Василь вошел, доложил каким-то надтреснутым голосом:
   – На «дабле» посадочные прожекторы, кричит дурная неясытка… а выстрелов нет.
   …Я вошел в госпиталь – длинную землянку, похожую на овощехранилище, освещенную подвешенными на черный смоляной провод электрическими лампами.
   Ближе к выходу, на земляной тумбе, занавешенной простынями, гудела центрифуга и слышалось посапывание автоклава.
   Раненые лежали по обе стороны узкого прохода, утоптанного свеженакошенной травой. Меня обдало запахами табака, нечистого человеческого тела и животворным, неистребимым ароматом увядающей лесной травы.
   Топчаны, сбитые из грубораспиленных самими же партизанами досок, на которых лежали раненые, терялись в глубине землянки.
   Ко мне подошел Габриэлян, невысокий молодой и чрезвычайно стеснительный человек, и принялся сбивчиво оправдываться.
   – Лучше признаться, чем искалечить навек человека, – взволнованно говорил он, глядя на меня своими большими карими глазами, окаймленными темными кругами. – Если скоро будет настоящий хирург, я не буду раскаиваться в том, что честно признался в своей беспомощности. Когда дело касается человеческой жизни, нельзя играть в самолюбие. Не правда ли, товарищ начальник?
   – Правда, правда, товарищ Габриэлян.
   – Скоро должен быть хирург?
   – Да.
   – Для раненых эта новость была полезней люминала, а то его ели, как яичницу.
   – Как парашютист?… Дульник?
   – Ай-ай-ай! – шутливо застонал Дульник, приподнимая голову. – Он еще спрашивает? Неужели прошел бы мимо, а?
   Дульник казался совсем маленьким под тонким, стираным одеяльцем. Его худое, щуплое тело, казалось, можно было поднять и нести, как пушинку, Ничего страшного не было в этом человеке, отправившем на тот свет не один десяток врагов. Тощие руки лежали поверх одеяла, у ключиц запали ямки.
   – Возле меня дежурила Камелия… все время… – тихо, прерывисто сказал он. – Пойди погляди раненых, ты же начальник. Много значит слово. Ой, как много значит! Вот ты поговорил со мной, и полный 404морской порядок, хоть опять документы в сейф, куртку на плечи, автоматный ремень на шею…
   Дульник устал, замолчал. На нижние веки легли его удивительно длинные и густые ресницы.
   Камелия сидела вдали, возле раненого, разбросавшего руки и ноги и с каждым вздохом с болезненной, горячечной жадностью глотавшего воздух запеченными до черноты губами.
   – Сестра, не уходи! – просил раненый. – Не уходи!..
   Он захватывал воздух и говорил беспокойно, торопливо, будто страшась, что он уйдет из этого мира и не успеет сказать того, что обязаны никогда не забывать люди.
   – Прошу! Запомните: четыреста четвертая стрелковая дивизия… сорок четвертой армии, Арсений Афанасьев… Арсений Афанасьев!.. Еще с мая сорок второго оставались в каменоломнях… Аджи-Мушкайских… каменоломнях… Записали? Надо записать, сестра.
   – Знаю Аджи-Мушкайские каменоломни, Арсений, – говорила Камелия, наклонившись к нему. – Я сама из Керчи.
   – Из Керчи? Значит, знаешь? С мая до пятнадцатого июня сидели. Пятнадцать тысяч человек… Записали? Скалами нас обвалили, выходы замуровали. Камни мы сосали, воды не было… Там три детских кладбища оставили в каменоломнях… Записали? Это надо непременно записать. А потом пустили дым, а потом газ… газ… Я до декабря желтым харкал… Триста человек ушло, пробилось. Из пятнадцати тысяч – триста. Записали?
   – Шестой раз, – тихо сказала Камелия мне. – А кроме каменоломен, сколько вынес уже в отряде! Самое страшное в жизни запомнилось…
   – Записали, сестра? – исступленно крикнул раненый.
   – Где же хирург? – спросила Камелия. – Уже около двух ночей… Дождь идет.
   К нам подошла Люся, присела на скамеечку.
   – Это страшно, как… сон…
   – Записали, сестра? – снова выкрикнул раненый.
   – Или вот-вот появится папа, или… – ее сжатые губы дернулись.
   – Люся, успокойся, – сказала Камелия. – В присутствии раненых…
   Люся тихо плакала, стараясь приглушить рыдания платочком. И нелепым казалось оружие, висевшее на ее поясе, – и кинжал и пистолет – и десантная курточка.
   Пришел мой отец; кивнув дружелюбно девушкам, кашлянул в кулак:
   – Прибыли.
   – И папа? – тревожно спросила Люся.
   В землянку, сгорбившись, вошел Устий Анисимович с чемоданчиком в руке, в румынском берете, в плащ-палатке, мокрой от дождя.
   Люся без слов прильнула к отцу, и он обнял ее наспех, зажмурился, будто от ярко вспыхнувшего света электрических ламп.
   – Ну, ну, не плачь, дочка… Ты здоровая? Здоровая – уходи, уходи пока… – с грубоватой нежностью поторапливал он. – А ты, Сережка-шахматист? Здравствуй, Сережа. Уходи, хотя и начальник. Все от Яшки наслышан. И ты уходи, Иван Тихонович. Где раненые? Вы и есть доктор Габриэлян? Будем знакомы.
   – Операционную подготовили, как видите, подключили свет.
   – Вижу, вижу. Даже глаза с непривычки режет… В Феодосии, в городе, и то при коптилках жили. Молодцы, лесные братья! Ректификат со мной. И у вас есть? Не знал. Сейчас разоблачусь после маскарада, поскоблю эпидермис – и начнем… Руки-то долго мои не работали, товарищ Габриэлян. Товарищ! Наконец можно сказать без угрозы ареста это слово!.. Немцам-то я ни одной операции не сделал, ни одной, товарищи!
   – Записали, сестра? – зло выкрикнул Арсений Афанасьев.

Глава пятнадцатая
Последний бой партизан Лелюкова

   Отряды покидали лесные квартиры, уходили на подступы к Солхату.
   Наша задача состояла в том, чтобы штурмом захватить город, перерезать главную коммуникацию и этим значительно облегчить задачу войск, начавших наступление со стороны Керченского плацдарма.
   Жители лесных лагерей высыпали из землянок на проводы отрядов. Заплаканная стояла мать Камелии – Софья Олимпиевна, повязанная вокруг головы черным платком.
   Василь, закончив сборы, выскочил с шинелью и вещевым мешком в руках. Увидев Софью Олимпиевну в таких расстроенных чувствах, он подбежал к ней, набросил на ее плечи свою шинель и поспешил к нам, перекинув за плечи мешок.
   – Добрый парняга, – похвалил Лелюков, мало что пропускавший мимо своего острого взгляда.
   Лелюков стоял в открытой трофейной машине, положив руку на автомат. За рулем, готовый к преодолению любых горных дорог и завалов, сидел Донадзе. Отец стоял близ автомобиля, седой, сутулый и невеселый. У скалы, ощеренной голыми бесплодными зубьями, покрытой замшевой плесенью мха, невдалеке от госпиталя, стояли Люся, Камелия, Катерина и еще несколько девушек из партизанского лагеря, подготовленных для санитарной службы Габриэляном и Устином Анисимовичем.
   Устин Анисимович сидел с палочкой на тарантасе, запряженном парой гривастых лошадок. Тарантас был специально выделен для доктора, и упряжка содержалась в безукоризненном порядке.
   Прошла первая бригада, стоявшая лагерем в четырех километрах отсюда. Ее вел Маслаков, внешне неказистый рыжебородый человек с огненными волосами, отпущенными почти до плеч. За первой бригадой пошла вторая, Семилетоса. Молодежный отряд возглавлял колонну бригады. Впереди шли обвешанные ручными гранатами Яша и Баширов. Яша, как видно, волновался перед последним боем.
   За Молодежным отрядом шел Колхозный отряд – земледельцы Судакской долины и присивашских полей, виноградари и овцеводы.
   Колхозники дрались хорошо. Оступали, огрызаясь и отбиваясь, наступали медленно, но твердо, и там, где они выбирали место для стоянии, можно было спокойно рыть землянки, ставить шатры и не бояться внезапных нападений.
   Семьи этих крымских крестьян либо уничтожены немцами, либо ушли с коровами, поросятами, овцами, цыбарками и телегами в лесные партизанские лагери, где и находились сейчас.
   За Колхозным отрядом с песнями шел Грузинский отряд, его шутливо называли отрядом «Сулико». Может быть, я. прибыл к партизанам Крыма тогда, когда уже произошел естественный отбор и к последним событиям заключительной партизанской эпопеи остались в основном физически сильные люди, но все грузины отряда «Сулико» были широкоспинные, широкоплечие ребята, с узкими талиями, с торсами атлетов или гимнастов, с мускулистыми руками, в хорошо пригнанной одежде, с кавказской щедростью украшенной огнестрельным и холодным оружием.
   Здесь были и мингрельцы, и светловолосые имеретинцы, и коренные жители Кахетии и Карталинии, и похожие на трабзонских турок аджарцы, незаменимые разведчики среди татарского населения, так как столетия владычества Оттоманской Порты над их родиной оставили им наряду со жгучей ненавистью к своим поработителям языковые корни, близкие к языку крымских татар, и бытовые навыки мусульманства.
   В отряде «Сулико» – грузины, попавшие в немецкий плен после оставления Херсонеса, Феодосии, Керченского плацдарма, а также после харьковского окружения.
   С чисто восточной хитростью они обманули немецкое командование. Они заявили, что переходят к немцам. Их вооружили. У них нашелся предводитель – капитан Акакий Купрейшвили из Самтреди, молчаливый и энергичный кадровик-офицер из Телавского гарнизона.
   Однажды во время полевых учений грузины перебили немецких офицеров, сели на грузовики и доехали до партизанского района.
   Грузины сражались хорошо, участвуя в разных операциях, требующих мужества, риска и воинской отваги. Никто не мог упрекнуть бойцов Грузинского отряда ни в одном неблаговидном поступке. Грузины держались с исключительной боевой храбростью и, как выражался Лелюков, с «моральной тщательностью».
   Все отряды втянулись в марш. Лелюков поглядел на отца с какой-то трогательной улыбкой, выдававшей его душевное волнение:
   – Вот так, старик! Кончаем.
   Лагерь наполнялся женщинами-беженками, которые по просьбе Гаврилова вызвались привести в порядок блиндажи и землянки.
   Сам Гаврилов распоряжался то там, то здесь, разъезжая на низкорослой пегой лошаденке. Гаврилов был в кожаной, потерявшей блеск тужурке, с маузером на ремне. Отдавая приказания, Гаврилов не в меру горячил свою лошаденку, и та грызла удила, закидывая нажеванной пеной свою грудь и колени.
   – Не вернемся уже сюда… Зря, Гаврилов! – прикрикнул на него Лелюков.
   – А может быть, – хрипел Гаврилов.
   Мне хотелось попрощаться с Люсей, и когда Лелюков занялся не в меру усердным начальником тыла, я, улучив минуту, подбежал к Люсе, взял ее за руки, молча поцеловал в ладони и. вернулся к машине.
   Мы двинулись в путь по дороге, устроенной самок природой по руслу высохшего торного потока, а затем свернули в объезд, на петлистую дорогу, проложенную для гужевого транспорта.
   Солнце просвечивало сквозь листву, бросая на свежую траву ясно очерченные тени; Кое-где среди крупных стволов, нависших над ущельями, цвел орешник, ветерок срывал лепестки и осыпал каменистую землю, покрытую желтыми цветами кули-бабы.
   В полдень мы поднялись на лысую вершину, уложенную огромными плитами сланцев. Предгорье волнисто катилось к долинам, которые тянулись до самых Сивашей, мерцающих вдали на горизонте сквозь миражи белесоватой степи.
   Позади нас лежали горы с торчащими среди них каменными гребнями и скалами – горы приюта, отваги и горечи.
   Лелюков чутко прислушивался к достигавшим сюда со стороны Керченского полуострова раскатам артиллерии.
   Чем дальше, тем деревьев становилось меньше. Чаще попадался горелый и вырубленный лес, заросший цепким южным подлеском.
   На разветвлении дороги, под мшистым валуном, у родника, «вычерпанного до дна котелками, сидели Кожанов и Семилетов, разложив на земле затрепанную на сгибах карту-двухверстку, придавленную по закрайкам розовыми камешками. Семилетов что-то горячо доказывал Кожанову, тыча тупым концом карандаша в карту, а тот отрицательно покачивал головой.
   – Вторая бригада вышла на исходные рубежи, – доложил Кожанов. – На шоссе слишком густое движение противника… Я, со своей стороны, рекомендую Семилетову…
   – Подожди, – остановил его Лелюков. – Все, что можно было, порекомендовано на оперативном совещании. Разведку провели? Кто на шоссе: немцы, румыны?
   – Немцы.
   – Какие именно части?
   – Отходит группа «Кригер», – ответил Семилетов, – оборонявшая Акмонайские позиции.
   – Ага, – протянул Лелюков, довольный и ответом и всем боевым, молодеческим видом комбрига, – стало быть, Акмонайские прорваны?
   – Не совсем, – сказал Семилетов. – Мы успели зацепить одного ефрейтора. Акмонайские позиции прорваны в центре, а крылья держатся.
   – Так… – Лелюков подумал, упершись глазами в карту, поглядел на часы. – Вот тут держал полк «Крым». Как с ним дела? Не начнет ли он тоже отходить через Солхат?
   – Полк «Крым» еще в двенадцать начал отходить боковыми дорогами от Джантор, от Сивашей, – сообщил я.
   – Где он может быть сейчас?
   – Примерно вот здесь, у Цюрихталя…
   Лелюков присел на корточки возле карты, потянулся ленивым движением к кармашку гимнастерки, вынул оттуда синий карандаш, а из полевой сумки схему отхода неприятельских частей, пригласил нас ближе к себе и несколько минут сидел молча, раскачиваясь и пружиня в коленях.
   – План, наш план операции остается прежним, – сказал он. – Судя по всему, противник втянулся в отступательный марш. Теперь нам надо толково, повторяю, Семилетов, толково, раскачать Алъмендингера, еще сильнее. Солхат…
   – Я предлагаю брать город отсюда, от армянского монастыря, – сказал Семилетов. – Удобные подходы. Наваливаемся из лесу, штурмуем. Местность позволяет накопить силы и провести внезапную атаку.
   Лелюков с хитринкой поглядел на него.
   – Противник отсюда и ожидает удар, подходы изучил не хуже нас с тобой, Семилетов. Ты же знаешь: там танковые засады, ловушки. Надо атаковывать не там, где ждут, а где возможна неожиданность атаки. Итак… перепиливаем главную коммуникацию южнее города, вот здесь… – Синяя стрела перерезала дорогу. Не опуская карандаша, Лелюков завернул стрелу в охват Солхата.
   – А полк «Крым»? Он же ввяжется в бой, если мы начнем здесь, – сказал Семилетов подрагивающим от обиды голосом. – Найдутся ли у нас силы проводить бой?
   – Полк «Крым» не станет помогать группе «Кригер», у них не русский характер: «Сам погибай – другого выручай». У них сейчас одна забота – уйти побыстрее к кораблям. Сюда, может быть, повернем Колхозный отряд – в степную часть? Им-то по привычке на плоской земле, – он потыкал концом карандаша в только что начерченную стрелу с загнутым острием. – Как ты думаешь, комиссар?
   Отец раздумчиво вгляделся в карту.
   – Видишь ли, в Колхозном отряде большинство бойцов – люди пожилые. А здесь далековато от шоссе, – он пальцами прикинул расстояние, – нужно бежать в атаку около километра, а потом перевалить дорогу, балочку и, гляди, куда тащиться.
   – Я согласен с комиссаром. Вот здесь, – Семилетов указал на стрелу Лелюкова, – надо пустить ребят с резвыми ногами. Из подлеска я сумею поддержать их пулеметным огнем, да и пара минометов для паники у меня найдется.
   – А Колхозный отряд надо будет подлесками подводить прямо к городу и накапливать ближе к окраинам, – сказал Лелюков. – Когда на шоссе устроим панику, вот тут-то и нужно ударить надежным молотом, со звоном.
   – По-моему, успех обеспечен, – сказал Кожанов: – психика у отступающего противника ослаблена, дисциплина развинчена, сцепление потеряно…
   – А у них орудия, пулеметы? – ехидно заговорил Лелюков, проверяя какую-то свою назойливую мысль. – Мы «ура-ура», а они поворачивают колеса в нашу сторону, а?
   – Атаку начнем в сумерки. Разве им разобраться, кто их атакует – авангарды Приморской армии или партизаны? В темноте у страха еще больше глаза…
   – А своих как мы будем угадывать? Ведь наши наполовину во фрицевских мундирах.
   – Марлевые повязки заготовлены на рукава, как и приказали.
   – Хорошо было бы организовать преследование, – сказал Лелюков. – Это я в порядке оперативной мечты. На машинах, в спину, посеять панику на всем шоссе. У страха глаза велики. Как бы?
   – Шоферов у нас человек сорок наберется, – сказал Кожанов. – Нужно – сейчас же отберем, сгруппируем.
   – Потом, потом, – остановил его Лелюков, – а то мечта разлетится, как дымок после пистолетного выстрела. Ну, давайте!.. Удачи!
   Семилетов ловко вскочил на вороного жеребца, стукнул его по крутым бокам каблуками и куцым галопом поскакал в сторону своей бригады. Два верховых-связных поскакали за командиром бригады на мохноногих коньках, взявших с места хорошим гротом.
   Кожанов же приловчился у крыла нашей машины и уже по пути поподробнее рассказал Лелюков у о выходе бригады Маслакова на свои исходные рубежи.
   – Попадут, попадут немцы в мешок, – уверял Кожанов.
   – Погоди, Кожанов. Так, брат, весело не надо, – остановил его Лелюков. – Как скромненько рассчитаем, так удается ладней, как в облака заберемся – вниз.
   Вырубленный немцами еще в сорок первом году пришоссейный лес распустился от пней густым и буйным подлеском. Не тронутые человеком и скотом ажинники сплелись своими колкими коричневатыми побегами так дружно, что тюльпанная повитель, отказавшись проникнуть в середку, вилась вокруг кустов, обволакивая заросли своей мягкой ползучей зеленью.
   Донадзе осторожно вел машину, прислушиваясь то одним, то другим своим запеченным на солнце ухом в сторону шоссе. Оно не видно из-за духовитого молодого подлеска, но слышно, как рокочут моторы немецких машин впереди нас, словно морской прибой.
   – Дальше нельзя, товарищ командир, – сказал Донадзе, – я слышу запахи соляра. Идут дизельные машины. На них может быть мотопехота…
   Лелюков удивленно поглядел на остроносое лицо Донадзе и прыгнул на траву. Мы сошли с машины. Лелюков нагнулся, сорвал красный полевой мак с черненькой зародышевой сердцевинной. Мак недавно распустился, и листочки его еще не разошлись.
   Лелюков тихо пропел:
 
На завалах мы стояли, как стена,
Пуля ранила разведчика вчера.
Пуля ранила разведчика вчера,
Пуля аленьким цветочком расцвела.
 
   Лелюков сунул мак в кармашек рубахи, рядом с торчащим оттуда карандашом.
   – Ты должен знать эту песню, Иван Тихонович.
   – Знаю. На бронепоезде пели ее солдаты, которые были на Кавказском фронте, против Турции.
   Пешком, минуя наши посты, мы пошли ближе к передовой. В блиндаже полевой противопартизанской заставы, брошенной немцами, сидели два бойца – молоденький Вдовиченко, застенчивый мальчишка с оттопыренными от «лимонок» карманами, в каракулевой ладной кубанке с яркоалым верхом и пионерским галстуком на худенькой загорелой шее, и матрос-береговик из Керчи, Жора, в круглой матросской шапочке и тельняшке.
   Лелюков взял пальцами стиранную-перестиранную тельняшку, оттянул от налитого потного тела матроса, спросил:
   – Для устрашения?
   – Так точно, товарищ командир.
   – Прикрой эту зебру, брат. Не люблю маскарада, – строго сказал Лелюков.
   И пока матрос, багровый от смущения и натуги, напяливал на свой мускулистый торс тесную курточку, Лелюков отослал Кожанова к Маслакову, строго-настрого заказав ему наносить совместный удар и не «партизанить», а отца попросил съездить на машине к Колхозному отряду и подбодрить их хорошим словом. Мы простились с отцом у разлапистого куста карагачей, и я вернулся к Лелюкову.
   Он уже успел выбрать удобное место, откуда и невооруженным глазом было видно шоссе, запруженное отступающими немцами. Слышался шум моторов, вспыхивали и гасли зайчики на ветровых стеклах.
   В отдалении погромыхивали главные калибры.
   Пыль, как дымы пожарищ, поднималась где-то далеко за шоссе – это могло быть в долине Рассан-Бая, а может, и дальше.
   Радиостанция Аси начала ловить открытые командные тексты, идущие от бронетанковых и подвижных отрядов – авангардов наших войск.
   Немецкие радиостанции заволновались. Эфир наполнился разноречивыми, паническими приказами, исходившими от разных по служебному рангу командиров.
   11 апреля ударом наших войск в направлении Джанкоя был прорван последний оборонительный рубеж на Сивашских позициях, – в районе Томашевки, и разбитые части 336-й и 111-й пехотных немецких дивизий и 10-й и 19-й пехотных дивизий румын начали отход от Северных Сивашей и Чонгарского полуострова. К исходу дня части прикрытия вели сдерживающие бои с нашими подвижными частями на рубеже Челюскинец, Люксембург, Карасафу, Анновка, Розендорф, Трудолюбимовка.
   Горноегерский полк «Крым», которого мы опасались, прошел побережьем Южных Сивашей к Джанкою, вступил во встречный бой, был разгромлен и пленен.
   Ночью и с утра 12 апреля противник начал отходить по всему фронту, бросая орудия и военное имущество. Части прикрытия вели бои и сгорали под сокрушительными ударами наших бронетанковых и механизированных сил, яростно вошедших в прорыв.
   Прорыв Сивашских позиций и Перекопа на севере Крыма создал угрозу Керченскому направлению. Поэтому генерал Альмендингер в ночь под 10 апреля отдал приказ об отходе с Керченского полуострова тем соединениям своей группировки, которые он пенил и боялся безвозвратно потерять. Еще в начале штурма перешейка Толбухиным Альмендингер направил на помощь войскам, оборонявшим Перекоп, часть своих сил, по приказу потерявшего самообладание командующего 17-й армией Енекке. 11 апреля главные силы 5-го армейского корпуса, в основном под прикрытием румынских арьергардов, начали отход. Подвижные части Приморской армии вцепились в хвост отступающему противнику. Тогда Альмендингер, стараясь обеспечить отрыв главных сил своего 5-го армейского корпуса, заставил драться на Акмонайских позициях горных стрелков 3-й румынской дивизии и группу «Кригер».
   Альмендингер, или, как его называли, «черный вюртембержец», увидев, как крушатся все фортификационные рубежи – плоды его личного творчества, – бросив войска, сел на «оппель» и очнулся только в районе Бахчисарая. Переночевав в бывшем ханском дворце, Альмендингер помчался к крепостным фортам Севастополя, чтобы немедленно радировать фюреру о бездарном поведении его давнего личного соперника командарма 17-й Эрвина Енекке.
   Серые от пыли колонны медленно катили по шоссе. Отходили румыны разбитой 3-й дивизии, карательные и противодесантные отряды, разрозненные эскадроны 6-й дивизии генерала Теодорини, инженерно-строительные батальоны, сбросившие с грузовиков проволоку, лопаты и колья, проходили потерявшие строй, одетые в пепельную форму матросы морской пехоты. Солнце катилось с зенита, тени удлинились. Наша атака была намечена в сумерки по сигналу двух красных ракет.
   И вот, когда все так отлично складывалось и Лелюков похвалился, что операция разыгрывается, как по нотам, к компункту прибежал Кариотти.
   Он был вымазан по пояс в грязи, на лице и плечах лежал толстый слой известковой пыли, серой, как порошок цемента, губы растрескались и кровоточили, глаза с красными, воспаленными веками горели каким-то безумным огнем:
   – Беда… командир!
   Кариотти прерывающимся, сдавленным голосом, глотая слова, доложил, что Мерельбан приказал начать поголовную резню русских и армянских кварталов Солхата.
   – Мы должны спешить… – бормотал Кариотти, – спешить! Они оцепили улицы, заходят в дома, стреляют и режут и детей и женщин – всех!..
   Лелюков, обдумывая решение, спокойно посмотрел на часы и приказал немедленно начать атаку.
   Все основные данные операции не менялись, но из нашего арсенала выпало одно оружие – темнота, на которой мы строили свои оперативные расчеты. Мы не могли в такой трагический момент бросить население города.
   Ракеты вспыхнули, словно дикие маки раскрыли свои бутоны. И тотчас же дружно застучали наши пулеметы, скрытые кудрявой карагачевой порослью, затрещали рваные автоматные очереди.
   Немцы не ожидали нападения. Солдаты посылались с машин, побежали по степи.
   Несколько грузовиков попытались одновременно проскочить мост, но, не достигнув его, сцепились бортами и закупорили все движение. Трехосный шкодовский транспортер, крытый брезентом, врезался в грузовики, поднялся на дыбы, как лошадь, и, кружа баллонами, полетел под откос.
   Лелюков отнял бинокль от глаз, подморгнул мне, будто говоря: «Ишь, брат, как ловко!»
   К нам подбежал капитан Купрейшвили и срывающимся от бега голосом доложил, что его отряд готов к бою.
   У капитана Купрейшвили был существенный недостаток: в присутствии старших командиров он всегда излишне горячился.
   – Начинай, Купрейшвили! – приказал Лелюков.
   – Есть начинать! – Купрейшвили перекрутился на повороте так, что из-под каблуков брызнула галька, и резко, на высокой ноте, отдал приказание, перемешивая русские и грузинские слова, что случалось с ним в моменты сильного волнения.
   Купрейшвили бросил отряд в атаку и первым принял на себя огонь противника. Немецкие офицеры залегли в глубоком кювете и открыли редкий, неслаженный огонь по грузинам. Тактическая ошибка Купрейшвили стала ясна для нас, когда его бойцы начали выбывать из строя один за другим.
   Молодежный отряд активно обстреливал шоссе. Яковом руководил строгий расчет, а не просто высокий душевный порыв, и поэтому он не выбрасывал людей в открытую атаку, желая избежать лишних потерь.
   Купрейшвили нервничал.
   – Подвел меня Волынский! Ох, как подвел! – бормотал он.