- Зачем у вас этот глупый лист? - спросил офицер.
   Алпатов схватился:
   - Как глупый, это "Форвертс"!
   - Я же знаю, - сказал офицер, - в этой газете ужасно много врут, она не к лицу образованному человеку, бросьте эту дрянь... Идите все прямо. Живите благополучно.
   - Всего хорошего, - ответил Алпатов.
   - Благодарю вас, я буду говорит, как и вы: всего карошего.
   Офицер потонул в толпе, как в воде, и показался потом перебегающим на ту сторону между экипажами. Алпатов идет все вперед по этой улице, на несколько верст прямой, как линейка, всматривается в отдельные лица, хочет понять страну по выражению лиц, но, сколько ни вглядывается, все ему кажется, что это не новые, какие-нибудь особенные, а обыкновенные люди, такие же, как и в России. А между тем он в Германии же! Вглядывается вновь, чтобы увидеть чисто немецкое, но очень редко показывается какой-нибудь тип немца, и то, появляясь, не оставляет права перенести свои национальные черты на всех. От этого кажется Алпатову, что немцев гораздо больше в России, чем у них на родине. Почему это так?
   И все-таки это были и не русские люди. Чудесно было знать, что тут уж никто не подглядывает, не смотрит в упор, не спрашивает: "Чьи вы?" Казалось, человек тут виден не с лица, а вывернулся всем своим рабочим механизмом наружу и так сошелся в деле с другим. Тут весь человек шагал все вперед и вперед своим историческим маршем.
   Вот, видно, почему так и кажется, будто в Берлине немцев меньше, чем в Москве: потому что все моховые извилистые ручейки народностей тут, в огромном европейском городе, вошли в одно прямое широкое русло всего человеческого потока в каменных берегах. Там, далеко, далеко, в моховых истоках, где-то в темной хижине в России мерно всю ночь пилит сверчок. Это вспоминается почему-то, и даже понятно, этот мерный звук не напрасная трата времени: ведь и тростинка в русском потоке не напрасно мерно склоняется, шевелясь в струе, тоже и она отмечает, сколько прошло русской воды в общий поток.
   Широко, просторно, пахнет только водою и камнем. и среди грохота и шума русская песня сверчка преображается в музыкальный исторический марш человека, - всегда человека, вперед и вперед!
   Так на ходу представлялось Алпатову, а между тем незаметно и непонятно все стало переменяться. Были все те же огромные городские дома, но уже без украшений: просто дома, очень похожие друг на друга. Раньше между высокими домами была своя загадочная, таинственная сень, как в аллее из густых деревьев: в этой сени деревьев постоянно перебегают или светлые зайчики солнца, или тени пролетающих птиц; так же и в сени высоких, чудесно разукрашенных домов постоянно показывались разнообразные следы сложной жизни: один раз в окне, обрамленном тонкими кружевами, солнечный луч открыл золотую рыбку в изумрудных водорослях, маленькая рука повернула кран, и фонтан аквариума рассыпался радугой. Было много разных чудес в сени каменных домов, и вдруг все переменилось: дома стали похожи один на другой, на асфальте начался сор, из дворов на улицу стали выбегать плохо одетые дети, толпа поредела. Совершенно так же, как и в России, остановились на углу Два знакомых, стали долго разговаривать и загородили собой путь другим. Оба эти знакомые были сносно одеты, у одного в руке был наполненный землей цветочный горшок. Казалось, они разговаривали спокойно и были друзьями, как вдруг один взял свой горшок и с силой бросил его в лицо другому. Тот пошатнулся, схватился рукой за окровавленное лицо, а ударивший бросился бежать. Но человек с разбитым лицом скоро одумался и пустился догонять обидчика. На отлично умытом утром асфальте остались черепки и земля.
   Тогда музыкальный марш человека прекратился.
   Алпатов был в рабочем квартале.
   РУССКИЙ
   Странно было юноше, воспитанному в России поколениями революционеров на идее мировой катастрофы, прямо почти из тюрьмы попасть в чистенькую комнату немецкого социал-демократа, с умывальником под мрамор и вышивкой под точеной ручкой для полотенца: "Бог есть любовь".
   Это было на Рудерштрассе, номер 3. Металлист-рабочий Отто Шварц занимал здесь квартирку в три комнаты: спальня и столовая были для себя, а третья, маленькая, отдавалась двум ночлежникам по пятьдесят пфеннигов с каждого за ночь, с постельным бельем, утренним кофеем и круглой булочкой с маслом. Отто был на заводе, когда в его квартиру позвонился Алпатов. Мина Шварц, совсем молодая женщина в белом переднике, провела русского студента в крохотную комнату, в которой этим утром был вымыт и вычищен каждый вершок. Кроме двух кроватей, в комнате было на каждого жильца по ночному столику и общий умывальник под мрамор с палочкой для полотенца и вышивкой.
   Было так удивительно чисто вокруг, что Алпатов стеснительно посмотрел на свой загрязненный баульчик и нерешительно поставил его возле умывальника. Мина сейчас же взяла его, протерла тряпочкой над умывальником и поставила на полку возле кровати. Она спросила, не нужно ли Алпатову еще что-нибудь, и когда недогадливый русский отказался, сама поманила его и показала в коридоре необходимости. Усталый с дороги из России и от большого перехода по Берлину, Алпатов хотел было прилечь на кровать и открыл одеяло. Но под одеялом оказался пуховик в чистых простынях, и под ним была еще другая перина. Видно было, что Мина целое утро посвятила устройству таких сложных постелей, и Алпатов не посмел расстроить порядок для дневного спанья. Подумав немного, он сел на стул и сразу же тут задремал. Тогда ему стало совсем понятно, почему на родине он томился так долго в камере одиночного заключения: потому что там миллионы людей жили под соломенными крышами вместе с животными, с божницами, наполненными черными тараканами.
   Там, на родине, был закон для совестливого человека:
   "Так жить нельзя". Тюремная камера там казалась единственно возможным жилищем для совестливого человека, временным страданием до исполнения срока мировой катастрофы, после которой разрешено будет жить хорошо, потому что тогда не будет ужасного неравенства.
   Алпатов, конечно, очень устал и потому, засыпая на стуле, возвращался домой: так ведь и все мы в минуты усталости пробуем вернуться на какую-то свою милую родину.
   Однако не сразу дается сон в сидячем положении. Засыпающий, убегая мыслью на родину с запрещенной порядочной жизнью для интеллигента, вскидывает голову, узнает новые предметы: чистые кровати с пуховиками, полочки, умывальники под мрамор с вышитыми над ним словами. И ему кажется, что здесь, в этой комнате, весь темный лик русского бога с черными иконами, с лампадами, коптящими усы и бороды изъеденных тараканами угодников божьих, - все это страдание людей и богов на русской земле обернулось в любовь над умывальником социал-демократа, и эта любовь означает: скромная жизнь порядочному человеку в Германии разрешается.
   Все это, однако, засыпающему было не материал для критики, как непременно выходит, если записать словами, а скорее он ставил в вину себе отсутствие восторга перед жизнью людей, преданных всецело обязанностям каждого дня.
   Между тем Отто Шварц на своем заводе много отвалов и лемехов натаскал за утро из литейного в свое отделение и шел домой обедать, не подозревая, что у него в квартире днем спит русский студент. Узнав от Мины, что к ним явился русский, он заволновался: русских он никогда не видал и только слышал о них много необычайного. Несколько раз во время обеда он тихонько открывал дверь и оглядывал спящего Алпатова и дивился: русский с виду ничем не отличался от молодого немца. Жена, однако, таинственно ему прошептала, что русского ей пришлось познакомить с "тетей Мейер" ("тетей Мейер" у Шварцев называли отхожее место). Мина при этом высказывала догадку, что в России, наверно, как-то иначе обходятся.
   - Я где-то читал, - ответил Отто, - что они выходят на двор и зарывают лопаточками, каждый русский ходит с лопаточкой.
   - Я слышала тоже, - сказала Мина, - но мне кажется, так делают китайцы.
   - Это все равно, - ответил Отто, - Китай и Россия в одной стороне.
   Пообедав наскоро, Отто побежал на свой завод и до вечера очищал уголь с лемехов и отвалов. После работы он был на коротком собрании своего профессионального союза и там за кружкой пива рассказал своему двоюродному брату Августу о русском и просил его завтра утром по случаю воскресного дня непременно зайти к нему: может быть, русский расскажет что-нибудь любопытное.
   В этот вечер, однако, не суждено было Отто Шварцу познакомиться со своим жильцом. Отдохнув на стуле полчаса, Алпатов отправился по объявлению в газете и дешево купил себе подержанный велосипед. До вечера он объездил весь Шарлоттенбург, побывал в разных парках, видел озера, и когда вернулся домой, кровать его была открыта. Он забрался в пуховик и заснул по-настоящему непробудным сном до утра.
   Первая мысль его была, когда он проснулся, идти к Отто Шварцу, узнать у него о больших рабочих собраниях с Бебелем, Либкнехтом и другими вождями. Но было поздно разговаривать с Отто: он был уже на заводе. Тогда каким-то удивительным образом мысль его перескочила от Бебеля к Инне Ростовцевой. Так, верно, это крепко связалось все в тюрьме: мировая катастрофа с ее пророком Бебелем, Германия с музыкальным голосом его тюремной невесты с лицом, закрытым густой вуалью. Там, в тюрьме, казалось так просто найти ее, узнать и восстановить неясный облик по музыке голоса. Теперь он приблизился к ней, они в одном городе, но почему-то стало казаться, что очень трудно найти. Все-таки она же сама указала путь, она звала его учиться, значит, надо ехать в университет.
   Теперь он едет по той же самой асфальтовой улице, где вчера встречал с таким удивлением соединенного человека. По мере того как он приближается к сердцу Берлина, сгущается все больше и больше толпа на панели, теснят экипажи. Но стоит только нажать немного педаль, и все теснящие экипажи становятся неподвижными.
   Однако трудно передать это наслаждение от быстрого движения на кипучей улице между экипажами. Так стриж с ликующим визгом проносится между стаей тяжелых птиц и стремительно мчится под облака. Мало движения тела, чтобы это понять, надо вспомнить свою собственную музыку, игравшую когда-то в юности в часы напряженного ожидания встречи с невестой, забыть совершенно серую сеть морщин, причин и теорий...
   И вот среди грохота экипажей чей-то голос отчетливо называет по имени.
   Алпатов затормозил и прислушался: зоа повторился, рука дрогнула. Сзади насела тяжелая лавина экипажей. Он едва успел соскочить у самого края панели и стал дожидаться. Потом вышла из толпы девушка с лицом, закрытым зеленой вуалью...
   ...Улыбаюсь вам, друг, через разделяющие нас годы и страны, я забываю мои толстые щеки, покрытые конской щетиной жизни, мне кажется, щеки мои, как в юности, тонко огибают кудрявую улыбку сохраненного духа. Вспомните же и в это наше время и спешите улыбнуться, потому что рано или поздно начнутся мои письма из ада.
   ...Встреча была совсем недалеко от университета. Подавая руку, она сказала:
   - Вижу, вы меня не узнаете, мы с вами вместе приехали из России, не прошло еще и трех дней, как вы уже и забыли.
   Алпатов пришел в себя, узнавая под зеленой вуалью не тюремную невесту, а обыкновенную Нину Беляеву.
   - Нет, - сказал он, - я вас узнал, вы Беляева, а растерялся потому, что экипажи могли меня раздавить. Это нелегко ехать на велосипеде по такой улице.
   И, болтая, они вместе входят в старое здание университета, столь почтенное и не соответствующее новому времени. Эта простая внешность Берлинского университета не может быть понята русским юношей сразу как прелесть: германские ученые не рядятся в тоги, доктора философии позволяют себе отличаться от других людей только немного более широкими полями своих "докторских" шляп. Конечно, и Нина Беляева, и Алпатов слышали о Паульсене и прежде всего хотят записаться на его введение в философию. Им советуют спешить занимать места в большой аудитории и прибить свои карточки поближе к кафедре: Паульсен уже стар, говорит не очень громко. А ведь непременно Инна Ростовцева, если только она в Берлине, тоже прибила свою карточку на летний семестр. Нина ищет два места рядом на первых скамейках - ей это нужно. Алпатов ищет среди визитных карточек имя своей невесты. Медленно проходит первые ряды, потом быстрее, и, наконец, остается назади одна только карточка, последняя надежда, и вот нет: не она! А Нина нашла два свободные места в третьем ряду. У социолога Зиммеля, в маленькой аудитории, почти одни только русские имена, исчезает надежда: нет, не она! - и опять своя карточка прибита рядом с Ниной Беляевой. Так и у Вагнера, и у Шмоллера, и у историка Маркса - нигде нет желанного имени. Нина допытывается:
   - Отчего вы такой рассеянный и как будто печальный?
   Алпатов сконфуженно улыбнулся: у него слишком много впечатлений, не может справиться. И прощается, извиняясь, что с ним велосипед, и трудно вместе идти. Нина желала бы, однако, тоже купить велосипед, если это недорого. Алпатов называет цену самых дорогих английских машин. Это невозможно для Нины.
   - А, верно, так хорошо? - спрашивает Нина.
   - Да, но сильно парит, - отвечает Алпатов, - весь мокрый делаешься, легко простудиться.
   Нина опускает зеленую вуаль, исчезает в толпе. Алпатов находит специальную дорожку для велосипедистов и мчится во весь дух неизвестно куда по Тиргартену и дальше через Шарлоттенбург в далекие парки с озерами, пересекает полотно железной дороги. Колесо велосипеда вертится так быстро, что не видно заполняющих его спиц, так точно и в голове своей иногда человек не чувствует мысли только потому, что множество их там слишком часто мелькает. Но вот велосипед остановился у переезда через железную дорогу, и явилась определенная мысль о письме. У одного ларька он сходит с велосипеда, покупает двойную открытку для адресного стола, пишет имя, национальность своей невесты, свой адрес, опускает в почтовый ящик и мчится по шоссе все дальше и дальше, пока вдруг силы совсем не оставляют его. В этом опасность очень быстрой езды на велосипеде: незаметно сразу прекращается способность вертеть ногой колесо, и становится невозможным двигаться дальше. Приходится идти пешком и, когда сошел, хочется есть так, что, кажется, если не съесть сейчас же кусочек чего-нибудь, то и не стронешься с места даже пешком, а вокруг лес с отлично отделанными дорожками: для велосипедистов, для всадников и пешеходов. Разве спросить кого-нибудь, где ближайший ресторан? Вот идет старая женщина с большой корзиной. Она говорит, что до ресторана пять-шесть километров. От человеческой речи как будто прибавилось сил. Пробует ехать и опять не может: пять километров кажутся бесконечными. Потом спать захотелось, и это можно... Свертывает на глухую тропинку и дремлет на траве возле дерева; трава такая же, как и русская, совершенно: так же, как и на родине, ползет красная божья коровка. В голове как на тихой воде океана, и нет границ, отделяющих себя от всего; божья коровка сама всползает на палец, палец сам подымается вверх, и все делается как положено: достигнув конца, жучок выпускает из-под красной покрышки какую-то свою мятую юбку и улетает.
   ВОЙНА И ПОЖАР
   Оказалось, что ложь, что за границей не существует "русского" гостеприимства. Разница с Россией только, что за границей время измерено и гостеприимство бывает по воскресеньям. Утром, как только Алпатов умылся, Отто Шварц взял его за руку и повел к своему столу, где Мина варила утренний напиток в кофейнике, похожем на русский маленький самовар. Кофе в таких самоварчиках получается такой крепкий, что от одной чашки у старых кофейниц щеки становятся красными. На столе были сыр и масло, возле чашек лежали маленькие, уголком сложенные салфетки. Мина очень постаралась для русского.
   Видеть раскрытый "Форвертс" за утренним кофе, читать его не таясь, как обыкновенную газету, Алпатову все еще непривычно. И об этом он и начинает разговор:
   - Вы социал-демократ?
   Отто неохотно пробормотал: а кем же ему еще быть, как не социал-демократом? Алпатов спросил:
   - Например, если бы свободомыслящим? Отто спросил, в свою очередь:
   - А какая мне выгода быть свободомыслящим?
   Странно звучало это слово "выгода".
   Алпатов знал и твердил тысячи раз, что рабочее движение все основано на интересе, но в личных отношениях он, русский, не встречал еще у себя на родине ни одного студента, ни одного рабочего, кому революция была бы лично выгодна в данный момент. И потому Алпатов в замешательстве сказал нескладно:
   - Выгода... выгода... а я ведь тоже социал-демократ. На это Отто:
   - Разве в России тоже есть фабрики?
   - Ну как же, никакое большое государство и даже маленькое теперь не может обойтись без фабрик.
   Отто обернулся к жене:
   - Слышишь, Мина, в России тоже есть фабрики.
   - А я слышала, - сказала Мина, - там очень много медведей.
   Алпатов улыбнулся:
   - Они работе на фабриках не мешают, в лесах есть медведи, но в городах они не показываются.
   - Никогда? - спросила Мина таким разочарованным голосом, что Алпатов из вежливости уступил:
   - Почему никогда, конечно, бывают случаи. Но зато волки встречаются всюду.
   - Вот видите! - сказали вместе и Отто и Мина. Алпатов вдруг понял, чего ожидают от него эти простые, добрые люди, и ему захотелось доставить им удовольствие рассказами о своей необыкновенной стране.
   - Сила земли там столь велика, - начал Алпатов, - что люди полей, где нет совершенно лесов, сжигают для отопления своих избушек солому и навоз земля там родит без навоза.
   - Не может родить земля без навоза, - возразил Отто, - это сказки. Вы смеетесь над нами.
   - Нет, я не смеюсь, добрый хозяин, - серьезно сказал Алпатов, - там чернозем в аршин толщиной и долго может давать урожаи собственной силой. А в лесу иногда рубят охотники огромное дерево, только чтобы выгнать маленькую белочку: дерево в таком лесу ничего не значит. В России есть края, где летом солнце светит и ночью, а на другом конце не бывает зимы. Там, в России, ни в чем нет счета и меры, как в Германии, и если начнутся поля, то что поля: никакой глаз не может досмотреть их до конца, все рожь или пшеница, овес и картофель. А если начнется где, то и не говорят: "там-то лес", в России скажут: "и вот леса пошли".
   - Леса ходят, - смеясь, повторила Мина, - а как же люди сообщаются в таких огромных пространствах?
   - Люди мало сообщаются, - ответил Алпатов, - люди там больше сидят, но если встречаются иногда в вагонах...
   - А, все-таки, значит, есть и вагоны, - сказал Отто.
   - Очень немного, - ответил Алпатов, - совсем пустяки, но все-таки есть. Люди разных стран, лесные и полевые, встречаются в пути очень далеком, в вагонах, иногда на лошадях едут вместе, а то просто пешком идут по тропинкам. На промыслах, в монастырях сойдутся и начинают рассказывать друг другу о своей стране, и так они все узнают не по газетам и книгам, а из устных рассказов: там живут слухом. И для слуха там есть два самые ужасные слова, от которых женщины начинают выть и у мужчин иногда волосы встают дыбом: такие два слова в России: пожар и война. Это очень принижает наших людей, и мы их подымаем.
   - Вы - люди образованные?
   - Более или менее, эти люди у нас самые бедные и называются революционная интеллигенция. Против слова "война", мы даем им слово "революция", а против слова "пожар" - "социализм". Мы верим, что в самом близком будущем, еще при жизни нашего поколения, совершится мировая катастрофа, война кончится на всей земле и пожары перестанут в новой культуре.
   - Благодаря бога, - сказала Мина, - у нас теперь не боятся пожаров.
   - А война?
   Мина посмотрела на Отто.
   - Война большое несчастье, - сказал Отто, - рабочему человеку война невыгодна, мы, насколько возможно, боремся против войны. Только сразу ничего не сделаешь.
   - А как же Бебель-то сулит мировую катастрофу еще при наших днях?
   - Август Бебель, о да, Август Бебель! Отто подумал немного и вспомнил:
   - О да, Август Бебель: "Женщина и социализм".
   Больше он ничего не мог сказать, и в разговоре получилась заминка. "Хорошо бы теперь вернуться к интересным рассказам о России", - думали Шварцы. Но Алпатов спросил, можно ли ему где-нибудь видеть Августа Бебеля.
   - А вам зачем его нужно видеть?
   - Он такой замечательный, мне интересно на него посмотреть.
   Отто понял Алпатова, вдруг осветился любовью к своей земле, гордостью и счастьем все показать иностранцу. Он быстро заглянул в газету и сказал:
   - Бебеля мы сегодня увидим, и еще увидим старого Либкнехта, и еще увидим адвоката Гейне.
   Отто совсем повеселел:
   - Да знаете что, может быть, нам удастся сегодня, и я вам покажу, я вам покажу такое... я вам покажу самого императора.
   - Настоящего императора Вильгельма? - удивился Алпатов.
   - Вот погодите-ка только, я вам покажу нашего императора: по будням он гуляет, а по воскресеньям катается в Тиргартене. Выйдет, да, выйдет непременно: я вам покажу. А до этого всего я хотел бы показать вам свой картофельный участок. Поскорей бы только Август пришел.
   И тут как раз позвонили.
   Август пришел с женой и детьми. Жена его Эльза, дети - Роберт, Эмма и Элла. Они все хотят слышать рассказы Алпатова о медведях. Но Отто теперь уже крепко забрал себе в ум, что даже интересно и свое все показать русскому; есть что показать!
   - А есть у вас в России пиво? - спрашивает он весело.
   - Есть, - говорит Алпатов, - только наше пиво я не люблю: русские пьют горькое пиво.
   - Это не идет: горькое пиво! А если я, например, угощу вас мартовским мюнхенским темным, как вам это покажется?
   - Нам так неверно наговорили, - сказал Алпатов, - будто гостеприимство только у русских людей, - оказывается, у вас тоже очень любят гостей.
   - Вот погодите, вот погодите только! - радовался Отто. - Кто знает, может быть, мы успеем попасть сегодня и на праздник стрелков.
   Всей семьей, окружающей русского, они выходят на улицу, и еще выходят из того же дома семьями другие рабочие. Неузнаваемо стало теперь там, где вчера несся поток деловых людей. Все как будто замерло, и так заметно было, что посередине улицы бежала трусцой большая сенбернарская собака в ошейнике и с бантиком. Казалось, собака тоже собралась куда-то по случаю праздника в гости, может быть, даже и в церковь: неустанно, ровно, как по метроному, тиликал смешным для русского слуха, каким-то слишком аккуратным звоном, наверно, очень небольшой колокол в кирке.
   АРОМАТ ЗЕМЛИ
   Алпатов в изумлении стоял на картофельном участке. Вверху по насыпи мчался поезд круговой железной дороги, в дыму паровоза исчезали дома, и снова показывались в верхних этажах маленькие фарфоровые хозяйки, убирающие свои квартиры. Тоскливо сжалось сердце, Алпатов все через себя понимал и себя как-то через право человека на счастье с постоянной готовностью на последнюю беду: от сумы и тюрьмы не отказывайся. Так он, попав на картофельный участок берлинского рабочего, представил себя русским фабричным с мечтой поехать на свой годовой праздник в деревню...
   Прощай, Россия, прощай, воля и надежда вернуться к празднику или под старость в свой родной уголок, где покосившаяся на деревянных столбах хижина с забитыми окнами столько лет терпеливо дожидалась хозяина. Все кончено: с двух сторон тесно зажали каменные стены клочок земли величиной в небольшую комнату, на клочке в одном углу беседка, в другом сортир - и все! Рядом с этим соседний участок, точно такой же картофельный с беседкой и сортиром, и так без конца, потому что эти участки рабочих колоний составляют в Берлине кольцо, совершенно так же, как у нас в Москве Садовая улица - Садовое кольцо.
   Вдали дым паровоза закрыл ряды огромных, сверкавших на солнце окон какой-то фабрики, тут, ближе, глядели окна рабочих квартир, в этих чистых квартирках была заключена мечта о свободе, и последним вздохом заключенной земли был картофельный участок с беседкой и сортиром. И земля эта уж не пахла. Алпатов даже взял в руку немного, понюхал: совершенно не пахло землей. Отто, и Август, и Мина, и Эльза, жена Августа, и дети Августа Роберт, Эмма и Элла - все окружали Алпатова и спрашивали, почему он нюхает землю, и разве земля в России как-нибудь особенно пахнет?
   Алпатов рассказывал, что у него на родине чернозем толщиною в аршин так прекрасно пахнет, что каждый рабочий, рожденный на этой земле, непременно рано или поздно возвращается на родину. Алпатов замечал по себе, что больше всего связывает с родиной человека запах земли, ее трав, хлеба, цветов. И если земля не пахнет, то, значит, все остальное существует обманчиво.
   - О да, да, - ответил Отто, - я и понятия не имею о настоящей земле: мой отец и мой дедушка работали в Берлине на фабрике.
   Но Мина вздохнула: она понимала Алпатова. Ведь у нее тоже прекрасная родина - Саксония, там горы и лес. И она очень хорошо знает запах родной земли. А тут какая земля! Да, какая это земля, если даже не пахнет. Но, слава богу, что и это есть: можно немного по воскресеньям тут позабавиться.
   - Ну, да, конечно, позабавиться, - сказал весело Август. И, пощупав мускулы Алпатова, предложил ему побороться.
   - Можно, - ответил Алпатов.
   И, быстро обхватив Августа, уложил его на живот, сам сел на него, Август приподнялся на руках и коленках. Алпатов поехал, как на лошадке. Дети стали смеяться. Все смеялись, и женщины повторяли:
   - Эти русские - очень веселые люди!
   Потом оказалось, что где-то тут, совсем близко, можно выпить по кружке отличного баварского пива. Только по одной кружке - и на собрание с Бебелем! А Эльза уведет Детей к теще и вернется прямо туда, к ним на собрание.
   В маленькой кнейпе и Отто, и Август шепчутся с толстым хозяином, показывают на Алпатова, и хозяин очень доволен, он кивает головой: да, непременно так надо сделать, хотя бочка еще и не кончилась, но для русского гостя надо начать новую, свежую бочку мюнхенского мартовского темного пива. Большой зейдель очень темного пива был на одну треть сверху наполнен буроватой пеной, пахнувшей сильно не то дубом, не то ячменем, как пахнут только первые зейдели из только что пробитой острым концом крана бочки. Верно, много веков трудовой культуры должно было пройти, чтобы научиться сохранять человеку аромат земли в таком напитке. Алпатов одним духом, не отрываясь, опустошил весь зейдель. Но он чуть-чуть ошибся: необходимое прозит ему надо было сказать перед тем, как приложить губы к стеклу, он же выпил и после сказал. И от этого в ответ на его запоздалое прозит ему сейчас же налили еще.