Страница:
Невидимый глазу, за просторами моря лежал Севастополь, а там, где-то в развалинах города, снова пела песню Анюты моя сестренка. Тяжело было у меня на сердце…
Глухие взрывы где-то далеко-далеко толкали землю. Волны бежали на пляж, пенились, уходили. Чайки носились почти над головой. Медленно, рассматривая щербатины мостовой, я дошел снова до пирса. Михал Михалыч на берегу подбрасывал песок и следил за разлетом.
– Дует, сатана! – Он отряхнул ладони. – Но, может, к вечеру сдаст. Надо итти на коммуникации. Для сукиных детей мастерить дорогу смерти.
– Если вы разрешите, я пойду с вами ночью, Михал Михалыч?
– Пойдем, – охотно согласился Михал Михалыч. – Когда-то я мотористом хотел тебя переманить – не удалось. Да и правильно, что не удалось: ты у меня из мотористов долго бы не вылез.
К вечеру ветер начал стихать. Экипажи осмотрели боевую часть, залили бензин и масло, заложили полный комплект снарядов и пулеметных лент. На закате пообедали вареной камбалой и мясными консервами.
Возле Михал Михалыча на корточках сидели командиры катеров. Комдив был в зеленых штанах и в такой же куртке с подшитым изнутри искусственным мехом на парусиновой основе, чтобы от морской воды одежда не коробилась.
Палец комдива водил по морской карте, где были указаны глубины, маяки, господствующие в этом бассейне ветры, течения.
Михал Михалыч подробно расписывал ночную операцию, сам задавая себе вопросы и сам на них отвечая. Сейчас все должны были молчать. Комдив думал вслух и не выносил до поры до времени никаких возражений. Вот когда его мысль созревала, он мог поднять глаза с вопросом, и тогда каждый имел право высказать свои соображения.
– Какие мыслишки у народа? – спросил комдив, не поднимаясь с корточек.
– Решение с учетом неведения? – спросил Кастелянц.
– Не будем отчаиваться, – ответил комдив, – а если не так по данным разведки, пошарим сами. В войне все под вопросом, браты. Итак, какие еще вопросы?
Смуглое лицо Михал Михалыча сморщилось в хитроватой улыбке. Все молча глядели на карту.
– Вопросов нет. Идите.
Все встали, направились к пирсу. Михал Михалыч смотрел вслед, широко расставив ноги. Вот он что-то вспомнил, сбил на затылок фуражку, покричал:
– Кастелянц!
Кастелянц обернулся, направился к нему. Михал Михалыч снова ударил себя по лбу, закричал:
– Иди, иди… Не возвращайся, Кастелянц! Сам на катере буду… Иди… – И обратился ко мне: – Даже в пот бросило. Чуть-чуть не вернул человека после дачи задания…
– А что же тут такого?
– Дурная примета. Очень дурная…
На пути к пирсу он говорил мне:
– Мне каждого из них жаль, как сына, Сережа. Понял? Многие говорят, что я воспитываю головорезов. Здоровые, запеченные, просоленные, с буграми мускулов, в кожу зашитые, хмурые, улыбка не дай бо… А сердце? Прямо скажу: робкие дети. А почему разговоры? Потому, что взгляд на катерников иногда, кто нас плохо знает, бывает неверный. А в море? Такая скорлупа с адской начинкой несется, как бешеная; места для людей расписаны на сантиметры, вес – на граммы. Плюнуть негде. Погляди внутри, как бедняги мотористы работают. Чуть дрогни в коленках – и пробьет черепок какой-нибудь шпилькой. Ноги должны быть стальные, руки стальные, сердце не должно поддаваться ни на какие сухопутные эмоции. Все выкинь, брат, из башки! – Михал Михалыч взглянул на часы. – Пора!
Солнце спустилось в море. Несколько времени еще его теплые и светлые лучи озаряли кипящие волны и водяную пыль, над которой носились чайки.
– Ты, Сергей, пойдешь с Тимуром, – сказал комдив, – я опять пойду с Кастелянцем, последняя ему точка в путевке.
Катеры быстро один за другим отвалили от пирса и ушли в море. Впереди, взрывая волны, летел катер Кастелянца, за ним – наш.
Я смотрел на миловидное сосредоточенное лицо Тимура.
Внизу слаженно и точно работали бензиновые мощные моторы. Оттуда притекало тепло, смешанное с острыми запахами бензина и масла.
Ночь пришла раньше, чем мы думали. Вдали показались светлые столбы прозрачного дыма: это горел Севастополь. Оттуда доходили звуки разрывов.
Бомбежка отвлекала внимание противника от моря. Мы стали на траверсе Северной бухты, невдалеке от берега, и заглушили моторы.
Здания, обращенные к морю, были разрушены, сохранились только стены и проемы окон. За этими стенами горело. Окна были ярко освещены, будто магниевыми огнями. Ветер донес к нам запах разлагающихся трупов.
– Прошлый раз даже моих мотористов травило, – сказал Тимур. – На берегах свалены тысячи трупов… Русских, мирных жителей. Немцы хотели вывезти их в Констанцу и расстреляли из пулеметов у причалов…
Тимур смотрел на Севастополь.
Заработал мотор флагмана. Катеры пошли к Херсонесу. Катер несся почти над поверхностью моря, будто чуть-чуть налегая своими реданами на крутую волну. Кильватерный след пенился за кормой.
Я всматриваюсь в пустынные скалы Херсонеса.
Стены воды, разрезанные катером, проносились и падали, чернели на палубе пушки и реактивные установки.
И вот, наконец, я увидел вспышки электрического фонарика. Кто-то «писал» у скал Херсонеса.
– Она! – прошептал над моим ухом Тимур.
– «Транспорт „Оракул“, груз – Рихтгофен, курс…» – читал вслух Тимур.
Огоньки погасли. Моторы были заглушены. И снова мелькнуло несколько точек.
– «Анюта», – прошептал Тимур с благодарной улыбкой.
Я не отрывал глаз от скал, уходивших от меня. Торпедный катер быстро шел по курсу, проложенному моей сестрой. Мы уходили от мыса, чтобы разыскать транспорт «Оракул», утопить его. Мы затем вернемся к себе, а Анюта останется там, в осажденной крепости, среди огня и взрывов… И несмотря на это, с плеч моих как будто свалилась какая-то большая, сгибавшая меня тяжесть: Анюта была в наших рядах.
Глава восемнадцатая
Глава девятнадцатая
Глухие взрывы где-то далеко-далеко толкали землю. Волны бежали на пляж, пенились, уходили. Чайки носились почти над головой. Медленно, рассматривая щербатины мостовой, я дошел снова до пирса. Михал Михалыч на берегу подбрасывал песок и следил за разлетом.
– Дует, сатана! – Он отряхнул ладони. – Но, может, к вечеру сдаст. Надо итти на коммуникации. Для сукиных детей мастерить дорогу смерти.
– Если вы разрешите, я пойду с вами ночью, Михал Михалыч?
– Пойдем, – охотно согласился Михал Михалыч. – Когда-то я мотористом хотел тебя переманить – не удалось. Да и правильно, что не удалось: ты у меня из мотористов долго бы не вылез.
К вечеру ветер начал стихать. Экипажи осмотрели боевую часть, залили бензин и масло, заложили полный комплект снарядов и пулеметных лент. На закате пообедали вареной камбалой и мясными консервами.
Возле Михал Михалыча на корточках сидели командиры катеров. Комдив был в зеленых штанах и в такой же куртке с подшитым изнутри искусственным мехом на парусиновой основе, чтобы от морской воды одежда не коробилась.
Палец комдива водил по морской карте, где были указаны глубины, маяки, господствующие в этом бассейне ветры, течения.
Михал Михалыч подробно расписывал ночную операцию, сам задавая себе вопросы и сам на них отвечая. Сейчас все должны были молчать. Комдив думал вслух и не выносил до поры до времени никаких возражений. Вот когда его мысль созревала, он мог поднять глаза с вопросом, и тогда каждый имел право высказать свои соображения.
– Какие мыслишки у народа? – спросил комдив, не поднимаясь с корточек.
– Решение с учетом неведения? – спросил Кастелянц.
– Не будем отчаиваться, – ответил комдив, – а если не так по данным разведки, пошарим сами. В войне все под вопросом, браты. Итак, какие еще вопросы?
Смуглое лицо Михал Михалыча сморщилось в хитроватой улыбке. Все молча глядели на карту.
– Вопросов нет. Идите.
Все встали, направились к пирсу. Михал Михалыч смотрел вслед, широко расставив ноги. Вот он что-то вспомнил, сбил на затылок фуражку, покричал:
– Кастелянц!
Кастелянц обернулся, направился к нему. Михал Михалыч снова ударил себя по лбу, закричал:
– Иди, иди… Не возвращайся, Кастелянц! Сам на катере буду… Иди… – И обратился ко мне: – Даже в пот бросило. Чуть-чуть не вернул человека после дачи задания…
– А что же тут такого?
– Дурная примета. Очень дурная…
На пути к пирсу он говорил мне:
– Мне каждого из них жаль, как сына, Сережа. Понял? Многие говорят, что я воспитываю головорезов. Здоровые, запеченные, просоленные, с буграми мускулов, в кожу зашитые, хмурые, улыбка не дай бо… А сердце? Прямо скажу: робкие дети. А почему разговоры? Потому, что взгляд на катерников иногда, кто нас плохо знает, бывает неверный. А в море? Такая скорлупа с адской начинкой несется, как бешеная; места для людей расписаны на сантиметры, вес – на граммы. Плюнуть негде. Погляди внутри, как бедняги мотористы работают. Чуть дрогни в коленках – и пробьет черепок какой-нибудь шпилькой. Ноги должны быть стальные, руки стальные, сердце не должно поддаваться ни на какие сухопутные эмоции. Все выкинь, брат, из башки! – Михал Михалыч взглянул на часы. – Пора!
Солнце спустилось в море. Несколько времени еще его теплые и светлые лучи озаряли кипящие волны и водяную пыль, над которой носились чайки.
– Ты, Сергей, пойдешь с Тимуром, – сказал комдив, – я опять пойду с Кастелянцем, последняя ему точка в путевке.
Катеры быстро один за другим отвалили от пирса и ушли в море. Впереди, взрывая волны, летел катер Кастелянца, за ним – наш.
Я смотрел на миловидное сосредоточенное лицо Тимура.
Внизу слаженно и точно работали бензиновые мощные моторы. Оттуда притекало тепло, смешанное с острыми запахами бензина и масла.
Ночь пришла раньше, чем мы думали. Вдали показались светлые столбы прозрачного дыма: это горел Севастополь. Оттуда доходили звуки разрывов.
Бомбежка отвлекала внимание противника от моря. Мы стали на траверсе Северной бухты, невдалеке от берега, и заглушили моторы.
Здания, обращенные к морю, были разрушены, сохранились только стены и проемы окон. За этими стенами горело. Окна были ярко освещены, будто магниевыми огнями. Ветер донес к нам запах разлагающихся трупов.
– Прошлый раз даже моих мотористов травило, – сказал Тимур. – На берегах свалены тысячи трупов… Русских, мирных жителей. Немцы хотели вывезти их в Констанцу и расстреляли из пулеметов у причалов…
Тимур смотрел на Севастополь.
Заработал мотор флагмана. Катеры пошли к Херсонесу. Катер несся почти над поверхностью моря, будто чуть-чуть налегая своими реданами на крутую волну. Кильватерный след пенился за кормой.
Я всматриваюсь в пустынные скалы Херсонеса.
Стены воды, разрезанные катером, проносились и падали, чернели на палубе пушки и реактивные установки.
И вот, наконец, я увидел вспышки электрического фонарика. Кто-то «писал» у скал Херсонеса.
– Она! – прошептал над моим ухом Тимур.
– «Транспорт „Оракул“, груз – Рихтгофен, курс…» – читал вслух Тимур.
Огоньки погасли. Моторы были заглушены. И снова мелькнуло несколько точек.
– «Анюта», – прошептал Тимур с благодарной улыбкой.
Я не отрывал глаз от скал, уходивших от меня. Торпедный катер быстро шел по курсу, проложенному моей сестрой. Мы уходили от мыса, чтобы разыскать транспорт «Оракул», утопить его. Мы затем вернемся к себе, а Анюта останется там, в осажденной крепости, среди огня и взрывов… И несмотря на это, с плеч моих как будто свалилась какая-то большая, сгибавшая меня тяжесть: Анюта была в наших рядах.
Глава восемнадцатая
Совхоз «Мария»
Советские войска заняли Севастополь 9 мая после решительного трехдневного штурма. К вечеру 12 мая последние остатки 17-й армии, которой командовал теперь генерал Альмендингер, сменивший Енекке, были либо взяты в плен, либо сброшены с обрывов Херсонеса.
Танковая часть Ильи влетела на окраину мыса, где море билось о скалы.
Танкисты успели в самую последнюю минуту спасти много наших людей, среди них была и Анюта, а Мерельбан, приговоривший ее к смерти, покончил жизнь на западной точке мыса, у развалин стены херсонесистов. Там опознали его среди двухсот немецких офицеров, валявшихся у «стены самоубийц».
Последние самолеты были захвачены на аэродроме Херсонеса, транспорты были либо захвачены, либо потоплены, либо подожжены.
Анюта была вывезена в штаб фронта, где ей вручили орден Ленина. Мы послали ей телеграмму из Солхата, чтобы она приезжала прямо в садоводческий совхоз «Мария», куда был назначен директором Яша Волынский.
Отец отдыхал в Феодосии, у доктора Устина Анисимовича: штаб партизанского движения отпустил его домой, в колхоз.
Почти все партизаны, кроме оставленных на партийной и хозяйственной работе в Крыму, были призваны в армию, и многие из них, в том числе Саша Редутов, Шувалов, Кариотти, Семилетов, уже передвигались в составе регулярных дивизий либо к Балканам, либо на центральный участок фронта, нацеленный на Восточную Пруссию.
В домике нашего штаба, положив локти на стол, сидел и грыз семечки невеселый Кожанов, доживавший 'последние медовые дни с Катериной перед отправлением в полк. Здесь же были Гаврилов и Баширов, оставленный пока в оперативных целях на полуострове.
Катерина вела хозяйство штаба. Сели за стол, накрытый холстинковой украинской скатертью, чокнулись.
– Я как на похмелье, – сказал невесело Кожанов.
– Да растормошите вы моего Петечку! – просила Катерина. – Ходит как в воду опущенный. Я ему говорю: война вот-вот окончится, и приезжай тогда без всяких пересадок в свое село. Примем его хлебом, солью, бараниной, а он кручинится…
– Встретил я своего знакомца, вместе капитанили, – угрюмо сказал Колонов, – гляжу – полковник, и вся грудь в орденах.
– Нашел, о чем горевать! – сказал Гаврилов.
– А ты чего, сербиянин, задумался?
Гаврилов встрепенулся, вскинул плечами, криво улыбнулся:
– Ничего не задумывался. Так себе…
– Мариулу вспомнил? – спросил Кожанов.
– А может быть, и ее, тебе какое дело? – грубо оборвал его Гаврилов.
– Не сердись, Гаврилов. Какой-то ты стал вспыльчивый.
– А чего мне пылить? Только ее имя лучше не трогай.
Гаврилов поднялся и, переваливаясь по-утиному, вышел из комнаты во двор. Кожанов рассказал:
– Приготовил Гаврилов пару коней, тачанку, чтобы отправить Мариулу, а Лелюков отобрал и – в горсовет. Вот была перепалка! Первый раз таким видел Лелюкова. Теперь, когда он секретарем райкома, стал еще непримиримей.
– А зачем Гаврилов в личное пользование прихватил лошадей и тачанку? Ведь коммунист он? Непорядок, – вдруг строго сказал Баширов.
– Цыганам вроде можно иметь собственных лошадей, – сказал Кожанов.
– Так собственных, а не чужих.
– Тут сразу после Севастополя появилась Мариула. Ты ее после выхода из лесу не видел?
– Нет.
– Выходит и сразу: «Ты здесь, миленький, давай погадаю на нашу любовь». Карты в руках. Гаврилов, можешь себе представить, отступил от нее вот в этот угол, посерел лицом, ничего не понимает. Ведь для него работа Мариулы была большим секретом, как тебе известно. Тогда цыганка подскочила к окну, распахнула и Гаврилову: «Я вольный ветер!» Вынула зеркальце, навела она него зайчика, а потом огляделась, поправила платочек и вдруг: «Ах, какие губы синие у меня! Давно не целовалась…»
– Ну, дальше что? – полюбопытствовал Баширов, сверкнув монгольскими глазами.
– Дальше мы вышли, Баширов, вот в эту дверь, плотненько ее притворили и на цыпочках. Я помнил, что нам Гаврилов говорил: «Она клятву дала цыганскую, твердую». Нельзя мешать…
– Где же Мариула сейчас? – спросил я.
– Где-то хранит ее Гаврилов. Не знаю где. Больше не встречал. Как сквозь землю провалилась.
– А Фатых? Я слышал, что его утвердили помощником районного прокурора.
– Утвердили. Лелюков, как секретарь райкома, давал характеристику.
– Напрасно… Как ты думаешь, Кожанов?
– Поживем – увидим, – Кожанов уклонился от прямого ответа, – начальству видней.
– Зря назначили Фатыха, – мрачно и определенно сказал Баширов.
– Кстати, он о тебе все спрашивал, интересовался, – Кожанов свернул самокрутку, припалил от трута, – куда и куда Лагунов катается? По каким делам?
Я поднялся, попрощался со всеми и уехал к Якову.
Дом стоял на склоне пологой лощины и сделан был, как обычно строятся дома в этой солнечной стране: с глухой стороной, обращенной к господствующему ветру, и просторной террасой к солнцу, куда выходит много окон и дверей. Двор был огорожен только с двух сторон стеной из дикого, нечищенного камня. Над домом поднимались кипарисы, усыпанные чашечками семян. Кипарисы помоложе аллеей спускались под горку, где из рассеченной скалы бил ключ. Травянистый пригорок был усыпан бледными, нежными цветами ложного сентябрика, и под ногами пружинила вечно цветущая лесная крапивка, атакованная мелкими и энергичными Лигурийскими пчелами.
А ниже, по широкой долине, окаймленной кипарисами, вперемежку с пирамидальными тополями пряно и дружно цвели яблоневые сады.
– Ждем, ждем, а его нет, нет, – укорил меня Яша, раскрывая объятия.
– Дела, Яков, – сказал я, – дела.
– Ну, а мы бездельники, выходит? Пойдем-ка в дом, Сережа.
Яша был одет в серенькую рубашку с расстегнутым воротом, что делало его совсем похожим на юношу. Новенький орден Красного Знамени оттягивал легонькую материю, волосы влажные, волнисто зачесанные назад, на босу ногу чувяки с загнутыми носами.
– Ты совсем стал гражданским человеком, Яша.
– А что делать, если опять забраковали для армии? Тут еще на грех рана на бедре открылась, чоот бы ее драл! Все напасти, Сережа.
Вдруг я услышал ритмичные быстрые удары ладошками по пустым ведрам и дружное двухголосное:
– Ишь, что мои девчата придумали!
Девушки подошли с этой песенкой, стали во фронт, подбросили ладошки к легким завиткам локонов.
– Здравия желаем, товарищ гвардии майор! – разом выпалили они и дружно расхохотались.
Люся смеялась, и казалась мне она сейчас какой-то особенной, солнечной, как красивый цветок. Босые ее смуглые неги, надорванное на плече старенькое маркизетовое платьице и брошенные за спину светлые, туго заплетенные косы – все было мило, дорого и желанно.
Когда мы сидели на террасе за ужином, Яша встал из-за стола, ушел в комнату и принес гитару с перламутровой инкрустацией.
– Ты стал играть на гитаре, Яков? – спросил я. Люся, сидевшая рядом со мной, шепнула:
– Купил для Анюты. Подарок к ее приезду.
– Думаю учиться играть на гитаре, – сказал Яков.
Он сел, заложил ногу за ногу, что-то забренчал, и постепенно это что-то перешло в мотив «Анюты».
Солнце садилось в предгрозовой облачности, огромное, словно откованное могучими руками в огромных горнах. Красные пожары текли на горизонтах, а здесь ложились розовые воздушные краски, отчего яблони неожиданно зацвели миндальными тонами, и опахнутые вечерним ветерком лепестки полетели, как мотыльки.
– Вот это дано мне в руки, Сергей. – Яков встал, откинул свои волосы взмахом головы, прислонился к террасной деревянной колонне. – Здесь тоже надо справиться хорошо, как и положено командиру Молодежного отряда…
Вместе с пряным запахом нагревшихся кипарисов, трав и яблоневых стволов входили шумы передвигающейся по шоссе автоколонны.
Яша принес полевой бинокль и молча передал мне.
По шоссе беспрерывным потоком катились грузовики без людей и клади. Голова колонны поднялась на гору и устремилась по блестевшему черной лентой шоссе, а хвост еще находился в лощине. Слышны были скрипы недавно восстановленного из горных сосен моста через речку, и клубилась пыль, серая, как цемент.
– Ты знаешь, что это? – спросил меня Яков.
– По-моему, колонны идут для переброски армии Толбухина, – уклончиво ответил я.
Яков посмотрел на меня недоверчиво.
– Пойдем ко мне. Я оборудовал себе какое-то подобие кабинета.
В угловой комнате с двумя окнами, выходившими на террасу и. в сад, Яков зажег лампу с плоским фитилем, и мы уселись на диване, накрытом потертым кубинским ковром. На стене висели автомат, пистолет, пояс с партизанским кинжалом и мешочек с патронами.
После живых разговоров за столом, когда быстро перемежались смех и грусть, когда один начинал, а его перебивал другой и течение беседы неслось как при изменчивом ветре, в чем тоже была своя молодая прелесть, мы замолкли, оставшись наедине друг с другом, и смотрели друг на друга внимательно и вопросительно, с внутренним беспокойством.
В этот миг решительней оказался Яша. Он сел так, чтобы его лицо было полностью освещено светом лампы.
– Сережа, – сказал Яша очень тихо, чуть пошевеливая губами, – ты понимаешь меня… Ты всегда меня понимал… Мне неудобно обращаться к тебе с этой просьбой, так как и без нее ты не мог поступить иначе, но прошу тебя… пусть Анюта именно здесь, у меня, как можно дольше побудет… Не забирайте ее отсюда, раз она уже согласилась сюда приехать… – Яша запнулся. Мелкие росинки пота высыпали на его лбу, на висках.
Мне стало понятным волнение друга.
– Яша, ты не думай, что я захотел бы вольно или невольно причинить тебе боль. Кое о чем я догадывался. Если говорить без обиняков, я понимаю… Ты хочешь, чтобы Анюта была подольше вблизи тебя? Чтобы она увидела тебя, сегодняшнего Яшу, а не того, который остался там в Псекупской?
Яков утвердительно и смущенно склонил голову.
– Пойми, и там ты не был таким уж… как тебе кажется… Ты был хорошим парнем. И я знаю: Анюта и тогда всегда защищала тебя от наших насмешек, и то, что мы иногда не понимали из-за своего детского, бесшабашного, ну, скажем, эгоизма, она понимала лучше нас, просто, может быть, чутьем хорошего человека… Ведь она хороший, очень светлый человек, Анюта. Ты знаешь, как я люблю ее и сколько тревог испытал я, когда…
– Я все знаю, Сережа. – Яша сжал мою руку своими горячими ладонями. – Я буду очень чуток, бережно буду хранить все ее чувства и прежде всего к Виктору. Но пойми, не посчитай меня дурным. Еще с детства я… обожал ее… Ведь вы-то ничего этого не знали, Сергей. Я бы расколотил голову о камень, если бы узнал, что кто-нибудь из вас догадался. А мне хотелось поднять ее на руки и нести, нести над землей, подниматься на горы, куда угодно, и сил бы хватило… хватило… – Голос Якова прервался, он отпустил мою руку, встал и, подойдя к окну, распахнул его и высунулся наружу.
Мошки, бившиеся о стекло, влетели в комнату и устремились к огню. Привлеченная светом, влетела какая-то большая бабочка и загудела крыльями по комнате. Я подошел к Якову.
– Я думаю, все будет хорошо.
– Да? – Он вздрогнул. – Я прошу только ее не уговаривать. Ни в коем случае. Это было бы оскорбительным и для нее и для меня. Я хочу, чтобы все пришло само собой, а иначе… тогда лучше пусть останется все попрежнему. – Губы его дернулись. – Я прошу тебя…
– Можешь рассчитывать на меня, Яков. Как на друга.
– Спасибо, Сергей, – его черные увлажненные глаза счастливо блеснули. – Все с непривычки, Сережа… Какой-то я в этих делах… нескладный.
Потом мы отошли к столу, и разговор снова перешел к недавно пережитому, к дням партизанской Джейлявы, к отсечным скалам, где горели наши костры из дуба, к скалам, которые выветрятся и рухнут гораздо позже, чем прочертят по вселенной наши жизни. Мы говорили о будущем и строили его легко и свободно, как будто уже все было в наших руках и на наши мечты никто не мог наложить запрета, ибо такова жизнеутверждающая загадка молодости.
На террасу вышли девушки, тихо запели песню. Мы прислушались к ней. Это была одна из песенок популярного до войны кинофильма. Вспомнились комсомольские дни в Псекупской, набитое до отказа кино, шипение аппарата и любезные нашим молодым сердцам, захватывающие кадры фильмов, которые мы могли смотреть бесконечное число раз.
– Пожалуй, мы никогда не забудем наших партизанских дней, проведенных вместе, Сергей, – сказал Яша, – а вот все же те воспоминания нашего детства и комсомольской юности свежее, хотя и дальше. Не кажется ли тебе это? Так хочется снова зажить мирной жизнью, трудиться во имя мира, жизни. Чтобы всегда над всем миром сияло солнце и лучи его падали на нас, чтобы нигде не было темных углов, неосвещенного, мрачного царства… Конечно, над этим еще надо будет много потрудиться и побороться.
– И побороться, – сказал я, раздумывая над словами Якова, – и честно побороться. Война-то еще не окончена. Если наступит час, когда нас спросят: что вы сделали, чтобы предохранить родину от повторения виденных и испытанных вами ужасов? Мы ответили бы: сделали все и делаем хорошо. Мы не прошли, закрыв глаза… Я До сих пор помню выстрел в моего отца, и его могло бы не быть, Яков, если бы я предупредил его во-время…
Танковая часть Ильи влетела на окраину мыса, где море билось о скалы.
Танкисты успели в самую последнюю минуту спасти много наших людей, среди них была и Анюта, а Мерельбан, приговоривший ее к смерти, покончил жизнь на западной точке мыса, у развалин стены херсонесистов. Там опознали его среди двухсот немецких офицеров, валявшихся у «стены самоубийц».
Последние самолеты были захвачены на аэродроме Херсонеса, транспорты были либо захвачены, либо потоплены, либо подожжены.
Анюта была вывезена в штаб фронта, где ей вручили орден Ленина. Мы послали ей телеграмму из Солхата, чтобы она приезжала прямо в садоводческий совхоз «Мария», куда был назначен директором Яша Волынский.
Отец отдыхал в Феодосии, у доктора Устина Анисимовича: штаб партизанского движения отпустил его домой, в колхоз.
Почти все партизаны, кроме оставленных на партийной и хозяйственной работе в Крыму, были призваны в армию, и многие из них, в том числе Саша Редутов, Шувалов, Кариотти, Семилетов, уже передвигались в составе регулярных дивизий либо к Балканам, либо на центральный участок фронта, нацеленный на Восточную Пруссию.
В домике нашего штаба, положив локти на стол, сидел и грыз семечки невеселый Кожанов, доживавший 'последние медовые дни с Катериной перед отправлением в полк. Здесь же были Гаврилов и Баширов, оставленный пока в оперативных целях на полуострове.
Катерина вела хозяйство штаба. Сели за стол, накрытый холстинковой украинской скатертью, чокнулись.
– Я как на похмелье, – сказал невесело Кожанов.
– Да растормошите вы моего Петечку! – просила Катерина. – Ходит как в воду опущенный. Я ему говорю: война вот-вот окончится, и приезжай тогда без всяких пересадок в свое село. Примем его хлебом, солью, бараниной, а он кручинится…
– Встретил я своего знакомца, вместе капитанили, – угрюмо сказал Колонов, – гляжу – полковник, и вся грудь в орденах.
– Нашел, о чем горевать! – сказал Гаврилов.
– А ты чего, сербиянин, задумался?
Гаврилов встрепенулся, вскинул плечами, криво улыбнулся:
– Ничего не задумывался. Так себе…
– Мариулу вспомнил? – спросил Кожанов.
– А может быть, и ее, тебе какое дело? – грубо оборвал его Гаврилов.
– Не сердись, Гаврилов. Какой-то ты стал вспыльчивый.
– А чего мне пылить? Только ее имя лучше не трогай.
Гаврилов поднялся и, переваливаясь по-утиному, вышел из комнаты во двор. Кожанов рассказал:
– Приготовил Гаврилов пару коней, тачанку, чтобы отправить Мариулу, а Лелюков отобрал и – в горсовет. Вот была перепалка! Первый раз таким видел Лелюкова. Теперь, когда он секретарем райкома, стал еще непримиримей.
– А зачем Гаврилов в личное пользование прихватил лошадей и тачанку? Ведь коммунист он? Непорядок, – вдруг строго сказал Баширов.
– Цыганам вроде можно иметь собственных лошадей, – сказал Кожанов.
– Так собственных, а не чужих.
– Тут сразу после Севастополя появилась Мариула. Ты ее после выхода из лесу не видел?
– Нет.
– Выходит и сразу: «Ты здесь, миленький, давай погадаю на нашу любовь». Карты в руках. Гаврилов, можешь себе представить, отступил от нее вот в этот угол, посерел лицом, ничего не понимает. Ведь для него работа Мариулы была большим секретом, как тебе известно. Тогда цыганка подскочила к окну, распахнула и Гаврилову: «Я вольный ветер!» Вынула зеркальце, навела она него зайчика, а потом огляделась, поправила платочек и вдруг: «Ах, какие губы синие у меня! Давно не целовалась…»
– Ну, дальше что? – полюбопытствовал Баширов, сверкнув монгольскими глазами.
– Дальше мы вышли, Баширов, вот в эту дверь, плотненько ее притворили и на цыпочках. Я помнил, что нам Гаврилов говорил: «Она клятву дала цыганскую, твердую». Нельзя мешать…
– Где же Мариула сейчас? – спросил я.
– Где-то хранит ее Гаврилов. Не знаю где. Больше не встречал. Как сквозь землю провалилась.
– А Фатых? Я слышал, что его утвердили помощником районного прокурора.
– Утвердили. Лелюков, как секретарь райкома, давал характеристику.
– Напрасно… Как ты думаешь, Кожанов?
– Поживем – увидим, – Кожанов уклонился от прямого ответа, – начальству видней.
– Зря назначили Фатыха, – мрачно и определенно сказал Баширов.
– Кстати, он о тебе все спрашивал, интересовался, – Кожанов свернул самокрутку, припалил от трута, – куда и куда Лагунов катается? По каким делам?
Я поднялся, попрощался со всеми и уехал к Якову.
Дом стоял на склоне пологой лощины и сделан был, как обычно строятся дома в этой солнечной стране: с глухой стороной, обращенной к господствующему ветру, и просторной террасой к солнцу, куда выходит много окон и дверей. Двор был огорожен только с двух сторон стеной из дикого, нечищенного камня. Над домом поднимались кипарисы, усыпанные чашечками семян. Кипарисы помоложе аллеей спускались под горку, где из рассеченной скалы бил ключ. Травянистый пригорок был усыпан бледными, нежными цветами ложного сентябрика, и под ногами пружинила вечно цветущая лесная крапивка, атакованная мелкими и энергичными Лигурийскими пчелами.
А ниже, по широкой долине, окаймленной кипарисами, вперемежку с пирамидальными тополями пряно и дружно цвели яблоневые сады.
– Ждем, ждем, а его нет, нет, – укорил меня Яша, раскрывая объятия.
– Дела, Яков, – сказал я, – дела.
– Ну, а мы бездельники, выходит? Пойдем-ка в дом, Сережа.
Яша был одет в серенькую рубашку с расстегнутым воротом, что делало его совсем похожим на юношу. Новенький орден Красного Знамени оттягивал легонькую материю, волосы влажные, волнисто зачесанные назад, на босу ногу чувяки с загнутыми носами.
– Ты совсем стал гражданским человеком, Яша.
– А что делать, если опять забраковали для армии? Тут еще на грех рана на бедре открылась, чоот бы ее драл! Все напасти, Сережа.
Вдруг я услышал ритмичные быстрые удары ладошками по пустым ведрам и дружное двухголосное:
Я обернулся и увидел идущих в ногу с ведрами в руках Люсю и Камелию. Девушки шли, запрокинув головы, и, печатая шаг своих босых смуглых ног, стучали в ведра, как в барабаны, весело припевая:
Цимля, цимля, цимля-ля,
Цимля-ля, цимля-ля!
Яша прищурился в добродушном смехе:
Цимля, цимля, цимля-ля,
Цимля-ля, цимля-ля!
– Ишь, что мои девчата придумали!
Девушки подошли с этой песенкой, стали во фронт, подбросили ладошки к легким завиткам локонов.
– Здравия желаем, товарищ гвардии майор! – разом выпалили они и дружно расхохотались.
Люся смеялась, и казалась мне она сейчас какой-то особенной, солнечной, как красивый цветок. Босые ее смуглые неги, надорванное на плече старенькое маркизетовое платьице и брошенные за спину светлые, туго заплетенные косы – все было мило, дорого и желанно.
Когда мы сидели на террасе за ужином, Яша встал из-за стола, ушел в комнату и принес гитару с перламутровой инкрустацией.
– Ты стал играть на гитаре, Яков? – спросил я. Люся, сидевшая рядом со мной, шепнула:
– Купил для Анюты. Подарок к ее приезду.
– Думаю учиться играть на гитаре, – сказал Яков.
Он сел, заложил ногу за ногу, что-то забренчал, и постепенно это что-то перешло в мотив «Анюты».
Солнце садилось в предгрозовой облачности, огромное, словно откованное могучими руками в огромных горнах. Красные пожары текли на горизонтах, а здесь ложились розовые воздушные краски, отчего яблони неожиданно зацвели миндальными тонами, и опахнутые вечерним ветерком лепестки полетели, как мотыльки.
– Вот это дано мне в руки, Сергей. – Яков встал, откинул свои волосы взмахом головы, прислонился к террасной деревянной колонне. – Здесь тоже надо справиться хорошо, как и положено командиру Молодежного отряда…
Вместе с пряным запахом нагревшихся кипарисов, трав и яблоневых стволов входили шумы передвигающейся по шоссе автоколонны.
Яша принес полевой бинокль и молча передал мне.
По шоссе беспрерывным потоком катились грузовики без людей и клади. Голова колонны поднялась на гору и устремилась по блестевшему черной лентой шоссе, а хвост еще находился в лощине. Слышны были скрипы недавно восстановленного из горных сосен моста через речку, и клубилась пыль, серая, как цемент.
– Ты знаешь, что это? – спросил меня Яков.
– По-моему, колонны идут для переброски армии Толбухина, – уклончиво ответил я.
Яков посмотрел на меня недоверчиво.
– Пойдем ко мне. Я оборудовал себе какое-то подобие кабинета.
В угловой комнате с двумя окнами, выходившими на террасу и. в сад, Яков зажег лампу с плоским фитилем, и мы уселись на диване, накрытом потертым кубинским ковром. На стене висели автомат, пистолет, пояс с партизанским кинжалом и мешочек с патронами.
После живых разговоров за столом, когда быстро перемежались смех и грусть, когда один начинал, а его перебивал другой и течение беседы неслось как при изменчивом ветре, в чем тоже была своя молодая прелесть, мы замолкли, оставшись наедине друг с другом, и смотрели друг на друга внимательно и вопросительно, с внутренним беспокойством.
В этот миг решительней оказался Яша. Он сел так, чтобы его лицо было полностью освещено светом лампы.
– Сережа, – сказал Яша очень тихо, чуть пошевеливая губами, – ты понимаешь меня… Ты всегда меня понимал… Мне неудобно обращаться к тебе с этой просьбой, так как и без нее ты не мог поступить иначе, но прошу тебя… пусть Анюта именно здесь, у меня, как можно дольше побудет… Не забирайте ее отсюда, раз она уже согласилась сюда приехать… – Яша запнулся. Мелкие росинки пота высыпали на его лбу, на висках.
Мне стало понятным волнение друга.
– Яша, ты не думай, что я захотел бы вольно или невольно причинить тебе боль. Кое о чем я догадывался. Если говорить без обиняков, я понимаю… Ты хочешь, чтобы Анюта была подольше вблизи тебя? Чтобы она увидела тебя, сегодняшнего Яшу, а не того, который остался там в Псекупской?
Яков утвердительно и смущенно склонил голову.
– Пойми, и там ты не был таким уж… как тебе кажется… Ты был хорошим парнем. И я знаю: Анюта и тогда всегда защищала тебя от наших насмешек, и то, что мы иногда не понимали из-за своего детского, бесшабашного, ну, скажем, эгоизма, она понимала лучше нас, просто, может быть, чутьем хорошего человека… Ведь она хороший, очень светлый человек, Анюта. Ты знаешь, как я люблю ее и сколько тревог испытал я, когда…
– Я все знаю, Сережа. – Яша сжал мою руку своими горячими ладонями. – Я буду очень чуток, бережно буду хранить все ее чувства и прежде всего к Виктору. Но пойми, не посчитай меня дурным. Еще с детства я… обожал ее… Ведь вы-то ничего этого не знали, Сергей. Я бы расколотил голову о камень, если бы узнал, что кто-нибудь из вас догадался. А мне хотелось поднять ее на руки и нести, нести над землей, подниматься на горы, куда угодно, и сил бы хватило… хватило… – Голос Якова прервался, он отпустил мою руку, встал и, подойдя к окну, распахнул его и высунулся наружу.
Мошки, бившиеся о стекло, влетели в комнату и устремились к огню. Привлеченная светом, влетела какая-то большая бабочка и загудела крыльями по комнате. Я подошел к Якову.
– Я думаю, все будет хорошо.
– Да? – Он вздрогнул. – Я прошу только ее не уговаривать. Ни в коем случае. Это было бы оскорбительным и для нее и для меня. Я хочу, чтобы все пришло само собой, а иначе… тогда лучше пусть останется все попрежнему. – Губы его дернулись. – Я прошу тебя…
– Можешь рассчитывать на меня, Яков. Как на друга.
– Спасибо, Сергей, – его черные увлажненные глаза счастливо блеснули. – Все с непривычки, Сережа… Какой-то я в этих делах… нескладный.
Потом мы отошли к столу, и разговор снова перешел к недавно пережитому, к дням партизанской Джейлявы, к отсечным скалам, где горели наши костры из дуба, к скалам, которые выветрятся и рухнут гораздо позже, чем прочертят по вселенной наши жизни. Мы говорили о будущем и строили его легко и свободно, как будто уже все было в наших руках и на наши мечты никто не мог наложить запрета, ибо такова жизнеутверждающая загадка молодости.
На террасу вышли девушки, тихо запели песню. Мы прислушались к ней. Это была одна из песенок популярного до войны кинофильма. Вспомнились комсомольские дни в Псекупской, набитое до отказа кино, шипение аппарата и любезные нашим молодым сердцам, захватывающие кадры фильмов, которые мы могли смотреть бесконечное число раз.
– Пожалуй, мы никогда не забудем наших партизанских дней, проведенных вместе, Сергей, – сказал Яша, – а вот все же те воспоминания нашего детства и комсомольской юности свежее, хотя и дальше. Не кажется ли тебе это? Так хочется снова зажить мирной жизнью, трудиться во имя мира, жизни. Чтобы всегда над всем миром сияло солнце и лучи его падали на нас, чтобы нигде не было темных углов, неосвещенного, мрачного царства… Конечно, над этим еще надо будет много потрудиться и побороться.
– И побороться, – сказал я, раздумывая над словами Якова, – и честно побороться. Война-то еще не окончена. Если наступит час, когда нас спросят: что вы сделали, чтобы предохранить родину от повторения виденных и испытанных вами ужасов? Мы ответили бы: сделали все и делаем хорошо. Мы не прошли, закрыв глаза… Я До сих пор помню выстрел в моего отца, и его могло бы не быть, Яков, если бы я предупредил его во-время…
Глава девятнадцатая
Ранение Люси
Лелюков сидел, положив на край стола загипсованную руку, и говорил по телефону с Градовым.
– Тебя вызывает Градов, – сказал мне Лелюков, закончив разговор. – Ну-ка, Сергей, потянись, там з? тобой жакетка, вытащи в боковом кармане папиросы» да и прикури. Моя проклятая клешня никак не склеится.
Выпуская тоненькие струйки дыма и откинувшись в кресле, Лелюков внимательно рассматривал меня.
– Ну что же, Сергей, Фатых-то оказался дурным человеком.
– Я давно, давно говорил об этом.
– Проверяли, щупали…
– Такие, как Фатых, помогали немцам…
– Не только им… словом, мне поручено тихо его обезвредить. Пожалуй, вызову его сюда и здесь объявлю ему, что наконец-то нам стало ‹все известно, что он собой представляет.
Из раскрытого окна, заслоненного от улицы кустами сирени, слышался голос муэдзина. Шаркая ногами у дома, к мечети проходили татары.
Лелюков встал, прошел в соседнюю комнату и, не закрывая за собой двери, лег на кровать и сразу заснул.
Люся, поджидая меня, сидела в столовой на диване, поджав ноги, прислушивалась, вздрагивала. В низеньком домике Лелюкова, окруженном шелковичными деревьями, в центре притихшего городка, Люся чувствовала себя гораздо хуже, чем в яблочном совхозе «Мария».
Под окнами прошел патруль. Долго звучали размеренные и неторопливые шаги.
На этажерке несколько книг. Люся берет Пушкина, находит «Бахчисарайский фонтан», читает вслух:
– Ты почему так странно смотришь на меня, Люся?
– О чем говорил тебе Лелюков?
– Меня вызывает Градов, – отвечаю я, – мой бывший командир.
– Ты этим взволнован?
– Встретиться после такой долгой разлуки…
– Нельзя – не говори, – понимая мой уклончивый ответ, говорит Люся.
Я глажу руку Люси от кисти до ладони. Ее кожа гладкая, бархатистая и прохладная. Что я могу сказать в утешение?
В дверях – Лелюков, уже одетый.
– Можно вас прервать?
Люся вздрогнула от неожиданности.
– Тебе пора ехать, Сергей.
Едва-едва где-то далеко приподнималось солнце, не дотянув еще до кромки горизонта, а здесь держались еще серые, предутренние тона.
Я пришел в верхние кварталы города, поднялся на гору, к тому дому за каменной оградой, где остановился Градов. Часовой пропустил меня во двор. В тишине ночи журчал ручей, и, подобно темным, мохнатым скалам, поднимались кипарисы.
– Кто? – окликнул меня человек в военном, с фронтовыми офицерскими погонами, и тотчас же радостно воскликнул: – Лагунов?!
– Здравствуй, дорогой Атаке.
Атаке схватил мою руку и приблизил ко мне свое усатое скуластое лицо.
– Не ожидал я тебя увидеть здесь, Атаке.
– А я ожидал. Мне сказал Градов, что ты будешь здесь. И я ждал тебя и поэтому сразу узнал, хотя ты очень изменился. Ну, разве ты не изменился, Сергей? – Его широко расставленные глаза не отпускали меня.
– Постарел?
– Ты не девушка, – под усами у него блеснули зубы, – а я уже далеко не мальчик, поэтому могу сказать тебе: в твоем возрасте не стареют. Ты просто возмужал, стал серьезным, настоящим мужчиной.
– Спасибо, Атаке… А где генерал?
– Здесь…
– Где?
– Он стоит спиной к тебе и тебя не видит. А он ждет тебя.
Только сейчас я обратил внимание на человека в белой сорочке, умывавшегося из ручья, журчавшего у дома. Возле Градова стоял ординарец с открытым несессером, где светлели различные приборы. В руках ординарца, высокого, в пилотке солдата, было полотенце, белевшее на бархатном фоне кипарисов так же, как и рубаха генерала.
Градов последний раз с удовольствием пофыркал в ладони, поплескался еще в ручье, взял полотенце, все еще не оборачиваясь к нам.
– Китель! – приказал он.
Ординарец простучал каблуками в дом, вернулся с кителем.
Градов быстрыми движениями сунул руки в рукава кителя, так же быстро застегнул на все пуговицы и крючки, причесался и подошел к нам.
– Доброе утро, Лагунов, – он подал мне влажную и холодную руку, – пойдем-ка в дом. У меня в запасе почти час перед отъездом.
Мы прошли прихожую и очутились в комнате, выходившей окнами в ореховый сад.
Комната была скромно, наспех оборудована. Стены недавно выбелены, еще пахло непросохшей известью, подоконники и двери липли, и ясно чувствовались запахи краски и сиккатива.
Градов пригладил свои седые волосы ладонями.
Передо мной сидел почти не изменившийся, с обычной сухой манерой разговора генерал Градов. Он уже был наслышан обо мне, беседовал по этому поводу со Стронским.
Градов вызвал меня, чтобы поговорить со мной и определить наилучшие возможности использования меня в своей дивизии. Градов оставался верен себе, и так же, как когда-то, он обязательно беседовал с каждым новым курсантом, так и сейчас мимо него не проходил никто из офицеров, которые должны служить и воевать в его дивизии.
Мы проговорили с Градовым час. В дверях появился Атаке.
– Пора ехать, товарищ генерал, – доложил Атаке.
– Итак, жду в дивизию, – Градов поднялся, – заканчивайте все свои дела и – милости прошу. Впереди трудов немало… А я тороплюсь. Я должен вовремя попасть к командующему, в Севастополь.
– Тебя вызывает Градов, – сказал мне Лелюков, закончив разговор. – Ну-ка, Сергей, потянись, там з? тобой жакетка, вытащи в боковом кармане папиросы» да и прикури. Моя проклятая клешня никак не склеится.
Выпуская тоненькие струйки дыма и откинувшись в кресле, Лелюков внимательно рассматривал меня.
– Ну что же, Сергей, Фатых-то оказался дурным человеком.
– Я давно, давно говорил об этом.
– Проверяли, щупали…
– Такие, как Фатых, помогали немцам…
– Не только им… словом, мне поручено тихо его обезвредить. Пожалуй, вызову его сюда и здесь объявлю ему, что наконец-то нам стало ‹все известно, что он собой представляет.
Из раскрытого окна, заслоненного от улицы кустами сирени, слышался голос муэдзина. Шаркая ногами у дома, к мечети проходили татары.
Лелюков встал, прошел в соседнюю комнату и, не закрывая за собой двери, лег на кровать и сразу заснул.
Люся, поджидая меня, сидела в столовой на диване, поджав ноги, прислушивалась, вздрагивала. В низеньком домике Лелюкова, окруженном шелковичными деревьями, в центре притихшего городка, Люся чувствовала себя гораздо хуже, чем в яблочном совхозе «Мария».
Под окнами прошел патруль. Долго звучали размеренные и неторопливые шаги.
На этажерке несколько книг. Люся берет Пушкина, находит «Бахчисарайский фонтан», читает вслух:
Но нет, это не те строки, которые нужно читать в эту ночь.
Поклонник муз, поклонник мира,
Забыв и славу и любовь,
О, скоро вас увижу вновь,
Брега веселые Салгира!
Приду на склон приморских гор,
Воспоминаний тайных полный —
И вновь таврические волны
Обрадуют мой жадный взор…
Я чувствую устремленный на меня взор Люси из-под подрагивающих, полураскрытых век.
Опустошив огнем войны
Кавказу близкие страны
И селы мирные России,
В Тавриду возвратился хан
И в память горестной Марии
Воздвигнул мраморный фонтан…
Журчит во мраморе вода
И каплет хладными слезами,
Не умолкая никогда.
– Ты почему так странно смотришь на меня, Люся?
– О чем говорил тебе Лелюков?
– Меня вызывает Градов, – отвечаю я, – мой бывший командир.
– Ты этим взволнован?
– Встретиться после такой долгой разлуки…
– Нельзя – не говори, – понимая мой уклончивый ответ, говорит Люся.
Я глажу руку Люси от кисти до ладони. Ее кожа гладкая, бархатистая и прохладная. Что я могу сказать в утешение?
В дверях – Лелюков, уже одетый.
– Можно вас прервать?
Люся вздрогнула от неожиданности.
– Тебе пора ехать, Сергей.
Едва-едва где-то далеко приподнималось солнце, не дотянув еще до кромки горизонта, а здесь держались еще серые, предутренние тона.
Я пришел в верхние кварталы города, поднялся на гору, к тому дому за каменной оградой, где остановился Градов. Часовой пропустил меня во двор. В тишине ночи журчал ручей, и, подобно темным, мохнатым скалам, поднимались кипарисы.
– Кто? – окликнул меня человек в военном, с фронтовыми офицерскими погонами, и тотчас же радостно воскликнул: – Лагунов?!
– Здравствуй, дорогой Атаке.
Атаке схватил мою руку и приблизил ко мне свое усатое скуластое лицо.
– Не ожидал я тебя увидеть здесь, Атаке.
– А я ожидал. Мне сказал Градов, что ты будешь здесь. И я ждал тебя и поэтому сразу узнал, хотя ты очень изменился. Ну, разве ты не изменился, Сергей? – Его широко расставленные глаза не отпускали меня.
– Постарел?
– Ты не девушка, – под усами у него блеснули зубы, – а я уже далеко не мальчик, поэтому могу сказать тебе: в твоем возрасте не стареют. Ты просто возмужал, стал серьезным, настоящим мужчиной.
– Спасибо, Атаке… А где генерал?
– Здесь…
– Где?
– Он стоит спиной к тебе и тебя не видит. А он ждет тебя.
Только сейчас я обратил внимание на человека в белой сорочке, умывавшегося из ручья, журчавшего у дома. Возле Градова стоял ординарец с открытым несессером, где светлели различные приборы. В руках ординарца, высокого, в пилотке солдата, было полотенце, белевшее на бархатном фоне кипарисов так же, как и рубаха генерала.
Градов последний раз с удовольствием пофыркал в ладони, поплескался еще в ручье, взял полотенце, все еще не оборачиваясь к нам.
– Китель! – приказал он.
Ординарец простучал каблуками в дом, вернулся с кителем.
Градов быстрыми движениями сунул руки в рукава кителя, так же быстро застегнул на все пуговицы и крючки, причесался и подошел к нам.
– Доброе утро, Лагунов, – он подал мне влажную и холодную руку, – пойдем-ка в дом. У меня в запасе почти час перед отъездом.
Мы прошли прихожую и очутились в комнате, выходившей окнами в ореховый сад.
Комната была скромно, наспех оборудована. Стены недавно выбелены, еще пахло непросохшей известью, подоконники и двери липли, и ясно чувствовались запахи краски и сиккатива.
Градов пригладил свои седые волосы ладонями.
Передо мной сидел почти не изменившийся, с обычной сухой манерой разговора генерал Градов. Он уже был наслышан обо мне, беседовал по этому поводу со Стронским.
Градов вызвал меня, чтобы поговорить со мной и определить наилучшие возможности использования меня в своей дивизии. Градов оставался верен себе, и так же, как когда-то, он обязательно беседовал с каждым новым курсантом, так и сейчас мимо него не проходил никто из офицеров, которые должны служить и воевать в его дивизии.
Мы проговорили с Градовым час. В дверях появился Атаке.
– Пора ехать, товарищ генерал, – доложил Атаке.
– Итак, жду в дивизию, – Градов поднялся, – заканчивайте все свои дела и – милости прошу. Впереди трудов немало… А я тороплюсь. Я должен вовремя попасть к командующему, в Севастополь.