражения, заменяя их самыми грубыми словечками простонародного жаргона, овеянными смрадным духом ее опьянения. И это Исчадие их общего пьяного бреда является для них чем-то священным, если не божественным, кажется им точным и прекрасным откликом голоса народа. Однако всем здравомыслящим людям оно не может казаться ничем иным, как пьяной отрыжкой».Дальше не переписываю, потому что сейчас считаю такой род полемики менее достойным, чем считал тогда, и гораздо более действенным, чем мне казалось. Он бьет дальше цели. Но добавлю если не к чести своей, то в оправдание, что заметки эти, хотя и наглые, являются образцом скромности и остроумия по сравнению с тем, что обычно печаталось в провинциальной прессе; я сохранил наиболее любопытные образцы, например, статейку, где обсуждаются способ и обстоятельства появления на свет одного деятеля из провинции Сан-Луис… Даже вообразить невозможно, что там было написано.
Как легко понять, этот журналистский спорт был для меня несравненным развлечением, и я проводил немало часов в придумывании острот и хитроумных козней. Остальное мое время было занято без остатка, поскольку уже началась предвыборная агитация с бесконечными заседаниями комитетов, пикниками, угощениями, уличными манифестациями, митингами в театре или на площадке для игры в мяч и рядом празднеств и собраний, где я должен был произносить почти столько же речей, как американский кандидат в президенты. Располагая арсеналом общих мест, я успешно выходил из положения, тасуя – один раз так, другой раз этак – священные политические принципы, республиканскую систему правления, национальное единство и целостность, превосходство правящей партии, постоянно грозящую нам гидру анархии, подлинное представительство провинций, президента республики, гарантии мира, благоденствия и прогресса, мерзкие происки оппозиции, свору бешеных псов ее прессы, ядовитую слюну клеветы, высшие интересы государства, которые буду самоотверженно защищать, эру новых установлений… и тысячу других более или менее лишенных смысла словосочетаний, которым публика внимала, развесив уши, и бешено рукоплескала, ибо именно с таким намерением или указанием пришла меня слушать.
Однако местная и столичная пресса подняла такой шум по поводу безнравственности и незаконности выдвижения моей кандидатуры, в то время как я остаюсь начальником полиции, так бурно протестовала против этого скандального произвола, что Корреа дрогнул и готов был выбить у меня из-под ног самую верную ступеньку к месту в конгрессе. Но не на того напал! Обстоятельства и на этот раз сложились в мою пользу.
Снова пошли слухи о революции. В наших краях всегда ходили слухи о революции, в те дни особенно, а впрочем, вообще с незапамятных времен. Можно было бы применить к нашей стране выражение «если тюрьма пустует, надо найти узника», и европейская пресса уже стала относиться к нашим внутренним потрясениям как к сценам вышедшей из моды оперетки. Последние события, однако, привели к осуществлению «национального единства», задали общий тон всем провинциальным правительствам, которые благодаря национальной исполнительной власти, армии и праву вмешательства [25]принадлежали исключительно нашей партии. Оппозиция, оттесненная в последние свои бастионы, жаждала расплаты и готовилась к борьбе посредством силы, объявив, что легальные пути для нее закрыты. Моя провинция не составляла исключения. Но когда оппозиция в нашей стране не очень сильна, она неизменно терпит поражение, а сильной она может оказаться лишь в особых и скоропреходящих условиях. Большинство на деле предпочитает быть молотом, а не наковальней.
Вскоре я узнал о подготовке выступления против местного правительства. От двух вокзалов нашего города железнодорожные линии шли дальше, в глубь провинции. Начальники этих вокзалов позволили себе более или менее открыто примкнуть к оппозиции. Третий из начальников объявил себя сторонником правительства, ибо не был «пришельцем», как те, другие, приехавшие один из Буэнос-Айреса, второй из Санта-Фе. Однажды он прибежал ко мне в большой тревоге и сообщил, что по его линии было отправлено несколько ящиков с оружием, хотя всем известна его верность правительству и неустанная бдительность.
– А если они посмели воспользоваться услугами моей компании, – добавил он, – то я уверен, гораздо больше пользовались они другими, и в настоящее время по всей провинции разосланы сотни ружей.
– Благодарю за сообщение, Санчес. Я уже почуял что-то неладное. Но можете быть спокойны, ничего дурного не произойдет… Прошу вас, проверьте, не поднимая шума, кто получил оружие, и доложите мне. Остальное я беру на себя.
На следующий день я вызвал к себе в кабинет на один и тот же час обоих начальников-оппозиционеров. Едва они появились, как я воскликнул, потрясая пачкой бумаг, словно документами, разоблачавшими их махинации:
– Мне все известно!.. Отныне я не стану притворяться несмышленышем и буду жестоко преследовать любой злой умысел, любое предательство… Итак, вы немедленно дадите мне точный отчет обо всем оружии, ввезенном в провинцию по вашим железным дорогам, и сообщите имена адресатов… Мне надоело поручать расследования своему персоналу, а ваш долг облегчить задачу правительства. Если вы этого не сделаете и я обнаружу в городе большее количество оружия, чем мне известно, ответственность за события и их последствия я возложу на вас. Это относится также ко всем поселкам провинции, через которые проходят ваши линии.
Они несколько раз пытались прервать меня, настаивая на своей невиновности, ссылаясь на полное неведение, но я этого не допустил. Под конец, когда они снова стали протестовать, я заставил их замолчать, твердо заявив:
– У меня есть полная возможность выяснить все своими средствами, но вы должны информировать меня самым точным образом, если не хотите, чтобы дело обернулось для вас плохо… Можете быть совершенно спокойны, ваши сообщения останутся в тайне…
– Все это наговоры, клевета Санчеса, – возразил один из них, Смитсон, – только ему выгодно действовать нам во вред.
– Какая тут может быть выгода Санчесу? Кроме того, он ни слова не говорил мне…
– Какая выгода? – вмешался другой, по имени Пикен. – Выслужиться перед правительством, чтобы не стали расследовать хищения на товарных складах его Центрального вокзала.
– О, это дело у меня в руках, и следствие ведется весьма энергично. Виновник будет раскрыт скорее, чем вы думаете.
И, поглядывая с усмешкой на Пикена, словно намекая, что доносчиком был не кто иной, как Смитсон, я добавил:
– Полно, полно! Вам и не догадаться, кто мне все рассказал.
Прощаясь с ним, я довел дело до конца, шепнув
– Неужели я такой простак, что не пригласил бы Санчеса, будь он моим осведомителем? Что стоило позвать и его, чтобы отвести подозрения?
Смитсона же я задержал ненадолго у себя, внушил ему мысль, будто доносчиком был Пикен, и стал ждать результатов своей хитрости. Любой другой говорил бы с каждым из них наедине, пытаясь добиться правды, но потерпел бы неизбежный провал; я же, поговорив с обоими одновременно и вызвав у обоих подозрения, несомненно, достиг цели. И в самом деле, через несколько дней Смитсон дал мне знать, что прибыли два ящика «ремингтонов», адресованные некоему лавочнику в предместье, человеку Суньиги и Винуэски – двух главарей оппозиции. Что касается Пикена, более честного или менее напуганного, то он попросил, чтобы по его линии оружия больше не посылали, потому что он разоблачен.
Я приказал проследить за ящиками и незаметно охрайять их, опасаясь, как бы они от меня не ускользнули. «Открыть» их еще не пришло время. Третий ящик прибыл в дом оппозиционера католика доктора Лассо, этот я тоже пока не тронул. Наконец, Суньига совершил величайшую глупость, спрятав два ящика в своем собственном доме. Настал момент действовать. Я велел ворваться в дом к Суньиге, захватить у него ружья, собрать те, что находились на фермах, в лавке и у некоторых частных лиц, а доктору Лассо написал записку, что, хотя мне известно о его складе оружия, я, не желая причинять ему неприятности, поскольку мы «придерживаемся общих религиозных взглядов», прошу прислать мне как можно скорее все, что у него имеется.
Корреа, узнав о событиях, только рот раскрыл от изумления; хотя до него и доходили тревожные слухи, он не особенно беспокоился, видя, что я лишь пожимаю плечами в ответ на все его расспросы. И, оказав мне невиданную до сего времени честь, он посетил меня в полиции.
– Ах, парень! – воскликнул он. – Я всегда говорил, что ты настоящий тигр!.. Теперь остается одно: судить всех этих чертовых бунтарей!
– Не торопитесь! Обдумайте хорошенько все, что собираетесь делать, дон Касиано, – возразил я. – Народ сейчас слишком возбужден, чтобы начинать преследования. Лучше приступить к длительному следствию, никого пока что не подвергая аресту. Это мы всегда успеем сделать, если они опять вздумают поднять голову. А сейчас, будьте так любезны, разрешите мне подать в отставку…
– Как в отставку? Да в своем ли ты уме? Ни за что не дам тебе отставки в такое время. Еще чего не хватало!
– Нет, губернатор. Только так мы можем соблюсти приличия. И вы примете мою отставку, но придется вам переписать этот черновик.
И я протянул ему следующий черновой набросок:
«Принимая во внимание: 1) что высокочтимый начальник полиции нашей провинции дон Маурисио Гомес Эррера имеет веские причины для отказа от обязанностей, которые выполнял с таким успехом и патриотизмом; 2) что при ненормальной обстановке в провинции, охваченной волнением, услуги его крайне необходимы, губернатор провинции в согласии с министрами постановляет:
Пункт 1. Принять настоятельную просьбу дона Маурисио Гомеса Эрреры об отставке.
Пункт 2. Поручить тому же дону Маурисио Гомесу Эррере исполнение обязанностей начальника полиции провинции на время нынешнего ненормального положения».
– Ну как, подпишете? – спросил я.
– Еще бы!
Да здравствует республика! Настанет день, когда «мои» выборы пройдут наконец без моего личного руководства!
XIV
Все эти нехитрые маневры – ибо не знаю, можно ли назвать их искусными, – благополучно завершились и уступили место приятной неожиданности. Мария впервые прислала мне записочку и попросила прийти к ней. Пролетело уже несколько недель, как я не посещал ее, и теперь я искренне обрадовался приглашению, увидев в нем знак своей близкой и окончательной победы. Не теряя ни минуты, я побежал в дом Бланко и вошел в гостиную с видом победителя, хотя и был немного взволнован. Я сердечно поздоровался с Марией, но она, к моему удивлению, приняла меня довольно сухо.
– Маурисио, – сказала она, решив наконец приступить к делу. – Я сочла своим долгом предупредить вас. Вы понимаете, что при наших… дружеских отношениях меня интересуют ваши дела, и я, как говорится, не свожу с вас глаз… И, простите, ваше поведение меня огорчает.
– Но я никому не причинил ни малейшего вреда! – воскликнул я в изумлении. – Напротив, я даже спас революционеров, отказавшись арестовать их, как требовал губернатор.
– Не считайте меня политиканкой. Это не мое Дело. Я интересуюсь политикой лишь потому, что вы политический деятель. Я интересовалась бы вашей деятельностью в любой другой области. Женщина, выбирая свою судьбу, должна приспосабливаться к среде своего… тех друзей, которые могут оказать решающее влияние на всю ее жизнь.
Тут меня, словно молния, озарила догадка, и, помолчав, я с деланным спокойствием спросил:
– Давно ли вы виделись с Педро Васкесом?
– Почему вы спрашиваете об этом?
– Просто из любопытства.
– Он приходил вчера…
– И вы говорили обо мне?
– Нет.
– Да, Мария.
– Нет!.. Во всяком случае, даже не произносили вашего имени. Мы говорили… говорили об успехе.
– И Педро полагает, что успех капризен и всегда, или почти всегда, несправедлив; что он достается самому неспособному или самому глупому и ускользает от достойного, работящего, самоотверженного… Узнаю Педро! Умеет он притвориться смиренником и нанести верный удар из-за угла!
– Нет. Васкес, так же как я, считает, что успех вознаграждает того, кто умеет подчиняться любому влиянию, идти по любому течению, независимо от достоинств этого человека…
– Не кажется ли вам, Мария, что вы слишком много думаете? Слишком много думаете, чтобы быть способной на чувства?
– И это значит?…
– Это значит – кто много рассуждает, тот недостаточно любит.
– По-вашему, надо принимать события и людей не размышляя?
– Однако Педрито теперь восхищает вас…
– После «рассуждений», как вы говорите.
Я бесился от ревности и досады. И этот синий чулок еще смеет судить обо мне, критиковать меня, давать мне советы! Ведь хотя она не сказала ничего определенного, я читал в ее глазах осуждение. По какому праву? Да женщине пристало заниматься только своими тряпками и лентами! Не отвратительны ли мужеподобные девы, которые считают себя венцом познания лишь потому, что прочли несколько книжонок и несколько минут, как им кажется, размышляли?
Ах, со всем этим было бы покончено сразу, не терзай мое сердце ревность и самолюбие. Жаль, не было тут Васкеса, уж я бы свернул ему шею!.. Руки у меня дрожали от ярости. Прерывающимся голосом я произнес:
– Вы высказали мне много упреков, но без всяких оснований, Мария. Вы осудили мое поведение, хотя оно строго соответствует требованиям действительности.
Что делать! Вы – мечтательница, ангельское создание, согласен, но вам чужда реальная жизнь, вы неспособны найти себе место в жизни… Может быть, за это я так и люблю вас… Но если я люблю вас, это не означает… Нет, вы не имеете права судить меня. Когда-нибудь вы отдадите себе отчет во всем, и тогда поймете. Если человек ставит себе определенную цель, он не может не следовать по ведущему к ней пути, будь то широкая дорога, тропинка или мостик над пропастью… Я иду туда, куда должен идти, по единственному лежащему передо мной пути, не оглядываясь назад, не озираясь по сторонам, не считаясь с мешающими мне людьми или преградами, но не изменяя при этом ни принципам благородного человека, ни своим…
Меня прервал короткий, не то печальный, не то саркастический смех.
– Так вы полагаете, – звонким голосом спросила она, – что, например, ваши заметки в газете не переходят, мягко выражаясь, границ приличия и корректности?
– Мои заметки! Я не пишу.
– Полноте. Не усугубляйте свою вину, – а я считаю, что это вина, – отрицанием. Вы знаете, что такие забавы – а многие, возможно, считают это забавой, – открывают все двери клевете и скандалам. Тот, кто сегодня является предметом насмешек или оговора, завтра из мести не остановится ни перед чем и, в свою очередь, все утопит в грязи, врага и его близких, его деятельность и его семейный очаг… Последствия таких выходок бывают ужасны, и никто не знает, куда могут они завести.
Я посмотрел на нее в упор, но она не отвела взгляда.
– Так для этого вы меня и позвали? – еле выговорил я, не помня себя от гнева. – Только для этого? Не могли даже немного подождать?… Что ж, ладно! У меня тоже есть что сказать вам: вы не любите меня, вы меня никогда не любили, Мария!
Она опустила голову с чуть заметной скорбной Улыбкой и прошептала, теребя пальцами платье:
– Возможно. Очень возможно.
В ее голосе снова послышались и нежность и ирония. Постороннему глазу было бы ясно, что в душе ее боролись два моих образа: тот, что она создала себе, и тот, что я сам постепенно открыл ей. В общем, романтизм. Когда она подняла глаза, взгляд ее был совершенно безмятежен. Она не произнесла ни слова. И какое-то время, может быть, полминуты, может быть, полчаса, я тоже молчал и размышлял. Как сложилась бы моя жизнь, если бы рядом со мной все время была эта креольская Аспазия, эта принципиальная Лукреция! Соединиться с нею означало бы обречь себя на дни, полные горькой досады, на вечную тиранию, на постоянную безжалостную проверку всех моих действий. Я почувствовал страх. Почувствовал страх и вместе с тем непреодолимое желание сломить ее, покорить, внушить ей безоглядное преклонение перед моей личностью. И, подчиняясь этому побуждению, я попытался успокоиться. Я изменил тон и нежно сказал, что, как бы я ни поступал, хорошо или дурно – сам не подозревая, что это могло быть дурно, – все я делал ради нее, ради того, чтобы завоевать ее, чтобы создать для нее самое высокое положение, богатство, власть, счастье, которого только она и достойна. Я ничего не добивался для себя; а для нее мне все казалось недостаточным.
– Вы – одна из тех редких женщин, которые помогают мужчине стать великим человеком. Будь вы рядом со мной, я был бы уверен, что достигну всего, к чему стремлюсь, и даже большего. Я богат, а скоро буду очень богат. Я обладаю некоторой властью, а буду обладать значительно большей. Вскоре в стране никто не сможет бороться со мной…
– Это неверно, Маурисио.
– Кто же?
– Тот, кто думает лучше, чем вы.
Тень Васкеса более ощутимо возникла передо мною. Побежденный соперник постепенно отвоевывал старые позиции. Этот призрак поверг меня в замешательство; ничем иным я не мог объяснить перемену в Марии, хотя раньше были и другие предвестия. Все же я попытался проникнуть глубже в ее душу и опять спросил:
– Так только для этого вы меня звали?
– Нет. Я хотела сказать вам еще кое-что… Все осуждают вас за то, что вы остаетесь во главе полиции, а сами тем временем готовитесь к избранию в конгресс. Почему вам не отказаться от своего поста и не дать этим удовлетворение и друзьям и врагам?
– Потому что они способны ссадить меня с коня! – улыбаясь, воскликнул я. – Нужно быть очень наивной, Мария, чтобы спрашивать или просить меня о подобных вещах.
– И все-таки я думала… – прошептала она со слезами на глазах, растрогав даже меня своим жалобным тоном.
Тут в гостиную вошел дон Эваристо. Заметив наше волнение, он предположил, что решающий шаг сделан и последние препятствия рухнули.
– Дело сдвинулось, а, мальчик? – спросил он, радостно улыбаясь в ожидании счастливой вести.
– Ах, дон Эваристо! Боюсь, власть захватит оппозиция, – отвечал я.
Дон Эваристо понял мои слова в прямом смысле и подверг меня настоящему допросу по поводу политического положения в провинции. Мария слушала мои ответы, очевидно, ничего не слыша, широко открыв глаза, так широко, будто всматривалась в глубь своей души.
Через несколько дней я пришел снова. Меня обуревало безрассудное желание отвоевать ее, неистовство, подобное жажде мести за страшное оскорбление, терзали муки уязвленного самолюбия. Мария старалась вести разговор на общие темы, была очень корректна, холодна, лишь иногда принуждая себя проявлять любезность. Я то бледнел, то заливался краской. Порой я готов был броситься на нее, дать ей взбучку, подчинить ее грубой силе, но присутствие дона Эваристо, сидевшего с нами, вероятно, по ее просьбе, не позволяло в думать об этом, делало невозможным новое объяснение.
Выборы были назначены на воскресенье, через три дня. Бланко, считая мое избрание несомненным, говорил со мной о будущей моей большой роли в Буэнос-Айресе. Я отвечал с напускной скромностью:
– Можно быть первым в Лос-Сунчосе, одним из первых здесь и последним или предпоследним в столице. Сколько было таких, что блистали в родном городе, но терпели поражение и шли ко дну в Буэнос-Айресе! Кто знает, может, и мне суждено вместе с многими другими затеряться в толпе…
– Возможно, – рассеянно проговорила Мария.
Вся кровь бросилась мне в голову.
– И вы воображаете, что я!.. – начал я запальчиво, но тут же сдержался и вышел, дрожа от ярости, почти не попрощавшись.
Выборы прошли для меня триумфально. На следующий день после подсчета голосов я передал свой пост преемнику и начал готовиться к переезду в Буэнос-Айрес, на поприще будущих моих подвигов, а мозг мой сверлило мрачное предположение, столь легко принятое Марией… Неужели я, верховод своего поселка, а затем выдающийся человек провинции, не приобрету влияния в столице, попаду в последние ряды, не пробьюсь на первое место? И меня преследовала мысль о жалкой роли многих моих земляков, блиставших в своем углу, а потом угасших, тусклых, незаметных вне родной среды, и незаслуженно затерянных в потоке избранников страны, которых засасывает и поглощает жадная столица.
О, Мария, Мария! Как хотел я победить, завоевать Буэнос-Айрес, а заодно поработить и ее, опровергнув оскорбительное для моего самолюбия предположение.
– Маурисио, – сказала она, решив наконец приступить к делу. – Я сочла своим долгом предупредить вас. Вы понимаете, что при наших… дружеских отношениях меня интересуют ваши дела, и я, как говорится, не свожу с вас глаз… И, простите, ваше поведение меня огорчает.
– Но я никому не причинил ни малейшего вреда! – воскликнул я в изумлении. – Напротив, я даже спас революционеров, отказавшись арестовать их, как требовал губернатор.
– Не считайте меня политиканкой. Это не мое Дело. Я интересуюсь политикой лишь потому, что вы политический деятель. Я интересовалась бы вашей деятельностью в любой другой области. Женщина, выбирая свою судьбу, должна приспосабливаться к среде своего… тех друзей, которые могут оказать решающее влияние на всю ее жизнь.
Тут меня, словно молния, озарила догадка, и, помолчав, я с деланным спокойствием спросил:
– Давно ли вы виделись с Педро Васкесом?
– Почему вы спрашиваете об этом?
– Просто из любопытства.
– Он приходил вчера…
– И вы говорили обо мне?
– Нет.
– Да, Мария.
– Нет!.. Во всяком случае, даже не произносили вашего имени. Мы говорили… говорили об успехе.
– И Педро полагает, что успех капризен и всегда, или почти всегда, несправедлив; что он достается самому неспособному или самому глупому и ускользает от достойного, работящего, самоотверженного… Узнаю Педро! Умеет он притвориться смиренником и нанести верный удар из-за угла!
– Нет. Васкес, так же как я, считает, что успех вознаграждает того, кто умеет подчиняться любому влиянию, идти по любому течению, независимо от достоинств этого человека…
– Не кажется ли вам, Мария, что вы слишком много думаете? Слишком много думаете, чтобы быть способной на чувства?
– И это значит?…
– Это значит – кто много рассуждает, тот недостаточно любит.
– По-вашему, надо принимать события и людей не размышляя?
– Однако Педрито теперь восхищает вас…
– После «рассуждений», как вы говорите.
Я бесился от ревности и досады. И этот синий чулок еще смеет судить обо мне, критиковать меня, давать мне советы! Ведь хотя она не сказала ничего определенного, я читал в ее глазах осуждение. По какому праву? Да женщине пристало заниматься только своими тряпками и лентами! Не отвратительны ли мужеподобные девы, которые считают себя венцом познания лишь потому, что прочли несколько книжонок и несколько минут, как им кажется, размышляли?
Ах, со всем этим было бы покончено сразу, не терзай мое сердце ревность и самолюбие. Жаль, не было тут Васкеса, уж я бы свернул ему шею!.. Руки у меня дрожали от ярости. Прерывающимся голосом я произнес:
– Вы высказали мне много упреков, но без всяких оснований, Мария. Вы осудили мое поведение, хотя оно строго соответствует требованиям действительности.
Что делать! Вы – мечтательница, ангельское создание, согласен, но вам чужда реальная жизнь, вы неспособны найти себе место в жизни… Может быть, за это я так и люблю вас… Но если я люблю вас, это не означает… Нет, вы не имеете права судить меня. Когда-нибудь вы отдадите себе отчет во всем, и тогда поймете. Если человек ставит себе определенную цель, он не может не следовать по ведущему к ней пути, будь то широкая дорога, тропинка или мостик над пропастью… Я иду туда, куда должен идти, по единственному лежащему передо мной пути, не оглядываясь назад, не озираясь по сторонам, не считаясь с мешающими мне людьми или преградами, но не изменяя при этом ни принципам благородного человека, ни своим…
Меня прервал короткий, не то печальный, не то саркастический смех.
– Так вы полагаете, – звонким голосом спросила она, – что, например, ваши заметки в газете не переходят, мягко выражаясь, границ приличия и корректности?
– Мои заметки! Я не пишу.
– Полноте. Не усугубляйте свою вину, – а я считаю, что это вина, – отрицанием. Вы знаете, что такие забавы – а многие, возможно, считают это забавой, – открывают все двери клевете и скандалам. Тот, кто сегодня является предметом насмешек или оговора, завтра из мести не остановится ни перед чем и, в свою очередь, все утопит в грязи, врага и его близких, его деятельность и его семейный очаг… Последствия таких выходок бывают ужасны, и никто не знает, куда могут они завести.
Я посмотрел на нее в упор, но она не отвела взгляда.
– Так для этого вы меня и позвали? – еле выговорил я, не помня себя от гнева. – Только для этого? Не могли даже немного подождать?… Что ж, ладно! У меня тоже есть что сказать вам: вы не любите меня, вы меня никогда не любили, Мария!
Она опустила голову с чуть заметной скорбной Улыбкой и прошептала, теребя пальцами платье:
– Возможно. Очень возможно.
В ее голосе снова послышались и нежность и ирония. Постороннему глазу было бы ясно, что в душе ее боролись два моих образа: тот, что она создала себе, и тот, что я сам постепенно открыл ей. В общем, романтизм. Когда она подняла глаза, взгляд ее был совершенно безмятежен. Она не произнесла ни слова. И какое-то время, может быть, полминуты, может быть, полчаса, я тоже молчал и размышлял. Как сложилась бы моя жизнь, если бы рядом со мной все время была эта креольская Аспазия, эта принципиальная Лукреция! Соединиться с нею означало бы обречь себя на дни, полные горькой досады, на вечную тиранию, на постоянную безжалостную проверку всех моих действий. Я почувствовал страх. Почувствовал страх и вместе с тем непреодолимое желание сломить ее, покорить, внушить ей безоглядное преклонение перед моей личностью. И, подчиняясь этому побуждению, я попытался успокоиться. Я изменил тон и нежно сказал, что, как бы я ни поступал, хорошо или дурно – сам не подозревая, что это могло быть дурно, – все я делал ради нее, ради того, чтобы завоевать ее, чтобы создать для нее самое высокое положение, богатство, власть, счастье, которого только она и достойна. Я ничего не добивался для себя; а для нее мне все казалось недостаточным.
– Вы – одна из тех редких женщин, которые помогают мужчине стать великим человеком. Будь вы рядом со мной, я был бы уверен, что достигну всего, к чему стремлюсь, и даже большего. Я богат, а скоро буду очень богат. Я обладаю некоторой властью, а буду обладать значительно большей. Вскоре в стране никто не сможет бороться со мной…
– Это неверно, Маурисио.
– Кто же?
– Тот, кто думает лучше, чем вы.
Тень Васкеса более ощутимо возникла передо мною. Побежденный соперник постепенно отвоевывал старые позиции. Этот призрак поверг меня в замешательство; ничем иным я не мог объяснить перемену в Марии, хотя раньше были и другие предвестия. Все же я попытался проникнуть глубже в ее душу и опять спросил:
– Так только для этого вы меня звали?
– Нет. Я хотела сказать вам еще кое-что… Все осуждают вас за то, что вы остаетесь во главе полиции, а сами тем временем готовитесь к избранию в конгресс. Почему вам не отказаться от своего поста и не дать этим удовлетворение и друзьям и врагам?
– Потому что они способны ссадить меня с коня! – улыбаясь, воскликнул я. – Нужно быть очень наивной, Мария, чтобы спрашивать или просить меня о подобных вещах.
– И все-таки я думала… – прошептала она со слезами на глазах, растрогав даже меня своим жалобным тоном.
Тут в гостиную вошел дон Эваристо. Заметив наше волнение, он предположил, что решающий шаг сделан и последние препятствия рухнули.
– Дело сдвинулось, а, мальчик? – спросил он, радостно улыбаясь в ожидании счастливой вести.
– Ах, дон Эваристо! Боюсь, власть захватит оппозиция, – отвечал я.
Дон Эваристо понял мои слова в прямом смысле и подверг меня настоящему допросу по поводу политического положения в провинции. Мария слушала мои ответы, очевидно, ничего не слыша, широко открыв глаза, так широко, будто всматривалась в глубь своей души.
Через несколько дней я пришел снова. Меня обуревало безрассудное желание отвоевать ее, неистовство, подобное жажде мести за страшное оскорбление, терзали муки уязвленного самолюбия. Мария старалась вести разговор на общие темы, была очень корректна, холодна, лишь иногда принуждая себя проявлять любезность. Я то бледнел, то заливался краской. Порой я готов был броситься на нее, дать ей взбучку, подчинить ее грубой силе, но присутствие дона Эваристо, сидевшего с нами, вероятно, по ее просьбе, не позволяло в думать об этом, делало невозможным новое объяснение.
Выборы были назначены на воскресенье, через три дня. Бланко, считая мое избрание несомненным, говорил со мной о будущей моей большой роли в Буэнос-Айресе. Я отвечал с напускной скромностью:
– Можно быть первым в Лос-Сунчосе, одним из первых здесь и последним или предпоследним в столице. Сколько было таких, что блистали в родном городе, но терпели поражение и шли ко дну в Буэнос-Айресе! Кто знает, может, и мне суждено вместе с многими другими затеряться в толпе…
– Возможно, – рассеянно проговорила Мария.
Вся кровь бросилась мне в голову.
– И вы воображаете, что я!.. – начал я запальчиво, но тут же сдержался и вышел, дрожа от ярости, почти не попрощавшись.
Выборы прошли для меня триумфально. На следующий день после подсчета голосов я передал свой пост преемнику и начал готовиться к переезду в Буэнос-Айрес, на поприще будущих моих подвигов, а мозг мой сверлило мрачное предположение, столь легко принятое Марией… Неужели я, верховод своего поселка, а затем выдающийся человек провинции, не приобрету влияния в столице, попаду в последние ряды, не пробьюсь на первое место? И меня преследовала мысль о жалкой роли многих моих земляков, блиставших в своем углу, а потом угасших, тусклых, незаметных вне родной среды, и незаслуженно затерянных в потоке избранников страны, которых засасывает и поглощает жадная столица.
О, Мария, Мария! Как хотел я победить, завоевать Буэнос-Айрес, а заодно поработить и ее, опровергнув оскорбительное для моего самолюбия предположение.
Часть третья
I
Хотя я уже достаточно привык к напряженной жизни столицы, первое время в Буэнос-Айресе голова У меня закружилась, и это понятно: раньше я приезжал сюда для развлечения, не имея определенных занятий, всецело располагая своим временем и неизменно рассчитывая на гостеприимное прибежище в родном городе, как на бастион, который даст мне защиту в случае нужды. Я мог выбирать себе знакомых, вести по желанию широкий или уединенный образ жизни; в конце концов, я был просто гостем, которого даже враги принимают любезно, как во время перемирия. Однако на этот раз я должен был здесь укорениться. Впереди я видел разработанный в общих чертах план поведения, политический и общественный долг, разного рода обязанности, самые настоятельные нужды, например, необходимость настроить себя на столичный лад, решительно выйти на арену, не считаясь ни с кем, не помышляя о скромном провинциальном убежище, ибо возвращение домой было бы равно позорному провалу. Голова у меня кружилась также от опьянения успехом, от захватывающего сознания, что мне осталось преодолеть лишь несколько последних ступеней огромной лестницы, что теперь все достижимо, до всего рукой подать. И еще одно: едва я приехал, как загорелся желанием осуществить былые мечты, волновавшие меня в те дни, когда я праздно бродил по улицам города, выполнить свой великий замысел, – появиться и ослепить всех усердной блестящей работой ради установления тесного союза между Буэнос-Айресом и провинциями, ради полного устранения извечного антагонизма. Но, подумав серьезно об этой миссии, я счел ее банальной, детской, уже осуществленной или близкой к осуществлению и побоялся сделать ложный шаг, подвергнуть себя насмешкам со стороны опытных скептиков, прослыть наивным младенцем… Нет, вступление в жизнь дается не так легко, как это кажется.
«Ладно, – сказал я себе. – Сейчас я должен, с одной стороны, скрывать, что я немного подшиблен и смущаюсь, как новичок, а с другой – не корчить из себя великого человека, не лезть из кожи вон, пока не представится по-настоящему благоприятный случай… Будем скромны, Маурисио, еще настанет время показать свою гордыню».
«Ладно, – сказал я себе. – Сейчас я должен, с одной стороны, скрывать, что я немного подшиблен и смущаюсь, как новичок, а с другой – не корчить из себя великого человека, не лезть из кожи вон, пока не представится по-настоящему благоприятный случай… Будем скромны, Маурисио, еще настанет время показать свою гордыню».