Страница:
Аркадий Алексеевич Первенцев
Честь смолоду
Героической советской молодежи, ленинскому комсомолу посвящаю
Часть первая
Глава первая
Гибель «Медузы»
Начавшийся с полудня ветер к вечеру прибавился на три балла. Это был нехороший ветер, дующий наискось по морю. Его боялись рыбаки, уходившие далеко в море, и называли странным словом «гарби», неизвестно откуда пришедшим на Кавказское побережье. Гарби изменчив и может внезапно перейти в береговик. Тогда ищи баркасы и фелюги в открытом штормовом море. И если выбрасывает обломки рыбачьих суденышек где-нибудь на болгарском или румынском побережье, знай, что это невольные гости с Кавказа, жертвы гарби.
Рыбачья гребная ватага весело отвалила сегодня поутру в море. Вместе с ней ушли мой отец, Иван Лагунов, и два старших брата – Матвей и Илья. G завистью я, восьмилетний мальчишка, провожал баркасы. Заскрипев килями на крупнозернистом песке и разноцветной гальке, они врезались в зеленую воду.
На старом баркасе «Медуза» ушел Матвей – ему только-только двенадцатый год, на втором, вместе с отцом, – десятилетний Илюшка. Мать несмело просила отца оставить детей, не брать с собой, но отец сгреб сразу двоих. Он сдал Матвея молодому, удачливому болгарину Николе, а Илюшку бросил голым пузом на выскобленную, желтую, как орех, корму своей лодки «Коля Руднев».
Ватажек Антон Сторокож искоса посмотрел на мать. Она была тогда такая красивая, с волнистыми, забранными в узел светлыми волосами, со смеющимися черными глазами и разлетными бровями. Уловив тревогу в ее всегда смеющихся глазах, Сторокож присел на корточки, захватил горсть сухого песку и подбросил его вверх. Песчинки упали отвесно. Потом Сторокож послюнил палец и подставил его ветру. Но какой там ветер! Баркасы уходили в полный утренний штиль. Ничто не предвещало гарби. Ни одного облачка не лежало на горах, обступивших долину. Третий месяц не было дождя. Даже в горах, в высохших руслах, на донных валунах стал обсыпаться мох.
Сторокож отдал команду. Ватага погрузила новые камбальные сети, ружья, – может быть, попадутся дельфины, – запасные весла, пресную воду, сухую рыбу, брынзу и хлеб.
«Медуза» ушла в голове. Болгарин Никола, чубатый, черный от загара, стоял на корме у руля и озорно покрикивал на загребных. Матвей, чтобы не встретиться со мной глазами, смотрел в море. Сестренка Анечка с куклами подмышкой махала обеими руками уходившим баркасам. Было, как всегда при уходе в море, шумно, весело, радостно.
И вот утренняя светлая радость сменилась тревогой. Мне никогда не забыть этого вечера, так круто повернувшего нашу жизнь. Как сейчас, вижу солнце, какое-то мягкое, расплавленное, красное. Кажется, что оно всей своей подрагивающей массой быстро падает в море. Будто чья-то могучая рука, еще придерживающая его сверху, разжимается, и солнце ныряет, как медный пятак в копилку. Море сразу же темнеет, а волны, только что летевшие к берегу с красноватыми просветами на изломе, становятся черными и страшными.
Внезапно умолк тоненький голосок Анюты, любившей распевать песенки. Сестренка играла в куклы под старым баркасом. Теперь она подходит ко мне. Ветер треплет ее косички, перекидывает их через плечи. Я догадываюсь по ее испуганным глазам, по сжатым губам, что она волнуется. Наматываю на кизиловое удилище леску, стараясь не зацепить прыгающим крючком сестру. Передаю ей бычков, нанизанных на кукан – шпагатинку с палочкой на конце, чтобы не соскальзывали рыбы.
– Отнеси для Лоскута.
– Подожди, Сереженька, – шепчет Аня и глядит на море, как завороженная.
Я тоже перевожу взгляд в ту сторону, куда смотрит девочка, куда смотрят собравшиеся на берегу мальчишки, женщины и старики.
Пенные гребни похожи на плывущих белорунных барашков. Они плывут, ныряют и вновь появляются на поверхности моря, но не могут доплыть до берега. Туда приходит обычная, громкая волна с высоким седым завитком. Волна идет вдоль берега оправа налево, закручивается гигантский коловорот.
Аня испуганно смотрит на волны и осторожно на вытянутой руке держит кукан. Головастые рыбешки, нахватавшись воздуха, не трепыхались, обвисли, как сосульки, их выпуклые глаза застыли.
На берег пришли наши овчарки – рыбоеды и гроза шакалов. Собаки, вильнув хвостами, легли, вытянув вперед свои большие мускулистые лапы и повернув к морю длинные черные морды, покрытые породистыми родинками. Изредка овчарки поглядывают на людей. Мне кажется, они чуют нашу тревогу.
Море разыгралось. Коловорот кружился с шипящим рокотом, стучали выброшенные камни, летела пена, как стружка из-под гигантского рубанка волны, строгавшей побережье.
На дамбе появилась мать. В сгущающихся сумерках ее фигура отчетливо проступает на фоне скорченных от засухи ажинников. Мать приложила руку к глазам. Вряд ли удастся ей сейчас что-либо разглядеть. Разве только рыбаки зажгут фонари. Мать окликнула нас. Мы пошли к ней, и вслед за нами, мягко ступая сильными лапами, направились овчарки. Наружно мать была спокойна. Но глаза ее не смеялись, как всегда, губы были сжаты.
– Мама, они еще не возвращаются? – спросил я.
– Они и не должны еще вернуться, Сережа, – ответила мать.
– Но пришел гарби, мама.
– Вот хорошо. Поставят паруса.
– Хорошо паруса! – сказала без улыбки сестренка. – Покататься хорошо.
– Тебе бы только кататься, – укорил я сестренку.
– А я не люблю рыбу.
– Что же ты любишь, доченька? – Мать подхватила ее на руки.
– Мороженое.
Мать провела рукой по голове Анюты и строго улыбнулась. Но на душе у меня не посветлело. Спустившись по гравийной дороге, мы направились к дому. Вплотную к молодым эвкалиптам, прикочевавшим сюда вместе с человеком, вдоль побережья росла ажина, густые, сплетенные лианами кусты, – там ютились безвредные толстые змеи-глухари и даже большие желтобрюхи, или полозы.
Засуха разламывала землю, высушивала колодцы, родники. Эвкалипты, посаженные для осушения мокрых низин, стояли понуро, как плакучие ивы. Засыхали цветы и травы.
А рядом, у наших ног, лежало бесконечное море. Столько воды! Бесполезной горько-соленой воды!
Дома поселка были разбросаны по небольшой гряде, предшествующей мощному террасистому контрфорсу Кавказского хребта. Это определение характера местности я постиг уже в войну, когда пришлось в тактических целях изучать знакомое с детства побережье. А в детстве я знал: от берега за дамбой идет низина, заросшая ожиной, которую наше воображение наполняло бесчисленным количеством змей; дальше поднимается горка, где выстроены домики рыбаков, затем снова низина, а за ней горы, покрытые дубами, чинарами, фундуком, а дальше… Там уже неизведанные дебри, где можно встретить разных хищных зверей, даже медведей и кавказских тигров. Оттуда осенними ночами доносятся крик сов, плач и хохот шакалов и еще какие-то звуки, леденящие кровь. Мы знали, что люди там рубят и корчуют лес и ставят дома, санатории, проводят шоссейные дороги, сажают пальмы, бананы, олеандры и лавры.
…Гасли звезды. Высокие мрачные колонны облаков падали, загорались от заката и текли, как дымы близких пожарищ. Веерные листья пальм хамеропс дробно тряслись под ветром. Как паруса, надувались листья бананов. Сухой воздух постепенно напитывался влагой, холодел.
Ночью после коротких пушечных ударов грома хлынул ливень. Небо было сплошь покрыто облаками, а горы едва виднелись на горизонте. Как светляки в траве, горели далекие электрические огни курортного города.
Я боялся грозы, но детское любопытство оказалось сильнее страха. Выскользнув из-под одеяла, я на цыпочках вышел на веранду.
Дождь лил сплошной стеной. Это был причерноморский субтропический ливень с его стремительными потоками и мельчайшей водяной пылью.
Вода неслась по листьям бананов, как по желобам. Пальмы клонили свои веера. Казалось, что мчавшаяся вода вспыхивала при свете молний, как огненная жидкость.
Я прислушался: ни резкого стрекота древесной лягушки, ни скрипенья пильщиков-кузнецов, ни треска зеленой ночной мухи, – только дождь, удары грома, блеск молнии и шум потоков.
Море гремело, хотя ветер постепенно стихал. Услышав в комнате шорох, я проскользнул в дверь и юркнул под одеяло. Я видел, как поднялась мать и вышла на веранду. Она долго стояла, освещенная молниями, глядя в сторону моря.
Я проснулся от звонких криков сестры:
– Наши! Наши! Наши!
Я вскочил. На веранде, прижавшись к перилам, стояла сестренка и, радостно махая обеими руками, кричала:
– Наши! Наши! Наши!
Я заметил на горизонте точки. Снова показалось солнце – новое, ясное, разнося по долине ручьи света.
В море, по руслу реки, вышла глинистая дождевая вода. Отсюда, с веранды, она казалась коричневой, резко выделяясь на темносинем море. Реки натащили в море столько глины, песку и деревьев, что казалось, образовали новый, не имеющий еще названия мыс.
Резвые ноги несли меня к морю, словно по воздуху. Встречать ватагу спешили и стар и мал – все жители поселка. Люди бежали к берегу, сбивались кучками, перегоняли друг друга.
Причалов не было: их все равно унесло бы море. Но рыбаки обычно приставали к одному месту. Здесь-то сгрудилась толпа. Всматривались туда, где в сиянии моря на равномерных взмахах желтых весел шли темные остроносые баркасы. Пересчитывали лодки. Кто-то заметил отсутствие «Медузы». Баркасы подходили ближе. Вон крайний слева – «Коля Руднев», на нем едет отец; вон флагман-мачтовка «Сила Буденного», на нем стоит седой ватажек Сторокож; вон гребная фелюга с низкими бортами, будто вырезанными ножницами. Это «Капитанская дочка», или, как ее называют все, «Мусульманка». Ее захватил в беспокойную ночь Михаил Балабан, командир морского пограничного поста, прозванный на берегу отчаянным капитаном. «Мусульманка» попала в руки Балабану вместе с пятеркой акмаабадских контрабандистов-турок и грузом шелка, чулок и трапезундского табака. Балабан передал рыбакам трофейную фелюгу и вскоре перешел в Крым. Мы, дети, не видели Балабана, но романтически преклонялись перед ним. На корме «Капитанской дочки» в бушлате сидел совсем еще молодой парень Стенька Лелюков, соперник в удали и хватке болгарина Николы.
Но Никола не вернулся с ватагой. Не было его быстроходной «Медузы», не было экипажа и не было брата Матвея. Лодки приближались, ясно освещенные восходящим солнцем. Я видел даже патронташи дельфинобоев, седые виски Сторокожа, его пасмурные глаза и широкое, усатое, бесконечно дорогое лицо отца. Возле отца сидел Илюшка, прижавшись к его коленям, закрытым кожаной гармошкой сапог. Может быть, Никола пошел другим курсом? Может быть, где-нибудь он уже выпрыгнул на берег, размялся и, засмеявшись так, что сверкнули его сахарные зубы, бросил на песок нашего Матюшку, и ну с ним возиться… Так играл Никола с нами, ребятишками. И мы любили этого веселого, красивого болгарина. А может, увела Николу дельфинья стая, а тут шторм. Может, догоняет он ватагу? Удачлив же Никола!
Подобные мысли приходили в голову и другим. Всем были хорошо известны опасности, связанные с мастерством рыбаков и дельфинобоев. Вокруг себя я слышал предположения, произнесенные и громко и топотом. Сердце матери видит дальше всех и чует лучше, чем чье-либо другое сердце. Она закусила губы, чтобы не разрыдаться и не показать своих чувств. Мать стояла, не шелохнувшись, и неотрывно смотрела на приближающегося «Колю Руднева», чуть подавшись вперед. Я ближе притиснулся к матери, взял ее руку. Она крепко сжала мою, и я ощутил дрожь ее тела. Тогда я понял: Матвей не вернется.
Баркасы подвалили.
Рыбаки сходили прямо в воду и выдавливали в песке ямки своими грубыми сапогами. На песок полетели весла. Гребцы разжали кулаки, опустили руки в воду. На ладонях кровь, ссадины. Ногти обломаны, и, кажется, стерты твердые, как кости, мозоли. Лица измучены. Провалились глаза, окаймленные темными кругами.
Приход рыбаков не вызвал обычного оживления. Молчала толпа, молчал ватажек, присевший на камень с кисетом в руках, молчали рыбаки. Не радовали брошенные на камни дельфины. Камбалы, плоские странные рыбы, будто разрезанные надвое, лежали на дне баркасов навалом, как балласт.
Стенька Лелюков посмотрел исподлобья на ватажка, снял со своей «Мусульманки» мешок раскисшего хлеба, бросил на песок. Принюхиваясь, подошли собаки. Стенька ударил нашего Лоскута носком сапога, и тот, не огрызнувшись, отошел, лег у ног отца, положив на его мокрый юхтовый сапог желтую, в подпалинах, лапу.
Мать отвела мою руку и подошла к отцу. Он поднял на нее тяжелые, опухшие веки. Мать смотрела на отца с надеждой. Мне захотелось кинуться к ней, прижаться щекой к ее шершавым, обветренным рукам.
Илюшка чертил пальцем по песку, не поднимая головы, словно и он чувствовал свою ответственность перед матерью. Ватажка не спрашивают. Жены рыбаков «Медузы» молча обступили отца, прижав руки к груди, точно удерживая готовый вырваться крик.
А море сияло под утренним солнцем. Мы называли такое сверканье игрой в жмурки.
Мать подняла свои увлажненные черные глаза, полные мольбы и надежды.
– Вернутся, Иван?
Отец отводит взгляд в сторону. От солнца загорелись, словно радужные камешки, соленые морские брызги на его усах. Мне казалось: на берегу сидит в глубокой неподвижности отлитая из металла статуя, какую я видел в городе. У этой статуи драгоценные усы. Потом мне стало стыдно за эти неуместные сравнения. Отец продолжал молчать. И тогда закричала какая-то женщина. За ней заголосили другие.
Отец поднялся и, тяжело шагая, подошел к ватажку. Тот медленно встал. На лице его тревога. Ему, видимо, хотелось спрятаться от отца, от его гневных глаз, в упор устремленных на него, и от криков женщин, потерявших своих кормильцев.
Отец подошел ближе к Сторокожу, приостановился, что-то тихо сказал, а потом вдруг размахнулся и своим тяжелым кулаком ударил его со всего размаху.
Я не успел протиснуться вперед. Меня оттолкнули люди, бросившиеся к месту происшествия. Мне был виден вновь занесенный кулак отца.
У отца обезображенное гневом лицо. Крупные слезы катились по его щекам. Я закрыл глаза и закричал. Я кричал так, что, кажется, легкие вырвутся наружу. Меня подхватила мать, вытерла слезы. Я ощущал шершавые ладони на своем лице. Опять мне хотелось прильнуть к ним губами.
Стыд за свои слезы, за крик привел меня в чувство. Внимание всех обращено на меня. Я не мог объяснить этим людям всего, что произошло в моей детской душе, – вчерашний мрачный закат, коловорот волн, унесший моего брата, тропический дождь и огненные потоки на листьях бананов и пальм… Я не мог объяснить, как страшно впервые увидеть своего отца в таком гневе и слезы на его лице.
Может быть, меня понял Стенька Лелюков. Он стоял, прислонившись спиной к баркасу, с небрежно откинутой по борту рукой и глядел на меня дружелюбно, будто впервые заметил меня: ишь, мол, какое ты насекомое!
– Лагунов прав, – сказал Лелюков, – не он, так я побил бы Сторокожа. Мы могли бы спасти «Медузу». Но решить должен один, хозяин в море – ватажек. А что сказал Сторокож: «Пусть поколобродит один в море Никола. Пускай поймет, что такое ватага». Учить Николу можно, но только, как мне, Лелюкову, кажется, не тем моментом, когда, посчитать, все лохматые черти приходят по твою грешную душу. Никола оторвался от ватаги, и ватага должна была наказать его на берегу. Только не смертью. Прав сто раз Лагунов. Его кулак – мой кулак! Не вынырнет теперь Никола никогда. Жалко Матюшу… Хороший мог бы с него выйти рыбак…
Вечером тихо плескалось море. Оно ласкалось у ног, будто вымаливая пощаду за свое злодейство. Сегодня никто не заплывал далеко, держались близ берега. Не было слышно обычного смеха. На гальке лежали выброшенные волной и умершие от солнца медузы. Мне казалось, что это остатки баркаса Николы, превращенного морем в студенистую бесформенную массу.
Рыбачья гребная ватага весело отвалила сегодня поутру в море. Вместе с ней ушли мой отец, Иван Лагунов, и два старших брата – Матвей и Илья. G завистью я, восьмилетний мальчишка, провожал баркасы. Заскрипев килями на крупнозернистом песке и разноцветной гальке, они врезались в зеленую воду.
На старом баркасе «Медуза» ушел Матвей – ему только-только двенадцатый год, на втором, вместе с отцом, – десятилетний Илюшка. Мать несмело просила отца оставить детей, не брать с собой, но отец сгреб сразу двоих. Он сдал Матвея молодому, удачливому болгарину Николе, а Илюшку бросил голым пузом на выскобленную, желтую, как орех, корму своей лодки «Коля Руднев».
Ватажек Антон Сторокож искоса посмотрел на мать. Она была тогда такая красивая, с волнистыми, забранными в узел светлыми волосами, со смеющимися черными глазами и разлетными бровями. Уловив тревогу в ее всегда смеющихся глазах, Сторокож присел на корточки, захватил горсть сухого песку и подбросил его вверх. Песчинки упали отвесно. Потом Сторокож послюнил палец и подставил его ветру. Но какой там ветер! Баркасы уходили в полный утренний штиль. Ничто не предвещало гарби. Ни одного облачка не лежало на горах, обступивших долину. Третий месяц не было дождя. Даже в горах, в высохших руслах, на донных валунах стал обсыпаться мох.
Сторокож отдал команду. Ватага погрузила новые камбальные сети, ружья, – может быть, попадутся дельфины, – запасные весла, пресную воду, сухую рыбу, брынзу и хлеб.
«Медуза» ушла в голове. Болгарин Никола, чубатый, черный от загара, стоял на корме у руля и озорно покрикивал на загребных. Матвей, чтобы не встретиться со мной глазами, смотрел в море. Сестренка Анечка с куклами подмышкой махала обеими руками уходившим баркасам. Было, как всегда при уходе в море, шумно, весело, радостно.
И вот утренняя светлая радость сменилась тревогой. Мне никогда не забыть этого вечера, так круто повернувшего нашу жизнь. Как сейчас, вижу солнце, какое-то мягкое, расплавленное, красное. Кажется, что оно всей своей подрагивающей массой быстро падает в море. Будто чья-то могучая рука, еще придерживающая его сверху, разжимается, и солнце ныряет, как медный пятак в копилку. Море сразу же темнеет, а волны, только что летевшие к берегу с красноватыми просветами на изломе, становятся черными и страшными.
Внезапно умолк тоненький голосок Анюты, любившей распевать песенки. Сестренка играла в куклы под старым баркасом. Теперь она подходит ко мне. Ветер треплет ее косички, перекидывает их через плечи. Я догадываюсь по ее испуганным глазам, по сжатым губам, что она волнуется. Наматываю на кизиловое удилище леску, стараясь не зацепить прыгающим крючком сестру. Передаю ей бычков, нанизанных на кукан – шпагатинку с палочкой на конце, чтобы не соскальзывали рыбы.
– Отнеси для Лоскута.
– Подожди, Сереженька, – шепчет Аня и глядит на море, как завороженная.
Я тоже перевожу взгляд в ту сторону, куда смотрит девочка, куда смотрят собравшиеся на берегу мальчишки, женщины и старики.
Пенные гребни похожи на плывущих белорунных барашков. Они плывут, ныряют и вновь появляются на поверхности моря, но не могут доплыть до берега. Туда приходит обычная, громкая волна с высоким седым завитком. Волна идет вдоль берега оправа налево, закручивается гигантский коловорот.
Аня испуганно смотрит на волны и осторожно на вытянутой руке держит кукан. Головастые рыбешки, нахватавшись воздуха, не трепыхались, обвисли, как сосульки, их выпуклые глаза застыли.
На берег пришли наши овчарки – рыбоеды и гроза шакалов. Собаки, вильнув хвостами, легли, вытянув вперед свои большие мускулистые лапы и повернув к морю длинные черные морды, покрытые породистыми родинками. Изредка овчарки поглядывают на людей. Мне кажется, они чуют нашу тревогу.
Море разыгралось. Коловорот кружился с шипящим рокотом, стучали выброшенные камни, летела пена, как стружка из-под гигантского рубанка волны, строгавшей побережье.
На дамбе появилась мать. В сгущающихся сумерках ее фигура отчетливо проступает на фоне скорченных от засухи ажинников. Мать приложила руку к глазам. Вряд ли удастся ей сейчас что-либо разглядеть. Разве только рыбаки зажгут фонари. Мать окликнула нас. Мы пошли к ней, и вслед за нами, мягко ступая сильными лапами, направились овчарки. Наружно мать была спокойна. Но глаза ее не смеялись, как всегда, губы были сжаты.
– Мама, они еще не возвращаются? – спросил я.
– Они и не должны еще вернуться, Сережа, – ответила мать.
– Но пришел гарби, мама.
– Вот хорошо. Поставят паруса.
– Хорошо паруса! – сказала без улыбки сестренка. – Покататься хорошо.
– Тебе бы только кататься, – укорил я сестренку.
– А я не люблю рыбу.
– Что же ты любишь, доченька? – Мать подхватила ее на руки.
– Мороженое.
Мать провела рукой по голове Анюты и строго улыбнулась. Но на душе у меня не посветлело. Спустившись по гравийной дороге, мы направились к дому. Вплотную к молодым эвкалиптам, прикочевавшим сюда вместе с человеком, вдоль побережья росла ажина, густые, сплетенные лианами кусты, – там ютились безвредные толстые змеи-глухари и даже большие желтобрюхи, или полозы.
Засуха разламывала землю, высушивала колодцы, родники. Эвкалипты, посаженные для осушения мокрых низин, стояли понуро, как плакучие ивы. Засыхали цветы и травы.
А рядом, у наших ног, лежало бесконечное море. Столько воды! Бесполезной горько-соленой воды!
Дома поселка были разбросаны по небольшой гряде, предшествующей мощному террасистому контрфорсу Кавказского хребта. Это определение характера местности я постиг уже в войну, когда пришлось в тактических целях изучать знакомое с детства побережье. А в детстве я знал: от берега за дамбой идет низина, заросшая ожиной, которую наше воображение наполняло бесчисленным количеством змей; дальше поднимается горка, где выстроены домики рыбаков, затем снова низина, а за ней горы, покрытые дубами, чинарами, фундуком, а дальше… Там уже неизведанные дебри, где можно встретить разных хищных зверей, даже медведей и кавказских тигров. Оттуда осенними ночами доносятся крик сов, плач и хохот шакалов и еще какие-то звуки, леденящие кровь. Мы знали, что люди там рубят и корчуют лес и ставят дома, санатории, проводят шоссейные дороги, сажают пальмы, бананы, олеандры и лавры.
…Гасли звезды. Высокие мрачные колонны облаков падали, загорались от заката и текли, как дымы близких пожарищ. Веерные листья пальм хамеропс дробно тряслись под ветром. Как паруса, надувались листья бананов. Сухой воздух постепенно напитывался влагой, холодел.
Ночью после коротких пушечных ударов грома хлынул ливень. Небо было сплошь покрыто облаками, а горы едва виднелись на горизонте. Как светляки в траве, горели далекие электрические огни курортного города.
Я боялся грозы, но детское любопытство оказалось сильнее страха. Выскользнув из-под одеяла, я на цыпочках вышел на веранду.
Дождь лил сплошной стеной. Это был причерноморский субтропический ливень с его стремительными потоками и мельчайшей водяной пылью.
Вода неслась по листьям бананов, как по желобам. Пальмы клонили свои веера. Казалось, что мчавшаяся вода вспыхивала при свете молний, как огненная жидкость.
Я прислушался: ни резкого стрекота древесной лягушки, ни скрипенья пильщиков-кузнецов, ни треска зеленой ночной мухи, – только дождь, удары грома, блеск молнии и шум потоков.
Море гремело, хотя ветер постепенно стихал. Услышав в комнате шорох, я проскользнул в дверь и юркнул под одеяло. Я видел, как поднялась мать и вышла на веранду. Она долго стояла, освещенная молниями, глядя в сторону моря.
Я проснулся от звонких криков сестры:
– Наши! Наши! Наши!
Я вскочил. На веранде, прижавшись к перилам, стояла сестренка и, радостно махая обеими руками, кричала:
– Наши! Наши! Наши!
Я заметил на горизонте точки. Снова показалось солнце – новое, ясное, разнося по долине ручьи света.
В море, по руслу реки, вышла глинистая дождевая вода. Отсюда, с веранды, она казалась коричневой, резко выделяясь на темносинем море. Реки натащили в море столько глины, песку и деревьев, что казалось, образовали новый, не имеющий еще названия мыс.
Резвые ноги несли меня к морю, словно по воздуху. Встречать ватагу спешили и стар и мал – все жители поселка. Люди бежали к берегу, сбивались кучками, перегоняли друг друга.
Причалов не было: их все равно унесло бы море. Но рыбаки обычно приставали к одному месту. Здесь-то сгрудилась толпа. Всматривались туда, где в сиянии моря на равномерных взмахах желтых весел шли темные остроносые баркасы. Пересчитывали лодки. Кто-то заметил отсутствие «Медузы». Баркасы подходили ближе. Вон крайний слева – «Коля Руднев», на нем едет отец; вон флагман-мачтовка «Сила Буденного», на нем стоит седой ватажек Сторокож; вон гребная фелюга с низкими бортами, будто вырезанными ножницами. Это «Капитанская дочка», или, как ее называют все, «Мусульманка». Ее захватил в беспокойную ночь Михаил Балабан, командир морского пограничного поста, прозванный на берегу отчаянным капитаном. «Мусульманка» попала в руки Балабану вместе с пятеркой акмаабадских контрабандистов-турок и грузом шелка, чулок и трапезундского табака. Балабан передал рыбакам трофейную фелюгу и вскоре перешел в Крым. Мы, дети, не видели Балабана, но романтически преклонялись перед ним. На корме «Капитанской дочки» в бушлате сидел совсем еще молодой парень Стенька Лелюков, соперник в удали и хватке болгарина Николы.
Но Никола не вернулся с ватагой. Не было его быстроходной «Медузы», не было экипажа и не было брата Матвея. Лодки приближались, ясно освещенные восходящим солнцем. Я видел даже патронташи дельфинобоев, седые виски Сторокожа, его пасмурные глаза и широкое, усатое, бесконечно дорогое лицо отца. Возле отца сидел Илюшка, прижавшись к его коленям, закрытым кожаной гармошкой сапог. Может быть, Никола пошел другим курсом? Может быть, где-нибудь он уже выпрыгнул на берег, размялся и, засмеявшись так, что сверкнули его сахарные зубы, бросил на песок нашего Матюшку, и ну с ним возиться… Так играл Никола с нами, ребятишками. И мы любили этого веселого, красивого болгарина. А может, увела Николу дельфинья стая, а тут шторм. Может, догоняет он ватагу? Удачлив же Никола!
Подобные мысли приходили в голову и другим. Всем были хорошо известны опасности, связанные с мастерством рыбаков и дельфинобоев. Вокруг себя я слышал предположения, произнесенные и громко и топотом. Сердце матери видит дальше всех и чует лучше, чем чье-либо другое сердце. Она закусила губы, чтобы не разрыдаться и не показать своих чувств. Мать стояла, не шелохнувшись, и неотрывно смотрела на приближающегося «Колю Руднева», чуть подавшись вперед. Я ближе притиснулся к матери, взял ее руку. Она крепко сжала мою, и я ощутил дрожь ее тела. Тогда я понял: Матвей не вернется.
Баркасы подвалили.
Рыбаки сходили прямо в воду и выдавливали в песке ямки своими грубыми сапогами. На песок полетели весла. Гребцы разжали кулаки, опустили руки в воду. На ладонях кровь, ссадины. Ногти обломаны, и, кажется, стерты твердые, как кости, мозоли. Лица измучены. Провалились глаза, окаймленные темными кругами.
Приход рыбаков не вызвал обычного оживления. Молчала толпа, молчал ватажек, присевший на камень с кисетом в руках, молчали рыбаки. Не радовали брошенные на камни дельфины. Камбалы, плоские странные рыбы, будто разрезанные надвое, лежали на дне баркасов навалом, как балласт.
Стенька Лелюков посмотрел исподлобья на ватажка, снял со своей «Мусульманки» мешок раскисшего хлеба, бросил на песок. Принюхиваясь, подошли собаки. Стенька ударил нашего Лоскута носком сапога, и тот, не огрызнувшись, отошел, лег у ног отца, положив на его мокрый юхтовый сапог желтую, в подпалинах, лапу.
Мать отвела мою руку и подошла к отцу. Он поднял на нее тяжелые, опухшие веки. Мать смотрела на отца с надеждой. Мне захотелось кинуться к ней, прижаться щекой к ее шершавым, обветренным рукам.
Илюшка чертил пальцем по песку, не поднимая головы, словно и он чувствовал свою ответственность перед матерью. Ватажка не спрашивают. Жены рыбаков «Медузы» молча обступили отца, прижав руки к груди, точно удерживая готовый вырваться крик.
А море сияло под утренним солнцем. Мы называли такое сверканье игрой в жмурки.
Мать подняла свои увлажненные черные глаза, полные мольбы и надежды.
– Вернутся, Иван?
Отец отводит взгляд в сторону. От солнца загорелись, словно радужные камешки, соленые морские брызги на его усах. Мне казалось: на берегу сидит в глубокой неподвижности отлитая из металла статуя, какую я видел в городе. У этой статуи драгоценные усы. Потом мне стало стыдно за эти неуместные сравнения. Отец продолжал молчать. И тогда закричала какая-то женщина. За ней заголосили другие.
Отец поднялся и, тяжело шагая, подошел к ватажку. Тот медленно встал. На лице его тревога. Ему, видимо, хотелось спрятаться от отца, от его гневных глаз, в упор устремленных на него, и от криков женщин, потерявших своих кормильцев.
Отец подошел ближе к Сторокожу, приостановился, что-то тихо сказал, а потом вдруг размахнулся и своим тяжелым кулаком ударил его со всего размаху.
Я не успел протиснуться вперед. Меня оттолкнули люди, бросившиеся к месту происшествия. Мне был виден вновь занесенный кулак отца.
У отца обезображенное гневом лицо. Крупные слезы катились по его щекам. Я закрыл глаза и закричал. Я кричал так, что, кажется, легкие вырвутся наружу. Меня подхватила мать, вытерла слезы. Я ощущал шершавые ладони на своем лице. Опять мне хотелось прильнуть к ним губами.
Стыд за свои слезы, за крик привел меня в чувство. Внимание всех обращено на меня. Я не мог объяснить этим людям всего, что произошло в моей детской душе, – вчерашний мрачный закат, коловорот волн, унесший моего брата, тропический дождь и огненные потоки на листьях бананов и пальм… Я не мог объяснить, как страшно впервые увидеть своего отца в таком гневе и слезы на его лице.
Может быть, меня понял Стенька Лелюков. Он стоял, прислонившись спиной к баркасу, с небрежно откинутой по борту рукой и глядел на меня дружелюбно, будто впервые заметил меня: ишь, мол, какое ты насекомое!
– Лагунов прав, – сказал Лелюков, – не он, так я побил бы Сторокожа. Мы могли бы спасти «Медузу». Но решить должен один, хозяин в море – ватажек. А что сказал Сторокож: «Пусть поколобродит один в море Никола. Пускай поймет, что такое ватага». Учить Николу можно, но только, как мне, Лелюкову, кажется, не тем моментом, когда, посчитать, все лохматые черти приходят по твою грешную душу. Никола оторвался от ватаги, и ватага должна была наказать его на берегу. Только не смертью. Прав сто раз Лагунов. Его кулак – мой кулак! Не вынырнет теперь Никола никогда. Жалко Матюшу… Хороший мог бы с него выйти рыбак…
Вечером тихо плескалось море. Оно ласкалось у ног, будто вымаливая пощаду за свое злодейство. Сегодня никто не заплывал далеко, держались близ берега. Не было слышно обычного смеха. На гальке лежали выброшенные волной и умершие от солнца медузы. Мне казалось, что это остатки баркаса Николы, превращенного морем в студенистую бесформенную массу.
Глава вторая
Прощай, море!
Поиски «Медузы» окончились впустую. Море не выбросило ни одной щепы. Но мне казалось, что Матвей жив и где-то спрятался. Вот-вот он выскочит из зарослей ажины, толкнет меня в бок и крикнет по своему обычаю: «Догоняй, турок!»
На третий день к нам в дом пришли гости-рыбаки. С ними был Лелюков. Мать накрыла на стол. Рыбаки выставили принесенные с собой бутылки с местным кислым вином. Угощение проходило без обычного разгульного шума. Так всегда бывает на поминках. При уходе Лелюков задержался возле отца и предложил ему принять ватагу вместо Сторокожа, которому после гибели «Медузы» не приличествует быть ватажком. Он говорил, что теперь не будет опасно заходить в открытое море; приезжали из города, обещали прислать моторные баркасы. На побережье впервые создавались рыболовецкие колхозы, и рыбаки просили моего отца хорошенько подумать.
– Я не пущу его в море, – сказала мать, – не пущу детей.
– Ну что ж, случаются и несчастья, – ответил ей Лелюков. – Во все времена тонули рыбаки и разбивало штормом баркасы. Не так уж позорно помереть настоящему рыбаку в море.
Лелюков старался убедить мать.
– Мы ушли от земли, – сказала мать, – нас наказала земля.
– Что ты скажешь, Иван Тихонович? – спросил Лелюков.
– Дам ответ через две недели.
– Добро. Как раз подойдут моторки. Мы не торопим тебя с ответом. Понимаем твое горе.
После ухода Лелюкова мать сказала отцу:
– Я хочу уйти от моря.
– Не будем решать это сегодня, – ответил отец.
Ночью меня разбудили звуки гармошки. Последнее время отец редко вытаскивал ее из сундучка. Это была заветная гармоника, спутница отца и в империалистическую и в гражданскую войну. Побывала она вместе с ним на румынском фронте, на Украине, отступала с отцом к Царицыну, прошла Жутов мост, слушали ее Пархоменко, Коля Руднев, в честь кого отец назвал свой баркас. Слушал ее певучие лады и луганский сказочный герой, слушал командир бронепоезда, на котором служил отец, известный Алябьев. Многие хорошие люди заказывали любезные их сердцу песни.
Той ночью, когда, мне казалось, где-то близко носился призрачный баркас «Медуза», холодело на сердце от печальных звуков гармоники и песни отца. Он напевал в треть голоса какую-то новую, неизвестную мне песню. Впоследствии она всегда нагнетала на меня тоску, и если я не мог запретить ее петь, то уходил так далеко, чтобы не слышать ее. Это была песня про неизвестное мне тогда дерево – рябину: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина?»
Луна освещала нашу комнату, буковые кровати, стены, увешанные крючьями и металлической рыбацкой снастью. Тени от окон, как решетки, лежали на холодно освещенной веранде. Кричали шакалы, а мне чудился где-то вблизи голос Матвея. Мать поднялась, подошла ко мне, опустилась на колени.
Я не мог уснуть. Мать попросила, и отец отложил прочь гармошку.
На следующий день отец достал из сундучка орден Красного Знамени, потер его суконкой и, подложив под него красный бант, привинтил к военной рубахе. Потом он взял со стола краюху хлеба, брынзу, завернул в кусок старого паруса. Посидев минуту молча всей семьей, встали. Отец простился с нами, взял палку и пошел к перевалу. Мать провожала его до ущелья. Вернувшись, она сказала нам, что отец ушел на Кубань, чтобы определиться там на житье.
Был 1929 год. С больших земель начали изгонять кулаков. Отец хотел применить там свои силы. Жить на побережье становилось все хуже и хуже. Удобной земли здесь не было. Рыба? Известно всем, какова рыба в Черном море. Если в Керченском проливе и дельтах рек можно было еще надеяться на улов, то в этих местах, доступных шторму, с крутым покатом морского дна и большими глубинами, приходилось рассчитывать только на открытое море. Конечно, отец никогда бы не решился итти на Кубань в другое время. Что там делать без лошади и плуга? Много ли наворочаешь одними голыми руками? Разве батрачить. А семья? Отец пошел искать нового счастья на Кубань, где создавались артели по коллективной обработке земли, куда обещали прислать тракторы. Отец приохотился к механизмам на бронепоезде, а перед этим служил на броневых автомобилях. Тракторы же, по рассказам людей, были легче в управлении, чем автомобили. Об их работе рассказывали чудеса. Тракторы заменяли лошадей, волов, могли легко поднимать твердые залеги.
Через девять дней вернулся отец. Путешествие его увенчалось успехом. Это можно было легко узнать по его подобревшему лицу. Усы были завернуты кверху, как в лучшие дни. Я быстро стащил с его ног высокие сапоги, покрытые слоем пыли. Отец осмотрел подошвы, покачал головой: «Пожег о камни. Кременная дорога по перевалу. Ничего, Серега, схватим новые».
Пока мать накрывала на стол, он сходил вместе с нами к морю. Отец плавал саженкой, фыркал, нырял, кружил кулаком по воде так, что ходили волны. Сегодня мы могли прыгать в море с его широких плеч. Он стоял, крепко упершись в дно ногами. Мы влезали к нему на спину, и отец пригибал голову так, что свисал намокший темный чуб, и командовал: «Прыгай!» Изредка он, забывшись, смотрел в далекую синеву моря, и лицо его как бы окутывалось туманом. Я понимал, что отец вспоминал погибшего Матюшку. И вдруг отец, выйдя из минутного оцепенения, снова ударил кулаком по воде, нырнул, схватил меня за ноги, бросил на волну…
Подошел Лелюков и уставился на отца своим быковатым взглядом.
– Придется тебе начинать артель, Стенька, – сказал отец, не дожидаясь вопроса.
Лелюков искоса посмотрел на отца серыми, навыкате, глазами, в которых всегда держалась не то усмешка, не то недоверие.
– А ты?
– Уйду на Кубань, Стенька.
– Не прошибешь, Иван Тихонович?
– Думаю, не прошибу. Да и не в выгоде дело.
– А в чем?
– В жизни, Стенька.
– Как это в жизни? А тут помираешь, что ли?
– А тебе, может, и не понять, Стенька.
– Расскажи, может быть, осилю дурной своей башкой.
– Воевал я в гражданку, как зверь, – сказал отец, – добивался лучшей жизни. Кончилась война, пришел сюда, заманили. Вижу, мало здесь-то изменилось. Как получал Антон Сторокож долю с рыбаков до войны, так и осталась эта доля, только под другим компотом. Баркасы от него ушли и не ушли. Позволил он назвать свой баркас по-новому – «Колей Рудневым» – и на то концы…
– Так… – Стенька раздумчиво чертил палочкой по песку. – И дальше, Иван Тихонович?
– А дальше что? Расскажу. Пришел я ходоком от своей совести на Кубань. Потянуло меня снова к земле, Лелюков. Вижу, саботаж.
– Саботаж?
– Да, Лелюков. Хлеб в закромах у кулаков – не продают. Земли в наделах – не пашут. Лежит. Земли не дышат. Заросли под колокольню будяком, гуньбой, осотом. Какие земли!
– Взять их нечем будет, – сказал Стенька.
– Возьмем.
– Чем?
– Тракторами.
– Значит, решил строго уходить? – спросил еще раз Лелюков.
– Строго решил уходить.
– А дом кому?
– Хозяину. Ведь сам знаешь, квартирант я.
– А кто же теперь сменит Антона?
– Сами разберитесь, решите.
– Антон подговаривает, чтобы опять ему быть ватажком артели.
– Иди против, – посоветовал отец.
– Один в поле не воин, а ты уходишь.
– Пока Сторокож, не уйду. Схожу завтра в ячейку, приведу человека.
– Вот это ладно.
– А артель придется тебе принимать, Стенька.
– Видно будет, – уклончиво ответил Лелюков и, пожав отцу руку, ушел.
Отец выполнил свое обещание. С детства родители приучали нас примером своим к строгому выполнению данного слова. Это очень помогало нам в жизни. С отцом приехал человек, присланный партийной ячейкой. Из его разговоров со старшими мы узнали, что наш гость служил минером на миноносце «Керчь», который участвовал в выполнении приказа Владимира Ильича Ленина в 1918 году. Миноносец торпедировал крупные военные корабли Черноморского флота в Цемесской бухте, чтобы не отдать эскадру в руки немцам. Исторический миноносец был затоплен самим экипажем в районе Туапсе.
У двух коммунистов – минера с «Керчи» и бойца бронепоезда, защищавшего Царицын, – были общие интересы и взаимное понимание. Стронский – такова была фамилия минера с «Керчи» – производил впечатление решительного, смелого человека.
Худой, лысоватый, с татуировкой на крепких руках, в пиджаке, похожем на бушлат, Стронский даже внешностью не отличался от рыбаков, пришедших на шумный сбор ватаги.
Собрание проходило в рыбном сарае, на берегу моря. Стронский горячо говорил о новой жизни, которая начнется в недалеком будущем на нашем берегу.
Бывший минер умело договорился с рыбаками. Антон Сторокож выступил смиренно, как будто охотно подчиняясь общей воле.
Председателем нового рыболовецкого колхоза был избран Стенька Лелюков.
Я помню, как уезжал от нас Стронский. Он задушевно говорил с отцом, быстро покуривая тонкую дешевую папироску. На лице Стронского выражались удовлетворение и одновременно какая-то тревога, будто, окончив успешно один бой, он уже думал о следующем сражении и поэтому не мог быть до конца спокойным. Кто знал тогда, что много лет спустя снова скрестятся пути минера с «Керчи» и мальчишки, жадно слушавшего каждое его слово.
А примерно через неделю к нашему водоплеску подошли первые две, присланные Стронским, моторки. Это были добрые баркасы – «Завет Ильича» и «Боец коммунизма». Автомобильные моторы, прикрытые деревянными, обитыми по сшивам латунью капотами, стояли в трюмной, кормовой части баркасов.
Сотни рыбаков приветствовали появление этих двух моторок.
Появись такие суда чуточку раньше, разве погибла бы «Медуза»? Разве прихватило бы штормом отважного Николу? Разве не бегал бы сейчас по прибрежным камням мой старший брат?
На третий день к нам в дом пришли гости-рыбаки. С ними был Лелюков. Мать накрыла на стол. Рыбаки выставили принесенные с собой бутылки с местным кислым вином. Угощение проходило без обычного разгульного шума. Так всегда бывает на поминках. При уходе Лелюков задержался возле отца и предложил ему принять ватагу вместо Сторокожа, которому после гибели «Медузы» не приличествует быть ватажком. Он говорил, что теперь не будет опасно заходить в открытое море; приезжали из города, обещали прислать моторные баркасы. На побережье впервые создавались рыболовецкие колхозы, и рыбаки просили моего отца хорошенько подумать.
– Я не пущу его в море, – сказала мать, – не пущу детей.
– Ну что ж, случаются и несчастья, – ответил ей Лелюков. – Во все времена тонули рыбаки и разбивало штормом баркасы. Не так уж позорно помереть настоящему рыбаку в море.
Лелюков старался убедить мать.
– Мы ушли от земли, – сказала мать, – нас наказала земля.
– Что ты скажешь, Иван Тихонович? – спросил Лелюков.
– Дам ответ через две недели.
– Добро. Как раз подойдут моторки. Мы не торопим тебя с ответом. Понимаем твое горе.
После ухода Лелюкова мать сказала отцу:
– Я хочу уйти от моря.
– Не будем решать это сегодня, – ответил отец.
Ночью меня разбудили звуки гармошки. Последнее время отец редко вытаскивал ее из сундучка. Это была заветная гармоника, спутница отца и в империалистическую и в гражданскую войну. Побывала она вместе с ним на румынском фронте, на Украине, отступала с отцом к Царицыну, прошла Жутов мост, слушали ее Пархоменко, Коля Руднев, в честь кого отец назвал свой баркас. Слушал ее певучие лады и луганский сказочный герой, слушал командир бронепоезда, на котором служил отец, известный Алябьев. Многие хорошие люди заказывали любезные их сердцу песни.
Той ночью, когда, мне казалось, где-то близко носился призрачный баркас «Медуза», холодело на сердце от печальных звуков гармоники и песни отца. Он напевал в треть голоса какую-то новую, неизвестную мне песню. Впоследствии она всегда нагнетала на меня тоску, и если я не мог запретить ее петь, то уходил так далеко, чтобы не слышать ее. Это была песня про неизвестное мне тогда дерево – рябину: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина?»
Луна освещала нашу комнату, буковые кровати, стены, увешанные крючьями и металлической рыбацкой снастью. Тени от окон, как решетки, лежали на холодно освещенной веранде. Кричали шакалы, а мне чудился где-то вблизи голос Матвея. Мать поднялась, подошла ко мне, опустилась на колени.
Я не мог уснуть. Мать попросила, и отец отложил прочь гармошку.
На следующий день отец достал из сундучка орден Красного Знамени, потер его суконкой и, подложив под него красный бант, привинтил к военной рубахе. Потом он взял со стола краюху хлеба, брынзу, завернул в кусок старого паруса. Посидев минуту молча всей семьей, встали. Отец простился с нами, взял палку и пошел к перевалу. Мать провожала его до ущелья. Вернувшись, она сказала нам, что отец ушел на Кубань, чтобы определиться там на житье.
Был 1929 год. С больших земель начали изгонять кулаков. Отец хотел применить там свои силы. Жить на побережье становилось все хуже и хуже. Удобной земли здесь не было. Рыба? Известно всем, какова рыба в Черном море. Если в Керченском проливе и дельтах рек можно было еще надеяться на улов, то в этих местах, доступных шторму, с крутым покатом морского дна и большими глубинами, приходилось рассчитывать только на открытое море. Конечно, отец никогда бы не решился итти на Кубань в другое время. Что там делать без лошади и плуга? Много ли наворочаешь одними голыми руками? Разве батрачить. А семья? Отец пошел искать нового счастья на Кубань, где создавались артели по коллективной обработке земли, куда обещали прислать тракторы. Отец приохотился к механизмам на бронепоезде, а перед этим служил на броневых автомобилях. Тракторы же, по рассказам людей, были легче в управлении, чем автомобили. Об их работе рассказывали чудеса. Тракторы заменяли лошадей, волов, могли легко поднимать твердые залеги.
Через девять дней вернулся отец. Путешествие его увенчалось успехом. Это можно было легко узнать по его подобревшему лицу. Усы были завернуты кверху, как в лучшие дни. Я быстро стащил с его ног высокие сапоги, покрытые слоем пыли. Отец осмотрел подошвы, покачал головой: «Пожег о камни. Кременная дорога по перевалу. Ничего, Серега, схватим новые».
Пока мать накрывала на стол, он сходил вместе с нами к морю. Отец плавал саженкой, фыркал, нырял, кружил кулаком по воде так, что ходили волны. Сегодня мы могли прыгать в море с его широких плеч. Он стоял, крепко упершись в дно ногами. Мы влезали к нему на спину, и отец пригибал голову так, что свисал намокший темный чуб, и командовал: «Прыгай!» Изредка он, забывшись, смотрел в далекую синеву моря, и лицо его как бы окутывалось туманом. Я понимал, что отец вспоминал погибшего Матюшку. И вдруг отец, выйдя из минутного оцепенения, снова ударил кулаком по воде, нырнул, схватил меня за ноги, бросил на волну…
Подошел Лелюков и уставился на отца своим быковатым взглядом.
– Придется тебе начинать артель, Стенька, – сказал отец, не дожидаясь вопроса.
Лелюков искоса посмотрел на отца серыми, навыкате, глазами, в которых всегда держалась не то усмешка, не то недоверие.
– А ты?
– Уйду на Кубань, Стенька.
– Не прошибешь, Иван Тихонович?
– Думаю, не прошибу. Да и не в выгоде дело.
– А в чем?
– В жизни, Стенька.
– Как это в жизни? А тут помираешь, что ли?
– А тебе, может, и не понять, Стенька.
– Расскажи, может быть, осилю дурной своей башкой.
– Воевал я в гражданку, как зверь, – сказал отец, – добивался лучшей жизни. Кончилась война, пришел сюда, заманили. Вижу, мало здесь-то изменилось. Как получал Антон Сторокож долю с рыбаков до войны, так и осталась эта доля, только под другим компотом. Баркасы от него ушли и не ушли. Позволил он назвать свой баркас по-новому – «Колей Рудневым» – и на то концы…
– Так… – Стенька раздумчиво чертил палочкой по песку. – И дальше, Иван Тихонович?
– А дальше что? Расскажу. Пришел я ходоком от своей совести на Кубань. Потянуло меня снова к земле, Лелюков. Вижу, саботаж.
– Саботаж?
– Да, Лелюков. Хлеб в закромах у кулаков – не продают. Земли в наделах – не пашут. Лежит. Земли не дышат. Заросли под колокольню будяком, гуньбой, осотом. Какие земли!
– Взять их нечем будет, – сказал Стенька.
– Возьмем.
– Чем?
– Тракторами.
– Значит, решил строго уходить? – спросил еще раз Лелюков.
– Строго решил уходить.
– А дом кому?
– Хозяину. Ведь сам знаешь, квартирант я.
– А кто же теперь сменит Антона?
– Сами разберитесь, решите.
– Антон подговаривает, чтобы опять ему быть ватажком артели.
– Иди против, – посоветовал отец.
– Один в поле не воин, а ты уходишь.
– Пока Сторокож, не уйду. Схожу завтра в ячейку, приведу человека.
– Вот это ладно.
– А артель придется тебе принимать, Стенька.
– Видно будет, – уклончиво ответил Лелюков и, пожав отцу руку, ушел.
Отец выполнил свое обещание. С детства родители приучали нас примером своим к строгому выполнению данного слова. Это очень помогало нам в жизни. С отцом приехал человек, присланный партийной ячейкой. Из его разговоров со старшими мы узнали, что наш гость служил минером на миноносце «Керчь», который участвовал в выполнении приказа Владимира Ильича Ленина в 1918 году. Миноносец торпедировал крупные военные корабли Черноморского флота в Цемесской бухте, чтобы не отдать эскадру в руки немцам. Исторический миноносец был затоплен самим экипажем в районе Туапсе.
У двух коммунистов – минера с «Керчи» и бойца бронепоезда, защищавшего Царицын, – были общие интересы и взаимное понимание. Стронский – такова была фамилия минера с «Керчи» – производил впечатление решительного, смелого человека.
Худой, лысоватый, с татуировкой на крепких руках, в пиджаке, похожем на бушлат, Стронский даже внешностью не отличался от рыбаков, пришедших на шумный сбор ватаги.
Собрание проходило в рыбном сарае, на берегу моря. Стронский горячо говорил о новой жизни, которая начнется в недалеком будущем на нашем берегу.
Бывший минер умело договорился с рыбаками. Антон Сторокож выступил смиренно, как будто охотно подчиняясь общей воле.
Председателем нового рыболовецкого колхоза был избран Стенька Лелюков.
Я помню, как уезжал от нас Стронский. Он задушевно говорил с отцом, быстро покуривая тонкую дешевую папироску. На лице Стронского выражались удовлетворение и одновременно какая-то тревога, будто, окончив успешно один бой, он уже думал о следующем сражении и поэтому не мог быть до конца спокойным. Кто знал тогда, что много лет спустя снова скрестятся пути минера с «Керчи» и мальчишки, жадно слушавшего каждое его слово.
А примерно через неделю к нашему водоплеску подошли первые две, присланные Стронским, моторки. Это были добрые баркасы – «Завет Ильича» и «Боец коммунизма». Автомобильные моторы, прикрытые деревянными, обитыми по сшивам латунью капотами, стояли в трюмной, кормовой части баркасов.
Сотни рыбаков приветствовали появление этих двух моторок.
Появись такие суда чуточку раньше, разве погибла бы «Медуза»? Разве прихватило бы штормом отважного Николу? Разве не бегал бы сейчас по прибрежным камням мой старший брат?