Татары выскочили вслед за мной, остановились и кучкой бросились наперерез, к лесу. Их замысел был понятен: они хотели схватить меня живьем и поэтому не открывали огня. Немецкие солдаты что-то кричали им повелительно.
   Я перепрыгнул через поваленное дерево, попал ногой в ямку, упал. Пистолет при прыжке выскочил из-за пояса. Я нагнулся, схватил пистолет, прилег, но время было потеряно.
   Враги считали, вероятно, мою песенку спетой и надеялись на легкий успех. И татары и немцы громко галдели, разыскивая меня.
   Еще в период Сталинграда мы, офицеры, усиленно упражнялись в стрельбе из пистолета системы Токарева. Преследующие меня находились на близком расстоянии. Я хладнокровно прицелился и сделал шесть выстрелов.
   Немец и два татарина упали плашмя, как обычно падают насмерть сраженные люди. Остальные залегли, открыли стрельбу. Пули с визгом рвали воздух, просекали листву. Надо было уходить. Зарядив новую обойму, я сунул пистолет за пояс, откатился от поваленного дерева, на локтях прополз между кустами, поднялся и добрался до лощины. Теперь погоня была не страшна. Лес и густые кустарники скрыли меня от преследователей. От свитера было жарко, пришлось распустить до самого пояса молнии комбинезона, ослабить наплечные ремни ранца и быстрее итти все вперед и вперед, в том направлении, куда указала молоденькая украинка. Мне казалось теперь, что все опасности позади и, наконец, возле Чабановки я встречу своих боевых друзей.
   Вскоре лощина перешла в ущелье. Слева встали скалы, сложенные ребрами наружу из тяжелых плит юрского известняка, Солнце ослепительно освещало эти будто разлинованные скалы, ударяя в них своими лучами. Надо мной в синем небе лениво парили орлы. Я шел, по солнцу угадывая нужное мне направление. Мне помогали навыки, полученные в детстве. Я научился не пугаться леса и гор, не задумываться над способом перехода ущелий, над спусками по сухим водопадным руслам, когда, разнося эхо, катятся вниз каменные обвалы и, растревоженные шумом, яростно и многоголосо орут птицы. В пути я съел плитку шоколада, напился из каменной чаши, выдолбленной руками человека, куда капля за каплей стекала чистая, как хрусталь, вода. Встретилось еще несколько таких чаш, в них бережно хранится вода жителями, так как здесь нет колодцев.
   Сверившись по карте, я определил, что вблизи должны быть армянские горные поселения. Вскоре, продвигаясь по козьей тропе, я почувствовал запах горелой шерсти и увидел над деревьями легкий дым.
   Ползком по земле, заросшей сон-травой и мышехвостником, я пробрался к опушке. Селение было сожжено; догорали последние бревна. На пепелище валялись обгоревшие, вздувшиеся от огня туши коров. Ни одного человека вокруг. Высоко в небе парили орлы, а ниже, над вершинами деревьев, с пронзительными криками летала стая южного воронья.
   Запахи мяса пробудили голод. Шоколад не мог заменить привычной пищи. Опушкой я обошел все пожарище. На дороге отпечатались следы твердых шин бронеавтомобилей и конских кованых и некованых копыт. Поодаль, почти на опушке, лежала молочная корова красной масти. Очередь из автомата пунктирно просекла ее кожу.
   Я надрезал кинжалом и закатал кожу на лопатке, вырезал несколько толстых кусков мяса. Принести головешек было делом одной минуты. Я сложил костер, подсыпал углей и, насадив на кинжал кусок мяса, изжарил его и съел с галетами. Утолив голод, завернул остальное в кусок парашютного шелка, положил в ранец.
   В таких случаях Дульник обычно говорил: «Самочувствие хорошее, настроение бодрое». Где сейчас мой друг? Закрались сомнения в благополучном исходе операции… Может быть, вот так, по одному, скитаются люди десанта? Может быть, никого уже не осталось в живых, так как, судя по всему, карательные отряды деятельно блокируют партизанский район, выжигают села и охотятся за одиночками.
   После полудня я добрел до заброшенной дачи, отмеченной на двухверстке домиком лесника. Одинокий домик стоял посредине огорода. Возле дома валялась разбитая «эмка». Над трубой не поднимался дым. Жилище лесника казалось необитаемым, но, очевидно, сюда наезжали кавалеристы. Десятка два белых леггорнов копошились в свежем конском помете.
   Прикрывшись лопухами, я лежал возле поленницы дров, прораставших уже не первый год молочаями и чесночником.
   Когда солнце упало с зенита, из домика вышел старичок с седенькой взлохмаченной бородкой, в кепке и ботинках. На старике была холщевая рубаха с расстегнутым воротом, на груди – медный староверский крест.
   Старичок покричал на кур, бросил им что-то из рук и направился к лесу, в мою сторону. Он шел, опустив голову, сгорбившись, и, как это бывает с людьми со слабым зрением, тщательно всматривался себе под ноги. Когда старик приблизился, я тихо окликнул его. Он боязливо остановился, осмотрелся, сказал:
   – Выходи, выходи, ежели добрый человек.
   Я вышел из засады, положив руку на рукоятку пистолета.
   – Ты меня не бойся, – сказал старичок, приподнял кепочку, поздоровался.
   – А кого бояться, папаша?
   – С кем воюете, того.
   Я почувствовал доверие к старику, и он – ко мне. Казалось, мы давно были знакомы, близки душами и сейчас просто и невзначай повстречались.
   – Вы лесник, папаша? – спросил я.
   – Нет, лесник уехал в город, в Солхат.
   – А не видели ли вы случайно партизан?
   – Были партизаны, прогнали. И сюда наведывались. Большой прочес проходил, много здесь шарило войска, ушли партизаны.
   – А лесник не знает?
   – Он знает, но ты ему шибко не доверяйся.
   – Плохой человек?
   – Стал плохой.
   – Русский?
   – Русский, а снюхался с немцами. Последнее время стал совсем не такой, как был.
   – Вы его и раньше знали, папаша?
   – А кабы не знал, разве пришел бы к нему.
   – Зачем?
   – Переждать.
   – А про Чабановку что-нибудь слыхали?
   – Спалили Чабановку.
   – Далеко отсюда Чабановка?
   – Как сказать… Ежели спрямить через лес – не так далеко, верст двенадцать. Ежели кругом – все двадцать пять наберутся. – Старик оглянулся. – Нам нельзя на виду, сынок. Наведаются опять гости, пропадем оба. Их время еще не кончилось – день.
   Мы зашли под деревья. Старик глядел на меня дружелюбно из-под своих седеньких нависших бровей.
   – Ты иди-ка, сынок, в Ивановку, туда часто наведывались партизаны, а оттуда, если надо, любой тебя отведет в Чабановку. Только в Чабановке самой пусто, ни одного жителя. Сорок сел уже спалили в окрестности. Подходят к Крыму наши, а?
   – Подходят, папаша.
   – Слыхали, что подходят… Тамань забрали?
   – Забрали.
   – Новороссийск?
   – Тоже.
   – Я-то с Новороссийска, сынок. Так волной меня и прибило, сначала в Керчь, потом в Феодосию, а потом вспомнил про своего знакомого лесника, сюда дотянул. Зиму еще при них придется горевать?
   – Как выйдет, папаша.
   – Нельзя – не отвечай. Знаю. Я сам когда-то в Богучарском гусарском служил. Давно это было.
   Распрощавшись со стариком, я направился к Ивановке и вечером подошел к селу. Встретил паренька с дровами, который безумно меня испугался. Пришлось долго втолковывать ему, что я русский и не сделаю ему никакого вреда. Наконец он пришел в себя и с юношеским жаром советовал мне даже не приближаться к их селу, так как туда пришел татарский добровольческий батальон.
   – Давно пришел батальон? – спросил я, чтобы проверить старика.
   – Вторые сутки… Сюда сгоняют девчат, а отсюда погонят их на Яйлы, в татарские кошары, в зимовники.
   – Зачем же их туда погонят?
   – Как зачем? Овец пасти, доить, готовить брынзу. А вокруг Ивановки ловят партизан. Уже один сидит в подвале, в погребе.
   – Какой он из себя?
   – Кто?
   – Тот, кто сидит в подвале.
   – Одет так же, как вы, только еще моложе, совсем без усов.
   – Я тоже без усов. Только вот второй день не брит.
   Паренек снисходительно улыбнулся.
   – А тот еще совсем не брился, вот так, как и я, – он провел ладошкой по своему лицу.
   Вместо Ивановки я пошел на Чабановку. Ночью сбился с пути, повернул на звук артиллерийской стрельбы и, пробродив до зари, снова очутился у домика лесника. Постучал в окошко, вызвал старика. Старик недолго собирался, вышел на стук, выслушал меня.
   – Вымотаешься ты так, сыночек. В ногах правды нету. Жалко мне тебя.
   – А что делать?
   – Давай так: подожди здесь, пока кто-нибудь из партизан подойдет, потом уже сами разберетесь.
   – А не лучше было бы, если бы вы меня сами довели до Чабановки?
   – Доведу, только надо лесника дождаться. А то он хватится меня и догадается. Да и дом его нельзя бросить. – Старик помолчал, что-то обдумывая. – Вот что… Там вон яр большой с жимолостью. Иди туда и где-нибудь спрячься на день. А я буду итти по воду и, ежели кто из партизан наклюнется, по ведерку постучу. Тогда выходи. А где ты спрячешься, сам знай. Мне нет дела до твоего места.
   В кустах жимолости я и спрятался. Снял ранец, подложил под голову, обнял автомат и крепко заснул. Карагачи отбрасывали длинные, за полдень, тени, когда я открыл глаза. По тропке, ведущей к ручью, ходил старик и постукивал в ведерко.
   – Что же ты так крепко спишь? – укорил он меня. – Пока ты спал, случилось несчастье.
   – Несчастье?
   – Утром, часиков в десять, приезжали татары, и во главе немецкий офицер, – взволнованно, с оглядками рассказал старик. – Забрали всех кур живыми в мешки, сняли с меня ботинки, видишь – босиком, и хотели меня расстрелять. Но офицер сказал: еще огород не убран, пусть уберет. А когда уберет, тогда найдем ему пулю… Уходи, сынок, как бы они облаву не устроили, ежели догадаются, что ты здесь. От них тогда не уйдешь. Сатары все уголки вырыскали еще с малолетства. Из них ведь такие суруджи – проводники…
   – Когда же мне уходить? Сейчас?
   – Нет, сейчас нельзя. Днем они рыскают по лесу.
   Надо итти ночью, когда они боятся. А уходить отсюда надо на закате, сынок.
   – А вы со мной не пойдете?
   – Теперь мне нельзя уходить: имущество разнесли, кур У человека забрали. Придет – решит на меня. Нельзя уходить при таком случае. Как солнышко зайдет за те вон дубы, приходи к сапетке, кукурузной сушилке, левее от дома, по тропке сразу найдешь. Я тебе на дорогу хорошего продукта припасу. Такого продукта дам, что ты месяц его с собой будешь носить и не испортится.
   – Какой же это продукт, папаша?
   – Тогда увидишь.
   Тут я вспомнил о говядине, сбегал в кусты, принес мясо.
   – Нельзя мне его брать, сынок, – отказывался старик, – что я с ним буду делать? Нагрянут опять, увидят: откуда взял? Такое подозрение будет, до огорода убьют.
   Он отдал мне принесенные в ведре картошку, чурек, печеную тыкву и отдельно, в ситцевом кисетике, крупную сакскую соль.
   Пришлось дожидаться захода солнца за вершины дубов. На поляну легли скупые прохладные тени. Я подтянул снаряжение, направился к сапетке. Остатки недоверия к старику окончательно рассеялись, когда мне представилась замечательная, незабываемая картина. Возле плетеной кукурузной сушильни, на фоне будто отчеканенных закатными лучами червонных листьев граба, на ивовой корзинке сидел старичок, поджав под босые ноги и упираясь бородкой б коленки. Он сидел в мирной, безмятежной позе, лучи солнца обрызгали его и будто изнутри просветили его щуплую фугурку, седые растрепанные волосы и чистые, несмотря на глубокую старость, глаза.
   Старик не замечал меня. Я тихо окликнул его. Не меняя позы, он посмотрел в мою сторону из-под ладошки, подозвал меня к себе. В его руках была плетеная корзинка, наполненная сушеным черносливом.
   – На тебе, сынок, никогда не испортятся, будешь кушать и меня вспоминать.
   Я снял ранец, вынул оттуда патроны, насыпал чернослив, патроны запихал в карманы и за пазуху. Сверху чернослива положил мясо. Решив как-то отблагодарить старичка, я оторвал кусок от вытяжного парашюта.
   – Возьми на память, папаша, – сказал я.
   Старик взял шелк, помял его в руках, спросил:
   – А что это, с платья, не иначе?
   – Это парашютный шелк, папаша. На таком шелке я прилетел в Крым.
   Старик еще раз помял его в руках, подумал что-то про себя и спрятал в карман.
   – Такую вещь найдут, будет мне худо. Но я спрячу его в надежном месте, в лесу похоронок много. А теперь иди… – И старик рассказал мне, как итти, чтобы не сбиться с пути. – Ну, смотри, сынок, пройдешь? Сам пройдешь?
   – Пройду, спасибо.
   – Как, разобьем немца?
   – Разобьем, папаша. Обязательно разобьем.
   – Я тоже так думаю. Ежели бы он думал побеждать, не стал бы корень из-под себя выжигать. Сколько деревень спалил, ужас! Иди, сынок. Очень уж люб ты мне был эти дни, так бы и не отпускал тебя, но у каждого свое дело впереди, нельзя его забывать. Войну кончим, приезжай ко мне в Новороссийск, живу я возле цементных заводов, домик-то мой, наверное, разбили. Все равно приезжай. В адресном городском столе узнаешь, приходи в гости.
   – Под какой фамилией искать?
   – Ларионов моя фамилия, сынок. Спросишь, где живет Михаил Архипович Ларионов. Не забудешь?
   – Никогда не забуду, Михаил Архипович.
   Старик заплакал, прощаясь со мной. Я поцеловал его заплаканные щеки и быстро пошел в лес. Через час я находился недалеко от Чабановки. В сумерках, когда еще различимы предметы и цвета, я прошел окраиной татарского селения, вышел на гору, обозначенную на карте под цифрой уровня, остановился отдохнуть. Горы волнами уходили от меня, поднимаясь все выше и выше. Кое-где, как кабаньи клыки, торчали голые скалы. Глухо шумели вершины высокоствольных чинар. Собирались дождевые тучи.
   Мне стало грустно и досадно. Где-то невдалеке, в какой-то из этих впадин или на одной из вершин, расположился лагерь Лелюкова, стойкие отряды вооруженных советских людей. Где-то здесь находятся той отец и Яшка Волынский со своим отрядом молодежи, и, может быть, вот там, у тонкой струйки дыма, сидит Люся. Попрежнему ли она ждет своего сказочного королевича?
   И вот я почувствовал, что из кустов боярышника за мною наблюдают. Кто это был, зверь или человек, я еще не мог отдать себе отчета. Но обостренные чувства мои подсказали, что я не один на этой высокой скале. Наблюдали за мной сзади, и поэтому, не оглядываясь, чтобы не обнаружить свои намерения, я перевел на бой свой автомат. Ждал. В кустах и в самом деле зашелестело. Я быстро нырнул за камень.
   Трое в комбинезонах парашютных войск вышли из кустов и пошли ко мне навстречу.
   Я вздохнул с облегчением. Это были Студников и Парамонов – командиры пятерок диверсионной группы. Третий – подрывник, закладывавший заряд тола в бурты авиабомб. Они рассказали мне подробности нападения на аэродром, офицерский ангар и бензохранилище. У ребят были часы и компасы, и теперь мы могли определиться с абсолютной точностью.
   – Ниже, у скалы, пещера, – сказал Студников. – Видно, монахи проживали.
   Облака, еще днем бродившие по небу, к ночи, наконец, собрались в дождевую тучу. Похолодало. И, как обычно бывает осенью в горах, быстро испортилась погода.
   Мы спустились к пещере, чтобы дождаться ночи. Впереди шел Парамонов, опытный десантник, молчаливый и исполнительный. Студников был высок, силен и гибок. Он привязал шлем к поясу, а на голове лихо заломил бескозырку, на которой потемневшей бронзой было выдавлено название погибшего корабля, прозванного «голубым экспрессом» за быстроходные рейсы к осажденному Севастополю.
   Монашеский скит представлял собой пещеру, выдолбленную в крутой скале, с узким ходом, заросшим кустарниками. Площадь пещеры примерно два на два метра, высота – в человеческий рост. В стене был камин с дымоходом наружу. Над камином довольно искусно высечен крест над чашей.
   Начался дождь.
   Мои товарищи запасли заблаговременно сухой валежник, кору и мох. Спичек у нас не оказалось. У Студникова была ракетница и семь ракет. Он умело отобрал заряд, выстрелил, добыл огня. Пещера наполнилась дымом. Поужинали мясом, которое только чуть-чуть обжарили на огне. Ребята после ужина закурили. Лежать было негде, мы сидели, плотно прижавшись друг к другу. Они рассказывали свои приключения, я – свои. Их так же, как и меня, поразило повсеместное уничтожение русских поселений и предательство крымских татар.
   – Трудновато здесь партизанить, – сказал Студников, – бойся немца и, выходит, татарина.
   Мы вышли из пещеры. Моросил дождь. Где-то в стороне с равными промежутками постреливала гаубица. Спускались с трудом, цепляясь за кусты и корни. Чтобы пройти на Чабановку по более торной дороге, надо было вернуться назад и обойти то самое село, которое я уже раз обходил в сумерки. Студников сказал, что надо перейти речку, но, как он выяснил, броды заминированы, а мост охраняется. Решили итти над рекой, не слишком придерживаясь берега, пока не представится случай перебраться на ту сторону. Над селом часто взлетали ракеты. Ноги скользили по камням. Дождь припустил сильнее. Вода стекала по телу, комбинезон и свитер намокли, лямки ранца сильнее давили плечи.
   Наконец мы увидели деревья, сваленные буранами в воду. На четвереньках и ползком, обнимая мокрые стволы, мы перебрались на левый берег и сразу попали на дорогу, по которой и решили итти. Теперь итти было гораздо легче.
   Изредка резкими голосами вскрикивали птицы. Деревья и скалы приобретали причудливые очертания.
   По моим расчетам, надо было уже свернуть на боковые дорожки, к Чабановке.
   Вдруг послышались крики, стук кованых копыт. Фыркнула машина, заскрежетала передача. Мы свернули с дороги, присели в кустах. Вскоре между деревьями показались два всадника, разговаривавшие между собой по-татарски. Винтовки лежали у них на луках седел. Запахло взопревшей лошадиной шерстью. Всадники проехали мимо нас, за ними, несколько поодаль – еще один верховой, румын на высокой лошади.
   Вслед за ним показалась колонна медленно идущих людей. Впереди колонны ехала штабная бронемашина с низкими бортами и приплюснутым радиатором. Сидевший в машине немец изредка оборачивался и выкрикивал безучастным голосом:
   – Шнель! Шнель!..
   Отжимая арестованных от кустов, цепью, один за другим, ехали татары на своих мохнатых выносливых лошадках, покрикивая, щелкая плетьми.
   Машина проехала возле нас, и между всадниками конвоя мы увидели медленно бредущих по дороге женщин. Они шли в колонне по трое. Некоторые несли на руках детей. Вот ребенок вскрикнул испуганно, как птица, и мать прикрыла ему рот, но тут же конвойный ударил ее плетью.
   – Шнель! Шнель! – слышалось впереди за поворотом.
   Женщины шли молча, и только один женский голос вдруг прозвучал сдавленно от неизбывного горя:
   – Ой, маты моя, маты!..
   Нас было четверо. У нас были гранаты и автоматы. Я мог отдать команду атаки, и ребята бы страстно выполнили ее. Но я не имел права на это.
   Сквозь какой-то туман я видел татарина в мохнатой папахе, вольно, как степной кочевник, развалившегося в седле, и слышал его веселый крик:
   – Бэкир! Вот ту мамашку!..
   Послышался свист плети, и чей-то голос выкрикнул из колонны:
   – Сволочи! За што ж мы вас годували, проклятых!
   – Опять мамашка! Бэкир!
   Колонну замыкали немецкие драгуны в стальных шлемах, в накидках, с перевернутыми вниз дулами карабинов. Они проехали звеньями, сонные и мрачные. В каждом звене был вьючный пулемет.
   – Шнель! Шнель! – как эхо, доносилось издали.
   – Бэкир! – кричал тот же веселый голос.
   В эту крымскую мочь мне пришли на память слова украинской думки, слышанные мной от кубанских слепцов:
 
Зажурилась Україна, що нігде прожити,
Гей, вытоптала орла кіньми маленькії дити,
Ой, маленьких витоптала, великих забрала,
Назад руки постягала, під пана погнала.
 

Глава пятая
Партизаны Джейлявы

   Ночью мы наткнулись на одну из застав Молодежного отряда, выставленную для охраны сборного пункта у Чабановки.
   Партизаны окликнули нас, спросили пароль, осветили карманными фонариками и привели на вырубку, с четырех сторон обставленную высокими буковыми стволами.
   Командир Молодежного отряда сидел на пне к нам спиной. Несколько партизан стояли возле него, положив руки на автоматы или опершись на винтовки. При свете карбидного фонаря, лежавшего у его широко расставленных ног, командир метал игральные кубики на целлулоид летного планшета.
   Сопровождавшие нас остановились в почтительном отдалении, нерешительно переглянулись.
   – Доложите командиру, – попросил я.
   Молодой человек с круглым курносым лицом, в берете со звездочкой, с автоматом и плеткой в руках посмотрел на меня. Видимо, он колебался, и лишь после того, как я нетерпеливо повторил свою просьбу, он какой-то подпрыгивающей, осторожной походкой, будто не прикасаясь к земле ногами, обутыми в мягкие буйволовые постолы, подошел к командиру сзади, пригляделся к тому, что тот делает, и вернулся.
   – Одну минутку, товарищи, – сказал он строго, – командир сейчас занят.
   – Чем же он занят?
   Партизан в берете скользнул по мне своими быстрыми глазами.
   – Гадает.
   – Гадает? – Я улыбнулся.
   – Так точно. Гадает на своего друга, гвардии капитана Лагунова.
   Дело в том, что я не мог назвать заставе свое имя.
   И вот теперь Студников не удержался:
   – Это и есть гвардии капитан Лагунов.
   Командир отряда, сидевший ко мне спиной, обернулся, встал. Свет фонаря падал теперь на него снизу вверх, и я сразу же узнал Яшу Волынского. Это его антрацитовые глаза, всегда излучавшие какое-то теплое сияние, его нижняя немного оттопыренная губа, его привычка стоять, чуть склонившись набок, будто. прислушиваясь.
   Яша раздвинул руками партизан, не понимавших, в чем дело, и бросился ко мне навстречу.
   Так встретились мы после долгой разлуки.
   Над нами нависло ночное небо. Тяжелые капли падали с ветвей буков н стучали, как ртуть. Возле карбидного фонаря на мерцавшем целлулоиде планшета лежали игральные розовые кубики с белыми точками на гранях.
   Яша отпустил, наконец, мою руку.
   – Кости-то правильно сказали, – произнес он. – Вот что значит, ребята, кости из греческой кофейни.
   В ответ послышался тихий смех, рассчитанный с партизанской точностью, чтобы и отдать должное шутке и не привлечь врага.
   На поляне вместе с Яковом находились только бойцы дежурного отделения, остальные же люди отряда и наши парашютисты спали невдалеке в лесу, в шалашах, которые с изумительной быстротой из ветвей и травы умели строить партизаны.
   – Вот теперь мы можем со спокойным сердцем покинуть Чабановку, – сказал Яков. – Все как будто на месте. – Он хотел отдать приказание, но я остановил его.
   – Разреши мне немного задержать выход, Яков, – надо проверить свою группу. Кстати, скажи, где командир диверсионной группы?
   – Дульник? Скажу я тебе, чертовски же вымотался парнишка, спит, небось, без задних ног…
   – Как сказать! – Незаметно подошедший Дульник втиснулся между мною и Яковом. Теперь он обращался только ко мне: – Жаль, что наша встреча после операции немного испорчена… Ждать своего боевого друга и спать без задних ног?
   – Ну, не сердись, – перебил его Яков.
   – Справедливости ради надо было доложить, товарищ командир отряда, что парнишка Дульник пособил проверить наличный состав группы, перевязать раненых и… задержать вас от опрометчивого шага. Они, Сергей, хотели сниматься отсюда, не дожидаясь тебя, этих вот ребят…
   – Ну, ты, Дульник, ядовитая спичка, – дружелюбно сказал Яша, – кое-кого оставили бы.
   В операции на «Дабль-Рихтгофене» мы потеряли убитыми четырех человек, ранено было шесть, двое из них тяжело. Радист, помощник Аси, оказывается, попал в плен уже на пути к Чабановке. Асю вызвали для объяснений.
   – Он попал в руки жителей, татар, – сказала она, – пошел проверить дорогу, доверился им, а они толпой напали на него.
   – А как же вы… смотрели? Не помогли товарищу в беде? – упрекнул девушку Яков.
   Ася метнула на него глазами: видимо, хотела резко ответить, но сдержалась.
   – А я поступила так, как нужно. Они были вооружены. Со мной – радиостанция и ее питание. Я не могла рисковать.
   Яша смягчился.
   – Пожалуй, вы поступили правильно.
   – Спасибо, – Ася обратилась ко мне. – Как же поступить?
   Я вспомнил рассказ паренька возле селения Ивановки о пойманном парашютисте.
   – Где это случилось, Ася?
   – Возле Ивановки.
   Я сказал Якову, что, повидимому, радист, схваченный возле Ивановки, и парашютист, сидевший в подвале, о котором рассказал мне паренек, – одно и то же лицо.
   – Трудновато, конечно, – сказал Яша, – сейчас там почти не осталось русских… Мы постараемся его выручить; Коля!
   Один из молодых партизан, паренек в берете, с которым мы пришли сюда, сделал шаг вперед.
   – Я, товарищ командир!
   – Ты слышал?
   – Слыхал, товарищ командир.
   —. Попытка не пытка, Коля. Надо выручить.
   – Есть выручить.
   – С тобой пойдет Борис Кариотти.
   – Кариотти?
   – Именно! – твердо сказал Яков. – Кариотти!
   Отозвался молодой худой грек в пилотке, в немецкой военной куртке с красным бантом над карманом.
   – Ты пойдешь с Шуваловым, Кариотти.
   Кариотти кивнул головой, снял бант, сунул его в карман.
   – Исполняйте! По исполнении возвращайтесь на Джейляву.
   Коля, как после выяснилось, сын генерала Шува лова, и Борис Кариотти, или Ривера, грек из Балаклавы, исчезли в темноте.
   – Они его вытащат, – уверенно сказал Яша. – Вытащат, лишь бы был еще жив.
   – Опасно, – сказал я.
   – Ну, эти ребята ищут опасности. Вот увидишь, они славно проведут операцию. Такие дела им не впервые…