Страница:
Анюта бросилась вперед, приникла щекой к руке отца. Пальцы отца разжались, опустились к голове дочери, провели по волосам два-три раза.
– Детей прогони, – еще раз попросил отец, – не надо…
Мы сжались в углу. Отец не замечал нас. Южная ночь затопила комнату.
– А ничего… не брошу… – твердо, как клятву, произнес отец. – Не сойду.
Отец опустился на табурет. Мать попросила спичек, их принес Илюшка.
Она дрожащими руками сияла стекло с лампы, провела по фитилю спичкой. Лампа медленно разгоралась, закоптила узким черным языком. Мать прикрутила огонь, вынула из головы металлическую шпильку, повесила на стекло, чтобы не лопнуло, и снова обратилась к отцу.
– Ничего, ничего, Ваня, – сказала она, стараясь говорить спокойно. – Как же так ты неловко? Нога подвернулась?
– Не уйду… не дождетесь, – бормотал отец, прикусывая усы.
Черные от пыли капли пота скатывались по его руке.
И вот я увидел проступившую между пальцев отца густую, багровую, как пламя факела, кровь.
Я охватил лицо руками, чтобы не закричать, прижался всем телом к маленькому Коле, безучастно глядевшему на все, и сквозь пальцы, мучительно истязая себя самого, глядел па крути расползающейся крови.
Мама увела отца в спальню. Кто-то подбежал к нашему дому. Хлопнули наружные двери. Подкатила тачанка, кони захрапели у черного крыльца. В столовую с чемоданчиком в руках, вошел Устин Анисимович. Из спальни вышла мать, прислонилась спиной к стене и с надеждой посмотрела на Устина Анисимовича.
Доктор оглянулся, бросил выразительный взгляд в нашу сторону, что означало «уведите детей», приблизился к матери, прикоснулся к ее руке:
– Тоня… надо еще лампу, тазик воды, полотенце. Держи, держи себя в руках… Тоня…
Вскоре дом наполнился людьми. У отца было больше открытых друзей, нежели скрытых врагов.
Я вышел во двор. У тачанки столпился народ.
Никита задал лошадям сена, тут же у дышла отстегнул по одной постромке и завязал их на боковине украшенных медными бляхами шлей.
Никита был в центре внимания. Он присел на стремянку, громко говорил, размахивая папироской:
– Ехали мы с четвертой бригады, заречной, к броду, кони приморились, шли невесело. Ну, знаете тот лесок, что на мыску возле брода. Как поравнялись мы с тем леском, слышу, вроде ветка хрустнула, выстрел, пуля просвистела и ушла. Я оглянулся и сказал Ивану Тихоновичу: «Стреляют». Ну, конечно, с тачанки, под нее, как иначе… А Иван Тихонович поднялся во весь рост, размахивает полевой сумкой и грозит в лесок: «Сволочи!» Оттуда опять раз-раз, не иначе – из обреза, и зацепило председателя. Беда…
– Надо было кнутом по коням и уходить после первого же выстрела, – сказал кто-то из темноты.
– Ишь ты, швидкий, уходить! Я же кажу, кони пристали… Это тебе не трактор… Да кто там?
Из-под яблони вышел начальник милиции с отцовой полевой сумкой в руках, с наганом на плечном ремне. Оказывается, он стоял под яблоней и вслушивался в разговор.
Никита узнал начальника милиции, привстал, прикоснулся пальцами к ухарски надетой кубанке.
– Не узнал вас, товарищ начальник.
– Темно, как узнать, – сказал начальник милиции и прошел в дом.
– Этот разыщет бандитов, – сказал один из слушателей Никиты.
– Разыщет… – Никита отмахнулся, и снова скрипнула под ним стремянка. – Ищи ветра в поле… Ay… Ay… Ну что ж, дончаки остыли, можно напувать.
Никита взял цыбарку, пошел к колодцу. Завизжал барабан журавля, ведро глухо ударилось о воду. Кучер дергал за бечевку, пока ведро наполнялось, равномерно – скрип-скрип-скрип – заработал ручкой. Кони почувствовали воду, тихонько заржали. В темноте блеснули зелеными огоньками их влажные глаза.
Я вернулся в дом. Болезненная жена Устина Анисимовича, которую я недолюбливал, разобрала кровать, уложила меня. Она прикоснулась худой рукой к моему лбу, что-то прошептала.
Слезы потекли по моим щекам. Вдруг полуоткрылась дверь из столовой, на пороге появился силуэт девочки. Это была Люся. Она неплотно прикрыла дверь, тихими шажками, на носках, подошла к моей кровати и присела на кончик стула. Я молчал и следил из-под полуприкрытых век за каждым ее движением. Люся посидела с минуту, потом положила свою руку на мою, лежавшую поверх одеяла. Я молчал, пораженный этой неожиданной лаской.
– Ты не спишь, Сережа, – сказала она, – почему же ты молчишь?
Я тихонько приподнял голову, чтобы не спугнуть этого легкого, как крылья бабочки, прикосновения ее нежной руки.
– Не сплю, Люся.
Девочка отняла руку, положила ее к себе на коленку. Я сел на кровати, вглядывался в Люсю, не различая лица, глаз. Только силуэт головки рисовался на фоне слабого света керосиновой лампы, проступавшего сюда из столовой через неплотно прикрытую дверь.
Мне хотелось многое сказать этой девочке, но язык не повиновался. Да и трудно было мне в ту минуту. Она понимала мое душевное состояние.
– Тебе тяжело, – промолвила она. – Случись то же с моим папой, – она перевела дух, – я бы сошла с ума. Видно, утешать в чужом горе легче. Как ты думаешь?
Меня успокаивали ее слова, так не детски выраженные. Мне становилось легче от ее сердечного внимания. Я дал себе слово никогда не забывать ее искреннего порыва.
– Если хочешь, Сережа, – продолжала она, – я всегда буду помнить о тебе. Только прошу тебя, никому не рассказывай, особенно этим ужасным хулиганам – Виктору и Павлу…
Я кивнул головой, ее слова почему-то не вызвали во мне возмущения. Я думал: «Хорошо, что Люся пришла в темноте»; Глаза мои были заплаканы. Мне не хотелось, чтобы девочка ушла.
В соседней комнате зажгли вторую лампу, в нашей детской комнате стало светлее. На своей кроватке, повернувшись к стене, спал Коля. Кровать Илюши не была разобрана. Он помогал матери.
Я услышал, что кто-то вошел в спальню. По голосам я узнал: пришли секретарь партийной ячейки, чрезвычайно деловой и несколько суматошный человек, и председатель станичного совета. Это был басовитый мужчина, коммунист, бывший партизан, вдоль и поперек иссеченный белогвардейскими шашками.
Лампа разгорелась. Теперь я хорошо видел Люсю. Она отодвинулась и, прихватив концы шелкового материнского платка, наброшенного на плечи, рассматривала висевшую на стене апликацию по басне Крылова.
Руками моей мамы был вышит журавль; он клевал красным клювом синюю тарелку, а лиса сидела на задних лапках и следила за гостем. Она почему-то напоминала Пашу Фесенко: у него были такие же жуликоватые глаза.
– Я пойду, – сказала Люся, вставая.
Я не набрался смелости попросить ее побыть со мной еще немного. Я не мог придумать слов, которые задержали бы ее и заставили присесть на кончик стула. Я был готов просидеть с ней до петухов, но всегда странно робел в ее присутствии, и это доводило меня до злости. Обычно после ее ухода сам с собой я был находчив, смел, остроумен… Теперь все улетучилось, и я сидел перед ней дурак-дураком…
Она ушла на цыпочках и притворила за собой дверь. Я привалился к стене горячим лбом.
Глава десятая
Глава одиннадцатая
Часть вторая
Глава первая
– Детей прогони, – еще раз попросил отец, – не надо…
Мы сжались в углу. Отец не замечал нас. Южная ночь затопила комнату.
– А ничего… не брошу… – твердо, как клятву, произнес отец. – Не сойду.
Отец опустился на табурет. Мать попросила спичек, их принес Илюшка.
Она дрожащими руками сияла стекло с лампы, провела по фитилю спичкой. Лампа медленно разгоралась, закоптила узким черным языком. Мать прикрутила огонь, вынула из головы металлическую шпильку, повесила на стекло, чтобы не лопнуло, и снова обратилась к отцу.
– Ничего, ничего, Ваня, – сказала она, стараясь говорить спокойно. – Как же так ты неловко? Нога подвернулась?
– Не уйду… не дождетесь, – бормотал отец, прикусывая усы.
Черные от пыли капли пота скатывались по его руке.
И вот я увидел проступившую между пальцев отца густую, багровую, как пламя факела, кровь.
Я охватил лицо руками, чтобы не закричать, прижался всем телом к маленькому Коле, безучастно глядевшему на все, и сквозь пальцы, мучительно истязая себя самого, глядел па крути расползающейся крови.
Мама увела отца в спальню. Кто-то подбежал к нашему дому. Хлопнули наружные двери. Подкатила тачанка, кони захрапели у черного крыльца. В столовую с чемоданчиком в руках, вошел Устин Анисимович. Из спальни вышла мать, прислонилась спиной к стене и с надеждой посмотрела на Устина Анисимовича.
Доктор оглянулся, бросил выразительный взгляд в нашу сторону, что означало «уведите детей», приблизился к матери, прикоснулся к ее руке:
– Тоня… надо еще лампу, тазик воды, полотенце. Держи, держи себя в руках… Тоня…
Вскоре дом наполнился людьми. У отца было больше открытых друзей, нежели скрытых врагов.
Я вышел во двор. У тачанки столпился народ.
Никита задал лошадям сена, тут же у дышла отстегнул по одной постромке и завязал их на боковине украшенных медными бляхами шлей.
Никита был в центре внимания. Он присел на стремянку, громко говорил, размахивая папироской:
– Ехали мы с четвертой бригады, заречной, к броду, кони приморились, шли невесело. Ну, знаете тот лесок, что на мыску возле брода. Как поравнялись мы с тем леском, слышу, вроде ветка хрустнула, выстрел, пуля просвистела и ушла. Я оглянулся и сказал Ивану Тихоновичу: «Стреляют». Ну, конечно, с тачанки, под нее, как иначе… А Иван Тихонович поднялся во весь рост, размахивает полевой сумкой и грозит в лесок: «Сволочи!» Оттуда опять раз-раз, не иначе – из обреза, и зацепило председателя. Беда…
– Надо было кнутом по коням и уходить после первого же выстрела, – сказал кто-то из темноты.
– Ишь ты, швидкий, уходить! Я же кажу, кони пристали… Это тебе не трактор… Да кто там?
Из-под яблони вышел начальник милиции с отцовой полевой сумкой в руках, с наганом на плечном ремне. Оказывается, он стоял под яблоней и вслушивался в разговор.
Никита узнал начальника милиции, привстал, прикоснулся пальцами к ухарски надетой кубанке.
– Не узнал вас, товарищ начальник.
– Темно, как узнать, – сказал начальник милиции и прошел в дом.
– Этот разыщет бандитов, – сказал один из слушателей Никиты.
– Разыщет… – Никита отмахнулся, и снова скрипнула под ним стремянка. – Ищи ветра в поле… Ay… Ay… Ну что ж, дончаки остыли, можно напувать.
Никита взял цыбарку, пошел к колодцу. Завизжал барабан журавля, ведро глухо ударилось о воду. Кучер дергал за бечевку, пока ведро наполнялось, равномерно – скрип-скрип-скрип – заработал ручкой. Кони почувствовали воду, тихонько заржали. В темноте блеснули зелеными огоньками их влажные глаза.
Я вернулся в дом. Болезненная жена Устина Анисимовича, которую я недолюбливал, разобрала кровать, уложила меня. Она прикоснулась худой рукой к моему лбу, что-то прошептала.
Слезы потекли по моим щекам. Вдруг полуоткрылась дверь из столовой, на пороге появился силуэт девочки. Это была Люся. Она неплотно прикрыла дверь, тихими шажками, на носках, подошла к моей кровати и присела на кончик стула. Я молчал и следил из-под полуприкрытых век за каждым ее движением. Люся посидела с минуту, потом положила свою руку на мою, лежавшую поверх одеяла. Я молчал, пораженный этой неожиданной лаской.
– Ты не спишь, Сережа, – сказала она, – почему же ты молчишь?
Я тихонько приподнял голову, чтобы не спугнуть этого легкого, как крылья бабочки, прикосновения ее нежной руки.
– Не сплю, Люся.
Девочка отняла руку, положила ее к себе на коленку. Я сел на кровати, вглядывался в Люсю, не различая лица, глаз. Только силуэт головки рисовался на фоне слабого света керосиновой лампы, проступавшего сюда из столовой через неплотно прикрытую дверь.
Мне хотелось многое сказать этой девочке, но язык не повиновался. Да и трудно было мне в ту минуту. Она понимала мое душевное состояние.
– Тебе тяжело, – промолвила она. – Случись то же с моим папой, – она перевела дух, – я бы сошла с ума. Видно, утешать в чужом горе легче. Как ты думаешь?
Меня успокаивали ее слова, так не детски выраженные. Мне становилось легче от ее сердечного внимания. Я дал себе слово никогда не забывать ее искреннего порыва.
– Если хочешь, Сережа, – продолжала она, – я всегда буду помнить о тебе. Только прошу тебя, никому не рассказывай, особенно этим ужасным хулиганам – Виктору и Павлу…
Я кивнул головой, ее слова почему-то не вызвали во мне возмущения. Я думал: «Хорошо, что Люся пришла в темноте»; Глаза мои были заплаканы. Мне не хотелось, чтобы девочка ушла.
В соседней комнате зажгли вторую лампу, в нашей детской комнате стало светлее. На своей кроватке, повернувшись к стене, спал Коля. Кровать Илюши не была разобрана. Он помогал матери.
Я услышал, что кто-то вошел в спальню. По голосам я узнал: пришли секретарь партийной ячейки, чрезвычайно деловой и несколько суматошный человек, и председатель станичного совета. Это был басовитый мужчина, коммунист, бывший партизан, вдоль и поперек иссеченный белогвардейскими шашками.
Лампа разгорелась. Теперь я хорошо видел Люсю. Она отодвинулась и, прихватив концы шелкового материнского платка, наброшенного на плечи, рассматривала висевшую на стене апликацию по басне Крылова.
Руками моей мамы был вышит журавль; он клевал красным клювом синюю тарелку, а лиса сидела на задних лапках и следила за гостем. Она почему-то напоминала Пашу Фесенко: у него были такие же жуликоватые глаза.
– Я пойду, – сказала Люся, вставая.
Я не набрался смелости попросить ее побыть со мной еще немного. Я не мог придумать слов, которые задержали бы ее и заставили присесть на кончик стула. Я был готов просидеть с ней до петухов, но всегда странно робел в ее присутствии, и это доводило меня до злости. Обычно после ее ухода сам с собой я был находчив, смел, остроумен… Теперь все улетучилось, и я сидел перед ней дурак-дураком…
Она ушла на цыпочках и притворила за собой дверь. Я привалился к стене горячим лбом.
Глава десятая
Дальнейшие события
На другой день я сидел у стола начальника милиции.
– Итак, молодой человек, они разъехались на лошадях? – спросил он и уже вторично придвинул ко мне конфетку.
– Разъехались в разные стороны, – ответил я.
Начальник милиции не смотрел на меня. Его глаза были опущены. Он что-то чертил толстым карандашом на развернутом листе писчей бумаги.
– В какие стороны? – переспросил он.
– Одни поехали вниз по реке, другие вверх.
– А дальше?
– Копыта потерялись.
– Звук копыт?
– Звук.
Начальник милиции рисовал каких-то чортиков. Мое любопытство накалилось до крайности, я приподнялся, заглянул через чернильницу. Начальник ухмыльнулся уголками губ и своими смуглыми пальцами, замаранными фиолетовыми и красными чернилами, подвинул лист для моего удобства поближе.
– Хорошо получается? – спросил он.
– Так себе, – ответил я.
– Конечно, не Репин. А вот такой рисунок поможет разыскать преступников, стрелявших в твоего батьку.
У извилистой речки, повыше точно вырисованного висячего моста, был начертан треугольник входа в пещеру и тропы, расходящиеся от него. Маленькие лошади, напоминавшие бутылочки с хвостами, стояли близ пещеры. Затем на моих глазах рука начальника, замаранная чернилами, послала их в речку. Вскоре две бутылочки поплыли вниз, а три вверх – по течению.
– Их было пять? – спросил начальник.
– Пять.
– Одного звали Никита?
Я вздрогнул. Неожиданно догадка ошеломила меня.
– Он же не кулак, – сказал я растерянно, – он кучер. Возил меня на тачанке, давал вожжи, вырезывал мне пищики из вербы…
– Правильно. Вожжи, пищики… – Начальник тяжело вздохнул. – Кулаков-то натуральных мы давно вытурили. Тех узнать можно было ночью, наощупь, а вот подкулачников сложнее.
Начальник постучал по столу ручкой пресс-папье. В кабинет вошел молчаливый и хмурый, как зимняя туча, человек, которого мы почему-то очень боялись. Он занимался уголовными делами и не всегда ходил в милицейской форме.
– Сучилина и Никиту-кучера взять немедленно, – сказал начальник. – Проверить в верховых колхозах, кто брал лошадей и выезжал ночью, от и до… Понятно? Черная бородка и белая шапка… Надо разыскать, хотя у него приметы окажутся шиворот-навыворот… Понятно?
Начальник уголовного розыска кивнул головой и вышел из кабинета. Мой собеседник подвинул ко мне конфетку.
– Упрямый. Как буйвол. Не отравлена… гляди! – Он бросил ее в рот вместе с бумажкой, пожевал, выплюнул бумажку, и леденец захрустел, как стекло, на его крепких, кипенных зубах.
– Теперь жалко?
– Нет, – буркнул я.
– Вижу, жалко. Меня, братец, не проведешь. Профессия не та.
Начальник хлопнул ящиком стола, достал оттуда горсть конфет, насовал насильно мне в оба кармана, подтолкнул к двери.
– Твой приятель Витька гораздо разговорчивей, – сказал он, – учись жизни у него, а не у буйвола. Молчал несколько дней… Пещерный житель. – Он потрепал меня за нос. – Когда будем проводить по улице бандитов, узнай. Ошибаться нам нельзя. А то зашлем их в тартарары. Понял?
Я понял одно: отец расплатился своей кровью за мое молчание. Следовательно, не всегда нужно молчать, если тебе что-либо известно. Я понял второе: Виктор нарушил свое слово и раньше меня рассказал обо всем начальнику милиции, не предупредив меня, не посоветовавшись со мной. Он тоже пришел поздно, но его показания помогли раскрыть преступление.
Виктор, конечно, поступил правильно. Но как же с товарищеским словом? Почему он первым нарушил его?
Нужно было во что бы то ни стало разыскать Виктора. И я его нашел в совершенно неожиданном месте – на базаре.
Краснея от смущения, Виктор прикрыл какие-то вещи, лежавшие на мешке, разостланном на земле. Возле него сидели люди, продававшие старые ботинки, гвоздики, ломаный будильник, молоток, бутылку с цветной этикеткой.
В это время какой-то горный казачина в свиных постолах и рваных ластиковых шароварах подошел к Виктору.
– А чем ты торгуешь, купец?
– Ничем. – Виктор вспыхнул.
– Как ничем? – Казачина нагнулся, откинул мешок, плюнул и пошел дальше. Я увидел какой-то старый хлам.
– Ты, значит, продаешь, Виктор?
– Мать послала.
– И ты согласился?
Тогда Виктор прикусил губы, зло уставился на меня:
– А если дома жрать нечего?
– Нечего есть?
Мне показалось, что Виктор пошутил. Мне припомнилось наше недавнее ночное пиршество: хлеба целый каравай, тарань, круг брынзы. Я напомнил ему об этом.
– Пашка принес, – сумрачно сказал Виктор, – там оставалось немного. Я завернул остатки обратно в мешок и отнес мамке. Ты же знаешь, при школе нет огорода, а мы… Так-то…
Мне показалось, что я увидел Виктора впервые, и мне стало стыдно. Всегда сытый и одетый, я ни разу не поинтересовался, как живет мой друг.
Я собрался уходить, совершенно забыв, что решил обвинить Виктора в измене слову. Виктор сам догадался и напрямик сказал:
– Не обижайся на меня. Пришлось рассказать про этих сволочей… Опоздали только. Батьку твоего жаль…
Я вспомнил о содержимом карманов моей курточки, помялся и нерешительно предложил конфеты Виктору.
– Не побираюсь, – строго сказал он.
– Они даром достались, Витя. Начальник милиции сам напихал в карманы.
– Иди, иди, чиж.
Вернувшись домой, я высыпал в сахарницу все до единой конфеты, прожигавшие мои карманы. Мать застала меня за этим занятием, сделала вид, что ничего не заметила, ушла на кухню. Впервые я что-то положил в буфет, а не вытащил оттуда.
Отец лежал с обнаженными руками и забинтованной грудью в соседней комнате и наблюдал за мной с одобрительным вниманием. Уходя от него, мама не притворила дверь, а я, занятый своим делом, не заметил, что за мной следят внимательные, задумчивые глаза…
Сучилина вели по улице со связанными назад руками, сообщников его не связывали. Позади Сучилина, след в след, с понурой рыжей головой, без шапки, шагал Никита, старавшийся не глядеть на толпу, не отвечая на выкрики.
Я не мог понять, как этот человек, вырезывавший нам пищики в лесу, катавший на козлах, огромный, сильный, свитый из мускулов, решился на убийство человека, который ему ничего не сделал плохого.
Рядом с Никитой шли те самые люди, которых я навсегда запомнил на фоне кустов у Богатырских пещер.
Был воскресный день. Людей собралось много, не меньше, чем на смотр первого трактора.
У отца сегодня поднялась температура. Устин Анисимович утром вводил отцу сердечное. Об этом говорили в толпе, и ненависть к преступникам все нарастала.
– Эх, решить бы самосудом! – кричал какой-то старик в картузе, размахивая палкой.
Преступников окружали милиционеры, пять человек. Еще два конных ехали в конвое на иссиня-вороных орловцах с подседельниками – вальтрапами, расшитыми кумачом и камкой.
Арестанты шли с понурыми головами, стараясь не встречаться глазами с людьми. Только один Сучилин поглядывал с наглой самоуверенностью, откинув на затылок кубанку. Сатиновый бешмет был расстегнут на груди до самого пояса, сверкавшего серебряной с чернью насечкой. На ногах были мягкие козловые сапожки без каблуков, подхваченные ременными шнурками у колен.
Сучилин явно разыскивал кого-то глазами, наконец отыскал, кивнул головой. В толпе истошно заголосила его жена, пожилая, степенная женщина.
Дети Сучилина держались около матери, озирались, как зверьки. Глаза у них были заплаканы и натерты кулаками. Странно, но мне их было жаль.
Преступников подвели к милиции и посадили на мажару, на которой обычно возят с поля снопы. Верховые проводили их немного и повернули к конюшням.
Вскоре мажара пропала за тополевыми стволами, и только небольшой столбик пыли еще долго держался на шляхе.
– Не жалей их, – сказал Виктор, – они тебя не пожалеют…
– Итак, молодой человек, они разъехались на лошадях? – спросил он и уже вторично придвинул ко мне конфетку.
– Разъехались в разные стороны, – ответил я.
Начальник милиции не смотрел на меня. Его глаза были опущены. Он что-то чертил толстым карандашом на развернутом листе писчей бумаги.
– В какие стороны? – переспросил он.
– Одни поехали вниз по реке, другие вверх.
– А дальше?
– Копыта потерялись.
– Звук копыт?
– Звук.
Начальник милиции рисовал каких-то чортиков. Мое любопытство накалилось до крайности, я приподнялся, заглянул через чернильницу. Начальник ухмыльнулся уголками губ и своими смуглыми пальцами, замаранными фиолетовыми и красными чернилами, подвинул лист для моего удобства поближе.
– Хорошо получается? – спросил он.
– Так себе, – ответил я.
– Конечно, не Репин. А вот такой рисунок поможет разыскать преступников, стрелявших в твоего батьку.
У извилистой речки, повыше точно вырисованного висячего моста, был начертан треугольник входа в пещеру и тропы, расходящиеся от него. Маленькие лошади, напоминавшие бутылочки с хвостами, стояли близ пещеры. Затем на моих глазах рука начальника, замаранная чернилами, послала их в речку. Вскоре две бутылочки поплыли вниз, а три вверх – по течению.
– Их было пять? – спросил начальник.
– Пять.
– Одного звали Никита?
Я вздрогнул. Неожиданно догадка ошеломила меня.
– Он же не кулак, – сказал я растерянно, – он кучер. Возил меня на тачанке, давал вожжи, вырезывал мне пищики из вербы…
– Правильно. Вожжи, пищики… – Начальник тяжело вздохнул. – Кулаков-то натуральных мы давно вытурили. Тех узнать можно было ночью, наощупь, а вот подкулачников сложнее.
Начальник постучал по столу ручкой пресс-папье. В кабинет вошел молчаливый и хмурый, как зимняя туча, человек, которого мы почему-то очень боялись. Он занимался уголовными делами и не всегда ходил в милицейской форме.
– Сучилина и Никиту-кучера взять немедленно, – сказал начальник. – Проверить в верховых колхозах, кто брал лошадей и выезжал ночью, от и до… Понятно? Черная бородка и белая шапка… Надо разыскать, хотя у него приметы окажутся шиворот-навыворот… Понятно?
Начальник уголовного розыска кивнул головой и вышел из кабинета. Мой собеседник подвинул ко мне конфетку.
– Упрямый. Как буйвол. Не отравлена… гляди! – Он бросил ее в рот вместе с бумажкой, пожевал, выплюнул бумажку, и леденец захрустел, как стекло, на его крепких, кипенных зубах.
– Теперь жалко?
– Нет, – буркнул я.
– Вижу, жалко. Меня, братец, не проведешь. Профессия не та.
Начальник хлопнул ящиком стола, достал оттуда горсть конфет, насовал насильно мне в оба кармана, подтолкнул к двери.
– Твой приятель Витька гораздо разговорчивей, – сказал он, – учись жизни у него, а не у буйвола. Молчал несколько дней… Пещерный житель. – Он потрепал меня за нос. – Когда будем проводить по улице бандитов, узнай. Ошибаться нам нельзя. А то зашлем их в тартарары. Понял?
Я понял одно: отец расплатился своей кровью за мое молчание. Следовательно, не всегда нужно молчать, если тебе что-либо известно. Я понял второе: Виктор нарушил свое слово и раньше меня рассказал обо всем начальнику милиции, не предупредив меня, не посоветовавшись со мной. Он тоже пришел поздно, но его показания помогли раскрыть преступление.
Виктор, конечно, поступил правильно. Но как же с товарищеским словом? Почему он первым нарушил его?
Нужно было во что бы то ни стало разыскать Виктора. И я его нашел в совершенно неожиданном месте – на базаре.
Краснея от смущения, Виктор прикрыл какие-то вещи, лежавшие на мешке, разостланном на земле. Возле него сидели люди, продававшие старые ботинки, гвоздики, ломаный будильник, молоток, бутылку с цветной этикеткой.
В это время какой-то горный казачина в свиных постолах и рваных ластиковых шароварах подошел к Виктору.
– А чем ты торгуешь, купец?
– Ничем. – Виктор вспыхнул.
– Как ничем? – Казачина нагнулся, откинул мешок, плюнул и пошел дальше. Я увидел какой-то старый хлам.
– Ты, значит, продаешь, Виктор?
– Мать послала.
– И ты согласился?
Тогда Виктор прикусил губы, зло уставился на меня:
– А если дома жрать нечего?
– Нечего есть?
Мне показалось, что Виктор пошутил. Мне припомнилось наше недавнее ночное пиршество: хлеба целый каравай, тарань, круг брынзы. Я напомнил ему об этом.
– Пашка принес, – сумрачно сказал Виктор, – там оставалось немного. Я завернул остатки обратно в мешок и отнес мамке. Ты же знаешь, при школе нет огорода, а мы… Так-то…
Мне показалось, что я увидел Виктора впервые, и мне стало стыдно. Всегда сытый и одетый, я ни разу не поинтересовался, как живет мой друг.
Я собрался уходить, совершенно забыв, что решил обвинить Виктора в измене слову. Виктор сам догадался и напрямик сказал:
– Не обижайся на меня. Пришлось рассказать про этих сволочей… Опоздали только. Батьку твоего жаль…
Я вспомнил о содержимом карманов моей курточки, помялся и нерешительно предложил конфеты Виктору.
– Не побираюсь, – строго сказал он.
– Они даром достались, Витя. Начальник милиции сам напихал в карманы.
– Иди, иди, чиж.
Вернувшись домой, я высыпал в сахарницу все до единой конфеты, прожигавшие мои карманы. Мать застала меня за этим занятием, сделала вид, что ничего не заметила, ушла на кухню. Впервые я что-то положил в буфет, а не вытащил оттуда.
Отец лежал с обнаженными руками и забинтованной грудью в соседней комнате и наблюдал за мной с одобрительным вниманием. Уходя от него, мама не притворила дверь, а я, занятый своим делом, не заметил, что за мной следят внимательные, задумчивые глаза…
Сучилина вели по улице со связанными назад руками, сообщников его не связывали. Позади Сучилина, след в след, с понурой рыжей головой, без шапки, шагал Никита, старавшийся не глядеть на толпу, не отвечая на выкрики.
Я не мог понять, как этот человек, вырезывавший нам пищики в лесу, катавший на козлах, огромный, сильный, свитый из мускулов, решился на убийство человека, который ему ничего не сделал плохого.
Рядом с Никитой шли те самые люди, которых я навсегда запомнил на фоне кустов у Богатырских пещер.
Был воскресный день. Людей собралось много, не меньше, чем на смотр первого трактора.
У отца сегодня поднялась температура. Устин Анисимович утром вводил отцу сердечное. Об этом говорили в толпе, и ненависть к преступникам все нарастала.
– Эх, решить бы самосудом! – кричал какой-то старик в картузе, размахивая палкой.
Преступников окружали милиционеры, пять человек. Еще два конных ехали в конвое на иссиня-вороных орловцах с подседельниками – вальтрапами, расшитыми кумачом и камкой.
Арестанты шли с понурыми головами, стараясь не встречаться глазами с людьми. Только один Сучилин поглядывал с наглой самоуверенностью, откинув на затылок кубанку. Сатиновый бешмет был расстегнут на груди до самого пояса, сверкавшего серебряной с чернью насечкой. На ногах были мягкие козловые сапожки без каблуков, подхваченные ременными шнурками у колен.
Сучилин явно разыскивал кого-то глазами, наконец отыскал, кивнул головой. В толпе истошно заголосила его жена, пожилая, степенная женщина.
Дети Сучилина держались около матери, озирались, как зверьки. Глаза у них были заплаканы и натерты кулаками. Странно, но мне их было жаль.
Преступников подвели к милиции и посадили на мажару, на которой обычно возят с поля снопы. Верховые проводили их немного и повернули к конюшням.
Вскоре мажара пропала за тополевыми стволами, и только небольшой столбик пыли еще долго держался на шляхе.
– Не жалей их, – сказал Виктор, – они тебя не пожалеют…
Глава одиннадцатая
Первая ответственность
Проносились годы, как метеоры.
Отец выздоровел. Его враги рубили леса на севере, трудом зарабатывая себе прощение. Старела мама на наших глазах, и нелегко было наблюдать ее увядание, хотя для нас она попрежнему была прекрасна. Тихо, как свеча, истаяла жена Устина Анисимовича, и Люся надолго уехала в Крым, к родным, которые взяли ее на воспитание.
После ее отъезда я долго не находил себе места, тоскливо бродил по знакомым местам, сидел на песчаном пляже, где бродили козы, летали яркие бабочки. Несколько дней я носил повязку на указательном пальце левой руки. Палец был сожжен на пламени свечки: я поклялся Люсе в верности.
Каким-то напоминанием об ушедших вместе с Люсей королевичах были фигуры шахмат. Играть меня научил Устин Анисимович. Я безумно полюбил шахматы и на время забросил турник и параллельные брусья; шахматы и спорт казались мне почему-то несовместимыми.
Доктор исподволь подогревал мою страсть, не подозревая, что приносит мне вред, однобоко развивая мои наклонности. Играли мы обычно в тихом и уютном месте, в станичной избе-читальне, где-нибудь на столике, возле сельхозуголка, где пряно пахли пшеничные стебли, кукуруза, травы.
Устину Анисимовичу приходилось все труднее и труднее одерживать шахматные победы. И вот однажды доктор начал проигрывать мне, своему ученику, первую партию.
Его глаза беспокойно бегали по шахматной доске, останавливались на моем кулаке, где в потной ладони была зажата похищенная в результате продуманного во всех деталях хода черная ребристая королева.
Нас плотным кольцом окружали мои сверстники, дрожавшие от азарта.
Волнение мешало сосредоточиться Устину Анисимовичу, и, наконец, он признал мою победу. У шахматной доски на миг возникло гробовое молчание. Устин Анисимович вынул платок, протер очки, глаза улыбались.
– Королеву-то снял, молодой человек, за «фука», – сказал он.
«Фуком» обычно называлась провороненная пешка в «плебейской игре» – шашках. Я предложил вторую партию – реванш. Устин Анисимович согласился. Игра продолжалась полтора часа. Доктор еще больше волновался, делал поспешные, непродуманные ходы. Он проигрывал снова. Не дожидаясь, пока я загоню его короля в мертвый угол, он положил его боком, хрустнул пальцами.
Он смотрел на меня удивленно и одобрительно.
– Ба, ба, Сергей Иванович, да ты уж вырос, братец. Теперь тебя не возьмешь за ушко, не вытянешь на солнышко…
Устин Анисимович ушел, повесив палку на руку, прикоснувшись на прощание только двумя пальцами к своей старомодной шляпе.
Накануне очень важного дня моей жизни – вступления в комсомол – я получил письмо из Феодосии от Люси. Письмо было написано в шутливом тоне, радовало и волновало меня.
Жизнь в портовом городе не прельщала девочку. Она вспоминала нашу Псекупскую, наши шалости и детские радости. Не забыла и о клятве на огне стеариновой свечки.
В конце письма она написала: «Ц-ю своего королевича».
Сотни раз я прочитал это письмо, спрятал в карман и задумался. Она была гораздо моложе меня. Я дружил уже с шестнадцатилетними девушками. В тетрадки я записывал разные изречения.
В кармане куртки я часто находил записки, где клятвы в любви переплетались с просьбами помочь решить задачку по математике или проверить ошибки в сочинении. И все же тайна первой привязанности, первой детской любви была сильней. Я готов был пойти куда угодно вслед своей, именно своей Люсе.
Жизнь позволила мне доказать свою любовь к ней. Но это в дальнейшем…
Комсомольское собрание шло к концу.
Илюша встал, прикрутил фитиль, чтобы копоть не лизала своим черным масленистым языком ламповое стекло, обратился к членам бюро:
– А теперь следующий вопрос… Прием в ряды ленинского комсомола Сергея Лагунова…
Мне казалось, я восходил на высокую гору: надо было пересмотреть свой багаж, от чего-то отказаться, что-то добавить. Сердце замирало. Ленин, поднимавший руку с броневика, завещал мне: «Учись!» Я давал себе клятву быть достойным членом комсомола, выполнять все возложенные на меня обязанности.
– Мы, ребята, все знаем права, данные нам государством, – сказал прикрепленный к комсомолу от партийной организации председатель райисполкома, иссеченный белогвардейскими шашками, – а как мы понимаем свои обязанностиперед социалистическим государством?
Его вопрос теперь не захватил меня врасплох.
– Учиться, учиться, дойти до всех наук, если можно, превзойти их и, если нужно будет, отдать свою жизнь и знания своей Родине… отдать ей, – говорил я, будто произнося клятву.
– С завитками, но верно, – сказал предрайисполкома и забарабанил пальцами по столу. – Что ж, пора кончать, ребятки. Посчитать, второй час его мурыжите…
Я вышел обновленным человеком с заседания бюро. Рядом со мной шел Илюша. Его сильные, крепкие плечи покачивались в такт шагам.
Мы перешли улицу. Собаки лениво тявкали из-под штакетных заборов. От тополей ложились тени. В небе висела луна, огромный расплавленный шар, будто ее только-только горячими молотами отковали у огненных горнов. Тополя снова напоминали мне мачты бригов, в мечтах я плыл в будущее! Нужны только паруса, чтобы они напитались ветрами и понесли.
Мое торжественное и мечтательное состояние Илюша долго не нарушал. Он, видимо, понимал, что происходит сейчас во мне. Он это сам переживал не так давно.
– Придется тебе дать нагрузку – «ю-пэ», – сказал он.
– Хорошо, – согласился я.
– А в школе возьми спортивный кружок. Там у вас худые дела. Почти развалился. Вместе с Витькой Неходой возьми.
– Хорошо, Илюша.
– Будешь проводить пионерские костры, только, ради аллаха, не лезь в центр станицы. Выводи пионерию в лес, сами рубите дрова, жгите костры до самого неба. Приучайте детишек к натуральной жизни, к природе, развивайте мускулатуру, смелость, не бойтесь простуды…
– Хорошо, Илюша.
– То-то, – сказал Илья, – а что не так – ко мне. Помогу.
Мы подошли к дому, может быть, впервые серьезно поговорив друг с другом.
Дома неожиданно для меня было организовано торжество. Отец привинтил орден Красного Знамени, старательно расчесал усы и подмаслил прическу. В доме собрались друзья отца из колхоза, тут же сидели басовитый предрика, секретарь партийной организации и мои приятели – Виктор и Яша.
Под окнами ходил Пашка Фесенко. Его тоже пригласили, и Пашка долго и заискивающе жал мне руку.
– Я твоему, понимаешь ли ты, Иван Тихонович, задал вопрос на бюро, – басил предрика, накладывая на тарелку пироги с мясной начинкой: – права-то вы свои понимаете, а вот как насчет обязанностей?
– Ответил?
– Ответил. Хорошо ответил, Иван Тихонович, – басил предрайисполкома, – а делами – посмотрим.
Неслись годы-метеоры, и, наконец, пришло время ответить делами на призыв своего государства…
Отец выздоровел. Его враги рубили леса на севере, трудом зарабатывая себе прощение. Старела мама на наших глазах, и нелегко было наблюдать ее увядание, хотя для нас она попрежнему была прекрасна. Тихо, как свеча, истаяла жена Устина Анисимовича, и Люся надолго уехала в Крым, к родным, которые взяли ее на воспитание.
После ее отъезда я долго не находил себе места, тоскливо бродил по знакомым местам, сидел на песчаном пляже, где бродили козы, летали яркие бабочки. Несколько дней я носил повязку на указательном пальце левой руки. Палец был сожжен на пламени свечки: я поклялся Люсе в верности.
Каким-то напоминанием об ушедших вместе с Люсей королевичах были фигуры шахмат. Играть меня научил Устин Анисимович. Я безумно полюбил шахматы и на время забросил турник и параллельные брусья; шахматы и спорт казались мне почему-то несовместимыми.
Доктор исподволь подогревал мою страсть, не подозревая, что приносит мне вред, однобоко развивая мои наклонности. Играли мы обычно в тихом и уютном месте, в станичной избе-читальне, где-нибудь на столике, возле сельхозуголка, где пряно пахли пшеничные стебли, кукуруза, травы.
Устину Анисимовичу приходилось все труднее и труднее одерживать шахматные победы. И вот однажды доктор начал проигрывать мне, своему ученику, первую партию.
Его глаза беспокойно бегали по шахматной доске, останавливались на моем кулаке, где в потной ладони была зажата похищенная в результате продуманного во всех деталях хода черная ребристая королева.
Нас плотным кольцом окружали мои сверстники, дрожавшие от азарта.
Волнение мешало сосредоточиться Устину Анисимовичу, и, наконец, он признал мою победу. У шахматной доски на миг возникло гробовое молчание. Устин Анисимович вынул платок, протер очки, глаза улыбались.
– Королеву-то снял, молодой человек, за «фука», – сказал он.
«Фуком» обычно называлась провороненная пешка в «плебейской игре» – шашках. Я предложил вторую партию – реванш. Устин Анисимович согласился. Игра продолжалась полтора часа. Доктор еще больше волновался, делал поспешные, непродуманные ходы. Он проигрывал снова. Не дожидаясь, пока я загоню его короля в мертвый угол, он положил его боком, хрустнул пальцами.
Он смотрел на меня удивленно и одобрительно.
– Ба, ба, Сергей Иванович, да ты уж вырос, братец. Теперь тебя не возьмешь за ушко, не вытянешь на солнышко…
Устин Анисимович ушел, повесив палку на руку, прикоснувшись на прощание только двумя пальцами к своей старомодной шляпе.
Накануне очень важного дня моей жизни – вступления в комсомол – я получил письмо из Феодосии от Люси. Письмо было написано в шутливом тоне, радовало и волновало меня.
Жизнь в портовом городе не прельщала девочку. Она вспоминала нашу Псекупскую, наши шалости и детские радости. Не забыла и о клятве на огне стеариновой свечки.
В конце письма она написала: «Ц-ю своего королевича».
Сотни раз я прочитал это письмо, спрятал в карман и задумался. Она была гораздо моложе меня. Я дружил уже с шестнадцатилетними девушками. В тетрадки я записывал разные изречения.
В кармане куртки я часто находил записки, где клятвы в любви переплетались с просьбами помочь решить задачку по математике или проверить ошибки в сочинении. И все же тайна первой привязанности, первой детской любви была сильней. Я готов был пойти куда угодно вслед своей, именно своей Люсе.
Жизнь позволила мне доказать свою любовь к ней. Но это в дальнейшем…
Комсомольское собрание шло к концу.
Илюша встал, прикрутил фитиль, чтобы копоть не лизала своим черным масленистым языком ламповое стекло, обратился к членам бюро:
– А теперь следующий вопрос… Прием в ряды ленинского комсомола Сергея Лагунова…
Мне казалось, я восходил на высокую гору: надо было пересмотреть свой багаж, от чего-то отказаться, что-то добавить. Сердце замирало. Ленин, поднимавший руку с броневика, завещал мне: «Учись!» Я давал себе клятву быть достойным членом комсомола, выполнять все возложенные на меня обязанности.
– Мы, ребята, все знаем права, данные нам государством, – сказал прикрепленный к комсомолу от партийной организации председатель райисполкома, иссеченный белогвардейскими шашками, – а как мы понимаем свои обязанностиперед социалистическим государством?
Его вопрос теперь не захватил меня врасплох.
– Учиться, учиться, дойти до всех наук, если можно, превзойти их и, если нужно будет, отдать свою жизнь и знания своей Родине… отдать ей, – говорил я, будто произнося клятву.
– С завитками, но верно, – сказал предрайисполкома и забарабанил пальцами по столу. – Что ж, пора кончать, ребятки. Посчитать, второй час его мурыжите…
Я вышел обновленным человеком с заседания бюро. Рядом со мной шел Илюша. Его сильные, крепкие плечи покачивались в такт шагам.
Мы перешли улицу. Собаки лениво тявкали из-под штакетных заборов. От тополей ложились тени. В небе висела луна, огромный расплавленный шар, будто ее только-только горячими молотами отковали у огненных горнов. Тополя снова напоминали мне мачты бригов, в мечтах я плыл в будущее! Нужны только паруса, чтобы они напитались ветрами и понесли.
Мое торжественное и мечтательное состояние Илюша долго не нарушал. Он, видимо, понимал, что происходит сейчас во мне. Он это сам переживал не так давно.
– Придется тебе дать нагрузку – «ю-пэ», – сказал он.
– Хорошо, – согласился я.
– А в школе возьми спортивный кружок. Там у вас худые дела. Почти развалился. Вместе с Витькой Неходой возьми.
– Хорошо, Илюша.
– Будешь проводить пионерские костры, только, ради аллаха, не лезь в центр станицы. Выводи пионерию в лес, сами рубите дрова, жгите костры до самого неба. Приучайте детишек к натуральной жизни, к природе, развивайте мускулатуру, смелость, не бойтесь простуды…
– Хорошо, Илюша.
– То-то, – сказал Илья, – а что не так – ко мне. Помогу.
Мы подошли к дому, может быть, впервые серьезно поговорив друг с другом.
Дома неожиданно для меня было организовано торжество. Отец привинтил орден Красного Знамени, старательно расчесал усы и подмаслил прическу. В доме собрались друзья отца из колхоза, тут же сидели басовитый предрика, секретарь партийной организации и мои приятели – Виктор и Яша.
Под окнами ходил Пашка Фесенко. Его тоже пригласили, и Пашка долго и заискивающе жал мне руку.
– Я твоему, понимаешь ли ты, Иван Тихонович, задал вопрос на бюро, – басил предрика, накладывая на тарелку пироги с мясной начинкой: – права-то вы свои понимаете, а вот как насчет обязанностей?
– Ответил?
– Ответил. Хорошо ответил, Иван Тихонович, – басил предрайисполкома, – а делами – посмотрим.
Неслись годы-метеоры, и, наконец, пришло время ответить делами на призыв своего государства…
Часть вторая
Глава первая
Война
Война захватила меня в Крыму, на полевом аэродроме.
Враг шел с запада.
Бомбили Севастополь. Немецкие бомбардировщики пришли с румынских аэродромов, расположенных близ Констанцы. Военные объекты не пострадали. Флот был настороже. Истребители черноморской авиации отогнали противника. Флот ответил ударом по Констанце. В Румынию ходили опытные бомбардировочные экипажи. Некоторые участвовали в финской кампании.
Я получил письмо от отца. Он писал, что Николай призван в армию и уехал в Краснодар на формирование. Илья находился в кадровых танковых частях в Киевском военном округе. Яшку не призвали по болезни. Виктора Неходу, оставленного в свое время по льготе, мобилизовали. Фесенко служил во флоте на действительной. Словом, почти все фанагорийцы, сверстники мои и друзья детства, ушли на войну.
Отец писал: «Уже начали косить ячмень на южных склонах, вывели на загоны из усадьбы МТС комбайны, скоро начнем убирать в массе озимые ячмени и пшеницы. Урожай, какого давно не видали. Начали цвести подсолнухи, кукуруза цветет, но еще не наливает початки…»
Вот так просто пришла война. Попрежнему мы занимались своими делами на аэродроме, принимали и провожали экипажи. Только теперь экипажи уходили на боевые задания. Иногда не возвращались. На опустевшем месте ставили новый самолет. Аэродромный пес, преданный нашему полку, повоет, повоет на опустевшем месте и начинает привыкать к новым хозяевам и снова ждет их возвращения.
Самолеты рассредоточили с линейки, принялись строить капониры. Аэродром окружили линией противовоздушной обороны: врыли пушки, зенитные пулеметы, перевели горючее в подземные хранилища, замаскировали их сверху землей и дерном.
Стояла жаркая, без дождей, погода. В воздухе носилась пыль. Мухи осаждали нас. Война, в подлинном своем смысле, не ощущалась нами. Я раньше представлял себе войну совершенно иначе. Мне думалось, везде будет царить постоянная восторженность, войдут в быт новые, красивые, романтические фразы, по-другому сложатся отношения между командирами и подчиненными. А все стало строже, утомительней, будничней и настороженней. В природе ничто не изменилось. Как и раньше, ячмени созревали скорее на южных склонах, в положенное время наливались кукурузные початки, так же послушно следили за солнечным кругом шляпки подсолнухов.
Нас переводили в Сарабуз, на стационарный аэродром. Сюда же, на полевой аэродром, подсели истребители запасного авиаполка. Молодые пилоты весь день кувыркались в воздухе. Их переучивали на новых самолетах. На смену тупорылым машинам, когда-то считавшимся шедевром авиационной техники, пришли узконосые, тонкокрылые, быстрые истребители.
Мне не удалось еще повидать авиацию противника. Демонстративные и разведывательные полеты над Крымом не производили на меня впечатления. С каждым днем все сильнее и сильнее меня беспокоила мысль: разобьют немца, война окончится, и не попадешь на фронт, не повоюешь.
Эти настроения, очевидно, свойственные юношескому возрасту, поддерживал мой друг, авиамоторист Иван Дульник. Маленький, юркий, похожий на сверло, он не давал мне покоя, разжигал меня. Не одну бессонную ночку мы проворочались на своих койках. В голове моей роились мысли о разных подвигах, которые так и не придется мне совершить. Каждый человек, побывавший на фронте, вызывал у меня сосущее чувство зависти. Я не мог оторвать восхищенного и одновременно досадливого взгляда от играющих на солнце орденов, привинченных на гимнастерках хаки или на темносиних морских кителях.
Враг шел с запада.
Бомбили Севастополь. Немецкие бомбардировщики пришли с румынских аэродромов, расположенных близ Констанцы. Военные объекты не пострадали. Флот был настороже. Истребители черноморской авиации отогнали противника. Флот ответил ударом по Констанце. В Румынию ходили опытные бомбардировочные экипажи. Некоторые участвовали в финской кампании.
Я получил письмо от отца. Он писал, что Николай призван в армию и уехал в Краснодар на формирование. Илья находился в кадровых танковых частях в Киевском военном округе. Яшку не призвали по болезни. Виктора Неходу, оставленного в свое время по льготе, мобилизовали. Фесенко служил во флоте на действительной. Словом, почти все фанагорийцы, сверстники мои и друзья детства, ушли на войну.
Отец писал: «Уже начали косить ячмень на южных склонах, вывели на загоны из усадьбы МТС комбайны, скоро начнем убирать в массе озимые ячмени и пшеницы. Урожай, какого давно не видали. Начали цвести подсолнухи, кукуруза цветет, но еще не наливает початки…»
Вот так просто пришла война. Попрежнему мы занимались своими делами на аэродроме, принимали и провожали экипажи. Только теперь экипажи уходили на боевые задания. Иногда не возвращались. На опустевшем месте ставили новый самолет. Аэродромный пес, преданный нашему полку, повоет, повоет на опустевшем месте и начинает привыкать к новым хозяевам и снова ждет их возвращения.
Самолеты рассредоточили с линейки, принялись строить капониры. Аэродром окружили линией противовоздушной обороны: врыли пушки, зенитные пулеметы, перевели горючее в подземные хранилища, замаскировали их сверху землей и дерном.
Стояла жаркая, без дождей, погода. В воздухе носилась пыль. Мухи осаждали нас. Война, в подлинном своем смысле, не ощущалась нами. Я раньше представлял себе войну совершенно иначе. Мне думалось, везде будет царить постоянная восторженность, войдут в быт новые, красивые, романтические фразы, по-другому сложатся отношения между командирами и подчиненными. А все стало строже, утомительней, будничней и настороженней. В природе ничто не изменилось. Как и раньше, ячмени созревали скорее на южных склонах, в положенное время наливались кукурузные початки, так же послушно следили за солнечным кругом шляпки подсолнухов.
Нас переводили в Сарабуз, на стационарный аэродром. Сюда же, на полевой аэродром, подсели истребители запасного авиаполка. Молодые пилоты весь день кувыркались в воздухе. Их переучивали на новых самолетах. На смену тупорылым машинам, когда-то считавшимся шедевром авиационной техники, пришли узконосые, тонкокрылые, быстрые истребители.
Мне не удалось еще повидать авиацию противника. Демонстративные и разведывательные полеты над Крымом не производили на меня впечатления. С каждым днем все сильнее и сильнее меня беспокоила мысль: разобьют немца, война окончится, и не попадешь на фронт, не повоюешь.
Эти настроения, очевидно, свойственные юношескому возрасту, поддерживал мой друг, авиамоторист Иван Дульник. Маленький, юркий, похожий на сверло, он не давал мне покоя, разжигал меня. Не одну бессонную ночку мы проворочались на своих койках. В голове моей роились мысли о разных подвигах, которые так и не придется мне совершить. Каждый человек, побывавший на фронте, вызывал у меня сосущее чувство зависти. Я не мог оторвать восхищенного и одновременно досадливого взгляда от играющих на солнце орденов, привинченных на гимнастерках хаки или на темносиних морских кителях.