Страница:
А еще через пару лет им пришлось пересаживаться в семейную машину, старая модель стала тесна. И всё труднее становилось найти на берегу пустынное место, всё больше появлялось палаток, разбитых за полосой песка, постоянные поселки тоже росли, и вот первый домик встал на холме, прикрывавшем бухту со стороны берега.
Старый пень мог оживать теперь только ночами, да и то не всегда. Его заносило песком, и однажды ночью, после сильного ветра, он исчез. Глухого места не стало, но семейный гравилёт продолжал прилетать, как прежде, и не по привычке, а просто потому, что всюду было то же самое.
— Эх, Юкки, Юкки, а я — то надеялась, что ты на время бросишь семью и проведешь июль со мною…
— Бабуленька, ты же у меня умница, ты ведь понимаешь, что это никак невозможно.
— О, это я понимаю! Мне не понять другого, зачем, зачем это нужно?
— Бабуленька, не надо меня пилить, в моем положении вредно волноваться.
— Мне тоже вредно волноваться! Мне восемьдесят шесть лет, а ты вечно заставляешь меня тревожиться о твоем здоровье!
— Не надо тревожиться… — Юкки подсела поближе и, приняв вид пай-девочки, погладила бабушку по плечу.
— Не подлизывайся, — сердито отозвалась та и встала.
Поднялась и Юкки. Когда они стояли рядом, то сходство резко бросалось в глаза. Они казались сестрами и были почти одинаковы, только у старшей от глаз едва заметно разбегались морщинки да волосы были не такие пушистые. Обе невысокие, одна чуть полнее.
— Развезло тебя, — недовольно сказала Лайма Орестовна. — Не женщина, а коровища. Никак в толк не возьму, что за удовольствие ты в этом находишь? У меня трое детей, и, поверь, по тем временам этого было вполне достаточно. А современные бабы как с ума посходили. Уже Мировой Совет другого дела не знает, как только вашу дурь в рамки вводить. Почему-то шестьдесят лет назад перенаселения на Земле не было.
— Было.
— Но не до такой же степени! В конце концов, в первую очередь надо быть человеком, а не самкой!
— Бабушка!.. — Голос Юкки задрожал. — Как ты можешь так говорить? В моем положении…
— Ну, успокойся, девочка, — заволновалась Лайма Орестовна, усаживая на диван всхлипывающую Юкки. — Я не хотела тебя обидеть, прости ты глупую старуху.
— Бабуля, ты прелесть. — Юкки еще раз по инерции всхлипнула и улыбнулась. — Я тебя очень люблю.
— Вот и славно. — Лайма Орестовна присела рядом с внучкой. — Больше я тебя терзать не стану, всё равно поздно, только обещай мне, что пятого ребенка ты заводить не будешь.
— Не знаю, — сказала Юкки, и Лайма Орестовна даже застонала сквозь сжатые зубы, как от сильной боли. Юкки метнула на бабушку испуганный взгляд и торопливо заговорила: — Бабуленька, ты подумай, о чём тут беспокоиться? Я чувствую себя прекрасно, а роды при современной-то технике — это почти не больно и совершенно безопасно. Зато потом будет маленький…
— У тебя уже есть трое маленьких и намечается четвертый, — перебила Лайма Орестовна. — Вырастила бы сначала их.
— Нет, ты послушай. С пеленками, как когда-то тебе, мне возиться не надо, еда всегда готова, а если вдруг понадобится уехать на день или на два, то есть где оставить малышей… И даже не это главное! Тут есть другое. Вот ты пришла звать меня с собой, чтобы я поехала в Пиренеи. Ты в горы собираешься, в восемьдесят шесть-то лет! И во всем остальном тоже никакой молодой не уступишь. К тому же ты красавица, а я так, серединка на половинку…
— Не кокетничай! — строго сказала Лайма Орестовна.
— Мы успеем напутешествоваться после пятидесяти лет, а сейчас нам хочется быть молодыми. Но ведь молодая женщина в наше глупое время — это женщина, ждущая ребенка. Поняла?
Лайма Орестовна некоторое время сидела молча, нахмурившись и не глядя на Юкки. Потом вздохнула и сказала:
— Все-таки надо быть чуточку более сознательной. Юкки виновато улыбнулась.
— Я пробовала, — сказала она, — но у меня не получается.
От Гарри Сатат ушла сама. Она слишком ясно видела, что происходит с ним, чтобы пытаться обманывать себя глупыми надеждами. Правда, она и на этот раз старалась не замечать его охлаждения, хотела оттянуть разрыв, но дожидаться, чтобы любовь перешла в ненависть, она не могла и потому однажды сказала ему:
— Знаешь, я, пожалуй, уеду.
Он ещё не был готов к этому разговору, смутился и потрясающе глупо спросил:
— Куда?
— Не куда, а как, — поправила Сатат. — Насовсем. Так будет лучше.
Гарри стоял перед нею, знакомый до последней мысли, любимый, но в чем-то уже чужой и ненавистный. Он хотел что-то сказать, но только жевал губами. И наконец выдавил:
— Может, ты и права. Может, так в самом деле будет лучше. Только ты пойми, я ведь тебя люблю, по-настоящему люблю, я никогда никого так не любил, но…
— Замолчи!.. — свистящим шепотом выдохнула Сатат.
Она разом спала с лица, скулы выступили вперед, щёки ввалились, и только под глазами, словно от многодневной усталости, набухли мешки, и в них часто и зло забились жилки.
— Не смей говорить мне про это!.. — выкрикнула Сатат и бросилась к гравилёту, дожидавшемуся у порога дома. Она упала лицом и руками в клавиатуру, гравилёт взмыл и, выполняя странный приказ, вычертил в утреннем небе немыслимую по сложности спираль.
Сатат уже не пыталась сдерживаться. С ней случилась страшная истерика. Она билась о пульт, царапала его, обламывая ногти о кнопки, сквозь губы протискивались обрывки каких-то фраз, и среди них чаще всего одна:
— Не могу!..
Она бы десятки раз разбилась, если бы автопилот, одновременно получающий множество противоречивых команд, не отбрасывал те, которые привели бы к катастрофе. Из остальных он пытался составить подобие маршрута. Гравилёт метался и дергался в воздухе, начинал и не заканчивал десятки никем не придуманных фигур высшего пилотажа, срывался на гигантской скорости, но тут же замирал неподвижно, а потом падал к самой земле и, чуть не коснувшись её, принимался стремительно вращаться вокруг своей оси, и эта развеселая карусель, бездарное машинное воплощение женского горя, уносилась ввысь, теряясь в синеве.
Наконец Сатат заплакала, но слезы скоро кончились, сменились тяжелой неудержимой икотой. Гравилёт, перестав кувыркаться, медленно потянул вперёд, время от времени вздрагивая в такт своей хозяйке.
Через час он опустился на небольшую площадку, усыпанную острыми битыми камнями. Справа и слева довольно круто поднимались склоны, с которых когда-то сорвались эти камни. Было холодно, снег, лежащий на вершинах, казался совсем близким.
Сатат, внешне уже совершенно спокойная, вышла из кабины, присела на камень. Камень неприятно леденил ноги, дыхание вырывалось изо рта облачком пара.
“Пусть, — подумала Сатат, — мне можно”.
Она порылась в карманах, нашла маленький маникюрный наборчик и пилочкой осторожно поддела крышку браслета индивидуального индикатора. Прищурив глаз, вгляделась в переплетение деталей и той же пилочкой принялась осторожно соскребать в одном месте изоляцию. Закончив, она сняла браслет. Индикатор не отреагировал. Сатат невесело усмехнулась. Когда-то на одном из технических совещаний она выступала против именно этой конструкции индикатора, говоря, что его слишком легко испортить. Но комиссия сочла фактор злой воли несущественным. Что же, тем лучше. Теперь индикатор будет вечно посылать сигнал о хорошем самочувствии. А главное, не выдаст её убежища.
Сатат спрятала индикатор под сиденье и задала гравилёту программу возвращения. Она долго глядела ему вслед. Сейчас он ещё раз спляшет меж облаков нескладную историю её последней любви и забудет этот необычный маршрут. Теперь её могут хватиться, только если кто-то вызовет её, а она не ответит на вызов. Но захочет ли кто-нибудь из бесчисленных миллиардов людей говорить с ней?
Июль в Пиренеях — самое опасное для альпинистов время. Снег в горах подтаивает, рыхлые массы его срываются вниз в облаках непроницаемо-белого тумана. Место, по которому проходил десять минут назад, может стать ненадежным, а ярчайшее испанское солнце непрерывно угрожает снежной слепотой. Может быть, поэтому особенно интересно совершать восхождения именно в июле. Романтические опасности приятно щекочут нервы, и единственное, что новоявленные альпинистки знали совершенно точно, — в горах нельзя громко говорить. Вот только как удержаться?
— Лайма! Если ты будешь так копаться, то горы успеют рассыпаться, прежде чем ты залезешь на них!
— Погоди, не всем же быть такой обезьянкой, как ты, — отвечала снизу Лайма Орестовна.
Отдуваясь, она добралась к своей подруге и огляделась.
— Вот что я скажу, голубушка Сяо-се, — промолвила она, — я всё больше убеждаюсь, что если мы и дальше будем ползти по этому уступу, то никогда не выйдем ни к одной приличной вершине. По-моему, мы просто ходим кругами. Час назад снежники были близко, сейчас они тоже близко. Спрашивается, чем мы занимались этот час?
— Гравилёт вызвать? — с усмешкой предложила Сяо-се.
— Ни за что! Взялись идти, так пошли.
Лайма Орестовна вскинула на спину рюкзачок, Сяо-се надела через плечо моток верёвки, которую захватили, чтобы идти в связке, потом они подобрали брошенные палки и пошли. Но пройти успели от силы сотню метров. Сяо-се остановилась и шёпотом сказала:
— Кто-то плачет.
Лайма Орестовна не слышала никакого плача, но, доверяя острому слуху подруги, двинулась за ней. Они вскарабкались на небольшой обрывчик, пройдя по карнизу, обогнули какую-то скалу, и тут Сяо-се остановилась. Теперь уже и Лайма Орестовна отчетливо слышала всхлипывания.
Впереди была заваленная осколками скал площадка, а на одном из камней сидела и плакала девушка. Через мгновение Лайма Орестовна, решительно отстранив растерявшуюся Сяо-се, подбежала к ней.
— Глупышка! Ну, чего нюни распустила? Не надо плакать, слышишь? Хоть и не знаю, отчего ревёшь, а всё равно не надо! Ну-ка накинь штормовку. Надо же, на такую высотищу влезла в легком платьице.
— Не надо. — Девушка отодвинулась.
— Не блажи! — приказала Лайма Орестовна. — Тоже мне, героиня, расселась на ледяном камне, а у самой даже чулочки не надеты. Давай быстренько поднимайся, а то простудишься. Вот у меня внучка — во что только пузо не кутает, лишь бы ребёнка не застудить.
В ответ девушка упала ничком на камень и отчаянно, неудержимо расплакалась.
— Я… у меня… — выговаривала она между рыданиями, — у меня их никогда не будет… детей… никогда-никогда!..
Она резко поднялась и, глядя покрасневшими глазами сквозь Лайму Орестовну, сказала неестественно спокойным голосом:
— Знаете, что он мне заявил, когда понял, что детей действительно не будет? Что он не может оставаться со мной просто так. И ведь он не хотел детей, а всё равно ушёл. И другие потом тоже. А теперь я сама ушла, а он отпустил. И все из-за этого.
— Мерзавцы, — пробормотала Лайма Орестовна.
— Почему же? Вовсе нет. Просто, когда заранее известно, что ничего не будет, то получается не всерьёз. А им это обидно, они же мужчины. Вот и выходит, что для всех любовь, а для меня так… мелкий разврат.
— Не понимаю! — громко воскликнула Лайма Орестовна, и эхо несколько раз повторило возглас. — Ну, скажи, могу я сейчас себе друга найти? Да сколько угодно! Так неужели он стал бы от меня детей требовать? Ни в жизнь!
— Вы просто пожилая женщина, а я урод. Вот и вся разница.
— Урод?! С такой-то мордашкой? Значит, так. Зовут тебя как?
— Сатат.
— Собирайся, Сатат, поедешь с нами. Мы с Сяо-се решили бросить внуков, правнуков и праправнуков и зажить отдельно. Тебя мы берём в компанию. С этой минуты тебе будет, скажем, шестьдесят лет. Образуем колонию и отобьём у молодых всех ухажёров. В порядке борьбы с рождаемостью. Согласия не спрашиваю, всё равно заставлю. А вот, кстати, гравилёт. Пока мы с тобой беседовали, Сяо-се позаботилась.
— Спасибо вам большое, — сказала Сатат.
— Сяо-се, вот ты и дождалась большой благодарности, — сказала Лайма Орестовна, и подруги рассмеялись чему-то ещё непонятному для Сатат.
Три женщины шли по гулкой металлической дороге. Справа тянулась стена, изрезанная проёмами многочисленных дверей. Высоко над головой переплетались какие-то трубы и массивные балки перекрытий. Чмокающий присосками механизм, наваривающий на потолок листы голубого пластика, казался уродливой гипертрофированной мухой.
— Очень мило, — говорила Лайма Орестовна. — Тут квартиры, а напротив деревья посадят. Выходишь и прямо оказываешься в саду. Всю жизнь мечтала.
— А высоты хватит для деревьев? — спросила Сатат.
— Конечно, до потолка двенадцать метров. Я узнавала.
— Лаймочка, ты какую квартиру хочешь? Давай эту возьмём? — предложила Сяо-се.
— Нет уж. Я выбрала самый верхний этаж. Не желаю, чтобы у меня над головой топали.
— Я не знала, что у тебя такой тонкий слух, — заметила Сяо-се.
— Всё равно, — повторила Лайма Орестовна, — верхний этаж лучше всех. И стоянка гравилётов недалеко.
— Гравилёт можно к балкону вызывать.
— Что ты ко мне привязалась? Просто хочется жить на верхнем этаже. К звёздам ближе.
— А зачем нам вообще жить в мегаполисе? — сказала Сатат. — По-моему, коттедж где-нибудь на берегу озера был бы гораздо лучше.
— Нет. Теперь на берегу озера не поселишься. Всё застроено. Расплодилось народу сверх меры. Уголка живого нету.
— А заповедники…
— Вот то-то и оно, что одни заповедники остались. Только ими природу не спасёшь. Я уж вам расскажу, всё равно все знают. Мировой Совет хочет объявить заповедными все места, где осталось хоть что-то. А люди будут жить в мегаполисах. По семь миллионов человек в доме. И никаких коттеджей до тех пор, пока не освоят других планет. Так что начинаем, девоньки, на новом месте обживаться. А многодетным чадам нашим пусть будет стыдно.
Владимир неожиданно для самого себя заметил, что сжимает побелевшими от напряжения пальцами коробочку с резцами. Как она очутилась в руках, ведь он решил не брать её с собой, оставить на обычном месте у окна? Но — не смог бросить старых друзей. Сколько радости и огорчений доставляли ему не нужные больше инструменты, сияющие сквозь прозрачную крышку жалами отточенных лезвий! Сколько километров исхаживал он по чахлому березняку, отыскивая заболевшее дерево, изуродованное шишкой наплыва. И как мучился сутки, а то и двое, ожидая, пока неповоротливая бюрократическая машина переварит его заявление и принесёт разрешение на порубку берёзы. Он никогда не забудет, как тонко скрипят скрученные древесные волокна, когда резец снимает с куска дерева прозрачной толщины стружку, освобождая спрятанное чудо.
А теперь он должен привыкнуть, что всего этого больше не будет.
Гравилёт опустился на крышу мегаполиса. Владимир, выйдя, задержался на площадке, не решаясь спуститься вниз. У него было ощущение, что сейчас его похоронят в недрах этого сверхкомфортабельного, пока лишь наполовину заселённого муравейника и он уже никогда не выберется наружу. С десятикилометровой высоты земля не казалась близкой и родной. То было нечто условное, разделённое на жилые зоны, покрытые тысячеэтажными бородавками мегаполисов и заповедниками, где не только нельзя жить, но и бывать не разрешено.
Лифт представлялся входом в шахту, ведущую в самые мрачные глубины земли, так что он даже удивился, увидев вместо давящей тесноты широкое светлое пространство внутренних ярусов, ажурные потолки на высоте десятка метров, вскопанные газоны, засаженные молоденькими липками, и пластмассовый тротуар, совершенно такой же, как в обычном городе. Только с одной стороны он ограничивался не домами, а бесконечной стеной, и в ней двери, двери, двери…
Перед переездом Владимир не высказал пожеланий о будущем доме, но кто-то позаботился о нем и выбрал квартиру, планировка которой напоминала расположение комнат в старом коттедже. Вещи, прибывшие несколько часов назад, были уже расставлены, так что могло показаться, будто он вернулся домой. Владимир подошел к окну, машинально положил коробку туда, где она лежала прежде. Потом взглянул поверх занавески. Раньше там был лес, бедный, вытоптанный, умирающий, но всё же настоящий. Теперь за окном тянулся газон с торчащими на нем худенькими липками.
“Не приживутся”, — подумал Владимир и плотно задернул занавеску.
Квартира Владимира располагалась в крайнем радиусе этажа, с другой стороны в окно глядел необозримый простор, раскинувшийся за стенами мегаполиса. Минуты три Владимир разглядывал пылящую внизу степь, потом у него закружилась голова, и он отошел, тоже поплотнее задёрнув занавески.
Час тянулся за часом, Владимир кругами бродил по своим двум комнатам, таким же, как до переезда, только чужим. Почему-то он не мог заняться никаким делом, в книгах вместо знакомых слов теснились невразумительные письмена, а резьба по дереву, запас которого ещё оставался у него, вспоминалась как нечто, канувшее в седую древность. В настоящем обитала лишь неотвязная мысль, что над головой больше нет неба, наверху тяжелыми пластами лежат металл и полимеры, искусно задрапированные живым пластиком и умирающей зеленью.
Владимир побледнел, глаза его испуганно бегали по стенам. Ведь он не сможет жить здесь. Что делать? Он оторван от жизни, он никогда больше не сможет кормить из рук белку, приходящую по утрам к окну.
Владимир вскочил, некоторое время беспомощно топтался на месте, не зная, как собираться, и, ничего не взяв, выбежал из комнаты.
Скорее назад! Пока не кончились отпущенные судьбой четыре месяца, он должен быть там. Как страшно потерять хотя бы минуту жизни!
А потом он будет драться.
Внутреннее патрулирование всегда было для Бехбеева чем-то вроде дополнительного дня отдыха. Что делать охране в глубине заповедника? Летать над степью, лесом или болотом и дышать вкусным воздухом. Здесь работают биологи, а охрана нужна лишь для порядка. Вот на границах тяжело. Там нарушителей хватает.
“Тут всегда спокойно”, — продолжал по инерции думать Бехбеев в то время, как его руки совершенно автоматически развернули гравилёт и бросили его, куда указывал внезапно вспыхнувший пожарный индикатор. Гравилёт, снижаясь, пронёсся над квадратными проплешинами бывших полей и прыгнул через рощицу, где над дрожащими верхушками осинок поднималась струйка прозрачного голубого дыма.
На берегу ручейка стояла зелёная палатка и горел костер. Вокруг огня сидели трое молодых людей. Один помешивал ложкой в котелке, висящем над углями. Гравилёт серой молнией выметнулся из-за деревьев, завис и с ходу плюнул пеной. Угли зашипели, котелок упал, кто-то из сидящих испуганно вскрикнул.
“Так их!” — злорадно подумал Бехбеев, глядя на заляпанные пеной лица.
— Кажется, попались, — сказал один из молодых людей.
— А вы что думали? — подтвердил Бехбеев, опуская трап. — Садитесь, полетим разбираться на заставу.
— Сейчас, только вещи соберём, — мрачно сказал второй.
— Не надо. Сам соберу. Вы и без того достаточно напортили.
Понурая троица поднялась по трапу. Бехбеев, орудуя манипуляторами, выдернул из дёрна колышки и поднял палатку, подобрал рюкзаки и грязный котелок.
— В конце концов, нас и нарушителями-то назвать нельзя, — извиняющимся тоном говорил за его спиной первый, — ни одного листка не сорвали, для костра только бурелом брали, то, что уже само упало. Я ведь здесь родился, вот в этой самой речушке рыбу ловил, уклеек. А теперь с собой в пакетике консервированную уху принесли. Думаю, от нас не так много вреда. Только что люди. Так ведь и вы люди.
— Вы видите, я травинки не коснулся, — сердито ответил Бехбеев. — А сколько лет след от нашего костра зарастать будет? И сколько листиков вы истоптали, пока сюда добрались? Ведь на сорок километров в глубь ушли! Поймите, это кажется, что вокруг девственная природа, на самом деле всё на волоске висит. До сих пор в заповеднике ни одного сколько-нибудь большого муравейника нет. А вы топчете!
— Лоси тоже топчут, — вставил второй, — и к тому же едят.
— Лосей мало, и они костров не разводят. А людей девяносто миллиардов.
Некоторое время они летели молча, потом Бехбеев спросил:
— Как вы через границу-то прорвались?
— Пешком, — ответил первый. — Прошли ночью в термоизоляционных костюмах.
— Ясно, — проворчал Бехбеев. — Придется индукционные индикаторы ставить.
Гравилёт пересёк границу заповедника. Внизу потянулись заросшие жидкими кустиками пустыри зоны отдыха. Было раннее утро, но кое-где уже виднелись группы людей, играющих в мяч или просто гуляющих. Бехбеев опустил машину подальше от народа, открыл дверцу и сказал:
— Идите и больше так не делайте. Договорились?
— Договорились, — ответил третий, до того не сказавший ни слова, и Бехбеев понял, что это девушка.
Трое выпрыгнули из кабины и пошли к темнеющей на фоне светлого неба пирамиде Мегаполиса.
— Рюкзаки возьмите! — крикнул вдогонку Бехбеев.
— Не нужно.
Бехбеев смотрел, как они уходят. Конечно, им было бы сейчас смертельно стыдно идти с рюкзаками мимо людей, в тысячный раз топчущих одни и те же песчаные дорожки.
Йоруба, ответственный дежурный, сидел спиной к пультам, глядел в лицо Бехбееву и явно не слушал его доклад.
— …провел беседу и отпустил всех троих, — закончил Бехбеев.
— Хорошо, Иван, молодец, — сказал Йоруба, повернувшись к двери и насторожившись.
— Что случилось? — спросил Бехбеев.
— Погоди, сейчас…
Дверь открылась, и на пороге появился одетый в спортивный костюм человек. Первое, что бросилось в глаза Бехбееву, были странно поджатые губы и бегающий испуганный взгляд, не вяжущийся со спокойным выражением лица. Взгляд метнулся по комнате и остановился на медленно поднимающейся из кресла чёрной фигуре Йорубы. Вся сцена продолжалась долю секунды, потом человек вошёл в комнату, неловко шагнув, словно его толкнули в спину, а может, его действительно толкнули, потому что следом в помещение ввалился Иржи Пракс.
— Вот! — выдохнул Пракс и тяжело шлёпнул на стол какую-то бесформенную мягкую груду.
Сначала Бехбеев не сообразил, что принёс Иржи, лишь шагнув ближе, понял, что на столе, бессильно распластавшись, лежит труп зайца. Одного из тех зайцев, которых недавно завезли в их молодой заповедник. Заяц лежал, поджав ноги и разбросав по полированной поверхности стола длинные уши в редких белесых волосках. На боку, на серой шёрстке запеклась кровь.
— Это он его, — хрипло сказал Пракс, указав на мужчину. — Дробью. А ружьё в озеро бросил, чтобы не отдавать. И идти не хотел, удрать пытался. Пришлось его гравилёт блокировать и силком на заставу тащить.
— Чудовищно! — проговорил Йоруба. — Послушайте, как вы вообще до такого додумались? В живого из ружья!
— Оставьте, — поморщился человек. — Вы же охрана, и вдруг такие нежности.
— Ладно, оставим нежности, — сказал Йоруба. — Ваше имя?
— Зачем вам оно? Не ставьте себя в глупое положение, дорогой. Всё равно вы мне ничего не сделаете. Это была грубейшая ошибка Мирового Совета — загнать людей в мегаполисы и не предусмотреть наказания за нарушение режима. Так что продолжайте наводить страх на благонравных детишек, а настоящие мужчины вроде меня будут жить по-своему.
— Имя! — повторил Йоруба.
— Не скажу.
Йоруба протянул руку, и, прежде чем нарушитель успел отреагировать, его индивидуальный индикатор был у Йорубы.
— Я буду жаловаться! — заявил нарушитель.
— Жалуйтесь, — разрешил Йоруба, подключая браслет к дешифратору. — Для нас наказания тоже не предусмотрены.
— Энеа Сильвио Катальдо, — зазвучал голос из дешифратора. — Тридцать семь лет. Биолог. В настоящее время без определённых занятий…
— Не биолог он, а умертвитель, — тихо сказал Иржи Пракс.
— И чего вы добились? — спросил Катальдо. — Ничего. Поняли, на чьей стороне преимущество? Ваше счастье, что я добрый, мучить вас не буду. Хотите знать, зачем я стрелял в этого зайчика? Для самопроверки. Вдруг я такая же мокрица, как и все остальные? Я, видите ли, считаю, что человечеству следует воскресить некоторые черты древности, этакую первобытную хватку жизни. А мы вместо этого трясёмся над остатками природы. Не трястись надо, а жить! Погибает природа — туда ей и дорога, значит, не выдержала естественного отбора. Не бойтесь, мы без неё не пропадём. Небось когда мамонты вымирали, тоже находились мудрецы, вещавшие об опасности. Только что-то незаметно, чтобы род людской без мамонтов хуже жить стал. Скорее наоборот. Понятно? Надо, чтобы люди вжились в психологию древних, узнали вкус крови…
Старый пень мог оживать теперь только ночами, да и то не всегда. Его заносило песком, и однажды ночью, после сильного ветра, он исчез. Глухого места не стало, но семейный гравилёт продолжал прилетать, как прежде, и не по привычке, а просто потому, что всюду было то же самое.
— Эх, Юкки, Юкки, а я — то надеялась, что ты на время бросишь семью и проведешь июль со мною…
— Бабуленька, ты же у меня умница, ты ведь понимаешь, что это никак невозможно.
— О, это я понимаю! Мне не понять другого, зачем, зачем это нужно?
— Бабуленька, не надо меня пилить, в моем положении вредно волноваться.
— Мне тоже вредно волноваться! Мне восемьдесят шесть лет, а ты вечно заставляешь меня тревожиться о твоем здоровье!
— Не надо тревожиться… — Юкки подсела поближе и, приняв вид пай-девочки, погладила бабушку по плечу.
— Не подлизывайся, — сердито отозвалась та и встала.
Поднялась и Юкки. Когда они стояли рядом, то сходство резко бросалось в глаза. Они казались сестрами и были почти одинаковы, только у старшей от глаз едва заметно разбегались морщинки да волосы были не такие пушистые. Обе невысокие, одна чуть полнее.
— Развезло тебя, — недовольно сказала Лайма Орестовна. — Не женщина, а коровища. Никак в толк не возьму, что за удовольствие ты в этом находишь? У меня трое детей, и, поверь, по тем временам этого было вполне достаточно. А современные бабы как с ума посходили. Уже Мировой Совет другого дела не знает, как только вашу дурь в рамки вводить. Почему-то шестьдесят лет назад перенаселения на Земле не было.
— Было.
— Но не до такой же степени! В конце концов, в первую очередь надо быть человеком, а не самкой!
— Бабушка!.. — Голос Юкки задрожал. — Как ты можешь так говорить? В моем положении…
— Ну, успокойся, девочка, — заволновалась Лайма Орестовна, усаживая на диван всхлипывающую Юкки. — Я не хотела тебя обидеть, прости ты глупую старуху.
— Бабуля, ты прелесть. — Юкки еще раз по инерции всхлипнула и улыбнулась. — Я тебя очень люблю.
— Вот и славно. — Лайма Орестовна присела рядом с внучкой. — Больше я тебя терзать не стану, всё равно поздно, только обещай мне, что пятого ребенка ты заводить не будешь.
— Не знаю, — сказала Юкки, и Лайма Орестовна даже застонала сквозь сжатые зубы, как от сильной боли. Юкки метнула на бабушку испуганный взгляд и торопливо заговорила: — Бабуленька, ты подумай, о чём тут беспокоиться? Я чувствую себя прекрасно, а роды при современной-то технике — это почти не больно и совершенно безопасно. Зато потом будет маленький…
— У тебя уже есть трое маленьких и намечается четвертый, — перебила Лайма Орестовна. — Вырастила бы сначала их.
— Нет, ты послушай. С пеленками, как когда-то тебе, мне возиться не надо, еда всегда готова, а если вдруг понадобится уехать на день или на два, то есть где оставить малышей… И даже не это главное! Тут есть другое. Вот ты пришла звать меня с собой, чтобы я поехала в Пиренеи. Ты в горы собираешься, в восемьдесят шесть-то лет! И во всем остальном тоже никакой молодой не уступишь. К тому же ты красавица, а я так, серединка на половинку…
— Не кокетничай! — строго сказала Лайма Орестовна.
— Мы успеем напутешествоваться после пятидесяти лет, а сейчас нам хочется быть молодыми. Но ведь молодая женщина в наше глупое время — это женщина, ждущая ребенка. Поняла?
Лайма Орестовна некоторое время сидела молча, нахмурившись и не глядя на Юкки. Потом вздохнула и сказала:
— Все-таки надо быть чуточку более сознательной. Юкки виновато улыбнулась.
— Я пробовала, — сказала она, — но у меня не получается.
От Гарри Сатат ушла сама. Она слишком ясно видела, что происходит с ним, чтобы пытаться обманывать себя глупыми надеждами. Правда, она и на этот раз старалась не замечать его охлаждения, хотела оттянуть разрыв, но дожидаться, чтобы любовь перешла в ненависть, она не могла и потому однажды сказала ему:
— Знаешь, я, пожалуй, уеду.
Он ещё не был готов к этому разговору, смутился и потрясающе глупо спросил:
— Куда?
— Не куда, а как, — поправила Сатат. — Насовсем. Так будет лучше.
Гарри стоял перед нею, знакомый до последней мысли, любимый, но в чем-то уже чужой и ненавистный. Он хотел что-то сказать, но только жевал губами. И наконец выдавил:
— Может, ты и права. Может, так в самом деле будет лучше. Только ты пойми, я ведь тебя люблю, по-настоящему люблю, я никогда никого так не любил, но…
— Замолчи!.. — свистящим шепотом выдохнула Сатат.
Она разом спала с лица, скулы выступили вперед, щёки ввалились, и только под глазами, словно от многодневной усталости, набухли мешки, и в них часто и зло забились жилки.
— Не смей говорить мне про это!.. — выкрикнула Сатат и бросилась к гравилёту, дожидавшемуся у порога дома. Она упала лицом и руками в клавиатуру, гравилёт взмыл и, выполняя странный приказ, вычертил в утреннем небе немыслимую по сложности спираль.
Сатат уже не пыталась сдерживаться. С ней случилась страшная истерика. Она билась о пульт, царапала его, обламывая ногти о кнопки, сквозь губы протискивались обрывки каких-то фраз, и среди них чаще всего одна:
— Не могу!..
Она бы десятки раз разбилась, если бы автопилот, одновременно получающий множество противоречивых команд, не отбрасывал те, которые привели бы к катастрофе. Из остальных он пытался составить подобие маршрута. Гравилёт метался и дергался в воздухе, начинал и не заканчивал десятки никем не придуманных фигур высшего пилотажа, срывался на гигантской скорости, но тут же замирал неподвижно, а потом падал к самой земле и, чуть не коснувшись её, принимался стремительно вращаться вокруг своей оси, и эта развеселая карусель, бездарное машинное воплощение женского горя, уносилась ввысь, теряясь в синеве.
Наконец Сатат заплакала, но слезы скоро кончились, сменились тяжелой неудержимой икотой. Гравилёт, перестав кувыркаться, медленно потянул вперёд, время от времени вздрагивая в такт своей хозяйке.
Через час он опустился на небольшую площадку, усыпанную острыми битыми камнями. Справа и слева довольно круто поднимались склоны, с которых когда-то сорвались эти камни. Было холодно, снег, лежащий на вершинах, казался совсем близким.
Сатат, внешне уже совершенно спокойная, вышла из кабины, присела на камень. Камень неприятно леденил ноги, дыхание вырывалось изо рта облачком пара.
“Пусть, — подумала Сатат, — мне можно”.
Она порылась в карманах, нашла маленький маникюрный наборчик и пилочкой осторожно поддела крышку браслета индивидуального индикатора. Прищурив глаз, вгляделась в переплетение деталей и той же пилочкой принялась осторожно соскребать в одном месте изоляцию. Закончив, она сняла браслет. Индикатор не отреагировал. Сатат невесело усмехнулась. Когда-то на одном из технических совещаний она выступала против именно этой конструкции индикатора, говоря, что его слишком легко испортить. Но комиссия сочла фактор злой воли несущественным. Что же, тем лучше. Теперь индикатор будет вечно посылать сигнал о хорошем самочувствии. А главное, не выдаст её убежища.
Сатат спрятала индикатор под сиденье и задала гравилёту программу возвращения. Она долго глядела ему вслед. Сейчас он ещё раз спляшет меж облаков нескладную историю её последней любви и забудет этот необычный маршрут. Теперь её могут хватиться, только если кто-то вызовет её, а она не ответит на вызов. Но захочет ли кто-нибудь из бесчисленных миллиардов людей говорить с ней?
Июль в Пиренеях — самое опасное для альпинистов время. Снег в горах подтаивает, рыхлые массы его срываются вниз в облаках непроницаемо-белого тумана. Место, по которому проходил десять минут назад, может стать ненадежным, а ярчайшее испанское солнце непрерывно угрожает снежной слепотой. Может быть, поэтому особенно интересно совершать восхождения именно в июле. Романтические опасности приятно щекочут нервы, и единственное, что новоявленные альпинистки знали совершенно точно, — в горах нельзя громко говорить. Вот только как удержаться?
— Лайма! Если ты будешь так копаться, то горы успеют рассыпаться, прежде чем ты залезешь на них!
— Погоди, не всем же быть такой обезьянкой, как ты, — отвечала снизу Лайма Орестовна.
Отдуваясь, она добралась к своей подруге и огляделась.
— Вот что я скажу, голубушка Сяо-се, — промолвила она, — я всё больше убеждаюсь, что если мы и дальше будем ползти по этому уступу, то никогда не выйдем ни к одной приличной вершине. По-моему, мы просто ходим кругами. Час назад снежники были близко, сейчас они тоже близко. Спрашивается, чем мы занимались этот час?
— Гравилёт вызвать? — с усмешкой предложила Сяо-се.
— Ни за что! Взялись идти, так пошли.
Лайма Орестовна вскинула на спину рюкзачок, Сяо-се надела через плечо моток верёвки, которую захватили, чтобы идти в связке, потом они подобрали брошенные палки и пошли. Но пройти успели от силы сотню метров. Сяо-се остановилась и шёпотом сказала:
— Кто-то плачет.
Лайма Орестовна не слышала никакого плача, но, доверяя острому слуху подруги, двинулась за ней. Они вскарабкались на небольшой обрывчик, пройдя по карнизу, обогнули какую-то скалу, и тут Сяо-се остановилась. Теперь уже и Лайма Орестовна отчетливо слышала всхлипывания.
Впереди была заваленная осколками скал площадка, а на одном из камней сидела и плакала девушка. Через мгновение Лайма Орестовна, решительно отстранив растерявшуюся Сяо-се, подбежала к ней.
— Глупышка! Ну, чего нюни распустила? Не надо плакать, слышишь? Хоть и не знаю, отчего ревёшь, а всё равно не надо! Ну-ка накинь штормовку. Надо же, на такую высотищу влезла в легком платьице.
— Не надо. — Девушка отодвинулась.
— Не блажи! — приказала Лайма Орестовна. — Тоже мне, героиня, расселась на ледяном камне, а у самой даже чулочки не надеты. Давай быстренько поднимайся, а то простудишься. Вот у меня внучка — во что только пузо не кутает, лишь бы ребёнка не застудить.
В ответ девушка упала ничком на камень и отчаянно, неудержимо расплакалась.
— Я… у меня… — выговаривала она между рыданиями, — у меня их никогда не будет… детей… никогда-никогда!..
Она резко поднялась и, глядя покрасневшими глазами сквозь Лайму Орестовну, сказала неестественно спокойным голосом:
— Знаете, что он мне заявил, когда понял, что детей действительно не будет? Что он не может оставаться со мной просто так. И ведь он не хотел детей, а всё равно ушёл. И другие потом тоже. А теперь я сама ушла, а он отпустил. И все из-за этого.
— Мерзавцы, — пробормотала Лайма Орестовна.
— Почему же? Вовсе нет. Просто, когда заранее известно, что ничего не будет, то получается не всерьёз. А им это обидно, они же мужчины. Вот и выходит, что для всех любовь, а для меня так… мелкий разврат.
— Не понимаю! — громко воскликнула Лайма Орестовна, и эхо несколько раз повторило возглас. — Ну, скажи, могу я сейчас себе друга найти? Да сколько угодно! Так неужели он стал бы от меня детей требовать? Ни в жизнь!
— Вы просто пожилая женщина, а я урод. Вот и вся разница.
— Урод?! С такой-то мордашкой? Значит, так. Зовут тебя как?
— Сатат.
— Собирайся, Сатат, поедешь с нами. Мы с Сяо-се решили бросить внуков, правнуков и праправнуков и зажить отдельно. Тебя мы берём в компанию. С этой минуты тебе будет, скажем, шестьдесят лет. Образуем колонию и отобьём у молодых всех ухажёров. В порядке борьбы с рождаемостью. Согласия не спрашиваю, всё равно заставлю. А вот, кстати, гравилёт. Пока мы с тобой беседовали, Сяо-се позаботилась.
— Спасибо вам большое, — сказала Сатат.
— Сяо-се, вот ты и дождалась большой благодарности, — сказала Лайма Орестовна, и подруги рассмеялись чему-то ещё непонятному для Сатат.
Три женщины шли по гулкой металлической дороге. Справа тянулась стена, изрезанная проёмами многочисленных дверей. Высоко над головой переплетались какие-то трубы и массивные балки перекрытий. Чмокающий присосками механизм, наваривающий на потолок листы голубого пластика, казался уродливой гипертрофированной мухой.
— Очень мило, — говорила Лайма Орестовна. — Тут квартиры, а напротив деревья посадят. Выходишь и прямо оказываешься в саду. Всю жизнь мечтала.
— А высоты хватит для деревьев? — спросила Сатат.
— Конечно, до потолка двенадцать метров. Я узнавала.
— Лаймочка, ты какую квартиру хочешь? Давай эту возьмём? — предложила Сяо-се.
— Нет уж. Я выбрала самый верхний этаж. Не желаю, чтобы у меня над головой топали.
— Я не знала, что у тебя такой тонкий слух, — заметила Сяо-се.
— Всё равно, — повторила Лайма Орестовна, — верхний этаж лучше всех. И стоянка гравилётов недалеко.
— Гравилёт можно к балкону вызывать.
— Что ты ко мне привязалась? Просто хочется жить на верхнем этаже. К звёздам ближе.
— А зачем нам вообще жить в мегаполисе? — сказала Сатат. — По-моему, коттедж где-нибудь на берегу озера был бы гораздо лучше.
— Нет. Теперь на берегу озера не поселишься. Всё застроено. Расплодилось народу сверх меры. Уголка живого нету.
— А заповедники…
— Вот то-то и оно, что одни заповедники остались. Только ими природу не спасёшь. Я уж вам расскажу, всё равно все знают. Мировой Совет хочет объявить заповедными все места, где осталось хоть что-то. А люди будут жить в мегаполисах. По семь миллионов человек в доме. И никаких коттеджей до тех пор, пока не освоят других планет. Так что начинаем, девоньки, на новом месте обживаться. А многодетным чадам нашим пусть будет стыдно.
3. АТАВИЗМ
Владимир в последний раз оглянулся на дворик и дом под соломенной крышей, невольно вздохнул, вспомнив, каких трудов стоила эта стилизация под старину, и решительно направился к гравилёту. Сам он не покинул бы коттедж, в котором прошли лучшие годы, но местность отходила под заповедник, и населению предложили выехать в зону полисов. Жителям было дано четыре месяца, но Владимир собирался с духом ровно два дня. Может быть, из-за того, что слишком отчётливо понимал: никакого времени не хватит ему на сборы. Всё равно придется оставить здесь деревья и утреннюю паутину, усыпанную бриллиантиками росы. Придётся оставить работу, ведь он не сможет писать картины с экрана телевизора, ему нужно чувствовать ветер, иначе картина получится плоской и мертвой. Просить же особого разрешения на посещение заповедников он не станет, обычная порядочность не позволит, да и кто даст ему подобное разрешение? Не такой уж крупный художник Владимир Маркус. А ещё он оставляет в старом доме своё второе дело, может быть более любимое, чем первое…Владимир неожиданно для самого себя заметил, что сжимает побелевшими от напряжения пальцами коробочку с резцами. Как она очутилась в руках, ведь он решил не брать её с собой, оставить на обычном месте у окна? Но — не смог бросить старых друзей. Сколько радости и огорчений доставляли ему не нужные больше инструменты, сияющие сквозь прозрачную крышку жалами отточенных лезвий! Сколько километров исхаживал он по чахлому березняку, отыскивая заболевшее дерево, изуродованное шишкой наплыва. И как мучился сутки, а то и двое, ожидая, пока неповоротливая бюрократическая машина переварит его заявление и принесёт разрешение на порубку берёзы. Он никогда не забудет, как тонко скрипят скрученные древесные волокна, когда резец снимает с куска дерева прозрачной толщины стружку, освобождая спрятанное чудо.
А теперь он должен привыкнуть, что всего этого больше не будет.
Гравилёт опустился на крышу мегаполиса. Владимир, выйдя, задержался на площадке, не решаясь спуститься вниз. У него было ощущение, что сейчас его похоронят в недрах этого сверхкомфортабельного, пока лишь наполовину заселённого муравейника и он уже никогда не выберется наружу. С десятикилометровой высоты земля не казалась близкой и родной. То было нечто условное, разделённое на жилые зоны, покрытые тысячеэтажными бородавками мегаполисов и заповедниками, где не только нельзя жить, но и бывать не разрешено.
Лифт представлялся входом в шахту, ведущую в самые мрачные глубины земли, так что он даже удивился, увидев вместо давящей тесноты широкое светлое пространство внутренних ярусов, ажурные потолки на высоте десятка метров, вскопанные газоны, засаженные молоденькими липками, и пластмассовый тротуар, совершенно такой же, как в обычном городе. Только с одной стороны он ограничивался не домами, а бесконечной стеной, и в ней двери, двери, двери…
Перед переездом Владимир не высказал пожеланий о будущем доме, но кто-то позаботился о нем и выбрал квартиру, планировка которой напоминала расположение комнат в старом коттедже. Вещи, прибывшие несколько часов назад, были уже расставлены, так что могло показаться, будто он вернулся домой. Владимир подошел к окну, машинально положил коробку туда, где она лежала прежде. Потом взглянул поверх занавески. Раньше там был лес, бедный, вытоптанный, умирающий, но всё же настоящий. Теперь за окном тянулся газон с торчащими на нем худенькими липками.
“Не приживутся”, — подумал Владимир и плотно задернул занавеску.
Квартира Владимира располагалась в крайнем радиусе этажа, с другой стороны в окно глядел необозримый простор, раскинувшийся за стенами мегаполиса. Минуты три Владимир разглядывал пылящую внизу степь, потом у него закружилась голова, и он отошел, тоже поплотнее задёрнув занавески.
Час тянулся за часом, Владимир кругами бродил по своим двум комнатам, таким же, как до переезда, только чужим. Почему-то он не мог заняться никаким делом, в книгах вместо знакомых слов теснились невразумительные письмена, а резьба по дереву, запас которого ещё оставался у него, вспоминалась как нечто, канувшее в седую древность. В настоящем обитала лишь неотвязная мысль, что над головой больше нет неба, наверху тяжелыми пластами лежат металл и полимеры, искусно задрапированные живым пластиком и умирающей зеленью.
Владимир побледнел, глаза его испуганно бегали по стенам. Ведь он не сможет жить здесь. Что делать? Он оторван от жизни, он никогда больше не сможет кормить из рук белку, приходящую по утрам к окну.
Владимир вскочил, некоторое время беспомощно топтался на месте, не зная, как собираться, и, ничего не взяв, выбежал из комнаты.
Скорее назад! Пока не кончились отпущенные судьбой четыре месяца, он должен быть там. Как страшно потерять хотя бы минуту жизни!
А потом он будет драться.
Внутреннее патрулирование всегда было для Бехбеева чем-то вроде дополнительного дня отдыха. Что делать охране в глубине заповедника? Летать над степью, лесом или болотом и дышать вкусным воздухом. Здесь работают биологи, а охрана нужна лишь для порядка. Вот на границах тяжело. Там нарушителей хватает.
“Тут всегда спокойно”, — продолжал по инерции думать Бехбеев в то время, как его руки совершенно автоматически развернули гравилёт и бросили его, куда указывал внезапно вспыхнувший пожарный индикатор. Гравилёт, снижаясь, пронёсся над квадратными проплешинами бывших полей и прыгнул через рощицу, где над дрожащими верхушками осинок поднималась струйка прозрачного голубого дыма.
На берегу ручейка стояла зелёная палатка и горел костер. Вокруг огня сидели трое молодых людей. Один помешивал ложкой в котелке, висящем над углями. Гравилёт серой молнией выметнулся из-за деревьев, завис и с ходу плюнул пеной. Угли зашипели, котелок упал, кто-то из сидящих испуганно вскрикнул.
“Так их!” — злорадно подумал Бехбеев, глядя на заляпанные пеной лица.
— Кажется, попались, — сказал один из молодых людей.
— А вы что думали? — подтвердил Бехбеев, опуская трап. — Садитесь, полетим разбираться на заставу.
— Сейчас, только вещи соберём, — мрачно сказал второй.
— Не надо. Сам соберу. Вы и без того достаточно напортили.
Понурая троица поднялась по трапу. Бехбеев, орудуя манипуляторами, выдернул из дёрна колышки и поднял палатку, подобрал рюкзаки и грязный котелок.
— В конце концов, нас и нарушителями-то назвать нельзя, — извиняющимся тоном говорил за его спиной первый, — ни одного листка не сорвали, для костра только бурелом брали, то, что уже само упало. Я ведь здесь родился, вот в этой самой речушке рыбу ловил, уклеек. А теперь с собой в пакетике консервированную уху принесли. Думаю, от нас не так много вреда. Только что люди. Так ведь и вы люди.
— Вы видите, я травинки не коснулся, — сердито ответил Бехбеев. — А сколько лет след от нашего костра зарастать будет? И сколько листиков вы истоптали, пока сюда добрались? Ведь на сорок километров в глубь ушли! Поймите, это кажется, что вокруг девственная природа, на самом деле всё на волоске висит. До сих пор в заповеднике ни одного сколько-нибудь большого муравейника нет. А вы топчете!
— Лоси тоже топчут, — вставил второй, — и к тому же едят.
— Лосей мало, и они костров не разводят. А людей девяносто миллиардов.
Некоторое время они летели молча, потом Бехбеев спросил:
— Как вы через границу-то прорвались?
— Пешком, — ответил первый. — Прошли ночью в термоизоляционных костюмах.
— Ясно, — проворчал Бехбеев. — Придется индукционные индикаторы ставить.
Гравилёт пересёк границу заповедника. Внизу потянулись заросшие жидкими кустиками пустыри зоны отдыха. Было раннее утро, но кое-где уже виднелись группы людей, играющих в мяч или просто гуляющих. Бехбеев опустил машину подальше от народа, открыл дверцу и сказал:
— Идите и больше так не делайте. Договорились?
— Договорились, — ответил третий, до того не сказавший ни слова, и Бехбеев понял, что это девушка.
Трое выпрыгнули из кабины и пошли к темнеющей на фоне светлого неба пирамиде Мегаполиса.
— Рюкзаки возьмите! — крикнул вдогонку Бехбеев.
— Не нужно.
Бехбеев смотрел, как они уходят. Конечно, им было бы сейчас смертельно стыдно идти с рюкзаками мимо людей, в тысячный раз топчущих одни и те же песчаные дорожки.
Йоруба, ответственный дежурный, сидел спиной к пультам, глядел в лицо Бехбееву и явно не слушал его доклад.
— …провел беседу и отпустил всех троих, — закончил Бехбеев.
— Хорошо, Иван, молодец, — сказал Йоруба, повернувшись к двери и насторожившись.
— Что случилось? — спросил Бехбеев.
— Погоди, сейчас…
Дверь открылась, и на пороге появился одетый в спортивный костюм человек. Первое, что бросилось в глаза Бехбееву, были странно поджатые губы и бегающий испуганный взгляд, не вяжущийся со спокойным выражением лица. Взгляд метнулся по комнате и остановился на медленно поднимающейся из кресла чёрной фигуре Йорубы. Вся сцена продолжалась долю секунды, потом человек вошёл в комнату, неловко шагнув, словно его толкнули в спину, а может, его действительно толкнули, потому что следом в помещение ввалился Иржи Пракс.
— Вот! — выдохнул Пракс и тяжело шлёпнул на стол какую-то бесформенную мягкую груду.
Сначала Бехбеев не сообразил, что принёс Иржи, лишь шагнув ближе, понял, что на столе, бессильно распластавшись, лежит труп зайца. Одного из тех зайцев, которых недавно завезли в их молодой заповедник. Заяц лежал, поджав ноги и разбросав по полированной поверхности стола длинные уши в редких белесых волосках. На боку, на серой шёрстке запеклась кровь.
— Это он его, — хрипло сказал Пракс, указав на мужчину. — Дробью. А ружьё в озеро бросил, чтобы не отдавать. И идти не хотел, удрать пытался. Пришлось его гравилёт блокировать и силком на заставу тащить.
— Чудовищно! — проговорил Йоруба. — Послушайте, как вы вообще до такого додумались? В живого из ружья!
— Оставьте, — поморщился человек. — Вы же охрана, и вдруг такие нежности.
— Ладно, оставим нежности, — сказал Йоруба. — Ваше имя?
— Зачем вам оно? Не ставьте себя в глупое положение, дорогой. Всё равно вы мне ничего не сделаете. Это была грубейшая ошибка Мирового Совета — загнать людей в мегаполисы и не предусмотреть наказания за нарушение режима. Так что продолжайте наводить страх на благонравных детишек, а настоящие мужчины вроде меня будут жить по-своему.
— Имя! — повторил Йоруба.
— Не скажу.
Йоруба протянул руку, и, прежде чем нарушитель успел отреагировать, его индивидуальный индикатор был у Йорубы.
— Я буду жаловаться! — заявил нарушитель.
— Жалуйтесь, — разрешил Йоруба, подключая браслет к дешифратору. — Для нас наказания тоже не предусмотрены.
— Энеа Сильвио Катальдо, — зазвучал голос из дешифратора. — Тридцать семь лет. Биолог. В настоящее время без определённых занятий…
— Не биолог он, а умертвитель, — тихо сказал Иржи Пракс.
— И чего вы добились? — спросил Катальдо. — Ничего. Поняли, на чьей стороне преимущество? Ваше счастье, что я добрый, мучить вас не буду. Хотите знать, зачем я стрелял в этого зайчика? Для самопроверки. Вдруг я такая же мокрица, как и все остальные? Я, видите ли, считаю, что человечеству следует воскресить некоторые черты древности, этакую первобытную хватку жизни. А мы вместо этого трясёмся над остатками природы. Не трястись надо, а жить! Погибает природа — туда ей и дорога, значит, не выдержала естественного отбора. Не бойтесь, мы без неё не пропадём. Небось когда мамонты вымирали, тоже находились мудрецы, вещавшие об опасности. Только что-то незаметно, чтобы род людской без мамонтов хуже жить стал. Скорее наоборот. Понятно? Надо, чтобы люди вжились в психологию древних, узнали вкус крови…