Вообще о счастье у простаков сложилось превратное впечатление: кто полагает, что счастье обеспечивает политическая карьера, кто думает, что его составляет неиссякаемое богатство, кто считает, что счастье – это когда здоровые дети и не особенно пьющий муж. А на самом деле вот что такое счастье в самом наглядном виде: положим, идешь панелью Суворовского бульвара мимо дома в строительных лесах, и вдруг сверху падает обрезок металлической трубы, да мимо, метрах так в двух он с бешеной силой ударяется об асфальт – вот это и будет счастье в самом наглядном виде, между прочим, дающее некоторое понятие о благополучии вообще. И, видимо, таковое есть категория, нам присущая изначально, поскольку горе всегда подразумевает нечто утвердительное в себе, например, любимая изменила, а счастье всегда подразумевает частицу «не»: скажем, тебя во время оно не посадили за слепое преклонение перед Западом, не послали воевать в чужие края, и удар покуда тебя не хватил, и не жена от тебя ушла, а ты от нее ушел. Коли так, то счастливых людей, сдается, гораздо больше, нежели мы думаем, и даже огромное большинство людей счастливы, только они об этом не знают, а по-настоящему несчастны лишь уголовники и больные; первые потому, что они по-своему тоже больные люди, а вторые по той причине, что им слишком понятна французская пословица: «Единственное действительное несчастье – это собственная смерть». В городе такое разветвленное соображение ни за что не придет на ум, а в деревне – свободно, поскольку здесь достаточно времени и пространства для самых вальяжных дум.
Положим, просыпаешься рано поутру, часиков, скажем, в шесть, и первая мысль не о дебатах в Совете Федерации и не о повышении цен на коммунальные услуги, а о том, что впереди у тебя длинный-предлинный день. Вышел на двор: солнце еще путается между березами, едва-едва взявшимися свежей зеленью, лес за ближней околицей виден насквозь и как-то приближенно, точно через увеличительное стекло, изредка налетит ветерок, который явственно пахнет одеколоном, и тишина такая, что если в трех километрах от нас прошумит по шоссе ранний молоковоз, то кажется, будто сосед завелся, – это, наверное, потому что деревня покуда спит.
Кстати, в двух словах о деревне, где я живу вот уже пятый год. Расположена она на востоке Тверской губернии, по-над маленькой быстрой речкой, неподалеку от того места, где эта речка впадает в Волгу, предварительно разветвясь на несколько рукавов. Сама деревенька наша сравнительно небольшая, в двадцать дворов, если не считать полуразвалившейся постройки, в которой обитали некогда егеря. Живут тут и природные деревенские, и так называемые дачники, преимущественно москвичи, именно художники, профессура, военные, один фотограф, один бухгалтер и наш резидент в республике Гондурас. Дачники существуют по принципу: украшая собственное жилище, ты украшаешь свою страну; деревенских же мало заботит внешняя сторона жизни, но зато в погребах у них таятся несметные припасы на случай революций и катастроф.
Покуда деревня спит, поскорей умыться – и марш наверх, за пишущую машинку, от которой нет спасения и во сне; вода в рукомойнике, приколоченном к столбу возле баньки, по утреннему времени пронзительно холодна, после – столовая ложка меда на завтрак, которая освежает и вяжет рот, после закуриваешь первую, пьянящую сигарету, и дымок от нее, за безветрием, тонко струится вверх, постепенно расслаиваясь на миниатюрные облака. Вот уже где-то топор тюкнул по дереву раз-другой, кто-то закашлялся на задах, потом выходит на двор соседка Егоровна и принимается кормить кур. Делает она это с чувством, не торопясь, и притом человечно разговаривает со своими пернатыми, главным образом с петухом.
– Ты давай, Петя, держи свою мужскую линию, – слышится из-за покосившегося заборчика, – не дури, а то что же это такое: опять у нас по итогам дня всего-навсего три яйца!..
В остальном на деревне сравнительное безмолвие, даже для собак еще не пора. Слышно вдобавок, как неподалеку шумит наша речка, в которой, заметим, водится хариус – для центральной России диковинка, даже и чересчур, а то вдруг галки поднимут грай, но эти гармонические звуки суть как бы не звуки даже, а некий контрапункт, только усиливающий впечатление покоя и тишины. Такое вокруг, как посмотришь, благоустройство, словно это сама материализовавшаяся Божья воля, и сразу покажется невероятным существование подкомитета по ценовой политике и союза семиреченских казаков.
Солнце между тем уже поднялось над рощей, обдав деревенский вид тем радостным светом, который еще излучает сплав золота и серебра под названием электрон. Отчего-то придет на ум: если поглядеть на солнце с той стороны галактики, то наше огромное светило увидится крошечной яркой точкой, и этот эффект вроде бы расставляет все по своим местам: и Егоровну с ее курами, и подкомитет по ценовой политике, и союз семиреченских казаков; ан нет: поскольку на той стороне галактики наверняка холодно и мертво, настоящий вселенский смысл приобретает, например, Егоровна и ее куры, тем более что она с пернатыми по-человечески говорит.
Однако время идти наверх; завариваю себе кофе со сливками, которые любовно снимаю по вечерам, иду к себе на чердак, сажусь за стол, пододвигаю поближе пишущую машинку, делаю губы поцелуем и засматриваюсь в окно: далеко видать Россию, мерещатся даже кособокие крыши нашего уездного городка, яблоневая ветка ломится в окно, где-то вовсю тюкают топоры. Отчего-то придет на ум: если астрофизики утверждают, что через шесть миллиардов лет Солнце поглотит Землю, то зачем я, спрашивается, пишу?..
В сущности, литературное дело не сложнее любого другого умственного занятия, единственно – оно подразумевает некоторую скособоченность извилин головного мозга и специальный, пристальный, что ли, настрой души. Особенно по русской жизни это занятие немудреное, потому что прозу, собственно, почти не приходится сочинять, потому что она, как говорится, валяется под ногами, знай подбирай, ибо русский человек живет не то чтобы совсем уж по законам искусства, но уж точно, что не по законам природы, как это сложилось у народов романо-германского естества.
Вот, например, случилась у нас в деревне такая история: мужики вырыли на задах у вдовы Смирновой сорокалитровую флягу бражки и три дня пили вмертвую, пока жены при помощи даже грубой физической силы не растащили их по домам. Но самое главное тут не история, а так называемая предыстория, которая состоит в том, что как раз год тому назад помер от цирроза печени пастух Смирнов; так вот, незадолго до смерти он закопал у себя на задах сорокалитровую флягу бражки, причем наказал жене, чтобы в годовщину его кончины мужики откопали флягу и помянули почившего собутыльника, как это водится у людей. Поступок понятный, даже по-своему благородный, кабы не тот дефис, что по следам этих поминок двоих мужиков прихватил инфаркт. Таким образом, банальная пьянка уже приобретала в моих глазах некую художественную подоплеку, связанную нервной тканью с русским способом бытия, и решить этот материал в ключе изящной словесности значило только проследить ниточку, обнажить с обеих сторон нервные окончания и это самое… намекнуть. Ведь, в сущности, вся серьезная литература стоит на том, чтобы это самое – намекнуть: ну что, например, стоил бы обворожительный рассказ Чехова под названием «Дом с мезонином», если бы не заключительный стих «Мисюсь, где ты?», который делает весь рассказ… Стало быть, берем историю про сорокалитровую флягу бражки и разглядываем на просвет. Так: четверо мужиков пьют вмертвую, в то время как односельчане гнут хребет, завершая посевную кампанию, – это раз; пункт второй состоит в том, что один из пьяниц – довольно сильный шахматист, другой – душа-человек, третий, именно Генка, по прозвищу Астроном, пишет стихи сентиментального направления – давеча он прочитал мне балладу о жеребенке, которого сдали на колбасу; как наши односельчане ни гнут хребет, то у них лен почему-то не уродится, то овес сгниет на корню, а между тем в соседнем колхозе «Передовик» зерновых берут с гектара по двадцать восемь центнеров – это три; наконец, пункт четвертый по счету, но, может быть, самый главный: покойный Смирнов наперед знал, что его поминки кончатся драматически, и, следовательно, исхитрился напакостить односельчанам, уже находясь в гробу. В итоге эти четыре вектора образуют такую художественную доктрину: в отличие от народов, организованных унитарно, вроде немцев, русские представляют собой нацию крайне пеструю в рассуждении духовных и нравственных установок или отсутствия таковых; то есть это Германия – слаженная, устремленная «птица-тройка», а Россия существует по дедушке Крылову: кто навострился вспять, кто в омут, кто в небеса. Но оно-то и хорошо: очевидно, что пути из России никогда не будет, так она и останется до скончания века «царством грабежа и благонамеренности» (Михаил Лунин), но зато жить в России всегда крайне интересно, жутко, уповательно и смешно. Теперь остается задрапировать эту доктрину посредством разных художественных приемов, как-то: картинками великорусской природы, диалогами, жанровыми сценками, чтобы вышло акварельно и озорно. Что до диалогов, то вот, например, есть такая заготовка в записной книжке: «Вон ежик бежит, – сказал Николай. – А ведь он даже не знает, что он ежик, из разряда млекопитающих, так и мы. Я думаю, что я – Николай, а на самом деле, может, никакой я не Николай, а герцог аравийский или пуговка от штанов». Что до картинок природы, то вот она, за окном: Волга, тальник сливового цвета по этому берегу и острозеленые озимые по тому, а то взять просто бочку дождевой воды, запорошенную яблоневыми лепестками, как речка по ранней весне шугой. Что до сценки, – я видел сценку в соседней деревне Козловка: пепелище, именно обуглившиеся бревна, разметанные вкруг фундамента, черный остов печки, разный скукожившийся инвентарь, а на ведре, перевернутом вверх дном, сидит погорелец, и с серьезным видом наигрывает на баяне «Турецкий марш». Вообще стилистика нашей жизни и алгоритмы нашей литературы до такой степени сблизились между собой, а местами даже переплелись, что эта диффузия навевает такую мысль: если бы ветер, пронесясь в кронах деревьев, наиграл 40-ю симфонию Моцарта, то эта мистика была бы сродни факту существования нашей чудной Руси…
Обыкновенно я вылезаю из-за стола около часу дня. Голова, что называется, чугунная, в районе шестого ребра подозрительно пульсирует какая-то жилка, координация движений несколько нарушена, но на сердце весело – может быть, оттого что уж больно день хорош и впереди много приятных дел. Но сначала – перекусить; по-ихнему это ланч, а по-нашему будет полдник, поскольку тут подразумевается пища, которую ешь в половине дня. На полдник хорош кулеш с салом, приготовляемый следующим образом: сначала варишь гречку на молоке и даешь ей настояться в русской печке не менее трех часов, потом обжариваешь свежее сало с луком, помидором и чесноком, потом выкладываешь в равной пропорции то и другое в большую кузнецовскую тарелку – собственно, вот и все. Такая прочная пища требуется потому, что крестьянский труд – это все же не литература, особенно косьба, особенно если ты не крапиву выкашиваешь для порядка, а воспитываешь газон. Но до косьбы еще далеко, пока на повестке дня, как говорят наши деревенские, картошку содить, – впрочем, это тоже увлекательное занятие, особенно если на дворе стоит вёдро, особенно если ты довел свою землю до состояния пуха и она годится праведников хоронить. Но только достал из сарая штыковую лопату, только ее напильником отточил – глядь, к той стороне заборчика приладился пропащий мужик Семен. Он смотрит в небо и говорит:
– Хорошо бы похмелиться…
– Никто не спорит, – отвечаю. – Похмелиться – это, как правило, хорошо.
Семен понимает, что у меня он спиртным не разживется, и на его лицо наползает тень.
– Прямо хоть на мухоморы переходи!.. И, видимо, перейду, поскольку в колхозе пятый месяц пенсию не дают. Да еще, говорят, от Чубайса пришла бумага, пишет: давай совсем распускай колхоз!
– Хорошо. А мухоморы-то тут при чем?
– Ну как же! Если мухомор часика три варить, то от него балдеешь, как примерно от первача! Этот Семен до такой степени жалок, что деревня снисходительно относится и к безобразному его пьянству, и к вечному попрошайничеству, хотя и ходят такие слухи, будто бы в глухую зимнюю пору он обкрадывает пустующие дома. В прошлом году у нас три дома разорили, в частности, пострадал полковник-артиллерист; у него украли две подушки, икону, байковое одеяло, электрический фонарик, шесть глубоких тарелок и полное собрание сочинений Дюма-отца.
Между тем народ в нашей деревне главным образом работящий, даже по-своему артистичный в крестьянском деле; скажем, любо-дорого наблюдать, как мужики убирают рожь: идут косяком четыре комбайна, громадные и огнедышащие, как механические драконы, идут с геометрической слаженностью, парадно, минута-другая – и перед глазами одна стерня; если этой работе случатся зрители, то мужики уводят свои комбайны примерно так, как тенор уходит со сцены, отдав поклон.
– Видно, идти в Козловку, – меж тем говорит Семен. – Там у них вчера была пьянка, может, чего и перепадет…
– По какому поводу пьянка-то? – спрашиваю его.
– По поводу дерева имени Пушкина, – был ответ. – Заодно узнаю: чего это Чубайс распускает родной колхоз?..
– Так ведь его и так фактически нет!
– Все равно обидно…
Как выяснилось впоследствии, в деревне Козловка действительно состоялась большая пьянка в связи с присвоением старому клену имени Пушкина, родоначальника серьезной литературы. Вероятно, отсеялись мужики и затосковали, иначе непонятно, какая муха их укусила, чего это им вдруг взбрело в голову сочинить, будто под старым кленом, стоящим на углу деревенской улицы и шоссе глубоко местного значения, во время оно отдыхал Пушкин по пути к своим друзьям Вульфам, ибо на Руси все заковыристые дела делаются с тоски. По случаю этой выдумки мужики обнесли клен штакетником, сколотили стол, поставили две скамейки, укрепили памятную табличку и уселись под дерево пировать. День пили, два пили, а на третий день как раз заявился пропащий мужик Семен. Мужики, конечно, налили ему стакан, хотя они и не одобряют односельчан, любящих выпить на дармовщинку, а Семен посидел-посидел, как-то приготовительно хмуря брови, потом зло сверкнул глазами и говорит:
– И никакой здесь Пушкин сроду не отдыхал! Я в этих местах целую жизнь прожил и про никакого такого Пушкина не слыхал! Вы, конечно, извините меня, товарищи, но я эту вредную иллюзию должен разоблачить!
Пропащий мужик Семен говорил долго и убедительно, упирая преимущественно на то, что и публициста Васильева он знает, и прозаика Холмогорова знает, а вот про Пушкина не слыхал. Мужики хмуро слушали его, глядя по сторонам, наконец один из устроителей мемориала набычился и сказал:
– Весь праздник испортил, гад!
Впрочем, клен имени Пушкина до сих пор стоит на перекрестке дорог, единственно – кто-то украл памятную табличку, хотя как ее можно в хозяйстве употребить, это для всех темно.
Ну так вот, только пропащий мужик Семен отлип от заборчика и взял направление на Козловку – лопату в руки и знай до самого вечера налегай. Рубашка вся пропитается хорошим, здоровым потом, руки-ноги нальются горячей кровью, в голове – свежо, поскольку картошку содить – это все же не литература. А главное, именно в эту пору тебе дается вся полнота самоощущения, то есть счастье, если понимать его как продолжительный праздник личного бытия. Да еще ты чувствуешь себя непосредственным участником таинства природы по сотворению манны небесной, в конкретном случае корнеплода, из ничего. Хотя какое тут особенное таинство: кальций, натрий, микроэлементы плюс фотосинтез – получается урожай.
Ох мало у человека осталось тайн! Вероятно, он и опростился-то, опошлился только по той причине, что уж больно мало осталось тайн. То ли дело прежде: если на Благовещенье дождь, то уродится рожь, а почему – тайна; вот у работящего мужика сын вышел алкоголик – опять же тайна; или такая тайна: русский человек пять тысяч лет ковыряется в черноземе, а хлебушка собирает столько, точно у него под ногами вечная мерзлота. Посему очень хочется сказать соотечественникам: соотечественники, на наш век тайн еще хватит, и поэтическое в жизни не так скоро придет к нулю. Возьмем хотя бы тайну всеобщего среднего образования: кому оно нужно-то, среднее да еще и всеобщее, если обывателю решительно все равно, круглая наша Земля или она имеет форму утюга, каковы особенности устройства желудка у жвачных животных, почему телевизор работает, из чего делается бензин, тем более что «в школах учат чему угодно, только не порядочности» (Блез Паскаль). А то возьмем тайну опять же всеобщего, прямого и тайного избирательного права: сколько жизней пресеклось досрочно, сколько судеб сломано того ради, чтобы в России утвердилось действительное избирательное право, а на поверку выходит, что оно не только никому не нужно, а даже вредно, поскольку народ наш, отягощенный образованием и алкоголем, норовит опять привести людоедов к государственному рулю. Посему вот что еще хочется сказать соотечественникам: соотечественники, бойтесь своих доброжелателей, как раз надуют, и даже не по злому умыслу, а невольно, ибо не добра следует желать русскому человеку, а двенадцатичасового рабочего дня и по возможности мягких зим; кроме того, от благодетелей потому ничего хорошего не приходится ожидать, что таков уж злокозненный русский грунт.
Часов так в пять пополудни шабашишь, смываешь пот и принимаешься за обед. Весенним делом на первое хороши щи, да с мозговой костью, сушеными грибами, с антоновским яблоком и жареными помидорами, причем не забыть столовую ложку сахару и полбанки сметаны, которую бухаешь прямо в кастрюлю, – в противных вариантах это уже не щи. На второе предпочтительны котлетки из трех видов мяса, именно говядины, баранины и свинины, с непременной сырой картофелиной и пшеничным хлебом, предварительно замоченным в молоке. На сладкое – сигарета, которую выкуриваешь, сидючи на крыльце.
После обеда – по нашему национальному обычаю – прикорнуть. Но прежде на веранде растапливаешь камин – это, впрочем, для приятности, а вовсе не для тепла, – потом заваливаешься на старый топчан ногами к огню, который сердито потрескивает и шипит, берешь в руки какую-нибудь нелепую книгу, вроде монографии «Сновидения у собак», и вот оно, счастье, в его первозданном виде, которое наверняка было не доступно ни египетским фараонам, ни Александру Македонскому, ни членам фракции социалистов-трудовиков.
Александра Македонского почему-то душевно жаль, все-таки из хорошей семьи, у Аристотеля учился, элегии сочинял – и вдруг такое мальчишество: взял и завоевал полмира, основав лоскутную, нежизнеспособную империю, и, спрашивается, зачем? А вот социалистов, желающих осчастливить народы, совсем не жаль, во-первых, потому что «человеческое счастье – это гораздо сложнее, чем полагают господа социалисты» (Федор Достоевский), а во-вторых, кого и как может осчастливить глубоко несчастное существо, у которого ни кола, ни двора, ни образования, ни племени, ни профессии, ни семьи… Однако мысли уже начинают путаться, налезать друг на друга, и вскоре сон гасит сознание. Снится всегда какая-нибудь ерунда, положим, будто ты выгуливаешь собаку в Столешниковом переулке, а тебе навстречу идет фараон Джосер…
Кажется, только прикорнул, как уже кто-то стучит в окно.
– Эй, хозяин, дрова нужны? – Это Пашка Сидоркин из нашей деревни, который, вероятно, украл у бывшей супруги тележку дров. Я отвечаю решительным отказом, и тогда он зовет меня покурить. Наискосок от моей усадьбы третий год строится некто Елена Сергеевна, предпринимательница из Твери, и вкруг постройки валяются сосновые бревна, – на них-то мы и усаживаемся курить. Сидоркин заводит свой козырной сюжет…
– Сколько раз я ей говорил: на хрена, говорю, Сергеевна, тебе эта санатория, построила бы домик с марсандой – самое было б то!
– Для человека главное, – отвечаю, – это живительное пространство, в котором себя вольготно чувствует твое «я». Недаром настоящий крестьянин всегда норовил прикупить земли.
– Ну это, наверное, при царе Горохе существовала такая мода, сейчас колхознику земля и даром-то не нужна.
– Удивительное дело, – говорю. – Неужели у вас на весь колхоз не нашлось ни одного мужика, который решил бы завести собственное хозяйство?!
– Ну почему? Нашелся один такой, землю взял, телят завел, сушилку свою построил – все, как полагается у мироеда и кулака…
– Ну и что?
– Убили.
– Как так убили?! – Так и убили за просто так!
Солнце уже давненько перебралось на ту сторону реки и, точно с устатку, присело на кроны деревьев, произведя неожиданное, золотисто-салатовое свечение, молодая трава, еще нечувствительная к движению воздуха, потемнела, и ветер стих, галки угомонились, слышатся только соседские, по-вечернему умиротворенные голоса. Вот уж действительно, как подумаешь, благодать.
По вечерам обыкновенно бывают гости. Поскольку слышимость в местах противоестественная, то о приближении гостей из соседних деревень я узнаю задолго до их появления, когда они еще только въезжают в Козловку, это за рощей, гречишным полем, речкой Козловкой же и предлинным оврагом, который почему-то называется Сухой Ключ. По голосу двигателя я даже распознаю, кто именно едет в гости: то Логиновы на «девятке», то Диодоровы на «Рено».
Положим, вечерним делом сижу у Генки-астронома на скамеечке у ворот. Заметим, что Астрономом он прозывается вот по какой причине: за малой приспособленностью к хозяйству жена Татьяна частенько посылает его сторожить утят; сидит Генка на берегу маленького вонючего пруда, затянувшегося тиной яхонтового оттенка, и смотрит в небо: не ровен час, ястреб налетит и нанесет урон сонму его утят. Разумеется, такое меланхолическое занятие не могло не сказаться на его умонастроении, во всяком случае понятно, отчего он пописывает стихи. Подозреваю даже, что Генка по-своему обогатил поэтическую традицию, по крайней мере он обошел японскую культуру трехстишия «хокку» и навострился сочинять вирши, состоящие из двух строк. Например:
Того и жди
Пойдут дожди.
Или:
Внутри бьется, чуть дыша,
Молодежная душа.
Так вот, сидим мы с Генкой-астрономом на скамеечке у ворот; я любуюсь на закат, грозно-багровый, волнующий, как дурное предзнаменование: запад придавила темно-лиловая туча, оставив голубую полоску по-над горизонтом, и солнце оттуда выглядывает, словно глаз, налившийся кровью, – Генка по инерции смотрит в небо.
– Ген, – говорю, – сколько молока надоил сегодня?
– Литров шесть, – отвечает он, – а вчера было полное ведро. Ну с каждым днем все хуже и хуже, то есть вся Россия помаленьку идет к нулю! В позапрошлом году продали лен? Худо-бедно продали, а в прошлом году льнокомбинат ни копейки не заплатил, и, можно сказать, пошел по миру наш колхоз. Так надо думать, что в этом году вообще лен сеять не будем, вот до чего дошло!
У Генки-астронома три коровы, две свиньи, десяток овец и птицы не сосчитать, но он аккуратно голосует за коммунистов и после очередного поражения левых сил напивается так, что начисто пропадает, и Татьяна, вооружившись совковой лопатой, идет по деревне его искать.
Невольно подумаешь: русская жизнь, взятая среднеарифметически, – это сплошной какой-то «Вишневый сад», а взятые среднеарифметически русские люди – сплошные фирсы, которых защемило по двум кардинальным пунктам, именно: человека забыли, и куда было лучше при господах. Ну не умеет – или не желает – наш соотечественник жить сегодняшним днем, а предпочитает существовать либо днем завтрашним, либо вчерашним, неважно, что завтра для него чревато всененавистными демократическими свободами, а вчера он высунув язык гонялся по Москве за любительской колбасой. Но то, что мы называем «сегодня», собственно, и есть жизнь, и, стало быть, русский человек просто-напросто не очень-то любит жить, что проясняет многие особенности нашего быта и национальной истории, например, почему мы-таки победили в Великой Отечественной войне.
Итак, сидим мы с Генкой-астрономом на скамеечке у ворот, разговариваем, вдруг явственно слышу, что гости едут: вот Дио-доровы на «Рено», вот Логиновы на «девятке», да к тому же еще и Холмогоровы на «Оке». Благо, по деревенской жизни всегда найдется, чем угостить, вплоть до самодельного кальвадоса из райских яблок, и покуда соседи минуют овраг, гречишное поле, рощу – на маленькую полянку позади дома будет вынесен пластиковый белый стол со стульями, а на столе появится свеча в стеклянном подсвечнике, четвертная бутыль кальвадоса, соленьяваренья и большое блюдо жареных окушков. И десяти минут не пройдет, как, перецеловавшись по московскому нашему обычаю, усаживаемся за стол; разливается по стаканам яблочная водка, зажигается свечка – и вдруг увидится картина поразительной, не нынешней красоты: еще не ночь, но воздух прозрачно-темен, на востоке низко висит изумрудная Венера, звезда весенняя, и точно смотрит, чуть в стороне, у забора, белеет вишня, похожая на тучное привидение, а недвижимое янтарное пламя свечки озаряет лица каким-то библейским светом; даже собаки не брешут, разморенные тишиной, ну разве майский жук налетит, жужжа, и слышно плюхнется в смородиновые кусты. Говорить не хочется, и так хорошо, но мало-помалу кальвадос развязывает языки.