В декабре пришли стойкие континентальные морозы и ветры. Здесь сходились карские циклоны, как бы скользящие по кромке Уральского хребта, и среднеазиатские шурганы, эти своеобразные бураны степного океана, раскинувшегося от Памира до Волги и от Волги до предгорий Кавказа. Для нас это была зима-матушка, противнику она казалась зимой-генералом).
   Но хотя зима была нам знакома и добра к нам, и у нас зябли руки, носы, плохо заводились моторы танков и самолетов, обледеневали дороги, и продвижению автомобильных колонн мешали глубокие снега. Но мы чувствовали заботу о нас благодарных соотечественников.
   Если ко мне в теплую землянку приходил рядовой боец Якуба, я видел его краснощекое лицо, улыбку отлично отобедавшего человека. Вместо шинели он носил теперь ватную фуфайку с поддетым под нее меховым! жилетом; под гимнастеркой – теплое белье; стеганые штаны заправлены в голенища сибирских валенок. Вместо пилотки – шапка-ушанка из цыгейки, а на шее шарф.
   …Машины с провиантом буксуют по глубокому снегу. Ничего! Им мигом подсобят солдаты. Везут эти машины хлеб, мясо, колбасу, «горючее» внутрь, консервы, шоколад, табак и даже апельсины.
   Выходя на «пятачок», утоптанный возле наблюдательного пункта, я видел расставленные за снеговыми буграми орудия разных калибров, начиная от батальонных пушек до осадных орудии, нацеленных с заволжских позиций, с такими стволами, что каждый из них, пожалуй, вместит великана Бахтиарова.
   Надо мной летают истребители, неумолчно гудят пикирующие бомбардировщики, с методической точностью долбящие притихшего противника. Иногда я слышу радиоразговоры летчиков. В самом тоне их чувствуется теперь хозяйская уверенность, отсутствует горячность первых месяцев войны. Я слышу этакий спокойный басок: «Саша, придется разменять фрица. Нажмем на гашетки».
   Вон, взметая снежную пыль, будто торпедные катеры в пенном море, несутся на исходные рубежи окрашенные белым танки. Пусть будет счастье Илюше! Ведь где-то в этой снежной метели идет и его танк.
   Эти грозные машины присланы нашими помощниками: колхозниками Иркутска, Джамбульской области, Грузии, Армении, Подмосковья, Вологды, учеными Академии наук, комсомольцами и пионерами Поволжья и Свердловска, артистами Большого театра, художниками, шахтерами Кузбасса… Их адресами расписана бортовая броня боевых машин.
   На дымных конях подходили казаки в полушубках из белой овчины, а впереди конных колонн гарцовали на ахалтекинцах и донских скакунах командиры в маковых башлыках поверх черных бурок.
   По железнодорожной линии ходили бронепоезда поддержки.
   Ночью вереницами, будто связки бус, тянулись к передовой автоколонны. Машины везли и везли и заваливали балки реактивными снарядами, прозванными «Иван Грозный». А когда тихо подошли полки трехосок «Катюш», или, как их сейчас шутливо называют, «Раис», мы поняли: приблизилось время, когда, проминая подошвами отбитую землю, мы пойдем вперед и вперед.
   Эпизоды первых боев у щита Сталинграда и заключительного сражения, в котором мне посчастливилось быть участником, позволили мне прийти еще тогда к следующим выводам.
   Отход к Волге был совершен планово, чтобы завлечь противника, истрепать его небольшими силами маневренной обороны, приблизить свои и удлинить коммуникации неприятеля, проходящие по враждебной ему территории, а потом бить врага наверняка, подтянув мощные стратегические резервы, скрытые в опорных пунктах советского тыла.
   Некоторые очевидцы, находившиеся на излучине Дона при отходе от Лисок и Миллерова, склонны были уверять, что отход совершался беспорядочно, что якобы наши армии были деморализованы быстрым, рассекающим движением немецких наступающих армий. Конечно, у нас кое-где были тогда неудачные военачальники, допустившие панику в своих войсках, среди некоторых неустойчивых частей. Рассказывали о путанице, якобы происходившей в наших войсках.
   У нас в полку, во втором! батальоне, был кашевар Мирон Апушкин. Люди, видевшие его во время отхода дивизии, рассказывали о нем много разных историй. Стоило только услышать ему, что где-то наступает противник, или почуять артиллерийскую стрельбу не впереди, а сбоку, как он немедленно бросал свою большую ложку и кричал: «Окружили! Пропали!»
   У этого кашевара быстро менялось настроение. При удачах он переходил от крайней паники к экзальтированной храбрости. Я невольно вспоминал кашевара Мирона, когда вслушивался в мнение некоторых очевидцев. Так и чувствовалась у них спрятанная где-то за спиной длинная поварская ложка.
   Но, присматриваясь к таким рассказчикам, я вспомнил наше сражение на Тингутских высотах, отход к Волге, вспомнил таких командиров, как генерал Шувалов или полковник Градов.
   С нами впритык стояли сибирские полки. Они подошли по незнакомой им местности, ловко вкопались в землю, заложили минные поля, раскатали звонкие катушки провода, прирастили свои провода к нашим и стали нашими соседями.
   Слаженно и солидно подошли моряки Тихоокеанского флота. Я любовался этими здоровыми, загорелыми парнями, похожими на моих дорогих черноморцев. В их руках бесперебойно работали «машины», как называли они пистолеты-пулеметы, или «самовары» – минометы.
   Потом появились теоретики, писавшие о «чуде» на Волге. Стараясь снизить значение сталинградской победы и оперируя историческими аналогиями, любители чудес вспоминали о «чуде» на Марне.
   На Марне, с точки зрения этих теоретиков, произошло чудо. Там стратегия воюющих сторон зашла в тупик и, потеряв разумное управление, начала подчиняться случайностям. Выпавшие из рук безвольных, растерявшихся полководцев вожжи стратегии были подобраны неким «высшим существом», – и совершилось «чудо».
   На Волге не было чуда. Здесь было все заранее продумано, подготовлено и решено. Не в один час и не в один месяц появляются в резерве Главнокомандующего десятки свежих дивизий, обученных, экипированных, стойких, не в один день и месяц изготовляются тысячи орудий, не так скоро изготовляется танк. Танк и орудие – конечное производное сотен заводов, домен, вскрытых руками человека недр, результат напряженной работы миллионов тружеников.
   Людские вооруженные массы и материалы все же не решают сами дело победы. Надо сочетать их разумно и предусмотрительно: когда необходимо – быть скупым, когда потребуется – стать щедрым.
   Что было бы, если бы разум вождя не предугадал того, что складывалось у нас в результате десятков лет созидательной работы мускулов и ума, способного к высокому философско-политическому обобщению и предвидению?
   Что было бы с нами, если бы у нас не было во главе государства дальновидной коммунистической партии и ее вождя?
   Уроки этой войны пригодятся и на будущее. Пусть народы садятся за парты и изучают пройденный нами курс.
   У Германии даже ко дню нашего генерального похода на Берлин было в достаточном количестве бензина, стали, редких металлов, алюминия, взрывчатки, оружия. Теперь известны данные Шпеера, доложенные Гитлеру. Союзники не причинили серьезного, гибельного ущерба промышленности Германии. Они также не оттянули на себя достаточно сил, и германский генштаб гнал войска только к востоку, почти не поворачиваясь на запад.
   Что же произошло? Живая сила немцев была разгромлена еще до нашего подхода к их жизненно важным центрам. Советский урок, преподанный врагу под Сталинградом, не был учтен. В нужную минуту у полководцев врага не оказалось необходимых для контрнаступления дивизий. Насколько несравнимо выше оказалась сталинская стратегия консервативной стратегии германского генштаба с его устарелой стратегической доктриной, идущей еще от мануфактурного периода войн.
   В блиндажах, оборудованных в родной земле, мы, офицеры Красной Армии, спорили и горячились, доказывали и опровергали, казнились от досады, если что-либо ускользало от нашего понимания, но мы всегда помнили, что нашим спасением, нашим! будущим, мы обязаны великому человеку, который воспитывал нас в великих сражениях у высот коммунизма.

Глава девятая
Атака

   …Незадолго до зимнего рассвета меня разбудила орудийная канонада.
   Стальной пояс окружения начал сжиматься. Пришедшее из древности понятие «Канны», сотни лет не сходившее со страниц военных учебников, уступало место новому синониму стратегического окружения и разгрома – «Сталинград».
   Через несколько часов к нам! поступило первое сообщение: взято в плен тринадцать тысяч солдат и офицеров. Итак, «непобедимая» армия, прошедшая Европу, маршировавшая по Антверпену, Брюсселю, Парижу, начала разрушаться под ударами советских войск.
   Мы целовали друг друга. Мы не стеснялись наших чувств. Успех наступления был налицо, и мы торжествовали.
   А потом в бой вступила и наша дивизия. Наконец-то прекратилось тягостное затишье!
   Командир батальона собрал командиров рот и их заместителей по политической части в своем блиндаже и, покашливая, тихим голосом объявил нам приказ. Комбату было за сорок пять. В последнее время он часто прихварывал. А тут еще случилось несчастье: где-то в Средней Азии, в эвакуации, умерла его старшая дочь. Но комбат, как всегда, деловито и спокойно провел совещание.
   Этой же ночью мы повели свои роты к исходному рубежу, в лощину. Сразу же после выхода из траншей попали на материковые снега. В таких снегах мы должны были скопиться перед броском. Глухая ночь помогала нам. Красноармейцы были одеты в маскхалаты, оружие прикрывали, чтобы оно не чернело на снегу. Противник не ожидал именно здесь, на нашем участке, активных боевых действий. «Языки» – обычно румыны – показывали на допросах, что немцы уверены в стабильности нашего направления.
   Оставив условные проходы для танков поддержки, командиры рот собрались ко мне. Первой ротой командовал Бахтиаров. Андрианова перевели в другой полк. На третьей роте стоял Загоруйко. Четвертой ротой командовал кадровый капитан, умный и хладнокровный узбек, которого мы называли «Атаке», то-есть «отец».
   Еще перед выходом на исходный рубеж мы надели маскировочные халаты. Здесь, в снежной лощине, продуваемой ветром, мы зябко поеживались, склонившись головами друг к другу; мы обсуждали, кому из нас выпадет честь встать первым во весь рост, крикнуть: «За Родину! За Сталина!» – и броситься вперед, увлекая за собой весь батальон.
   Бахтиаров сказал своим баском:
   – Пожалуй, придется мне, товарищи.
   – Почему же тебе? – недовольно возразил Загоруйко.
   – Ты очень высокий, Ким, – сказал я, – тебя сразу убьют. Ишь, какая заметная цель для немцев.
   – Не пугай Кима, – заметил Атаке, – его все равно не испугаешь, А потом артиллерия начнет, «Раисы» начнут, танки начнут, минометы начнут. Куда там вглядываться в разные пехотные фигуры ошалелому немцу!
   – Поэтому должен начинать я, – сказал Ким, обрадованный поддержкой Атаке.
   – Что ты за персона, Бахтиаров! – нахохлился маленький Загоруйко. – Если бог дал тебе рост, это не значит еще, что он прибавил сюда же и удачу. Батальон подниму я.
   – Объясни причины! – горячо возразил Бахтиаров. – Не балагурь, Загоруйко!
   – Я маленький, увертливый – это во-первых. А во-вторых, недавно командую ротой. Надо же мне перед своими-то бойцами отличиться…
   Мне тоже хотелось поднять батальон. Настало время, наконец, для того, чтобы отомстить за смерть Виктора Неходы и за страдания семьи, за все, что принес враг в мою жизнь. Мне казалось, что где-то на высоком кургане в морозном утреннем рассвете будет стоять и смотреть на нас человек, имя которого я должен буду произнести перед атакой вместе с именем родины. Я был уверен, что он близко.
   – Нельзя так, товарищи, – серьезно сказал Атаке. – Мы сделаем по-другому. Мы сделаем, товарищи, справедливо: бросим жребий. Согласны?
   Получив наше одобрение, Атаке разорвал на четыре части листок, вырванный из записной книжки, начертил на одной бумажке косой крестик и положил в шапку. Взмахнув своей курчавой головой, мгновенно обвившейся паром, Атаке сказал:
   – Руки!
   Четыре руки опустились в шапку. Я нащупал бумажку, развернул. На моей бумажке был косой крест.
   – Вот и решили, – сказал Атаке, надевая шапку. – Поднимать Лагунову. Сережа, ты встанешь на полсекунды раньше нас. А потом: поднимемся все мы, как на пружинах. Пусть пуля тогда ищет тебя среди всех…
   Федя Шапкин, теперь мой замполит, которому я рассказал о жеребьевке, поглядел на меня из-под поднятого воротника шинели, закрывавшего его от бокового ветра.
   – Ты-то теперь не робеешь, Сергей?
   – Конечно, нет… А почему ты задаешь такой вопрос?
   – Обычно так получается: хорохоришься, хорохоришься при людях, а внутри… Как внутри, Сергей? Холодно или жарко?… – Не дожидаясь моего ответа, Шапкин уверенно сказал: – Ничего, и на этот раз повезет, Лагунов.
   Шапкин посмотрел на часы.
   Томительно тянется время. Волнение проходит. Я думаю не о том, что произойдет. Я думаю о Викторе, о моем погибшем друге. Я чувствую, что именно эти мысли помогут мне подняться без страха и без страха итти вперед. Меня воспитали в любви к человеку, но мое сердце сейчас полно ненависти, созревшей в дни моего горя. Я поднимусь сейчас в атаку не только против Н-ского батальона, Н-ского пехотного полка какой-нибудь там Вестфальской или Баварской дивизии, – я поднимусь против мрака и злобы, против будущих войн. Я поднимусь против убийц Виктора.
   Я готовлю гранату «РГД» 1942 года. Она дает светлый столб пламени, прослоенного мельчайшими осколками. Я хитро, по-звериному, вкопался в снег, притаился. Я долго лежу в снегу, заметаемый снегом. Но близится рассвет, близится час возмездия.
   Ветер дует нам в спину и несет снежный поток в лицо немцам.
   И вдруг словно тысячи южных гроз разразились – бьет артиллерия всего кольца. Близкие громы сливаются с дальними. Рокот сталкивается, расходится, и снова звуковые волны ударяются друг о друга – гремит симфония войны: только медь и барабаны, барабаны и медь.
   Залпы «Катюш» прикрывают нас.
   Мы ползем в снегу ближе и ближе к траншеям врага. Вал огня впереди нас. Мы ползем, разрывая своими телами наметаемый косыми валами снег. Каждый спешит. Нет отстающих. Это не принуждение, не слепое исполнение устава, – это подвиг тысяч по велению собственного сердца.
   Вверх взвиваются две ракеты: зеленая – это цвет наших полей, и красная – цвет нашего знамени. И я, поднявшись во весь рост, кричу: «За Родину! За Сталина!» и бегу вперед, туда, где бушует огонь. «За друга Виктора!»
   Федя Шапкин уже впереди, с пистолетом в руке – коренастый, небольшой, но сейчас он кажется мне великаном.
   – Бей! – кричит Шапкин. – Бей!
   Якуба бежит в белом халате, не поворачивая головы. У него в руках винтовка, нацеленная трехгранным штыком вперед. Сибиряки-зверобои ходят так на медведя и бьют его в сердце, пронзая твердую кожу, заросшую густой шерстью.
   Я одновременно с Якубой проваливаюсь в занесенную снегом траншею. Черные тени немцев сбились вправо, уходят. И я кричу Якубе и подбежавшим к нему солдатам:
   – Ложись!
   Я бросаю гранату и падаю в снег грудью.
   И вслед за глуховатым треском разрыва быстротечная траншейная схватка. Мы добиваем тех, кто продолжает сопротивляться.
   Федя Шапкин кричит в ухо:
   – Сережа! Комбат приказал не задерживаться в траншеях! Траншеи промоет вторая волна! Танки уже впереди, Сергей!
   Федя почти тащит меня. Мы обходим труп нашего бойца с расползающимся пятном крови на маскхалате, перепрыгиваем через пулеметное бетонированное гнездо с кучей гильз на снегу и свистками собираем роту для броска.
   Нас обгоняет лыжный батальон – физкультурники-комсомольцы, прибывшие под Сталинград по специальному отбору.
   Веселые, краснощекие ребята проносятся лыжным, еще не сломанным строем мимо нас, как озорной ветер.
   Это они – хлопотуны и спорщики, танцоры и певцы на вечерах самодеятельности, недавние пионеры, шумные посетители стадионов, кино, литературных вечеров.
   У них пистолеты-пулеметы на груди, диски с мелкими автоматными патронами, как семечки в шляпке подсолнуха.
   Лыжники несутся по степи, словно буера под белыми парусами.
   Высокий, веселый, в развевающемся белом халате оборачивается ко мне, может быть, и не ко мне, и кричит:
   – За Сталинград!
   Лыжные батальоны врезаются, как ракетные снаряды, в глубину вражеской обороны. Вот высокий, веселый свалился, упал на спину. Парус-халат сорвало порывом ветра. Пятно крови на парусе покрывается по краям щетиной инея.
   – Вперед!
   На лыжах несутся девушки-санитарки, собравшие пучками косы на затылке, с глазами-фиалками. Ишь, какими цветами расцветает сталинградская вьюжная степь! Девушка-санитарка бросается к упавшему. Вот парус снова поднят над снежным ветряным морем. Шатается, обвисает в милых девичьих руках. Не умирай, паренек! Ты еще должен увидеть в своей жизни фиалки! Открой глаза!
   Вперед!
   Вперед, чтобы скорее прийти к труду, чтобы скорее сбросить маскировочную одежду, чтобы вытряхнуть из кармана патроны, чтобы омыть, омыть руки! Чтобы омытыми руками принести солнце родине. Пусть вечно нам светит!
   В первой траншее румыны. Они поднимают руки. Мы знаем, что основной удар надо наносить по второй траншее: там сидят спешенные танкисты дивизии «Викинг». Оттуда шла стрельба по румынам и по нашей атакующей пехоте.
   Я знаю, как сражаться с эсесовцами. Ни за что не доверять поднятой руке: вторая нацелена на тебя. Ни в коем случае не доверять! Если он повернулся спиной, не думай, что он не следит за тобой. Это прием, уловка хитрого, вымуштрованного зверя. Это сделано для того, чтобы отвлечь твое внимание, обмануть.
   Якуба держится вблизи меня, отстреливается скупо, сберегая патроны. Он явно охраняет меня. Если я что не замечу, заметит Якуба. Если мы вдвоем что-либо проглядим, поможет молдаванин Мосей Сухомлин. Он считает меня как бы своим сыном, после того как мы вспомнили путешествие с фургоном.
   Нам трудно достаются танкисты «Викинга». Ко мне подбегает Федя Шапкин, говорит, что ранен Бахтиаров, на его глазах свалился замполит батальона, что рота Загоруйко еще дерется во второй линии траншей Федя кричит на ходу. Его рваные, хриплые фразы вылетают вместе с паром.
   Атаке опережает нас. Его рота молча добивает вторую линию, растекается по ходам сообщения в глубину обороны. Я один раз увидел Атаке. Он стоял на белой вершине бронебункера, взорванного прямым попаданием, и энергично махал рукой, направляя бойцов по ходам сообщения, покрикивая по-узбекски, и улыбался.
   Подражая Атаке, я тоже вскочил на бруствер, чтобы направить людей в глубину. Шапкин сбил меня с бруствера. Я упал рядом с ним под свист пуль, обметавших бруствер: работал скрытый до этого пулемет. Пошла лента разрывных пуль.
   Если ночью рвутся «дум-дум» – красиво: разноцветные по коронке разрыва букетики. Днем же только короткий хлопок и пискливый разлет крошечных ядовитых осколочков.
   Траншеи сообщений вывели нас к лощине. Мы достигли балки Купоросной. Не нарваться бы на минные ловушки! Поэтому мы достигаем третьей линии вслед за отходящими немцами. Мы выдавливаем их из соединительных траншей, как из тюбика, и завязываем рукопашный бой в стрелковых и пулеметных ячейках – осиных гнездах, налепленных в норах балки Купоросной. Хорошо, что здесь уже поработали наши авиация, артиллерия и минометы. Снег почернел, обрызганный землей, выброшенной взрывами. Много свежих трупов, лыжных следов и звездочек лыжных разворотов. Попадаются убитые лыжники. И вон – я отвожу глаза, й сердце мое становится как комок железа – девушка-санитарка… Глаза-фиалки залиты кровью, губа рассечена. Кровь заливает обнаженную девичью шею.
   …Высокий, с сильной проседью немец, с погонами младшего офицера, будто прикованный к размятой глине войлочными на деревянной подошве ботами, с блеском золотых зубов из-под приподнятой верхней губы, с автоматом в обмороженных руках, с въевшимися в пухлое мясо перстнями…
   Я загляделся на секунду дольше, чем нужно было, на убитую девушку. В секунду можно сделать два выстрела; одной секунды достаточно, чтобы нажать спусковой крючок автомата. Я почувствовал, как пуля ударила в правую ногу, – и нога мгновенно онемела, и какое-то гнетущее состояние неизвестности пришло ко мне. Я выстрелил из пистолета.
   Немец покачнулся, опустился на колени и упал лицом вниз. Я видел его голову, спутавшиеся волосы, оборванный хлястик шинели.
   Я хотел приподняться, но не мог.
   Возле меня никого не было.
   Неподалеку слышалась татакающая дробь магазинных немецких винтовок, характерные, отличные от нашего, разрывы ручных гранат.
   Я попробовал поползти. Онемение прошло. В ногу вступила боль. Хотелось кричать. Может быть, и крикнул. Возле меня очутился Якуба. Подполз, разлепил забитые снегом губы:
   – Товарищ старший лейтенант, як же так?
   – Кажется, ранен, Якуба. – Я силился подняться. Якуба навалился на меня. Я почувствовал запах махорки и чеснока. Якуба держал меня за плечи, а мою грудь придавила его винтовка. – Нельзя. Пристрелялись… Лежите… Якуба не выпускал меня, одновременно пытаясь на ощупь определить мое ранение. Я почувствовал выше колена резкую боль, пальцы Якубы дошли до раны. Я застонал. Якуба сразу отпустил руку и тихо, опять обдавая меня своими теплыми запахами махорки и чеснока, пробормотал:
   – Пуля. Бо, если осколок, порвал бы шинель. Самому вам не дотянуть до сестер.
   – Доползу, Якуба.
   – Ни… Давайте лягайте на меня. Я вас дотяну до балочки. Ни… ни… не подымайте голову.
   Якуба очень ловко как-то надвинул меня на себя, приказал держаться руками за плечи и потащил меня по целине. Он полз в снегу, отфыркивался, тяжело дышал.
   И когда Якуба дотащил меня к спуску в лощину, я увидел своего замполита. Шапкин встал, бросился к нам.
   – Убьют, – досадно бормотал Якуба, – як же так? Да разве можно таким детям быть на фронте?
   Шапкин подбежал, нагнулся, схватил меня за руки и понес. Его широкое, курносое и такое всегда застенчивое лицо склонилось ко мне. Его брови были в инее, шерстяной ворот подшлемника прикрывал рот.
   – Так же нельзя, Сережа, нельзя, – говорил он, прерывисто дыша. – Балку-то почти очистили. Противник усилил сопротивление у Воропонова. 'К нам опять подтягивают сибиряков… Сейчас опять начнет артиллерия и пойдем… вперед! Эх ты!.. Генерал Шувалов приказал брать противника техникой в первую очередь. Приказ Сталина… А ты? Эх ты, Сережка…
   Я слышал рокочущий хозяйский голос нашей артиллерии, рев штурмовых самолетов.
   Шапкин прыгнул в сугроб с обрывчика. Теперь мы были в безопасности.
   – Где Якуба? – спросил я.
   – Сестру, – приказал Федя, – быстро сестру!
   – Я тут, товарищ старший лейтенант, – отвечал Якуба.
   Он стоял возле меня.
   – Як же так?… Политрук мог загубить и вас и себя. Чи я не мог вас понести руками?… Теж не тактика… Ладно, шо обошлось, а кабы… – Якуба укоризненно махнул рукой.
   Пришла медсестра. Она прощупала ногу, что-то сказала Шапкину. Федя принялся освобождать меня от снаряжения, расстегивать пряжки.

Глава десятая
Гвардейцы

   Автоматная пуля прорезала мясо, уткнулась в кость, контузила ее и застряла в мышцах. Как говорили мне хирурги в Бекетовке, куда меня доставили, пуля, очевидно, шла по снегу, потеряла силу, и это спасло ногу.
   Кольцо сжималось. Наш полк вплотную подошел к Ельшанке, пригороду Сталинграда. А я лежал. Ко мне забегал Шапкин. Он взахлеб, с азартом рассказывал о наступлении, о пленных, об успехах, а я лежал и скрипел зубами от досады. Я доказывал, что нельзя меня держать в госпитале, просился в роту. Шапкин посоветовался с доктором. Доктор устал не столько от работы, сколько от бесконечных просьб раненых о досрочной выписке. Доктор наотрез отказал.
   – Покомандую пока я ротой, Сережа, – сказал Федя.
   – Я хочу со своей ротой войти в Сталинград.
   – Успеешь еще.
   – Успею? Вы же быстро идете.
   – Не так, чтобы быстро. Дело солидное. Сжимаем аккуратно обручи. Так сжимаем, чтобы без отдушины.
   – А зачем пленных берете?
   – Сдаются, Сережа, – с наивной улыбкой отвечал Шапкин, – потому и берем.
   – Врагов надо уничтожать.
   – Кто не сдается, так и поступаем.
   – Надо всех…
   – Если сдаются, нельзя.
   – Сам Сталин сказал: смерть немецким оккупантам!
   – Оккупантам – да… Но если немец сдался – значит, он отказался оккупировать нашу территорию.
   – Все равно.
   – Нет, – Шапкин упрямо доказывал мне. – Уничтожать надо врага, который не сдается. Сдался – оставить. Они не одни… Сколько еще армий у Гитлера? Узнают, что мы их варим в котлах с мясом и костями, будут драться до последнего. Нам же будет потом труднее, Сергей.
   – Ты стал защищать немцев, Федя. Я тебя не узнаю. Что ты говорил раньше?
   Шапкин улыбнулся мило и светло:
   – Раньше мы отходили, а теперь наступаем. Нам нельзя становиться на одну доску с ними. Нас воспитывали по-другому. Мы, – Федя помолчал, как бы подыскивая слово, – гуманисты. Мы их должны убедить оружием, превосходством своего духа, ну, если хочешь, своей идеей. Нам эту нацию еще придется перевоспитывать. Ведь у них не только Гитлер или Геринг, у них и Тельман и Карл Либкнехт, Сережа… В общем это разговор, как говорится, на потом. А теперь поправляйся…
   Федя уехал на передовую. День и ночь перекатывались громы артиллерии. В стекла окон бил сыпучий, метельный снег. Стекла разводило прелестными узорами. Через эти узоры я немного видел, что делалось там, на воле. Я слышал своим привычным ухом даже отдаленное передвижение автомашин, подвозивших боевые припасы.