– Почему шейлу? Какой немец?
   – С периметра, наверное.
   – С периметра? – Сергей оглянулся на Валентина. – С какого периметра?
   – Была тут зона когда-то, – икнул Коровенков. – Давно была. Вроде Гармошками звали. Ну, вохра, зэки. А потом сняли зону, оставили спецотряд. Ну, я точно не знаю, может, это не спецотряд, но оставили. Однажды они к нам приходили. Сказали, познакомиться пришли, а сами даже не выпили. Оружие при них. Поспрашивали про немца, зачем, дескать, ходит в избенку? Ну с тем и ушли. Нам подсказали, чтобы к периметру не приближались. А то, говорят, стрелять в нас начнут. Я-то не приближался, я не дурак, а вот Кобельков, зараза, дважды приближался.
   – И что рассказывал?
   – Да что Кобельков расскажет! – злобно махнул рукой Коровенков. – Что расскажет такой козел? Дважды приближался и дважды не приблизился. Один раз почти до стены дошел, а дальше ни шагу. Ему дважды охрана рыло начистила, намекнули: в третий раз пристрелим. С той поры не ходит, а нам скучно. Как горючка сгорела, совсем скучно. Вот и ходит Кобельков по виски. Не пускает немца и шейлу в избенку бесплатно, говорит, что за гигиену надо платить. А те и рады, не играется им в траве. Запрутся в избенке и сказки рассказывают.
   – Какие сказки?
   – А я знаю?
   Коровенков недовольно покачал головой, поморщился, подержался за голову руками. Вонючий напиток из мятой жестяной кружки каждый раз действовал на него бодряще, но как-то недолго.
   – Да вон он и сам, козел!
   Сергей и Валентин обернулись.
   Из сизого ельника, как из-за сумрачных прихотливых кулис, весь в сухой хвое и в паутине, пошатываясь, вышел человек мужского пола – наверное, Кобельков, он же Живой труп, если верить Коровенкову, он же Башмачок хрюстальный. Сильно помятый, взъерошен, как дикий зверь, он все равно выглядел крепче Коровенкова. Правый карман брюк неприлично оттопыривался, но кверху от пояса Кобельков был потен и наг. А на правом плече лиловела знакомая пороховая наколка: шприц, обвитый розой, и краткое резюме – «Все пройдет».
    Колян!..
   Сергей невольно отвел глаза в сторону, но Колян его не узнал, да и не мог узнать. Сколько времени прошло с той встречи в Тайге и был Колян тогда пьян и невнимателен.
   – Принес? – противным голосом спросил Коровенков.
   – А чего же? – Колян без всякого удивления почесал круглую, неровно постриженную голову и выставил на ступеньку крылечка квадратную стеклянную бутыль виски «Сантори». Бутыль была абсолютно идентична выловленной из реки. – Чего ждешь, козел? Где тушенка?
   – Ну, тушенка, она казенная… – оглянулся Коровенков на Сергея.
   Видимо, прощупывал начальство на предмет неожиданной выпивки.
   – А мы разве не казенный народец?
   Ничего, кроме брезгливости, Сергей не испытывал. Убийца Веры Суворовой опять стоял перед ним и, кажется, Сергею опять предлагали с ним выпить.
   Но почему Кобельков? Где он подхватил такое имя?
   Не скрывая недоброжелательности, спросил:
   – Откуда виски?
   – Знамо от немца.
   – Чего немцы делают в тайге?
   – Шейлу трахают, – подмигнул Колян, и привычно свинтил металлическую пробку с бутыли. Ему наплевать было на Сергея и на Валентина, тем более на Коровенкова, многозначительно, но тщетно приподнимающего белесые редкие бровки.
   – Чего же ты не пригласил немца?
   – А он сам придет.
   – Сюда?
   – А куда ж еще? – грубо сплюнул Колян, и вытер запястьем губы. – У него ж больше нет выпивки. Не на периметр же ему пилить. Ему там клизму поставят. Ведра на три. Сейчас оттрахает шейлу, и придет. Таким немцам всю жизнь море по колено. Мы, значит, их трахаем, мы, значит, войны у них выигрываем, а им все равно море по колено. Только я секрет знаю, – сплюнул Колян. – Шейла с немцем трахается, но, по-моему, немец уже в отлупе. Отталкивает она его. Точно говорю, отталкивает.
   Взгляд его упал на венок:
   – Это кому?
   – Тебе, Кобельков.
   – Уважили, – кивнул Колян без испуга. Горячий пот струйками сбегал по упрямому лбу, по узким щекам, по пороховой наколке, красующейся на плече. – Открывай тушенку! – крикнул он Коровенкову. – И четверть доставай. Сейчас разбавим! – И повернулся к Сергею: – Рыбаки, что ли? – И совсем уже весело добавил: – Нарежемся сейчас, как суки.
   – А работать когда?
   – А ты тащи лапник, начнем работать, – как бы обиделся Колян. – Вам рабочего человека не понять.
   – Ты это… – не выдержал, зашипел Коровенков. – Это ж начальство… Ты попридержи, зараза, язык!..
   Бред какой-то, подумал Сергей.
   От чего бежишь, к тому, в общем, и приходишь.
   – Все, приматы, погуляли и хватит, – жестко сказал он, открывая рюкзак. – За пьянство и разврат, за вакханок и догаресс, за лень и прогулы ответите вычетами. А вот за то, что не померли, – он отвел ненавидящий взгляд от Коляна, – хвалю.
   Да в сущности-то, подумал он, за что ругать?
   Другой жизни ни Коровенков, ни Кобельков (мало ли, что он Колян) никогда не знали и не знают, и панику в Мариинске поднял, конечно, этот обалдуй-рыбак, позвонивший Серому. Сам, наверное, нарезался, как сука, вот и выдал Серому… Хотя и того обалдуя ругать не за что… Ведь обалдуй не забыл о гегемонах, он донес свои сомнения до Серого… А вот мне на роду написано натыкаться на Коляна… Такая карма… Но это ничего, подумал он. Наведем порядок, дадим по жопе немцу с периметра, чтобы не соблазнял гегемонов, сольем самогон в канаву, а аппарат пустим на слом…
    Презервативы – в незаконченной прозе Нагибина, но не между нами…
   Тревога и беспокойство.
   Тревога и беспокойство были разлиты в воздухе.

Рай в шалаше

   Дом сумасшедших имени еврея, объяснил Мориц.
   Два нарика на кухне. Словили приход, тащатся. Вбегает такса, начинает хлебать из чашки. Один говорит: «Что-то у собачки ножки короткие». Другой, после паузы: «До пола же достают».
   Бидюрова не улыбнулась.
   – Почему русские женщины всегда такие недоброжелательные? – без особого интереса спросил Мориц. – Идешь, улыбаешься, вот я весь твой! – а они только губы крепче сжимают: «Не дам!» Почему бы не улыбнуться?
   – Потому что козлы кругом.
   – И я?
   Бидюрова вдруг задумалась:
   – А ты немец или еврей?
   – А что лучше?
   – Немец.
   – Тогда еврей.
   Мориц прижался голой спиной к теплой бревенчатой стене и некоторое время молча разглядывал Бидюрову. Ты пришла как морская свинья…Странно, но все женщины, которых он знал, всегда носили некрасивые фамилии. Даже те две иностранки, с которыми ему удалось переспать (с одной в Москве, а с другой в Иркутске). Чешку звали Ева Вонявка, хотя фигура и голос у нее были замечательные, а дивную рыжую шотландку с потрясающими волосами до самой жопы – Дина Микроп.
   Сочетание имен и фамилий Морица бесило.
    Сирень цветет в вашу память…Почему не Шарон Стоун, не Джоан Смит? Почему не фамилия, как, скажем, у композитора Чайковского? Почему не Лилиан Чапек, не Гета Либлинг, не Маша Гуттенау? Земляничная фабула в шоколаде…Почему его подружками всегда становились Соньки Подшивалины, Люськи Чухаевы, Надьки Серозадовы, Алки Бухановы? Даже Бухло у него была – рыжая-рыжая Светка Бухло. Светлана Пантелеймоновна. А еще год он тащился от Мирры Йайцман, погоревшей на покупке дури, и было дело, чуть не женился на глазастой Ирэн Пузаевой-Клоппер.
   Болонки в климаксе.
   Не уродки, но никогда не принцессы.
   Когда однажды Морицу сказали, что им интересуется некая московская поэтесса с замечательным по звучанию, даже просто редкостным по нашим временам именем Ирина Яблокова, он сразу понял, что по жизни она какая-нибудь Люська Кузяк-Липучкина, и встретил ее прямым вопросом: «Где вы купили такие кривые колготки?»
   Бредет Иванушка по лесу. Игрушечный гуру…Стоит избушка на курьих ножках. С коробом счастья…Говорит Иванушка: «Повернись, избушка, ко мне задом, а к лесу передом!» А избушка в ответ: «Может, тебе, придурок, еще „Голубую луну“ напеть?»
   – Что такое порок, Мориц?
   Бидюрова медленно повернулась на бок.
   Ее смуглая, прекрасно загоревшая кожа маслянисто поблескивала от пота.
   – Всего лишь отступление от библейских заповедей.
   – Откуда ты знаешь?
   – Сам додумался.
   – Вот я и говорю, что ты козел.
   – Почему?
   – А потому что ты до всего именно сам додумываешься. Какие, к черту, заповеди? Например, в Нью-Йорке заповедями не пахнет. Там пахнет спермой и пивом, а ведь Америка страна религиозная. О заповедях там вспоминают в полицейском участке. Как можно отойти от того, о чем не имеешь никакого представления? Молчи, пожалуйста, – Бидюрова закрыла рот Морица теплой нежной ладошкой. – Молчи, терпеть не могу умников. Из-за умников везде секс и насилие. Даже в микромире. – Она вздохнула: – Мы зря сюда притащились. Я чувствовала, что сегодня не надо идти. Вообще-то мне нравится валяться вот так по жаре голой, но все равно мы зря притащились. Сегодня я не расслаблюсь. И ты выглядишь, как старикашка.
   – Да нет, я просто давно живу.
   Бидюрова помолчала. Ее пальцы перебирали бревенчатую стену, как клавиши.
   –  Я не хочу твои-и-их неприкаса-а-аний…
   Мориц ухмыльнулся:
   – У тебя нет слуха.
   – А еще чего у меня нет?
   Да ничего у тебя нет, подумал Мориц.
    Безумный дактиль половых актов…С седьмого, а может, с шестого класса, а может даже и с пятого твою красивую задницу и твои красивые груди топтали и мяли все, кто хотел. Мне нравится видеть, как ты мучаешь и мнешь свою грудь, как идут ромбом танки, летят журавли…На свете много рьяных топтальщиков. Если б каждая пчела приносила мед…Но ты ничего не собрала, потому что всегда собирала не то, что следует собирать человеку. Правда, реакция у тебя скорая. Как реклама на говновозке: «Кнорр – вкусен и скорр!» А что собственно надо человеку? – подумал он. Что надо человеку, кроме красивой задницы и красивых грудей? Понятно, что Бидюрову вопросы пуаперизма по определению не могут занимать, но с такой грудью…
   Мориц знал, что думать так несправедливо.
   Он видел, что Бидюрова действительно не может расслабиться, что ей что-то мешает, но не мог понять – что? А может, не хотел понять. По-настоящему ведь все с ними случалось внезапно и, как правило, за стеной. Правда, иногда случалось и в этой избенке. Редко, но случалось. Он помнил это. Но сейчас, после того, как они, наконец, продрались сквозь сухую еловую чащу к уединенной избе (там, где река образовала свой самый выкуплый изгиб), не откликающееся тело Бидюровой его злило. И розовые трусики трогательно висят на краю деревянной лавки, и смутные ели вплотную подступают к крошечному окошечку, и сердце сладко щемит, а слов нет… Ну, и славно, ну, и хорошо, но зачем быть такой упертой?… Лежим, как голые пупсики…
   Бидюрова, правда, не могла расслабиться.
   Руки ее лежали не там, где должны были лежать.
    Физики нас не рассудят, лирики не простят…Длинные ноги терялись в перспективе, такие ноги нуждаются в хороших руках. Грудь – тоже. Нежный дым поцелуев…Бидюрова ничего не прятала, все было открыто для глаз, пожалуйста, жри меня, Мориц, мне не жалко. Отечество скаталось как шинель…Все жгло, все влекло, мучило, но даже самые нежные прикосновения не вызывали встречных желаний.
    Власть над тобой не вернулась…
   Но разве она не хочет того же, чего хочет Мориц?
   Разве она не хочет стона душной сумеречной тайги, прокаленной нещадным Солнцем? Разве не хочет елей, тяжело опустивших плоские лапы до земли? Разве не хочет стона знойной поляны, над которой вьются шмели и ароматы, разве, наконец, не хочет стона в уединенной избенке, в которую, к счастью, совсем не залетают оводы и комары?
   Когда рука Бидюровой легла ему на бедро, Мориц шепнул: «Ниже…» И она ответила, тоже шепотом: «Это успокаивающий массаж…» И перевернулась на спину, и тяжелая ее голова удобно легла на сгиб локтя.
    И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет…
   Простыня была тонкая. Бидюровой не очень приятно было, наверное, валяться на деревянных нарах, но она сама хотела этого. Саблю дайте, правила дорожного движения…Она потому и молчит, что знает, что может делать все, что захочет, иначе бы сюда не пошла. Медведь-шатен…Что в ней осталось от алтайской фамилии? Да ничего, решил он. Никаких этих раскосых глаз, диковатой грубости в жестах, приземленности в словах, – просто голая русская женщина, которую хочет каждый, но в глазах которой постоянно горит это злобное «Не дам!»
   Основной инстинкт…
   Почему ее не зажигает на живое?
   Тяжелая голова лежала на сгибе локтя, но Мориц почему-то видел не Бидюрову, а сумеречность чужого гаража.
   Тогда стояла ночь.
   А гараж действительно был чужой.
   Он был просторный и длинный, свет не горел, все выключатели, наверное, находились снаружи. В смутном лунном свете, то падавшем в высокое зарешеченное окно, то исчезающем (наверное, наносило облака), таинственно мерцал отражатель поставленного у стены «Ниссана».
    Межведомственный конь Тролль…
   Постанывая, не понимая, сколько у него ног, Мориц ползал по деревянному полу, бессмысленно шарил во всех углах, но не было в гараже ни фонаря, ни спичек, ни свеч.
   Может, и хорошо.
   Найдись тогда спички, подумал он, я не раздумывая запалил бы гараж, и сам в нем сгорел. Я тогда был живой, мне только казалось, что я умер. Зачем создавать столько тоски?…Тощая крыса возилась во тьме, под потолком раскачивались мерзкие пауки. Или ему казалось?
   Какая разница?
   Мориц прижимался лбом к холодному боковому стеклу «Нисана» и празднично блевал на красиво выгнутое крыло . Шебутной я был по младости, не скрою…Он давно потерял несовершеннолетнего инвалида, голова раскалывалась. А по жизни я катался, словно ртуть…Голова у него разламывалась уже несколько дней подряд . И блевал, случалось, красною икрою, даже паюсной случалось блевануть…Пытаясь унять адскую боль, Мориц часами, упершись лбом в холодный бетон, смотрел в узкую, найденную в стене щель; он видел как бы знакомый, и в то же время совсем незнакомый подъезд…
   Так шли годы.
   Потом пришли люди.
   Стали говорить укоризненное, бросили в машину, долго куда-то везли.
   Потом куда-то приехали. Он увидел шмыгнувшую по кедру белку. Подошла красивая женщина. Может, тоже шмыгнула с кедра. От нее пахало лесной красотой, но Мориц точно знал, что фамилия у нее ублюдочная. «Ты терпи, Мориц, – хрипло сказала она. И представилась: – Я Бидюрова».
   «У меня голова болит…»
   Бидюрова медленно улыбнулась.
   Ее улыбка обещала неслыханно много.
   «На, проглоти таблетку. Это анальгин». От таблетки сладко пахло духами. «Я о тебе слышала. – сказала Бидюрова так же хрипло. – Ты знаешь, что с тобой случилось?»
   «Нет», – ответил он.
   «Ты умер».
   Мориц нисколько не удивился.
   Он всему верил. И ничему не придавал значения.
   И когда однажды, пошатываясь от слабости, даже постанывая слегка от этой слабости, он вышел из тихой больнички (а может, не из больнички, а из лечебницы, а может, не из лечебницы, а из обыкновенной психушки), и сам, без посторонней помощи, присел в каком-то просторном дворе на деревянную лавку, пришло странное спокойствие.
   Было тихо. Трепетала над травой стрекоза.
   Он нисколько не удивился, когда в легком германском кресле на велосипедном ходу, радуясь, подкатил Венька-Бушлат. «Ты, Мориц, не умер, – с застенчивой улыбкой сообщил инвалид. – Ты никому не верь. Ты только пытался умереть». И добавил так же застенчиво: «Один раз не пидарас».
   А Бидюрову он узнал по запаху.
   Пахнуло вдруг странно знакомыми духами от остановившейся рядом красивой женщины, и он сразу вспомнил белую таблетку анальгина. От нее так пахло. Он и сейчас про нее вспомнил, прижавшись к горячему, покрытому бисеринками пота плечу Бидюровой.
   – Мы одни…
   – А Хрюстальный башмачок?
   – Нет никого… Совсем одни…
   – Так не бывает. Он всегда есть.
   – Я его прогнал.
   – А я говорю о Боге, – Бидюрова закусила губу. – Кто есть Бог?
   – Ты дура, – ласково ответил Мориц. – Ты не смотри в небо. Тебе такое не по силам. И никогда не спрашивай, кто есть Бог? Зачем тебе это? Ты лучше спрашивай, правильно ли ты поступаешь? Вот тогда придут правильные ответы.
   – Почему ты так говоришь?
   – Хочешь глоток? – спросил он вместо ответа, и вытащил из кармана джинсов, брошенных на полу, умело припрятанную от Хрюстального башмачка коньячную фляжку. – За совращение несовершеннолетней.
   – Это же статья Уголовного кодекса.
   – Нет, это тост.
   Как ни странно, пить Морицу не хотелось.
   С той ночи в чужом гараже он долгое время не принимал никакого алкоголя. Он не пил, он не ел. Он ни с кем не общался. Он умирал. И даже за стеной продолжал умирать, хотя у него это уже хуже получалось. Даже кончик носа у него болел. И кончики пальцев. Все у него болело. Духовные непотребности…Пройти ломку, как созреть для рая. Если говорить понятно, – созреть для того пространства, в котором люди мучают чертей.
   Голова у него сделалась тяжелой.
   Когда Бидюрова, смуглая, в капельках пота, лежала вот так неподвижно, сияя потной красивой кожей, он совсем не хотел ее. Он ждал какого-то движения, какого-то скрытного призыва, хоть какого-то намека на скрытный призыв, но не было с ее стороны ни движения, ни призыва.
   За совращение несовершеннолетней это все-таки статья, мрачно подумал он.
   И нежно провел мизинцем по голому плечу Бидюровой.
   Есть проститутки, мрачно подумал он, которым не то, что долларами, которым рублями платить зазорно. Только натурой. Скажем, мешком немытой картошки или мешком репы, по бартеру. Медовые месячные…А вот Бидюровой, несмотря на ужасную фамилию, можно платить алмазами. «Я Бидюрова», – произнесла она когда-то хриплым вызывающим голосом и ее голос сразу показался ему полным значения. Каким-то непонятным образом он сразу ощутил, что бездна в душе Бидюровой хоть и приоткрыта, как сдвинутый чугунный канализационный люк, но вовсе не завалена доверху трупами. Более того, из нее несло жаром. Он чувствовал, что если ее подтолкнуть, огонь рванет наружу.
   Вот тогда они сгорят.
   Но чтобы вызвать огонь, чтобы вызвать испепеляющее пламя, нужно что-то сделать. За взятие сверхпланового задания…Он это тоже чувствовал. Может, как-то особенно положить руку на влажную грудь, или, опуская руку ниже, скользить пальцами по горячей и влажной коже…
   – Тебе хорошо?
   – Внутри чего-то не хватает… – шепнула Бидюрова.
   Это был еще не огонь. Это был только отдельный язык пламени, неожиданно вырвавшийся наружу. Он сразу исчез, но оставил после себя явственный запаха гари.
   «Вы не поможете немощному лысому старичку найти чековую книжку на сто миллионов, которую он только что потерял вон в том шестисотом „мерседесе“, сиденья которого украшены шкурами леопардов и тигров?» – шепнул Мориц.
   «У меня муж, козел. Он тебя в жабу превратит».
   Это тоже был язык пламени. Он обжег сразу обоих.
   «Вообще-то такие поиски не бесплатны, – задышала, загораясь, Бидюрова, и руки ее ожили, – такие поиски стоят много». – «Но мир давно торгует в кредит». – «А разве мы в мире?» – «А разве нет?» – «Тогда зачем ты бросаешь бутылки в реку?»
   – Подаю весть, – ответил он.
   – Благую?
   Языки пламени вдруг осели.
   – Что ты хочешь сообщить миру?
   – Только то, что черновик готов, а я почему-то жив.
   – Ты жив? – обидно рассмеялась Бидюрова. Его ответ и успокоил, и обидел ее. – С чего ты взял, что ты жив? Ты же знаешь, что мир за стеной – клоака. Москва, Нью-Йорк, Томск – какая разница? Все одно, клоака. Однажды я трахалась в научной университетской библиотеке, – призналась Бидюрова. – В Томске. Прямо на столе. Не спорь, библиотеки тоже клоака. Какую весть, да еще благую, можно подать клоаке?
   – Ту, что черновик готов.
   – Какой черновик?
   – Книги.
   – И это все?
   Мориц неопределенно пожал плечами.
   – Какую книгу ты мог закончить? Что мог написать? – спросила Бидюрова почти презрительно. – Ну, закончил ты какой-то черновик. Но что ты можешь знать такого, о чем не знает никто? Вот ты, например, знаешь, как спят муж и жена, прожившие вместе тридцать лет и три года?
   – Как? – невольно заинтересовался Мориц.
   – Жопой к жопе.
   – Что в этом плохого?
   Теперь уже Бидюрова пожала плечами:
   – Какую благую весть ты можешь подать клоаке? Напомнить, как ширялся на грязных лестницах в чужих подъездах? Как искал шлюх, которые отдавались тебе только потому, что ты был для них пьяной экзотикой, ну, вроде какой-то необычной большой всегда возбужденной собаки?
   – А это совсем не интересно?
   – Ты умер, Мориц, – сказала Бидюрова, как бы устанавливая чисто медицинский факт. – Я уже говорила, ты умер. Тебя нет, ты даже не можешь вернуться в клоаку. Ну, в самом деле, что ты ответишь, когда тебя спросят, где ты был?
   – Жил в тайге, писал книгу…
   – Это ты так думаешь, – засмеялась Бидюрова. – А вот когда за тебя возьмутся менты, ты скажешь, что тебя просто насиловали. Тебя ведь насилуют? – спросила она и поглядела на Морица.
   – Постоянно…
   – И ты умер?
   – Может быть, – ответил Мориц мрачно. – По крайней мере, я давно чувствую себя руинами.
   – А ты был когда-то храмом?
   – Что ты имеешь в виду?
   – Ну, ты вот говоришь, что чувствуешь себя руинами. А ты был когда-нибудь храмом? Почему ты думаешь, что кому-то нужны твои руины? Ты вообще слишком красиво говоришь. Как в любовных романах. Ты что, не знаешь о том, что любовь, даже бессмертная, это только то, что нам кажется? Да, да, – покачала она головой. – То, что нам кажется. Ничего другого. Мы, конечно, можем накинуться друг на друга, забыв обо всем, но все равно через десять минут нам потребуется теплая вода. Как нам без теплой воды? Понимаешь?… И это всегда так… Всегда!..Меня просто тошнит, когда ты говоришь красиво. В сущности, ты труп, а труп не должен благоухать… Понимаешь?… – Она вызывающе повернула к нему красивую голову: – Как тебя звали раньше?
   – Не помню.
   – Где ты жил?
   – Не помню.
   – У тебя была квартира, семья?
   – Не помню.
   – Ты можешь перемножить три на пять? Или хотя бы два на два?
   – Не могу.
   – Я так и думала, – удовлетворенно улыбнулась Бидюрова, и перевернулась на спину. – Смотри на меня. Я вся открыта, видишь? У тебя губы пересохли, да? Вот какие возвышенности… А тут провал… Это ужасный провал… Он страшней Марианской впадины… Он как черневая тайга… Заблудишься… – Глаза Бидюровой нехорошо горели. Изнутри ее жадно лизали языки адского пламени. – А на самом деле, все это иллюзия, Мориц. Эти провалы и возвышенности тоже иллюзия, все они давно изъезжены и раскатаны ледниками… – Она нехорошо усмехнулась. – Я с тобой затем, чтобы ты понял: любовь – это действительно то, что нам только кажется… Ничего другого… Ты, наверное, думаешь, что я предмет твоей мечты, но и это не так. Я никогда ничьим предметом не была, и не буду. Когда-то я очень старалась стать чьим-нибудь предметом, но у меня не получилось. Я очень старалась, но попадала лишь в руки пользователей, – совсем уже нехорошо усмехнулась Бидюрова, и пальцы ее бесстыдно поползли по внутренней стороне бедра. – Не буду врать, некоторые пользователи доставляли мне удовольствие. Ты, надеюсь, не думаешь, что проститутке все равно, кто на нее ложится? Я знала стольких самцов, Мориц, что могу судить об этом. И твое присутствие ничего не значит… Вообще ничего… И то, что ты написал какой-то черновик, тоже ничего не значит…
   – Если хочешь, приходи ко мне, – позвала она без всякого интереса. – А если хочешь, просто смотри… Вот все это мне дала природа, я тут не при чем. Иногда природа не жадничает, правда?… А хочешь, иди к реке и брось в воду бутылку. Подай еще одну благую весть… Хочешь, опиши подробно все мои возвышенности и впадины, ты ведь не раз по ним путешествовал… Клоака все проглотит… Ты сейчас похож на счастливого дворника, – еще неприятнее усмехнулась Бидюрова. – Такое впечатление, что ты вытянул выигрышный билет. Но это тоже иллюзия. Тебе не надо ничего лишнего. Ты должен остаться дворником. Всего только дворником. Напиши ты хоть двести черновиков, подай хоть тысячу благих вестей, ты все равно останешься дворником…
   И вдруг спросила:
   – Ты хоть раз бывал в настоящей библиотеке?
   – А ты? – ошеломленно спросил Мориц, не отрывая глаз от ее бесстыдных пальцев, нашедших, наконец, свое место.
   – Я уже говорила… Однажды я трахалась в научной библиотеке… Там было особенное чувство… Запах книжной пыли, и это ни на что непохожее чувство… Может, чувство опасности…
   – Зачем ты это говоришь?
   – Чтобы ты понял, что тебе нечего объяснить клоаке. В клоаку ныряют чистыми, иначе что нового ты привнесешь в нее? Ты же еще от прежней блевотины еще не очистился. Что тебе делать в мире, если ты нисколько не изменился? Зачем тебе вторая попытка? Зачем тебе весь этот лживый долгострой, в котором даже совы не живут?
   – Ты, правда, так думаешь?
   – Правда.
   – Тогда зачем ты здесь?
   – Чтобы ты понял, что твое место за стеной.
   – Навсегда?
   – Не знаю… Правда, не знаю…
   Бидюрова застонала, потом хрипло спросила:
   – Хочешь?…
   Он подумал, и покачал головой.
   – Видишь, – сказала Бидюрова, бесстыдно раздвигая голые ноги, – я оказалась права… Зачем ты клоаке, если она тебя таким уже видела??… Да и мне зачем?… Ты же видишь, я все могу сама…