– Не слушай его, дурака, – сказал рядовой Красовский, у которого были забинтованы кисти рук. – Это мы начальство артельно идем кончать.
   – Хорошее занятие! А что это, Андрюшка, у тебя руки в крови?
   – Да вот их благородие, – Красовский кивнул в сторону Щепина-Ростовского, – тюкнул по пальцам, не разобрамшись, когда знамя у начальства начали вызволять. Так ты с нами, что ль, Ваня?
   – Сейчас. Только сбегаю за ружьем.
   Бегая за ружьем, Иван Федоров что-то замешкался и нагнал свой полк только при выходе из Гороховой.
   В прочих гвардейских частях присяга прошла относительно гладко, включая преображенцев, на которых особенно рассчитывали композиторы мятежа, так как офицера генерального штаба Чевкина, явившегося для возмущения первого батальона, фельдфебель гренадерской роты посадил под арест в каптерку. Гренадеры было попытались ареста не допустить:
   – Погодить бы, Петрович, – увещевали они фельдфебеля, – может, он дело говорит!..
   Но Петрович стоял на своем:
   – Да ну его! Говорит, говорит, а чего говорит – темно. Главная причина – барин. Пущай его посидит…
   Но зато поутру готовились выступить финляндцы, расквартированные на Васильевском острове, егеря, гвардейский флотский экипаж и лейб-гренадеры, то есть, по переворотным меркам восемнадцатого столетия, сил для выступления собиралось более чем достаточно и, следовательно, исход дела был далеко еще не решен, несмотря на отступничество кое-кого из главных действующих лиц, переприсягу, принесенную сенаторами спозаранку, удручение и растерянность, распространившиеся среди вождей тайного общества, несмотря даже на то, что уже шел одиннадцатый час утра, а Сенатская площадь все еще пустовала, и по ней одиноко расхаживал Александр Одоевский, сменившийся с ночного дежурства, который то постукивал сапогом о сапог, то принимался насвистывать мотив из «Восстания в серале», то нервно покручивал тонкий ус. Во всяком случае, у противоправительственных сил к этому часу было не больше шансов на поражение, нежели на успех, и если бы они с примерно европейской энергией взяли бы, как говорится, быка за рога, то результат выступления мудрено было бы угадать. По крайней мере, с расстояния в сто шестьдесят лет вроде бы не видно таких непреодолимых преград и такого рокового стечения обстоятельств, которые безусловно обрекали бы восстание на провал. Все могло выйти совсем иначе.
5
   В ту минуту, когда генерал Нейдгардт сообщил Николаю Павловичу о том, что взбунтовавшиеся московцы движутся на Сенат и что заводила всего возмущения – никому не известный Горсткин, лейб-гвардии Московский полк уже строился в каре поблизости от памятника Петру I, который слегка курился на ветру мельхиоровой снежной пылью. Погода в тот день стояла мглистая, зябкая, и, хотя с утра было не больше шести градусов мороза, московцы, явившиеся на площадь в одних мундирах, раскрасивших вид в красно-зеленые праздничные цвета, сразу запритоптывали ногами, и над каре весело зашевелилась целая роща ежиковых султанов.
   Так как было уже известно, что сенаторы давно присягнули и разошлись, Пущин, Рылеев и Оболенский в задумчивости стояли неподалеку от устья Галерной улицы, переминались с ноги на ногу и молчали. Через некоторое время к ним подошел Щепин-Ростовский, кашлянул в кулак и спросил:
   – Что же мы мешкаем, господа?
   – А что прикажете делать?! – с раздражением переспросил его Оболенский. – Противника нет, диктатор как сквозь землю провалился, а господа сенаторы разъехались по домам…
   – Это как раз не беда, – сказал, подходя, князь Одоевский и бодро заломил ус. – На одиннадцать часов во дворце назначен торжественный молебен по случаю восшествия Николая Павловича на престол – там всю компанию и возьмем!
   – Дело хорошее, – согласился Рылеев, – да сил у нас маловато. Кроме того, распоряжаться помимо диктатора я на себя смелости не возьму.
   – А я возьму! – с задорной злостью сказал Щепин-Ростовский. – Дайте мне роту солдат, и через час все будет кончено!
   – Ах, делайте, что хотите, – согласился Рылеев. – Только с настоящей минуты ни вы нас не знаете, ни мы вас не знаем, ибо я чувствую, что без крови не обойдется, а это будет на нас пятно.
   Щепин-Ростовский развернулся на каблуках и торопливо пошел к московцам. Через минуту над площадью уже разносились команды, сопровождаемые гулким, тревожным эхом, и вторая фузилерная рота, ведомая Щепиным-Ростовским, Одоевским и Александром Бестужевым, гремя ружьями, побежала в сторону Адмиралтейского бульвара, где темнели кучки первых заинтригованных горожан. Иван Пущин подумал-подумал и бросился вслед, придерживая цилиндр.
   Тем временем император Николай Павлович, одетый в измайловский мундир с голубой Андреевской лентой через плечо, сидел на сафьяновой кушетке в будуаре своей супруги и все никак не мог выйти из того тяжкого оцепенения, в которое его вогнало известие о свершившемся мятеже. Ему было страшно; донельзя хотелось вдруг очутиться где-нибудь далеко-далеко, в какой-нибудь Нижней Саксонии, где живут добродушные бритые мужики, не имеющие никакого понятия о «красном петухе» и кулачной потехе, а офицерство на досуге только танцует и волочится; однако больше всего почему-то хотелось спрятаться под кровать. Между тем следовало послать в Миллионную за преображенцами, проверить, верны ли присяге финляндцы, заступившие в караул, приказать на всякий случай подать к заднему крыльцу экипажи, но оцепенение было настолько властным, что Николай Павлович даже не мог заставить себя подняться с кушетки и чуть пройтись.
   В будуар заглянула мать, Мария Федоровна, и сказала на припадочной ноте:
   – Il у a de bruit dessous![51]
   Николай Павлович побледнел.
   – Башуцкого сюда! – закричал он, требуя коменданта Зимнего дворца, но никто не отозвался, только эхо прокатилось по анфиладе.
   Николай Павлович прислушался: внизу действительно гремели солдатские гамаши, явственно слышались голоса и еще тот отвратительно нервный шум, какой бывает, когда двигают мебель. Этот шум приближался, приближался, и Николай Павлович от жуткого ожидания начал теребить пальцы. Вдруг кто-то закричал совсем близко, закричал страшно, истошно, смертно. Николай Павлович встал, приосанился и уперся взглядом в резную дверь; не прошло и минуты, как створки ее распахнулись, и в будуар императрицы Александры Федоровны ворвались: Щепин-Ростовский, унтер-офицер Пивоваров – лейб-гренадер, и человек пять рядовых московцев.
   – Quest-ce que vous faites ici?[52] – проговорил Николай Павлович, норовя скрыть испуг, и поэтому его лицо приобрело какое-то невзрослое выражение.
   – Nous sommes venus, gйnйrale, de vous informer, que… que… que it est temps de partir…[53] – сказал Щепин-Ростовский и многозначительно посмотрел на унтера Пивоварова.
   Пивоваров гакнул, напустил в глаза несколько искусственную, а потому особо страшную лютость и, резко взмахнув ружьем, всадил штык в грудь Николаю Павловичу, – император покачнулся и обомлел. Видимо, в первое мгновение он не почувствовал боли и всего смертного значения пивоваровского удара, так как он еще некоторое время сохранял на лице то же невзрослое выражение, однако затем лицо императора искривилось, точно он взял в рот что-то непереносимо кислое, а тело неприятно начало оседать и рухнуло на паркет, произведя какой-то вещевой стук. Унтер-офицер Пивоваров для верности пхнул штыком еще и в основание черепа, – Николай Павлович дернулся и примолк.
   Наступила тишина; то есть почему-то показалось, что наступила тишина, так как в действительности шум стоял кругом невозможный: отовсюду слышался топот, лязганье, крики, выстрелы и еще какие-то непонятные звуки, которые трудно было к чему-нибудь отнести. Уже была заколота штыками старушка Мария Федоровна, уже до такой степени затоптали великого князя Михаила, что он представлял собою ворох кровавых тряпок, и молодая императрица Александра Федоровна, как ни бегала от московцев по дворцовым покоям с большой подушкой в руках, которой она норовила загородиться от вездесущих штыков, была застрелена возле дверей Петровского зала и мешковато валялась у стены, по-птичьи спрятав под себя голову. На всякий политический случай гвардейцы пощадили только цесаревича Александра Николаевича, и князь Одоевский для пущей сохранности носил его на руках.
   К полудню все было кончено. Московец Красовский в пять минут первого подошел к Бестужеву и сделал под козырек.
   – Ну что, Красовский? – спросил Бестужев.
   – Готово дело! Как мы их, ваше благородие!.. Под корень, едрена мать!
   – Куды, брат! – со вздохом сказал Бестужев. – Их еще за границей сколько!..
   – Пустое, ваше благородие, – достанем и за границей!
   Примерно за полчаса до этого разговора князь Одоевский запер в дворцовой церкви министров и весь гвардейский генералитет, дожидавшихся торжественного молебна, а сенаторов из тактических соображений выставил на мороз. Около этого времени ко дворцу подоспели лейб-гренадеры, которых привел поручик Сутгоф, и гвардии моряки. Мичман Дивов, увидев в толпе сенаторов, переминавшихся у подъезда, своего дядю, подошел к нему и сказал:
   – Дядюшка, что это вы тут делаете?
   – Да вот твои молодцы вытолкали взашей. Говорят: «Стой тут, старый боров!» Вы, сударь, Бога не боитесь!
   Мичман, засмеявшись, обратился к Михаилу Бестужеву, который с десятком московцев присматривал за сенатом:
   – Что же это такое, господин капитан? – сказал Дивов.
   – А что? – спросил Бестужев, насторожась.
   – Как что?! Ведь этак вы нам всех сенаторов переморозите! Кто тогда будет перепоручать нам верховную власть?
   Бестужев было призадумался, но в эту минуту на крыльце появился князь Одоевский с цесаревичем на руках.
   – Ну, как там? – спросил его Дивов.
   – Пущин разговаривает с правительством на тот предмет, что не все коту масленица, есть и великий пост.
   – И что же правительство?
   – А что правительство?.. Помалкивает да кивает. Когда штык у горла, кобениться не с руки.
   – Между прочим, господа, – сказал Михаил Бестужев, ласково глядя на цесаревича, – обратите внимание на наследника. Не сердятся, не хнычут и такой бравый вид!.. Молодцом, ваше императорское высочество, положительно молодцом!
   Одоевский поправил на голове у Александра Николаевича соболью шапку и Андреевскую ленту, перепоясавшую мундирчик Измайловского полка. Наследник шмыгнул носом и испуганно улыбнулся.
   – А этих господ, – Одоевский кивком указал на сенаторов, – ведите к Рылееву на Петровскую площадь. Пущай он им покажет кузькину мать!
   – Кузькину мать!.. – повторил за ним цесаревич, и все вокруг покатились со смеху.
   Московцы, окружив сенаторов цепью, погнали их через площадь к Адмиралтейскому бульвару, заполненному санкт-петербургским простонародьем; сенаторы шли понуро, путаясь в полах собольих шуб.
   – Василий, голубчик, – напоследок крикнул племяннику сенатор Дивов, – коли дойдет дело до смертоубийства, уж ты выручи старика! Все-таки родной дядя!..
   Ближайший московец немного пришпорил его штыком.
   На Адмиралтейском бульваре было людно, шумно и весело, как на масленицу. Гудели шарманки, бабы лузгали семечки, вольно смеялись мастеровые, тут и там шапки летели вверх. Посреди бульвара, забравшись на сельдяную бочку, литератор Николай Греч зачитывал публике манифест об упразднении тирании, который был только что отпечатан в его собственной типографии. Чтение то и дело прерывалось криками «ура» и жизнерадостными репликами, сдобренными демократическим матерком. На Сенатской площади тоже было не протолкнуться: тут сошлась чуть ли не вся российская гвардия, которая на радостях только что не ходила на голове.
   После того как сенаторов, запуганных всенародной вольницей и особенно компанией кавалергардов, шутки ради посулившей старикам эшафот, отконвоировали в Сенат и поместили в относительно небольшом зале, где стояла мраморная Фемида, Кондратий Рылеев выступил перед собранием с краткой речью; то ли оттого, что болело горло, то ли оттого, что слишком волнующим, высокоторжественным был момент, голос его звучал треснуто и неровно.
   – Господа сенаторы! – начал он. – Сегодня сбылись вековые чаянья народа российского: наше отечество свободно! Час тому назад пала тирания Романовых, ибо никто из них после смерти императора Александра царствовать не пожелал, а единственный претендент на престол Николай Павлович покончил жизнь самоубийством, завещав народу самому избрать тот образ правления, который придется ему по нраву. Теперь от вас, господа сенаторы, зависит будущее счастье России!
   В этом месте Рылеев сделал нарочную паузу: сенаторы хмуро молчали, и в тишине только стукнул об пол приклад ружья да прокашлялся кто-то из московцев, которые присутствовали в зале для демонстрации силы.
   – Крепостное право, оскорбляющее звание русского, должно быть упразднено, – продолжил Рылеев. – Сословные привилегии также отменяются. Отныне держава будет управляться выборными из народа. Для сохранения спокойствия и порядка на первое время учреждается правительство из почтенных мужей, снискавших доверенность общества…
   На этих словах Рылеев сильно закашлялся и кашлял так мучительно долго, что Михаил Бестужев взял у него манифест и понес по сенаторам, говоря:
   – Подписывайте, подписывайте, господа, а то худо будет!
   Сенаторы подписывали, крестясь, вздыхая и вытирая лысины фуляровыми платками.
   Тем временем в столице творилось что-то необыкновенное: полицейские чины братались с извозчиками, франты в «американских», то есть прямых, фраках, выглядывавших из-под распахнутых шуб, прямо на улице распивали шампанское, угощая встречного-поперечного, купцы в предвкушении республиканских доходов отправились на Биржевую набережную пить пиво и есть устрицы прямо из бочек, бывший черный народ кое-где пытался под шумок разбивать кабаки, однако алчущих даровой выпивки разгоняли конногвардейские патрули, был убит генерал Милорадович, который прятался у молоденькой актрисы Телешовой, но, увидя в окно ватагу московцев, в сердцах обругал их «мерзавцами» и «похитителями власти», за что, также в сердцах, был застрелен рядовым Николаем Поветкиным, удавился из монархических чувств рейткнехт конной гвардии Лондырь, в Петропавловском соборе повыбрасывали из могил останки всех императоров за исключением Петра I, поскольку вдохновитель этой акции дворовой человек Василий Патрикеев объявил толпе, что «Петр был мужик», а из крепости, точнее из Алексеевского равелина, был выпущен единственный государственный преступник, писарь Никита Курочкин, сидевший еще по петровскому закону «О донесении про тех, кто запершись пишет, кроме учителей церковных, и о наказании тем, кто знали, кто запершись пишет, и о том не донесли», в Казанском соборе отслужили грандиозный благодарственный молебен по случаю упразднения тирании, во время которого было задавлено одиннадцать человек. Наутро в витринах лавок уже выставлялись литографированные портреты Кондратия Рылеева и князя Оболенского с цесаревичем на руках.
   В Москве смена власти произошла несколько дней спустя. План московского выступления был донельзя прост, и в силу того, что самые простые планы как раз самые исполнимые, революция в первопрестольной свершилась тихо и энергично. В тот день, когда отставной штаб-ротмистр Ахтырского гусарского полка Николай Ожицкий привез в Москву новость о санкт-петербургской победе, а именно 17 декабря, Михаил Фонвизин, облачившись в генеральский мундир, около обеденного времени явился в Хамовнические казармы, собрал офицеров и, огласив перед ними известие о крушении монархии и гибели Николая, призвал к выступлению против властей московских; тотчас войска были подняты по тревоге и после непродолжительной свалки у одного из батальонных знамен, в ходе которой были убиты фельдфебель и два полковника, тронулись через Пречистенку, Кремль, Тверскую к дворцу московского генерал-губернатора князя Голицына, где теперь располагается Моссовет; генерал Орлов, поджидавший прибытия войск на нынешней Советской площади, выстроил роты лицом к фасаду генерал-губернаторского дворца и приказал дать для острастки залп, Якушин с Семеновым заняли канцелярию, а Муханов с Митьковым арестовали князя Голицына и на пару с корпусным командиром графом Толстым засадили его на кремлевскую гауптвахту.
   В последних числах декабря совершилось восстание во 2-й армии. Вечером 25 декабря в Василькове, неподалеку от Киева, были получены сообщения о восстании в обеих столицах, и вождь южных республиканцев, подполковник Черниговского полка Сергей Муравьев-Апостол, несмотря на отсутствие другого вождя, полковника Павла Пестеля, арестованного еще тринадцатого числа, решил немедленно начинать. Поутру черниговцы выступили из Василькова на соединение с ахтырцами, алексопольцами и 17-м гренадерским полком, а соединившись, тронулись походом на Киев. Командование 2-й армией двинуло навстречу мятежным полкам 11 и 12 дивизии, усиленные частями Литовского корпуса, но в виду неприятеля правительственные войска взяли сторону революции.
   Дальнейшие события должны были выстроиться приблизительно в следующем порядке… Месяца через три после победы декабрьской революции в Санкт-Петербурге, переименованном к тому времени в Петроград, собралось бы Народное вече, которое под давлением партии умеренных демократов во главе с Никитой Михайловичем Муравьевым приговорило бы конституционную монархию, и на российский престол был бы возведен малолетний Александр Николаевич в качестве эмблемы государственности и нации; действительную же власть прибрало бы к рукам Народное вече и назначенное им правительство, в которое могла войти и великая княгиня Елена Павловна, и историк Карамзин, и адмирал Мордвинов, и александровский законник Михаил Сперанский, и сразу несколько вождей декабрьской революции из наиболее властных и нетерпимых; Народное вече первым делом скостило бы срок службы в армии, упразднило цензуру и освободило крестьянство от крепостной зависимости, но, разумеется, без земли. Таким образом, уже на четвертом месяце революции армейскими деятелями, государственными мужами, литераторами и землевладельцами были бы учреждены предпосылки затяжного кровопролития, так как крестьянство в принципе не могло примириться с тем, что его мудреным и бессовестным образом обобрали, подсунув волю, которой не будешь сыт, и отняв наделы, без которых не мила никакая воля, так как партия крайних республиканцев во главе с полковником Пестелем не могла примириться с тем, что муравьисты обобрали народ, внесли в политическую жизнь слишком короткие перемены и оттерли от власти крайних республиканцев, так как цесаревич Константин, сидевший в Варшаве, не мог примириться с революцией вообще.
   Логичнее будет предположить, что гражданскую войну начал бы Константин. Видимо, месяца за два, за три ему удалось бы сколотить солидную армию, усиленную польскими добровольцами и войсками прусского короля. Весною 1826 года армия Константина выступила бы походом на Петербург, но поскольку военные возможности революционной России были бы преимущественны, даже неисчерпаемы сравнительно с возможностями России контрреволюционной, и поскольку бунтарский народный дух всегда победительнее грубосохранительных настроений, армия цесаревича неизбежно была бы наголову разбита, и эта кампания завершилась бы тем, что Константина действительно заставили бы эмигрировать на Канарские острова.
   По аналогии с прочими революциями дальнейшая политическая борьба скорее всего приобрела бы сугубо внутрипартийное направление. Она началась бы непримиримыми распрями между вождями Севера и вождями Юга, со временем вылилась бы в соперничество и завершилась если не прямым военным противоборством, то, во всяком случае, образованием двух или даже нескольких околодемократических государств.
   Но не разгром белой армии цесаревича Константина и не внутренняя политическая борьба были бы самыми чреватыми эпизодами этой гипотетической эпохи, а Великая крестьянская война, которая закономерно вытекала из литературно-дворянского характера революции и которую задним числом сулил декабристам даже Федор Михайлович Достоевский, особо аккуратный в предсказаниях человек. Великая крестьянская война неизбежно должна была бы предопределить следующую историческую перспективу: по причине нескольких сотен спаленных усадеб, нескольких тысяч зарезанных помещиков, нескольких миллионов экспроприированных десятин, вообще хаоса и анархии на местах России потребовалась бы «сильная личность», то есть личность, способная пойти на любые политические и уголовные преступления ради установления желаемого порядка. Эта личность, которая вплоть до критического момента могла оставаться даже совершенно в тени, через некоторое время достигла бы безусловного единовластия, а так как в результате борьбы за желаемый порядок ни слева, ни справа не осталось бы сколько-нибудь серьезных помех для исторического самодурства, она в конце концов обязательно провозгласила бы себя императором всероссийским и, таким образом, вместо Романовых держава получила бы отечественного наполеончика, может быть, даже с какой-нибудь очень смешной фамилией. Итак, эта нафантазированная перспектива, возбужденная соображениями о возможных последствиях победы государственного переворота 14 декабря, логически венчается реставрацией самодержавия, возвращением тогдашней России, как говорится, на круги своя; хотя, конечно, и в случае реставрации самодержавия русская общественная и личная жизнь претерпела бы значительные изменения к лучшему, то есть не к лучшему, а по западноевропейскому образцу, что, в свою очередь, также повлекло бы разнообразные, но преимущественно странные перемены. Трудно предвидеть наверняка, даже наверное, и даже скорее всего дело повернулось бы как-то иначе, но отчего-то приходит на мысль, что в силу своевременной капитализации политики и хозяйства наши прапрапрадеды своевременно сделались бы отменными производителями и прилежными потребителями, живущими идеалами спроса и предложения, так что к началу следующего столетия русские люди отличались бы, положим, от немцев не больше, нежели немцы отличаются от французов, а между ними существует главным образом то отличие, что немец любит пиво, а француз разбавленное вино. И, стало быть: возможно, мы изобрели бы радио, а впоследствии телевидение, и это даже скорее всего, но наша история не знала бы трогательно-кровавого послуха народовольцев, слепого подвижничества пролетарских революционеров, вообще культуры самоотвержения ради будущего, и Первая мировая война, надо полагать, закончилась бы у нас не Великим октябрьским переворотом, а максимум широкими парламентскими дебатами; возможно, что в условиях социальной благопристойности Толстой был бы знаменитым военно-религиозным писателем, Достоевский – родоначальником жанра психологического детектива, а Чехов сочинял бы исключительно изящные анекдоты, вроде «Депутата, или Повести о том, как у Дездемонова 25 рублей пропало»; словом, возможно, что мы не имели бы многого из того, что сегодня пронзительно дорого нашему сердцу, и не справили бы свою мировую духовную миссию, так как мы были бы для нее слишком буржуазно просты той самой простотой, которая хуже всякого воровства. А все почему? Все потому, что рано утром 14 декабря 1825 года предположительно князь Щепин-Ростовский проявил буйную инициативу и повел роту московцев на штурм дворца, вовремя подоспели лейб-гренадеры и гвардейские моряки, перетрусило правительство и сенаторы, а унтер-офицер Пивоваров, как говорится, ничтоже сумняшеся запорол штыком императора Николая.
   Как известно, ничего этого не было; Щепин-Ростовский, Одоевский и Александр Бестужев, точно по обещанию, весь день простояли на Сенатской площади в рядах взбунтовавшейся части гвардии, унтер-офицер Пивоваров все время находился при полковом знамени, сенаторы и правительство благополучно отсиделись за усиленным караулом, лейб-гренадеры и гвардейские моряки подошли не к половине двенадцатого и не ко дворцу, а чуть ли не в сумерки и на площадь, потому что возмущение произошло у них не так бойко, как у московцев, а лейб-гренадеры даже пообедали, прежде чем выступить из казарм. И вот несмотря на то что государственные переворотчики прежних времен легко добивались успеха гораздо меньшими силами и почти без предварительной подготовки, несмотря на то что и декабристы имели, кажется, все возможности для победы, они потерпели досадное и вроде бы малопонятное поражение. Однако почему они его потерпели, это вопрос № 2; вопрос № 1 заключается в том, что коли восстание 14 декабря совершилось, то оно не только почему-нибудь, но и для чего-нибудь совершилось, и, значит, зачем-то понадобилось, чтобы оно закончилось именно поражением, иначе нужно будет признать, что история представляет собой бестолковую цепь событий, фантасмагорию случайностей, конструкция которых зависит от вздорных поступков и прихотей частных лиц, словом, историю ради истории, а на это мало похоже по всем статьям.
   Как раз больше всего похоже на то, что история представляет собой продолжение природы в отрасли человека, а в природе, как уже примечалось, ничего не происходит случайно, зря. То есть, может быть, на поверхностный взгляд кое-что происходит случайно, зря, но только на поверхностный взгляд, поскольку даже самое причудливое или нелепое «кое-что» всегда предопределено предшествующим ходом событий, и, стало быть, это уже не случайно, а в дальнейшем оно непременно воздействует на промежуточный результат поступательного движения, именуемого прогрессом, и, значит, это уже не зря; причем не зря даже в том случае, когда «кое-что» влечет за собой следствия самые злостные, вопрекичеловеческие, ибо по той же причине, по какой нужно вконец измочалить больного, прежде чем его вылечишь, нужно вконец замучить историей род людской, просто, может быть, и другого пути-то нет, чтобы избавить его от дурости, кровожадности, жуликоватости и так далее. Посему это вовсе не удивительно, что человечеству понадобилось пройти через бог знает какие муки, пережить целую компанию политических бандитов, выдумать ядовитые газы, на языческий манер принести в жертву невесть чему целое созвездие мировых гениев, чтобы прийти было к очень простому, очевидно выгодному и элементарно справедливому общественному устройству, при котором, по крайней мере, никакой Иванов не имеет возможности обирать никакого Петрова на том основании, что Петров располагает только собственными руками, а Иванов еще шурупчиком и отверткой.