Страница:
Одно плохо, что математика - ненавистная наука, но вот именно потому, что она ненавистна, и нужно ею заниматься и восполнить пробел природы; математика будет по долгу, а по любви - загадочная наука химия, и так он сделается инженером-химиком.
Однако верно сказала его мать, что, может быть, и домой он не доедет еще, как все у него переменится. Пришлось ехать на пароходе почти неделю по степям и лесам, где все манило к свободе, и ужасным казалось это будущее с вечной математикой. Нет, нужно найти такое знание, чтобы открывалось все и человек, и природа; наука была бы такая же увлекательная, как искусство, и то же искусство не расплывалось бы в одно удовольствие, а служило бы, как у Шиллера, высоким целям. Точка, за которую бы можно ухватиться и все повернуть, иногда показывалась так близко, что еще какой-нибудь сантиметр, и дотянулся бы и все повернул, но вдруг она ускользала, а в себе все росла и росла пугающая пустота. В последнюю ночь к этому еще прибавилось очень неприятное чувство, что матери он написал так определенно о себе, а вот, оказывается, все уж переменилось, она по копеечке собирала, чтобы дать детям образование, а он даже не знает, что делать с собой.
Было очень много совершенно неясного, от чего робеет душа и блуждает, оторванная от жизни, пока вдруг не найдет и не узнает свою прекрасную родину в самом обыкновенном лице или вещи. Это было уже совсем близко от родного города, в окне мелькнул огромный дуб, какие еще встречаются в черноземном краю, и вслед за этим откликнулся какой-то удивительно радостный Жилец изнутри себя, и в один миг рассказалось большое, далекое, что было с ним, когда все еще его звали Курымушкой.
С самого своего малолетства помнит он ожидание красного звона, когда должен прийти к ним какой-то гость с волшебной палочкой. Так рассказывали, что один барин всю землю свою, усадьбу, имущество отдал мужикам и вышел из своих ворот только с палочкой. Курымушке одно было интересно в этом известном рассказе, что барин ушел с палочкой, и казалось, что все тут было в палочке, и она совсем необыкновенная и даже лучше, чем у Гуська его писаная и тоже знаменитая.
Рассказывали, что барин с палочкой иногда приходил в деревню. В эти дни заказывался молебен, и мужики под красный звон жарили общую яичницу. Курымушка ждал его с красным звоном, а пришел он просто, и никак нельзя было подумать даже, что вот настал этот желанный час и пришел этот самый гость с волшебной палочкой. Раз на дворе ужасно всполохнулись собаки и с остервенением кого-то сгребли. В таких случаях из ворот показывается нищий с безобразной длинной палкой, но тут вышел совсем особенный человек в шляпе, - большая редкость! - в синей блузе, - тоже необыкновенно! - сапоги высокие, бородка стриженая а в руке отличная суковатая палочка.
С замирающим сердцем спрашивает Курымушка:
- Не такой ли и барин с палочкой?
- Он самый, - шепнула мать и, как всегда, просияв радостью к гостю, сказала:
- Неужели пешком? Вот как вы, художники, путешествуете. Наверно, очень устали?
- Ничего мне не делается, - сказал художник и, просунув через балясники балкона свою удивительную палочку, велел Курымушке:
- Тащи!
Схватив конец суковатой палочки, Курымушка из всех сил потянул, а он в один миг вскарабкался по столбу и очутился на балконе за чаем. Вскоре у них начался разговор о Толстом, о его запрещенном сочинении, где муж убил свою жену, мало-помалу разговор переходит в спор, мать кричит на художника, как на пьяного старосту:
- Поймите же, если мужчины не будут сходиться с женщинами, род человеческий совсем прекратится.
- И пусть прекращается!
- Вы только ходите.
- А вы, как наседка, сидите.
- У меня обязанности, я пять человек ращу, мне нельзя, как вам, отдать мужикам землю, я должна всю жизнь работать на банк, я должна беречь землю, а не бросать, я даже это и заслугой-то не считаю: отдать землю, а самому ходить.
- Не отдадите - хуже: у вас ее рано или поздно отнимут.
- Знаю и всегда говорю, что земля непременно перейдет к мужикам, но у меня есть обязанности, я связанный человек, а вы не от мира сего, и обязанности у вас только к своей палочке.
Курымушка даже визгнул от радости: что за чудесная жизнь открывается ему впереди - вечно ходить и обязанности иметь только к одной своей палочке волшебной.
В разгаре спора мать зачем-то вышла, а художник вдруг схватился за перила, прыг за балясники на землю и скрылся за воротами. Собаки бросились, конечно, за ним, а мать, услыхав собак, подумала о нищем и сказала Курымушке, появляясь в дверях:
- На вот, подай копеечку. А где же Михаил Николаевич? - спросила она.
Курымушка с восторгом рассказал ей о великолепном прыжке. Мать ахнула и велела скорей догонять и просить, чтобы непременно вернулся.
Далеко он не успел отойти, сел на валу возле полей под большим дубом. Все передал Курымушка, что ему было велено. Художник заглянул ему в глаза, усадил рядом с собой и сказал:
- Какая тишь! Деревья-то, как восковые!
Стало очень хорошо, и все обыкновенное - и дуб, и поля, и трава показались отчего-то прекрасными. Неужели все это сделалось так от волшебной палочки?
- Ну, посидим же и сами потише, - шепнул художник, - мы с тобой будто на корабле путешествуем. Итак, думай, что земля эта незнакомая и растения эти невиданные. Посмотри, какое кружево!
Взял в руки трилистник.
- Есть у тебя сестренка?
- Лида.
- Лидин листик. Еще кто?
- Кот Васька.
- Васькин. А еще кто?
- Мамин, конечно.
- Нет же ей листика, она очень кричит, на этой земле нельзя кричать, это - волшебная земля. Ну, помолчи, не спрашивай больше ничего, едем и едем, ты сам живи, а я тоже сам.
Вот как хочется Курымушке спросить, куда они едут, какая это земля, а нельзя: художник уйдет и ничего не будет. Долго ехали, наконец художник сказал:
- Мне пора.
- А где же мы были?
- Конечно, в Италии.
И как же было грустно возвращаться домой. Мать, взволнованная, спрашивает:
- Где был столько времени? ;;
- В Италии, мама, - ответил Курымушка.
- Какие глупости. А Михаил Николаевич?
- Ушел.
- Как же ты его не удержал. Куда он ушел?
- Наверно, в Италию.
И так он больше и не вернулся, а показался опять в городе, когда Курымушка учился в гимназии. Жил он в слободе, в заброшенном большом саду, в бане.
Бывало, все ждет Курымушка воскресенья, чтобы забраться к художнику в баню, но не всегда застает, часто на бане висит замок и записочка на двери: ушел. Он везде бывал, все обходил, недаром этих художников звали передвижники.
Курымушка очень любил делать для художника угли: берет березовый сучок, завертывает в просоленную тряпочку, сжигает, и получается то, чем рисуют. Раз он так очинил уголек и одним махом нарисовал замечательного гиппопотама. Художник очень удивился.
- Ну-ка, нарисуй крокодила.
И крокодил вышел удивительный, а слона художник даже взял себе на память.
- У тебя, - сказал он, - большие способности, ты почаще приходи, я тебя буду учить, художником будешь.
Разговор оборвал какой-то толстый человек, вошел в баньку и сказал:
- Ну вот, насилу-то я вас застал, вы только ходите и ничего не работаете.
На это художник очень странно:
- А у тебя есть баба?
- Ну, есть жена, - ответил толстый.
- А тут у ней густо?
- Густо.
- И тут?
- Густо.
- Вот ты и сидишь с бабой. А мне как? Бывает ночью такое представится - у-у-ух! зубами бы разорвал... очнешься, палку в руки, записку на баню, кусок черного хлеба в карман, и пошел и пошел умывать. Так с одним черным хлебом и обхожу, - великое дело, я скажу тебе, черный хлеб, ведь в нем солнышко...
- Так-то так, - ответил толстый, - а почему же вы ничего не пишете и работ своих никому не показываете?
Художник усмехнулся. Из маленького окошка своей баньки он показал на синее небо, удивительно из баньки прекрасное, и по синему плыл плотный белый корабль.
- Ну, как?
- Небо-то?
- Да небо, хорошо небо?
- Ничего себе: лысенькое...
- Сам ты, дурында, скоро будешь лысым, а небо - великая красота, великая святость. Ты, олух царя небесного, думаешь - легко художнику взяться такую-то святость белилом на холсте мазать? Ничего-то вы не понимаете, настоящие художники живут только в Италии, вот соберусь как-нибудь, встану легкой ногой, возьму целую ковригу черного хлеба и уйду от вас в Италию.
Плохо эту неделю учится Курымушка, в гимназии на уро
ках рисует гиппопотамов, дома готовит к воскресенью заме." чательные березовые угли. А когда наконец пришло воскресенье, то не дождался и звона к ранней обедне, бежит по безлюдной улице в слободу, сокращает дорогу пустырем, перелезает через забор в сад, спешит и далеко видит на баньке замок, и белеется записка, прибитая к двери гвоздиком. Стоит мальчик на приступочке и разбирает удивительные слова:
УШЕЛ В ИТАЛИЮ
Так вот и оказалось тогда, что уйти можно, и это легло тогда давно куда-то в запас. И не раз в трудные минуты жизни шептал себе Курымушка, как иные шепчут молитвенное утешение: "Буду учиться, страдать, делать все, что только мне велят, но, когда станет так плохо, хоть умирай, я не буду умирать, брошу все, возьму палочку и уйду в Италию". А еще он оставил себе в запас догадку о том, что взрослые люди могут играть и шалить нисколько не хуже, чем маленькие, напротив, у них есть свои какие-то необыкновенные прекрасные игры, но они это держат от детей в секрете, потому что если только дети это узнают, то ни за что не будут учиться и слушаться и все разбегутся в Италию.
Вот теперь, когда Миша Алпатов увидал из окна поезда родной могучий дуб, сразу вышло это из запаса и даже определило движение: Миша Алпатов, конечно, мог бы нанять лошадь, и дома, ни слова не сказав, за нее бы заплатили, но он ехать не хочет, сдает свой чемодан на хранение и, как тот художник, хочет идти пешком. Та слобода, где жил когда-то художник, ему совсем не по пути, но он делает порядочный крюк только затем, чтобы взглянуть, цела ли хоть та банька. Было очень приятно увидеть баньку в подтверждение, в доказательство золотого, похожего на сказочный сон, воспоминания.
Дальше за городом открылся знакомый большак с очень старыми и редкими лозинками, и тропа на стороне осталась точно такой же, как и раньше, с такими же извилинами. Недалеко от сворота с большака в проселок было кладбище с грудой камней, скот между могилами по-прежнему бродил, валил последние уцелевшие кресты; когда-то их ставили вновь, потом махнули рукой, - сколько ни ставь, все равно разломают.
Но юноше нет никакого дела до нагого кладбища; он смотрит на синее небо и думает, что это же самое небо вон там, на горизонте, загибается, и там где-то под ним непременно, - не сказка это, - Италия, настоящая, с Римом, вроде как бы доказательство всегда везде существующих чудес всеобщих Италии и Эллады.
И вот начинает показываться оттуда, выдвигаться мало-помалу большой плотно-белый корабль Одиссея.
А что плыл настоящий Одиссей, это можно доказать по Гомеру: Одиссей плывет, а Гомер в доказательство. Одиссей что-то заметил в синем море, подымает голову все выше, выше, светлея, улыбаясь кому-то. А в той стороне, куда он глядит, разлегся прощеный, лениво отдыхающий от великих своих дел Прометей; он тоже заметил Одиссея, и подымается, и улыбается.
О дорогой Прометей, какой ты хороший!
Михаилу Алпатову не думается, что он идет, любуясь и мечтая, как всякий юноша, а что у него есть доказательства всего этого прекрасного и что вовсе это не пустяки в облаках, вон там, где великан великану улыбается, помахивая широкой полой.
Он приходит домой в темноте, но и в темноте продолжается прекрасное, мать, встречая его, говорит: "Соловей прилетел", - а братья - не прежние его старшие братья, похожие на братьев Иосифа, а новые, хорошие, и будто не он пришел, а они пришли к нему, как в Египет к Иосифу.
А когда он лег спать, то соловей сел на форточку и пел до утра.
Встало росистое утро. На липах в зеленом свете поют золотистые иволги. Ну, вставай же, Иосиф! Пришли твои бедные, голодные братья, бери ключи и открывай скорей для них житницы фараона!
И в доказательство из жизни слышится очень добрый голос радостной матери:
- Вставай, Миша, не пропускай: утро какое прекрасное.
БОЙ
Редко бывал у Алпатовых такой день, чтобы все собрались вместе и вдруг решили бы согласно какое-нибудь большое дело. Но тут просто за чаем решили все, как начертала Мария Ивановна, и даже распределили обязанности по хлопотам: Николай с Сергеем будут подготовлять работу по сводке дубового леса. Александр вызвался съездить в губернию за разрешением на раздел. Михаил будет хлопотать здесь, в городе, у нотариуса. Лидия хотя и не приняла никакого участия, но и то было очень много, что не мешала. Мать упустила из виду в первые дни попытать Мишу о его плане, и сам он мало об этом тревожился. Все осмотрел, день в саду - и все вспомнил, день в лесу узнал все детские деревья, еще один день был в деревне, поймал со старым Гуськом перепела. Все было неизменно, как раньше, только все стало удивительно маленьким.
Пришла Троица. С дикими песнями, горланя во весь дух, пришли к балкону нарумяненные девицы и парни в пиджаках, пробовали под гармонью составить хоровод, но явился пьяный Афонька, всех сбил, все перепутал и, завладев общим вниманием, стал говорить о сотворении мира, и о Ноевом потопе, и как взбунтовались звери в ковчеге, как Ной усмирил зверей и по ошибке очень обидел верблюда и наградил осла.
- Притча эта есть бабам о человеке, - сказал Афонька, - ведь у мужиков бывает по-разному.
- Безобразие, - сказала Мария Ивановна и, сунув бабам на подсолнухи, прогнала хоровод.
На другой день она вышла к чаю уже в другом настроении, и как раз тут в передней кашлянул Павел.
- Ты, Павел, опять ко двору? - спросила она с раздражением. - Лучше и не просись, все равно не пущу.
- Я не ко двору, Мария Ивановна.
- Что же тебе надо? Денег тоже не дам.
- Денег я не прошу. Разрешите, Мария Ивановна, сходить на кулачный бой.
Мария Ивановна замолкла. На кулачный бой Павла не пустить невозможно, это как бы и в договор входит, что в Духов день Павел непременно идет в Пальну биться. Подумав немного, Мария Ивановна сказала:
- Ступай!
- Я тоже на бой пойду, - сказал Михаил.
- Какие глупости, не успел приехать, только что делами занялись...
- Делами я и пойду заниматься, с боя зайду к Дунечке в школу, потом прямо в город к нотариусу. Мне непременно надо с Павлом: я никогда не видал кулачного боя.
- Рвет тебя на части, какой-то непоседа вышел, только бы странствовать, - боюсь, из тебя выйдет что-нибудь вроде Михаила Николаевича.
- Разве это нехорошо?
- Что же тут хорошего! Землю роздал мужикам, а сам пошел, так вот я бы взяла и роздала, а вас бы бросила.
Михаил поспешил поскорее выйти, чтобы мать не заворчала сильней и не начался бы неприятный допрос, кем ему делаться, в какое поступать учебное заведение. Павла он догнал уже за деревней.
В полях было марево, струйками подымался из черной разогретой земли светлый пар, и за ним дрожали, двоились и оставались висящими в воздухе кроны старых лозинок на большаке. Великан Павел услыхал догонявшего его Михаила, оглянулся, остановился и осклабился: хорошо он умел улыбаться, потому что был очень силен и зла ни на что на свете не имел. А почему же все-таки еще с самого раннего детства, помнит Миша Алпатов, сердце всегда сжималось при мысли о Павле, что такой великан живет и не хочет видеть ничего вокруг себя, как его обижают... Кто обижает? Никто Павла обидеть не может, а все-таки, всегда казалось, Павла обижают, и от этого сердце сжимается.
- Помнишь, Павел, я был тогда маленький, и меня звали Курымушкой, у нас жил тогда страшный такой человек, Иван, помнишь?
- Иван Захаров?
- Он самый. Помнишь, царя убили. Ты пришел тогда с Иваном к нам в дом ночевать. Няня говорит: "Теперь зачисто всех господ перережут". Иван отвечает: "Всех под орех". Помнишь, Павел?
Великан улыбается.
- Помнишь, он говорил: "Бог выгнал человека из рая и велел обрабатывать землю в поте лица. Адам стал пахать и заслуживать". Потом я забыл, как он сказывал, мне кажется, вроде того, что в раю опять согрешил человек, и бог опять выгнал его пахать землю, но только забыл, когда выгонял второго Адама, что земля уже занята первым Адамом и выполнить заповедь невозможно. У первого Адама спасение от себя самого зависело, а второму без земли хоть разорвись, не спасешься, ошибка была тут у самого Создателя: выгнать сумел, а земли не прибавил. Помнишь, так, кажется?
- Помню, - сказал Павел, - после того собирались мужики землю столбить.
- Вот - столбить, и, кажется, это ты говорил, что на каком-то старом дереве в нашем саду твой дедушка хомут вешал и, значит, тут надо столб ставить: земля ваша.
- Ну, и память же, - удивился Павел. - Было это так точно: дедушка мой вешал хомут.
- Потом Иван пропал.
- Угнали Ивана.
- И все стихло и кончилось. Что, как ты думаешь, начнется когда-нибудь опять или так навсегда и кончилось.
- Не знаю, - сказал Павел,- как я могу знать.
Он, правда, ничего не знал и не думал об этом с тех пор, как сослали Ивана.
Вышли с проселка на большак. Далеко, как море, раскинулась эта земля, вся разделенная на мельчайшие полоски, с большими островами имений. По большаку толокет в мареве лошаденка, и голос слышится:
- Ну, толокись, толокись, бестолошная!
Когда лошаденка поравнялась, седок в черном новом картузе остановил дрожки и спрашивает:
- Милый человек, скажи, где тут бой?
- Вон, пивнушка на лугу, - ответил Павел, - видишь, там и дерутся. Пальна с Аграмачем.
- Хлестко бьются?
- Жестоко. Обедня отойдет, и примутся морды метить и ребра ломать! Смотри, смотри, вон из города валят смотрители...
Человек в новом картузе хлестнул лошаденку, и опять она толокет, а он покрикивает:
- Ну, толокись, толокись, бестолошная!
Когда Алпатов с Павлом вошли в толпу, все кругом разговаривали, городские и деревенские, знакомые и незнакомые.
- Ну, как вчера дрались?
- Вчера хорошо, но сегодня будет лучше, в Духов день . всегда лучше дерутся, чем в Троицу. Сегодня будет ужасный бой, страшное кроволитие. Поздняя отойдет, и все на луг затравлять, в полдень станут биться и бегать к реке морды мыть. Весь берег будет в крови.
- И насмерть?
- Во-на! Только редко сразу бывает, больше постепенно помирают.
- А не грех это? - спросил Алпатов.
- Какой грех! Это дело любовное, это не от сердца дерутся. Спасибо даже говорят, когда ловко ударят. Даже и на смерть свою скажет иной: благодарю.
- Неужели же и за смерть свою благодарят?
- Собственно за свою же смерть и скажет: спасибо... Ну, как же! А это у нас от сотворения Руси Пальна билась. с Аграмачем. Пальне помогают касимовские и ламские, бойцы. "Грех!" Вот что сказал! Тут греха нет никакого, ведь ежели бы камнем, а кулаком не грех, а честность. Хороший боец никогда даже в морду не бьет, всегда в душу или в ребро. У хорошего бойца кулак, что копыто, так и хрустнет. У меня самого кулаком душевную кость перебили, чуть непогода - не жилец! А винить никого не желаю, это не покор, это дело любовное, вышло - вышло, а не вышло, так дышло.
- Гамят, гамят!
Все ускорили шаг и потом, когда ударили все колокола, побежали. Кончилась обедня, и первые выбежали из церкви мальчишки в белых, красных и синих рубашках. У них началось примерное, потешное сражение.
Оба зеленых склона разделены лощиной с проточком - одна сторона от Аграмача, другая с Пальны. Чья возьмет? Кто кого выгонит из лощины?
Маленькие не бьются, а только примеряются, растравляют больших. Кто-то когда-нибудь вступится за обиженного мальчишку, а против него станет другой большой, а потом целая стена больших. Вот этого-то ждут и следят за мальчишками.
Пожилые почтенные люди приходят на место будущего сражения и чинно рассаживаются по обоим склонам. Но молодые гуляют вдоль реки. Сколько тут расфранченных девиц. Атласные кофты, бархатные, шелковые, переливчатые зонтики, шляпы, калоши, гармоньи.
Но придет время - боец и девку, и гармонью бросит.
- И этот? - спрашивает Алпатов, показывая на красивого молодого человека в мягкой шляпе, с длинными, до плеч, волосами.
- Нет, этот не бросит, этот монах.
- Нынче монахи-то размонашиваются, - рассказывает про него древний старец с пожелтевшей от времени седой бородой и длинной лозиновой веткой в руке. - Не монах, а только зовем монахом, пахать неохота, вот и пускается на всякие хитрости.
Мало-помалу монах для Алпатова стал Парисом, старец с веткой в руке Приамом. Тут сколько угодно героев. Главный боец из Пальны подымает сорокаведерную бочку, пляшет с тремя кулями, силы, говорят, в нем очень много, а настоящей развязки в бою нет. Лысый касимовский боец всем бы хорош - и сила есть, и развязка, только вот лыс, потому что ему в прошлогоднем бою всю макушку оббили. Вон и ссыльный вор в красной рубашке, юлит, будто кот. А вот еще разбогатевший мужик в английском пиджаке и в желтых американских ботинках, солидный, как председатель земской управы, но, говорят, когда разгорится бой, не выдерживает и бросается. Даже у девяностолетних стариков играет кровь, и они, бывает, не жалея седых волос, бросаются, покашливая, в битву.
Приходят женщины с грудными детьми, приходят даже больные, и все кричат "ура!", когда по дороге из города, стоя на телегах, разукрашенных березками и полевыми цветами, с гармоньями в руках показываются ламские смоляные бойцы. Все бойцы скоро смешиваются с толпой, прячутся за спинами и оттуда зорко выглядывают: нет ли и у аграмачин-цев каких-нибудь богатырей?
Тень ложится от холма к холму. Все стихает.
- Боятся начинать, - говорит Приам. - Так ли бива-лись в старое время! Мельче народ стал, больше криком, стеной берет.
- Мельче, - говорит Алпатов. - Почему стал народ мельче?
- Свиней продавать стали. Раньше все ели сами, а теперь продают, чаевой народ пошел, мертвый.
- Год тощий, - возражает ему другой захудалый мужик, - не народ, а год.
- Затянул волынку! - сказал красавец Андрюшка.
- Нет, истинно год, - согласился с захудалым кровельщиком мастеровой человек. - Я хоть бы насчет крыш скажу: господа разорились, крыш не кроют, как тут не отощать?
- Вовсе подтощал народ, - согласились другие, - задумчивый стал, бывало, выпьет и развеселится, а теперь все чего-то ищет, все ищет.
- Уходит! - таинственно шепчет кровельщик.
Тень от Пальны закрыла весь Аграмач. Кто-то сказал:
- Если теперь взорвет, то всех сразу от мала до велика.
- А если остановят?
- Разве можно такой народ остановить?
- Если десять казаков...
- И двадцать не остановят.
Тогда кто-то сказал тихим и убежденным голосом:
- Суд остановит.
Услыхав слово "суд", городская сухая старая мещанка, лицо в кулачок, с цигаркой во рту, сиплая, стала вроде как бы причитывать:
- Суд, батюшки, суд, и такой-то суд будет великий.
- Ну, пошла, Чертова Ступа!
- Великий, Страшный суд, - продолжала Чертова Ступа, - всех зачисто перережут, всех богачей, всех купцов, всех попов, дьяконов, господ, всех без разбору.
- Не греши, - останавливает серьезная деревенская женщина. - Как так без разбору? Кого и оставят. Это божье дело, без разбору нельзя: кто больше грешен, с того больше спросится, кто меньше, и там будет меньше.
- Ой, нет, ой, милые, нет, - продолжает Чертова Ступа, - всех господ, всех шапочников и всех шляпочников. И восстанут в последние дни сын на отца, мать на дочь, брат на брата, сестра на сестру, все, родимые, как кошки, сцепятся, где тут разбирать, где тут...
Вор вышел затравлять. Другой затравщик в белом картузе слегка дал ему в душу. Вор перекосил рот, выкатил глаза и стал медленно, как мертвый, валиться. Белый опустил руки. Тогда вор вдруг ожил и ударил так, что белый снопом свалился на землю и стал корчиться.
Вор обманул.
Старик с порыжелой бородой поднял свою лозиновую ветку и бросился на аграмачинского вора. За стариком бросился Павел и сорокаведерный боец. И все сразу смоляные бойцы. И вся гора.
Высоко взвился в воздухе котелок богатого мужика. Губы кровельщика открываются, но ничего не слышно. Алпатов подставляет ухо, и тот кричит в восторге:
- Как ваш Павел-то рубит!
А у богатого мужика все лицо в морсу. У вора давно выворочены салазки, на лице негде курице клюнуть. Двое покатились к реке. Один схватился за ухо и вертится, как круговая овца.
- Пальна бежит!
Бегут женщины, старухи, мальчишки и тот Парис с двумя монашками.
Ничком на земле лежит мужик в изодранной красной рубашке, возле него стоит женщина, в одной руке у нее шапка мужа, в другой ребенок, убивается она, что новую рубашку на муже в клочки изорвали.
Щупают мужика.
- Ничего, бока тепленькие.
И тащат к реке. А внизу победные крики:
- Пальна взяла! Аграмач бежит!
Толчет назад лошаденка по опустелой деревне. Седок покрикивает:
- Ну, скорее беги домой, бестолошная!
Из крайней хаты выползает навстречу кто-то козлообраз ный на четырех лапах. Это больной, параличный дедушка не вытерпел, глядит красными глазами, спрашивает:
- Чья взяла?
- Пальна, дедушка.
- Слава тебе, господи.
И крестится своей старой лапой.
По большаку полями идет юноша с раскрытой душой, как поля, и готов всему на свете дивиться и все любить, но чудится ему, будто где-то у горизонта встает безликая икона страшного черного бога, и навстречу ему из оврага Чертова Ступа читает свои страшные пророчества о всеобщем конце, когда загорится край неба-земли, затрубит архангел и все пойдут на этот ужасный суд. Бывало, в раннем детстве божественная няня пугала этим судом, а теперь Чертова Ступа с цигаркой во рту, - такие разные, няня и злая городская мещанка, а бог все такой же черный, безрадостный.
Однако верно сказала его мать, что, может быть, и домой он не доедет еще, как все у него переменится. Пришлось ехать на пароходе почти неделю по степям и лесам, где все манило к свободе, и ужасным казалось это будущее с вечной математикой. Нет, нужно найти такое знание, чтобы открывалось все и человек, и природа; наука была бы такая же увлекательная, как искусство, и то же искусство не расплывалось бы в одно удовольствие, а служило бы, как у Шиллера, высоким целям. Точка, за которую бы можно ухватиться и все повернуть, иногда показывалась так близко, что еще какой-нибудь сантиметр, и дотянулся бы и все повернул, но вдруг она ускользала, а в себе все росла и росла пугающая пустота. В последнюю ночь к этому еще прибавилось очень неприятное чувство, что матери он написал так определенно о себе, а вот, оказывается, все уж переменилось, она по копеечке собирала, чтобы дать детям образование, а он даже не знает, что делать с собой.
Было очень много совершенно неясного, от чего робеет душа и блуждает, оторванная от жизни, пока вдруг не найдет и не узнает свою прекрасную родину в самом обыкновенном лице или вещи. Это было уже совсем близко от родного города, в окне мелькнул огромный дуб, какие еще встречаются в черноземном краю, и вслед за этим откликнулся какой-то удивительно радостный Жилец изнутри себя, и в один миг рассказалось большое, далекое, что было с ним, когда все еще его звали Курымушкой.
С самого своего малолетства помнит он ожидание красного звона, когда должен прийти к ним какой-то гость с волшебной палочкой. Так рассказывали, что один барин всю землю свою, усадьбу, имущество отдал мужикам и вышел из своих ворот только с палочкой. Курымушке одно было интересно в этом известном рассказе, что барин ушел с палочкой, и казалось, что все тут было в палочке, и она совсем необыкновенная и даже лучше, чем у Гуська его писаная и тоже знаменитая.
Рассказывали, что барин с палочкой иногда приходил в деревню. В эти дни заказывался молебен, и мужики под красный звон жарили общую яичницу. Курымушка ждал его с красным звоном, а пришел он просто, и никак нельзя было подумать даже, что вот настал этот желанный час и пришел этот самый гость с волшебной палочкой. Раз на дворе ужасно всполохнулись собаки и с остервенением кого-то сгребли. В таких случаях из ворот показывается нищий с безобразной длинной палкой, но тут вышел совсем особенный человек в шляпе, - большая редкость! - в синей блузе, - тоже необыкновенно! - сапоги высокие, бородка стриженая а в руке отличная суковатая палочка.
С замирающим сердцем спрашивает Курымушка:
- Не такой ли и барин с палочкой?
- Он самый, - шепнула мать и, как всегда, просияв радостью к гостю, сказала:
- Неужели пешком? Вот как вы, художники, путешествуете. Наверно, очень устали?
- Ничего мне не делается, - сказал художник и, просунув через балясники балкона свою удивительную палочку, велел Курымушке:
- Тащи!
Схватив конец суковатой палочки, Курымушка из всех сил потянул, а он в один миг вскарабкался по столбу и очутился на балконе за чаем. Вскоре у них начался разговор о Толстом, о его запрещенном сочинении, где муж убил свою жену, мало-помалу разговор переходит в спор, мать кричит на художника, как на пьяного старосту:
- Поймите же, если мужчины не будут сходиться с женщинами, род человеческий совсем прекратится.
- И пусть прекращается!
- Вы только ходите.
- А вы, как наседка, сидите.
- У меня обязанности, я пять человек ращу, мне нельзя, как вам, отдать мужикам землю, я должна всю жизнь работать на банк, я должна беречь землю, а не бросать, я даже это и заслугой-то не считаю: отдать землю, а самому ходить.
- Не отдадите - хуже: у вас ее рано или поздно отнимут.
- Знаю и всегда говорю, что земля непременно перейдет к мужикам, но у меня есть обязанности, я связанный человек, а вы не от мира сего, и обязанности у вас только к своей палочке.
Курымушка даже визгнул от радости: что за чудесная жизнь открывается ему впереди - вечно ходить и обязанности иметь только к одной своей палочке волшебной.
В разгаре спора мать зачем-то вышла, а художник вдруг схватился за перила, прыг за балясники на землю и скрылся за воротами. Собаки бросились, конечно, за ним, а мать, услыхав собак, подумала о нищем и сказала Курымушке, появляясь в дверях:
- На вот, подай копеечку. А где же Михаил Николаевич? - спросила она.
Курымушка с восторгом рассказал ей о великолепном прыжке. Мать ахнула и велела скорей догонять и просить, чтобы непременно вернулся.
Далеко он не успел отойти, сел на валу возле полей под большим дубом. Все передал Курымушка, что ему было велено. Художник заглянул ему в глаза, усадил рядом с собой и сказал:
- Какая тишь! Деревья-то, как восковые!
Стало очень хорошо, и все обыкновенное - и дуб, и поля, и трава показались отчего-то прекрасными. Неужели все это сделалось так от волшебной палочки?
- Ну, посидим же и сами потише, - шепнул художник, - мы с тобой будто на корабле путешествуем. Итак, думай, что земля эта незнакомая и растения эти невиданные. Посмотри, какое кружево!
Взял в руки трилистник.
- Есть у тебя сестренка?
- Лида.
- Лидин листик. Еще кто?
- Кот Васька.
- Васькин. А еще кто?
- Мамин, конечно.
- Нет же ей листика, она очень кричит, на этой земле нельзя кричать, это - волшебная земля. Ну, помолчи, не спрашивай больше ничего, едем и едем, ты сам живи, а я тоже сам.
Вот как хочется Курымушке спросить, куда они едут, какая это земля, а нельзя: художник уйдет и ничего не будет. Долго ехали, наконец художник сказал:
- Мне пора.
- А где же мы были?
- Конечно, в Италии.
И как же было грустно возвращаться домой. Мать, взволнованная, спрашивает:
- Где был столько времени? ;;
- В Италии, мама, - ответил Курымушка.
- Какие глупости. А Михаил Николаевич?
- Ушел.
- Как же ты его не удержал. Куда он ушел?
- Наверно, в Италию.
И так он больше и не вернулся, а показался опять в городе, когда Курымушка учился в гимназии. Жил он в слободе, в заброшенном большом саду, в бане.
Бывало, все ждет Курымушка воскресенья, чтобы забраться к художнику в баню, но не всегда застает, часто на бане висит замок и записочка на двери: ушел. Он везде бывал, все обходил, недаром этих художников звали передвижники.
Курымушка очень любил делать для художника угли: берет березовый сучок, завертывает в просоленную тряпочку, сжигает, и получается то, чем рисуют. Раз он так очинил уголек и одним махом нарисовал замечательного гиппопотама. Художник очень удивился.
- Ну-ка, нарисуй крокодила.
И крокодил вышел удивительный, а слона художник даже взял себе на память.
- У тебя, - сказал он, - большие способности, ты почаще приходи, я тебя буду учить, художником будешь.
Разговор оборвал какой-то толстый человек, вошел в баньку и сказал:
- Ну вот, насилу-то я вас застал, вы только ходите и ничего не работаете.
На это художник очень странно:
- А у тебя есть баба?
- Ну, есть жена, - ответил толстый.
- А тут у ней густо?
- Густо.
- И тут?
- Густо.
- Вот ты и сидишь с бабой. А мне как? Бывает ночью такое представится - у-у-ух! зубами бы разорвал... очнешься, палку в руки, записку на баню, кусок черного хлеба в карман, и пошел и пошел умывать. Так с одним черным хлебом и обхожу, - великое дело, я скажу тебе, черный хлеб, ведь в нем солнышко...
- Так-то так, - ответил толстый, - а почему же вы ничего не пишете и работ своих никому не показываете?
Художник усмехнулся. Из маленького окошка своей баньки он показал на синее небо, удивительно из баньки прекрасное, и по синему плыл плотный белый корабль.
- Ну, как?
- Небо-то?
- Да небо, хорошо небо?
- Ничего себе: лысенькое...
- Сам ты, дурында, скоро будешь лысым, а небо - великая красота, великая святость. Ты, олух царя небесного, думаешь - легко художнику взяться такую-то святость белилом на холсте мазать? Ничего-то вы не понимаете, настоящие художники живут только в Италии, вот соберусь как-нибудь, встану легкой ногой, возьму целую ковригу черного хлеба и уйду от вас в Италию.
Плохо эту неделю учится Курымушка, в гимназии на уро
ках рисует гиппопотамов, дома готовит к воскресенью заме." чательные березовые угли. А когда наконец пришло воскресенье, то не дождался и звона к ранней обедне, бежит по безлюдной улице в слободу, сокращает дорогу пустырем, перелезает через забор в сад, спешит и далеко видит на баньке замок, и белеется записка, прибитая к двери гвоздиком. Стоит мальчик на приступочке и разбирает удивительные слова:
УШЕЛ В ИТАЛИЮ
Так вот и оказалось тогда, что уйти можно, и это легло тогда давно куда-то в запас. И не раз в трудные минуты жизни шептал себе Курымушка, как иные шепчут молитвенное утешение: "Буду учиться, страдать, делать все, что только мне велят, но, когда станет так плохо, хоть умирай, я не буду умирать, брошу все, возьму палочку и уйду в Италию". А еще он оставил себе в запас догадку о том, что взрослые люди могут играть и шалить нисколько не хуже, чем маленькие, напротив, у них есть свои какие-то необыкновенные прекрасные игры, но они это держат от детей в секрете, потому что если только дети это узнают, то ни за что не будут учиться и слушаться и все разбегутся в Италию.
Вот теперь, когда Миша Алпатов увидал из окна поезда родной могучий дуб, сразу вышло это из запаса и даже определило движение: Миша Алпатов, конечно, мог бы нанять лошадь, и дома, ни слова не сказав, за нее бы заплатили, но он ехать не хочет, сдает свой чемодан на хранение и, как тот художник, хочет идти пешком. Та слобода, где жил когда-то художник, ему совсем не по пути, но он делает порядочный крюк только затем, чтобы взглянуть, цела ли хоть та банька. Было очень приятно увидеть баньку в подтверждение, в доказательство золотого, похожего на сказочный сон, воспоминания.
Дальше за городом открылся знакомый большак с очень старыми и редкими лозинками, и тропа на стороне осталась точно такой же, как и раньше, с такими же извилинами. Недалеко от сворота с большака в проселок было кладбище с грудой камней, скот между могилами по-прежнему бродил, валил последние уцелевшие кресты; когда-то их ставили вновь, потом махнули рукой, - сколько ни ставь, все равно разломают.
Но юноше нет никакого дела до нагого кладбища; он смотрит на синее небо и думает, что это же самое небо вон там, на горизонте, загибается, и там где-то под ним непременно, - не сказка это, - Италия, настоящая, с Римом, вроде как бы доказательство всегда везде существующих чудес всеобщих Италии и Эллады.
И вот начинает показываться оттуда, выдвигаться мало-помалу большой плотно-белый корабль Одиссея.
А что плыл настоящий Одиссей, это можно доказать по Гомеру: Одиссей плывет, а Гомер в доказательство. Одиссей что-то заметил в синем море, подымает голову все выше, выше, светлея, улыбаясь кому-то. А в той стороне, куда он глядит, разлегся прощеный, лениво отдыхающий от великих своих дел Прометей; он тоже заметил Одиссея, и подымается, и улыбается.
О дорогой Прометей, какой ты хороший!
Михаилу Алпатову не думается, что он идет, любуясь и мечтая, как всякий юноша, а что у него есть доказательства всего этого прекрасного и что вовсе это не пустяки в облаках, вон там, где великан великану улыбается, помахивая широкой полой.
Он приходит домой в темноте, но и в темноте продолжается прекрасное, мать, встречая его, говорит: "Соловей прилетел", - а братья - не прежние его старшие братья, похожие на братьев Иосифа, а новые, хорошие, и будто не он пришел, а они пришли к нему, как в Египет к Иосифу.
А когда он лег спать, то соловей сел на форточку и пел до утра.
Встало росистое утро. На липах в зеленом свете поют золотистые иволги. Ну, вставай же, Иосиф! Пришли твои бедные, голодные братья, бери ключи и открывай скорей для них житницы фараона!
И в доказательство из жизни слышится очень добрый голос радостной матери:
- Вставай, Миша, не пропускай: утро какое прекрасное.
БОЙ
Редко бывал у Алпатовых такой день, чтобы все собрались вместе и вдруг решили бы согласно какое-нибудь большое дело. Но тут просто за чаем решили все, как начертала Мария Ивановна, и даже распределили обязанности по хлопотам: Николай с Сергеем будут подготовлять работу по сводке дубового леса. Александр вызвался съездить в губернию за разрешением на раздел. Михаил будет хлопотать здесь, в городе, у нотариуса. Лидия хотя и не приняла никакого участия, но и то было очень много, что не мешала. Мать упустила из виду в первые дни попытать Мишу о его плане, и сам он мало об этом тревожился. Все осмотрел, день в саду - и все вспомнил, день в лесу узнал все детские деревья, еще один день был в деревне, поймал со старым Гуськом перепела. Все было неизменно, как раньше, только все стало удивительно маленьким.
Пришла Троица. С дикими песнями, горланя во весь дух, пришли к балкону нарумяненные девицы и парни в пиджаках, пробовали под гармонью составить хоровод, но явился пьяный Афонька, всех сбил, все перепутал и, завладев общим вниманием, стал говорить о сотворении мира, и о Ноевом потопе, и как взбунтовались звери в ковчеге, как Ной усмирил зверей и по ошибке очень обидел верблюда и наградил осла.
- Притча эта есть бабам о человеке, - сказал Афонька, - ведь у мужиков бывает по-разному.
- Безобразие, - сказала Мария Ивановна и, сунув бабам на подсолнухи, прогнала хоровод.
На другой день она вышла к чаю уже в другом настроении, и как раз тут в передней кашлянул Павел.
- Ты, Павел, опять ко двору? - спросила она с раздражением. - Лучше и не просись, все равно не пущу.
- Я не ко двору, Мария Ивановна.
- Что же тебе надо? Денег тоже не дам.
- Денег я не прошу. Разрешите, Мария Ивановна, сходить на кулачный бой.
Мария Ивановна замолкла. На кулачный бой Павла не пустить невозможно, это как бы и в договор входит, что в Духов день Павел непременно идет в Пальну биться. Подумав немного, Мария Ивановна сказала:
- Ступай!
- Я тоже на бой пойду, - сказал Михаил.
- Какие глупости, не успел приехать, только что делами занялись...
- Делами я и пойду заниматься, с боя зайду к Дунечке в школу, потом прямо в город к нотариусу. Мне непременно надо с Павлом: я никогда не видал кулачного боя.
- Рвет тебя на части, какой-то непоседа вышел, только бы странствовать, - боюсь, из тебя выйдет что-нибудь вроде Михаила Николаевича.
- Разве это нехорошо?
- Что же тут хорошего! Землю роздал мужикам, а сам пошел, так вот я бы взяла и роздала, а вас бы бросила.
Михаил поспешил поскорее выйти, чтобы мать не заворчала сильней и не начался бы неприятный допрос, кем ему делаться, в какое поступать учебное заведение. Павла он догнал уже за деревней.
В полях было марево, струйками подымался из черной разогретой земли светлый пар, и за ним дрожали, двоились и оставались висящими в воздухе кроны старых лозинок на большаке. Великан Павел услыхал догонявшего его Михаила, оглянулся, остановился и осклабился: хорошо он умел улыбаться, потому что был очень силен и зла ни на что на свете не имел. А почему же все-таки еще с самого раннего детства, помнит Миша Алпатов, сердце всегда сжималось при мысли о Павле, что такой великан живет и не хочет видеть ничего вокруг себя, как его обижают... Кто обижает? Никто Павла обидеть не может, а все-таки, всегда казалось, Павла обижают, и от этого сердце сжимается.
- Помнишь, Павел, я был тогда маленький, и меня звали Курымушкой, у нас жил тогда страшный такой человек, Иван, помнишь?
- Иван Захаров?
- Он самый. Помнишь, царя убили. Ты пришел тогда с Иваном к нам в дом ночевать. Няня говорит: "Теперь зачисто всех господ перережут". Иван отвечает: "Всех под орех". Помнишь, Павел?
Великан улыбается.
- Помнишь, он говорил: "Бог выгнал человека из рая и велел обрабатывать землю в поте лица. Адам стал пахать и заслуживать". Потом я забыл, как он сказывал, мне кажется, вроде того, что в раю опять согрешил человек, и бог опять выгнал его пахать землю, но только забыл, когда выгонял второго Адама, что земля уже занята первым Адамом и выполнить заповедь невозможно. У первого Адама спасение от себя самого зависело, а второму без земли хоть разорвись, не спасешься, ошибка была тут у самого Создателя: выгнать сумел, а земли не прибавил. Помнишь, так, кажется?
- Помню, - сказал Павел, - после того собирались мужики землю столбить.
- Вот - столбить, и, кажется, это ты говорил, что на каком-то старом дереве в нашем саду твой дедушка хомут вешал и, значит, тут надо столб ставить: земля ваша.
- Ну, и память же, - удивился Павел. - Было это так точно: дедушка мой вешал хомут.
- Потом Иван пропал.
- Угнали Ивана.
- И все стихло и кончилось. Что, как ты думаешь, начнется когда-нибудь опять или так навсегда и кончилось.
- Не знаю, - сказал Павел,- как я могу знать.
Он, правда, ничего не знал и не думал об этом с тех пор, как сослали Ивана.
Вышли с проселка на большак. Далеко, как море, раскинулась эта земля, вся разделенная на мельчайшие полоски, с большими островами имений. По большаку толокет в мареве лошаденка, и голос слышится:
- Ну, толокись, толокись, бестолошная!
Когда лошаденка поравнялась, седок в черном новом картузе остановил дрожки и спрашивает:
- Милый человек, скажи, где тут бой?
- Вон, пивнушка на лугу, - ответил Павел, - видишь, там и дерутся. Пальна с Аграмачем.
- Хлестко бьются?
- Жестоко. Обедня отойдет, и примутся морды метить и ребра ломать! Смотри, смотри, вон из города валят смотрители...
Человек в новом картузе хлестнул лошаденку, и опять она толокет, а он покрикивает:
- Ну, толокись, толокись, бестолошная!
Когда Алпатов с Павлом вошли в толпу, все кругом разговаривали, городские и деревенские, знакомые и незнакомые.
- Ну, как вчера дрались?
- Вчера хорошо, но сегодня будет лучше, в Духов день . всегда лучше дерутся, чем в Троицу. Сегодня будет ужасный бой, страшное кроволитие. Поздняя отойдет, и все на луг затравлять, в полдень станут биться и бегать к реке морды мыть. Весь берег будет в крови.
- И насмерть?
- Во-на! Только редко сразу бывает, больше постепенно помирают.
- А не грех это? - спросил Алпатов.
- Какой грех! Это дело любовное, это не от сердца дерутся. Спасибо даже говорят, когда ловко ударят. Даже и на смерть свою скажет иной: благодарю.
- Неужели же и за смерть свою благодарят?
- Собственно за свою же смерть и скажет: спасибо... Ну, как же! А это у нас от сотворения Руси Пальна билась. с Аграмачем. Пальне помогают касимовские и ламские, бойцы. "Грех!" Вот что сказал! Тут греха нет никакого, ведь ежели бы камнем, а кулаком не грех, а честность. Хороший боец никогда даже в морду не бьет, всегда в душу или в ребро. У хорошего бойца кулак, что копыто, так и хрустнет. У меня самого кулаком душевную кость перебили, чуть непогода - не жилец! А винить никого не желаю, это не покор, это дело любовное, вышло - вышло, а не вышло, так дышло.
- Гамят, гамят!
Все ускорили шаг и потом, когда ударили все колокола, побежали. Кончилась обедня, и первые выбежали из церкви мальчишки в белых, красных и синих рубашках. У них началось примерное, потешное сражение.
Оба зеленых склона разделены лощиной с проточком - одна сторона от Аграмача, другая с Пальны. Чья возьмет? Кто кого выгонит из лощины?
Маленькие не бьются, а только примеряются, растравляют больших. Кто-то когда-нибудь вступится за обиженного мальчишку, а против него станет другой большой, а потом целая стена больших. Вот этого-то ждут и следят за мальчишками.
Пожилые почтенные люди приходят на место будущего сражения и чинно рассаживаются по обоим склонам. Но молодые гуляют вдоль реки. Сколько тут расфранченных девиц. Атласные кофты, бархатные, шелковые, переливчатые зонтики, шляпы, калоши, гармоньи.
Но придет время - боец и девку, и гармонью бросит.
- И этот? - спрашивает Алпатов, показывая на красивого молодого человека в мягкой шляпе, с длинными, до плеч, волосами.
- Нет, этот не бросит, этот монах.
- Нынче монахи-то размонашиваются, - рассказывает про него древний старец с пожелтевшей от времени седой бородой и длинной лозиновой веткой в руке. - Не монах, а только зовем монахом, пахать неохота, вот и пускается на всякие хитрости.
Мало-помалу монах для Алпатова стал Парисом, старец с веткой в руке Приамом. Тут сколько угодно героев. Главный боец из Пальны подымает сорокаведерную бочку, пляшет с тремя кулями, силы, говорят, в нем очень много, а настоящей развязки в бою нет. Лысый касимовский боец всем бы хорош - и сила есть, и развязка, только вот лыс, потому что ему в прошлогоднем бою всю макушку оббили. Вон и ссыльный вор в красной рубашке, юлит, будто кот. А вот еще разбогатевший мужик в английском пиджаке и в желтых американских ботинках, солидный, как председатель земской управы, но, говорят, когда разгорится бой, не выдерживает и бросается. Даже у девяностолетних стариков играет кровь, и они, бывает, не жалея седых волос, бросаются, покашливая, в битву.
Приходят женщины с грудными детьми, приходят даже больные, и все кричат "ура!", когда по дороге из города, стоя на телегах, разукрашенных березками и полевыми цветами, с гармоньями в руках показываются ламские смоляные бойцы. Все бойцы скоро смешиваются с толпой, прячутся за спинами и оттуда зорко выглядывают: нет ли и у аграмачин-цев каких-нибудь богатырей?
Тень ложится от холма к холму. Все стихает.
- Боятся начинать, - говорит Приам. - Так ли бива-лись в старое время! Мельче народ стал, больше криком, стеной берет.
- Мельче, - говорит Алпатов. - Почему стал народ мельче?
- Свиней продавать стали. Раньше все ели сами, а теперь продают, чаевой народ пошел, мертвый.
- Год тощий, - возражает ему другой захудалый мужик, - не народ, а год.
- Затянул волынку! - сказал красавец Андрюшка.
- Нет, истинно год, - согласился с захудалым кровельщиком мастеровой человек. - Я хоть бы насчет крыш скажу: господа разорились, крыш не кроют, как тут не отощать?
- Вовсе подтощал народ, - согласились другие, - задумчивый стал, бывало, выпьет и развеселится, а теперь все чего-то ищет, все ищет.
- Уходит! - таинственно шепчет кровельщик.
Тень от Пальны закрыла весь Аграмач. Кто-то сказал:
- Если теперь взорвет, то всех сразу от мала до велика.
- А если остановят?
- Разве можно такой народ остановить?
- Если десять казаков...
- И двадцать не остановят.
Тогда кто-то сказал тихим и убежденным голосом:
- Суд остановит.
Услыхав слово "суд", городская сухая старая мещанка, лицо в кулачок, с цигаркой во рту, сиплая, стала вроде как бы причитывать:
- Суд, батюшки, суд, и такой-то суд будет великий.
- Ну, пошла, Чертова Ступа!
- Великий, Страшный суд, - продолжала Чертова Ступа, - всех зачисто перережут, всех богачей, всех купцов, всех попов, дьяконов, господ, всех без разбору.
- Не греши, - останавливает серьезная деревенская женщина. - Как так без разбору? Кого и оставят. Это божье дело, без разбору нельзя: кто больше грешен, с того больше спросится, кто меньше, и там будет меньше.
- Ой, нет, ой, милые, нет, - продолжает Чертова Ступа, - всех господ, всех шапочников и всех шляпочников. И восстанут в последние дни сын на отца, мать на дочь, брат на брата, сестра на сестру, все, родимые, как кошки, сцепятся, где тут разбирать, где тут...
Вор вышел затравлять. Другой затравщик в белом картузе слегка дал ему в душу. Вор перекосил рот, выкатил глаза и стал медленно, как мертвый, валиться. Белый опустил руки. Тогда вор вдруг ожил и ударил так, что белый снопом свалился на землю и стал корчиться.
Вор обманул.
Старик с порыжелой бородой поднял свою лозиновую ветку и бросился на аграмачинского вора. За стариком бросился Павел и сорокаведерный боец. И все сразу смоляные бойцы. И вся гора.
Высоко взвился в воздухе котелок богатого мужика. Губы кровельщика открываются, но ничего не слышно. Алпатов подставляет ухо, и тот кричит в восторге:
- Как ваш Павел-то рубит!
А у богатого мужика все лицо в морсу. У вора давно выворочены салазки, на лице негде курице клюнуть. Двое покатились к реке. Один схватился за ухо и вертится, как круговая овца.
- Пальна бежит!
Бегут женщины, старухи, мальчишки и тот Парис с двумя монашками.
Ничком на земле лежит мужик в изодранной красной рубашке, возле него стоит женщина, в одной руке у нее шапка мужа, в другой ребенок, убивается она, что новую рубашку на муже в клочки изорвали.
Щупают мужика.
- Ничего, бока тепленькие.
И тащат к реке. А внизу победные крики:
- Пальна взяла! Аграмач бежит!
Толчет назад лошаденка по опустелой деревне. Седок покрикивает:
- Ну, скорее беги домой, бестолошная!
Из крайней хаты выползает навстречу кто-то козлообраз ный на четырех лапах. Это больной, параличный дедушка не вытерпел, глядит красными глазами, спрашивает:
- Чья взяла?
- Пальна, дедушка.
- Слава тебе, господи.
И крестится своей старой лапой.
По большаку полями идет юноша с раскрытой душой, как поля, и готов всему на свете дивиться и все любить, но чудится ему, будто где-то у горизонта встает безликая икона страшного черного бога, и навстречу ему из оврага Чертова Ступа читает свои страшные пророчества о всеобщем конце, когда загорится край неба-земли, затрубит архангел и все пойдут на этот ужасный суд. Бывало, в раннем детстве божественная няня пугала этим судом, а теперь Чертова Ступа с цигаркой во рту, - такие разные, няня и злая городская мещанка, а бог все такой же черный, безрадостный.