Мартовский свет, разгораясь все больше и больше ближе к полудню, во всем помогал Алпатову.
   Сверкает алмазная весна. Многие синицы в Лесном поют брачным голосом, самые красивые маленькие птички, кочуя, рассыпаются по темнеющим дорогам, снегири, свиристели, овсянки. На Невском возле Пассажа продают мимозы, тепличные фиалки и ландыши. Ярко освещенная студенческая молодежь на верхнем этаже конки показалась Алпатову букетом цветов. На углу Невского и Михайловской под капелью одна улыбающаяся девушка показалась ему очень похожей на Инну Ростовцеву.
   Если в мрачном Петербурге на Невском Алпатов открыл себе весну света, то почему бы и департаменту не выйти таким же удачным и положению в нем совершенно особенным: очень возможно, еще ни один инженер не приходил сюда с таким великим планом осушения русских болот. Швейцар в этом изящно одетом молодом человеке сразу же увидел его счастливое будущее и не только вежливо помог ему раздеться, но и проводил немного по лестнице и в Ученом комитете указал кабинет его превосходительства. Секретарь, который разговаривал с ним по телефону, был очень похож на скромного, изысканного, вежливого немецкого молодого ученого и действительно оказался временно служащим здесь лаборантом. Он тоже скоро получает командировку в Германию и смотрит на Алпатова из Германии почтительно. Пока его превосходительство занят в кабинете с посетителем, есть время покурить и расспросить лаборанта, можно ли рассчитывать на успех.
   - Как понравитесь, - сказал секретарь. - Петр Петрович ученого склада человек, место его на кафедре, да вот только жизнь заставила его заняться производством бумаг.
   - Вы так смотрите...
   - Коллега, весь город занят производством бумаг. Но редко вы встретите человека совершенно мертвого и преданного только одной бумаге. Огромное большинство в Петербурге живет двойной жизнью.
   Мгновенно вспомнив, как в Париже Инна ему показалась двойной, Алпатов сказал:
   - Я это очень понимаю, жизнь вообще двойная, протекает в большой и в коротенькой правде, и люди живут обыкновенно надвое. Но я думаю, задача каждого сделать коротенькую правду большой, и человек должен соединить все правды в одну.
   Удивленный лаборант ответил:
   - Сбываются мои предчувствия: наверно, у нас преувеличили значение военной Германии, и в сущности своей она остается по-прежнему страной мыслителей. У нас в Петербурге едва ли кто-нибудь из служащих думает в своем деле соединять разделенную жизнь. Мы все служим здесь исключительно для производства бумаг, а дома занимаемся личной жизнью, которая и кажется нам настоящей. Я лично занимаюсь наукой, другой сидит просто в кафе.
   - Чем же занимается его превосходительство в другой своей, настоящей, жизни?
   - Лучшую часть своей жизни его превосходительство посвятил созданию лесной энциклопедии, другой стороной он, как все мы, раб и исходящих, и входящих бумаг. Если вам удастся подойти с его лучшей стороны, он все вам сделает, а если не удастся, то просто расскажет длинную историю, как он ездил в Карлсбад растворять камень в печени, и почему из этого ничего не вышло, и камень не дает ему жить.
   В это время из кабинета вышел посетитель в мундире с учеными знаками, и лаборант, пригласив Алпатова к двери, шепнул:
   - Будем надеяться на лучшее!
   Его превосходительство бессменный секретарь Ученого комитета лесного департамента Петр Петрович Ростовцев сидел за большим письменным столом, заваленным горою бумаг. Была видна входящему в кабинет только пепельная голова с желтым лицом. Взглянув на прекрасный лоб Петра Петровича, Алпатов сразу узнал происхождение закрытого локонами лба своей невесты и почтительно, гораздо усерднее поклонился, чем если бы перед ним сидел не отец Инны, а просто действительный статский советник. Но Петр Петрович даже и головы не поднял, а только указал рукой на стул. Алпатов сел и замер. Петр Петрович погрузился в работу и о просителе совершенно забыл.
   По длинным корректурным гранкам быстро гуляла рука с красным карандашом, одна рука красила, другая синила. Мало-помалу весь лист сделался похожим на трехцветный флаг из белого, красного и синего. После того рука берет пачку каких-то картинок, выбирает из них подходящие, иные пришпиливает к флагу-листу, иные наглухо приклеивает синдетиконом. С одной гранкой было покончено, началась другая, Алпатов кашлянул, и Петр Петрович поднял на него свои усталые и очень добрые глаза.
   - Я, ваше превосходительство, пришел к вам посоветоваться...
   - Рассказывайте, слушаю, - ответил Петр Петрович, снова погружаясь в работу.
   Алпатов побоялся упустить Петра Петровича и поскорей протянул ему руку с бумагой.
   - Вот мой диплом. Я иностранный инженер. Хочу просить вашего совета, можно ли мне как-нибудь устроиться на живую работу.
   Петр Петрович взглянул и просиял.
   - Торфмейстер! - воскликнул он. - Да вас ко мне прямо же бог прислал. Помогите мне, а потом я вам все сделаю. Садитесь удобнее.
   Оказывается, русские ученые не умеют писать для энциклопедии и надо у них из десяти слов оставить два-три, а то и всю статью самому изложить по-другому.
   Алпатов с удовольствием берет корректуру статей о торфе, усердно красит, синит, переписывает вновь и наконец показывает.
   - Что значит немецкая школа, - восхищается Петр Петрович, - наши растрепы могут только выдумывать, а вещь показать - это не их дело. Я в вас как будто alter ego [Второе я (лат.)] нашел. Но в чем же дело, в чем я могу вам по-мочь?
   - Я ищу живую работу, чтобы жить не надвое - для службы и для себя, как тут все живут, а целиком отдаться интересному труду.
   - Понимаю, - грустно и ласково сказал Петр Петрович, - что вы хотите создать лучшее.
   Конечно, Петр Петрович это совсем просто сказал, но у Алпатова это "лучшее" соединилось с тем, что он слышал от своей невесты: "Помни всегда, я отдала тебе все свое самое лучшее".
   - Вот верно-то, - воскликнул Алпатов совершенно по-детски, - именно лучшее.
   Петр Петрович с удивлением опять повторил:
   - Право, я, кажется, в вас alter ego нашел. В свое время я тоже, как вы, хотел цельного дела, хотел быть только фаунистом, воображал себе даже, что и жена моя тоже будет зоологом. А вот теперь, видите, как во всем разделился надвое.
   Алпатов с глубоким сочувствием и искренним состраданием смотрел на Петра Петровича.
   - Да, - сказал он, - я только теперь понимаю, что моей главной задачей будет не разделяться.
   - Как же вы думаете этого достигнуть? - спросил Петр Петрович. Извините меня, я спрошу: вы не женатый?
   Алпатов покраснел и не знал куда деваться. Петр Петрович даже глаза отвел. Потом Алпатов справился с собой и рассердился даже:
   - Я не женат, но какое же это отношение имеет к нашему делу?
   - Не сердитесь, милый мой, - ласково сказал Петр Петрович, - в большинстве случаев наше лучшее зависит только от этого...
   - Я сам так думаю.
   - Вы можете всячески думать, но беда...
   - Никакой беды, беда у сильного человека - это вызов к борьбе.
   - Скажите... - улыбнулся Петр Петрович, - вы не совсем уже юноша и отличный работник, до чего же, значит, можно за границей консервироваться. Кроме того, я думаю, вы происходите прямо от матушки сырой земли...
   Алпатов вспомнил, что рассказывала ему Инна об отце, что сам он из купцов, был Чижиков и стал Ростовцевым и потом для графини своей стал генералом. И почти с гордостью он сказал:
   - Я происхожу из купцов.
   - Так я и знал, и еще догадываюсь, - наверно, вы до заграницы бунтовали...
   - Как это вы можете догадываться, ваше превосходительство?
   - Очень просто: никто из приходящих ко мне за местом в департаменте не говорил еще мне: "Беда - это вызов к борьбе". Только не думайте вовсе плохо о бюрократии: Петербург высасывает из страны все лучшее, и оно уже потом здесь хиреет. И если с этим вздумать бороться, то надо уничтожить весь Петербург.
   - Вы забыли, ваше превосходительство, я с самого начала сказал, что ищу живого дела, понимая, конечно, на болотах, а не в департаменте.
   - Вот это верно, - обрадовался Петр Петрович, - если есть охота работать в болотах, то это мы с вами можем устроить. Но, конечно, не сразу. Есть ли у вас хоть что-нибудь пока перебиться? Для существования вы можете подработать у меня в энциклопедии; мы разделимся с вами: я себе возьму редактировать фауну, вы - флору.
   Алпатову хотелось броситься на шею Петру Петровичу: ведь он будет работать у него по ночам в той самой квартире, где выросла Инна!
   Лаборант показался в дверях. Петр Петрович весело ему сказал:
   - Ну идите, идите сюда, молодой человек, мы тут вот сейчас заключили союз флоры и фауны.
   Алпатов в приемной подождал лаборанта и все ему рассказал с восхищением: ему даже и не снилось, чтобы были такие превосходительства и такой департамент. Лаборант соглашался с ним, но про себя думал: все это выходит потому, что Алпатов приехал из Германии.
   Потом был Алпатов на Невском проспекте под вечер, когда на нем все кипит и бурлит. Зажигались лампочки. Начинался снег. Уйти, оторваться не хочется. Долго смотрит Алпатов на цветы за огромным зеркальным стеклом. Снег падает, а там целое дерево цветущей сирени. Но лучше всего одна вазочка в ювелирном магазине, небольшая античная вазочка с гением прельстила его. Она ли, такая совершенная сама по себе, взяла его в плен, или раньше того пришла ему в голову прекрасная мысль и случайно сошлась с формой изящного сосуда. Вот он что-то придумал. Поскорей бы только добежать к себе и написать это своему другу.
   И он пишет в дешевых номерах Пименова на Пушкинской улице, рядом с банями того же Пименова, представляя себе вместо женщины маленькую вазу с гением.
   "В какой пленительной силе встает теперь моя первая детская встреча с природой, и каким прекрасным кажется мне родной человек в родной стороне! Вспомните же, друг мой, я настаиваю, я буду радостно трудиться изо дня в день, чтобы вы наш брачный день приняли навсегда как единственную творческую силу природы, все, что мы называем неопределенным словом "любовь". Соберите же черепки вашей расколотой жизни, уверяю: есть на свете живая вода, я найду ее, и она опять даст черепкам форму единого прекрасного сосуда!"
   ПРИЧИСЛЕННЫЙ
   На Невском была суматоха. Коты с финскими ножами в карманах, встречая проституток, говорили им: "Облава! облава!" - и незарегистрированные женщины бросались в боковые полуосвещенные улицы. Особенно удобно было им пережидать облаву на Пушкинской возле номеров и бань Пименова: тут можно было и спастись от облавы, и замарьяжить кого-нибудь в номерах или банях.
   Но Алпатов и не подозревал, что он поселился в вертепе. Какое дело ему было до всего этого низкого, когда он так ясно видел само лицо жизни в форме античной женственной вазы с гением. Он бы и долго писал, и пропустил бы назначенный час для ночной работы в квартире отца своей невесты. Но ветер, как часто бывает в Петербурге, вдруг переменился, сильно повеяло теплом, и с грохотом обрушился снег. Алпатов очнулся, посмотрел на часы, запечатал письмо и вышел на улицу. Проститутки десятками бросились к нему, называя красавчиком. Некоторые были пьяны, хрипя и отхаркиваясь, тоже предлагали любовь, преследовали, хватались руками за пальто. Алпатов пробивался через их толпу с таким чувством, как на войне нам, живым, приходилось быстро ехать по полю, усеянному трупами: не так было страшно, как описывают, забываются страшные трупы, когда самому очень хочется жить...
   ...Друг мой, в любви нашей, конечно, скрыта воина, и улицы большого города политы гораздо больше нашей кровью, чем поля обыкновенных сражений. Ночью на улицах бой, днем идем мы все как последствие великой войны: мы, победители и побежденные. Но редко доходит до того, чтобы всех сразу коснулась война. В мирной жизни все проходит невидимо, как у маленьких животных в густой траве. Но мы были свидетелями, когда война всех коснулась и потом улицы большого города начали было даже покрываться действительно настоящей зеленой травой: во многих местах на Васильевском острове, где я жил, это было. Но скоро снова человек все взял в свои руки: опять везде загорелись огни, опять начали везде торговать и любить. Я шел, как лунатик. Мне казалось, будто я, как ворон, прожил лет триста, возвращался на давно оставленное привычное место и все узнавал. "Вон там, - угадывал я, - должен быть крендель булочной, описанный Блоком, - как-то теперь? И что же: хотя золотой крендель куда-то исчез, но булочная была на том же самом месте, и продавали тут прежние французские булки и русские крендели. Через два дома от кренделя была пивная, и опять вот она: люди по-прежнему сидят и пьют у окна. А потом я завертываю за угол, и волнение мое доходит до последних пределов: тут должна быть маленькая подвальная лавочка, где в роковой вечер я купил себе папиросы "Кадо". У меня сердце больно забилось, когда я в действительности увидел ту же самую лавочку с папиросами. Спускаюсь туда, и тот самый хозяин с усами, как у Бисмарка, подает мне папиросы "Са-фо". С сожалением говорю ему: "Когда-то было "Кадо"! Он мне моргнул и покосился на публику. Я подождал немного, и, когда все вышли из лавочки, Бисмарк, обдувая пыль с коробочки, подает мне "Кадо". Я закурил и, как лунатик, продолжал свой путь, и всюду, где я жил, где так смутно мыслил и.смешанно чувствовал, на кровавых местах побоищ нахожу выпрямленное чувство и созревшую мысль. Мало-помалу я уже не лунатиком, а хозяином прохожу по полю сражения и собираю урожаи на крови и сею. Неужели я сею только для того, чтобы скрыть повседневный бой и создать иллюзию мира? Не знаю, друг мой, мне так хочется жить, я плыву, поминая милых умерших, втайне радуюсь сердцем, что сам остался в живых...
   Это напряжение жизни у Алпатова было так сильно, что из обыкновенного светящегося номера 25 на Захарьевской он создает себе в один миг на всю жизнь, конечно, такого же фетиша, как вышло у меня с папиросами "Кадо" в подвальной лавочке. Для других людей был самым обыкновенным серый каменный в четыре этажа дом с подвальной лавочкой, от которой прохожим днем и ночью пахнет морковью и кислой капустой. В этом доме для других людей, может быть, самая неинтересная квартира пепельно-серого с желтым лицом действительного статского советника, не сумевшего в Карлсбаде растворить камень своей собственной печенки. Для Алпатова это был дом его невесты, и он, волнуясь, не мог даже сразу войти: прошел до угла, вернулся, прошел до другого угла, снова вернулся и тогда уже вошел с трудом, сам себя заговаривая. Как условились, чтобы не беспокоить кого-то звонком, он тихонечко с лестницы стучит в стену. Петр Петрович сам открывает дверь чуть-чуть, только для глаза, спрашивает: "Вы?" - и снимает цепочку. Он в халате и туфлях, неслышно закрывает дверь на французский замок, умоляет шепотом, раздеваясь, что-нибудь не задеть в передней и потом идти за ним совершенно неслышно. Алпатов крадется на цыпочках через анфиладу неосвещенных комнат на огонек. И потом, когда закрывается дверь кабинета за ним, то кажется ему, будто попал в мышеловку: книги высоко вверху под потолок, и в шкафах, и в вертящихся этажерках, и внизу, даже на полу разложены диаграммы и карты. Они садятся у письменного стола рядом и начинают работать.
   Час ночи.
   Что-то грохнуло и покатилось. Петр Петрович вопросительно поднял голову. Алпатов ему подсказал:
   - Это весна: в желобе лед покатился. Петр Петрович:
   - Неужели весна?
   Он сказал это в особенном смысле: "Продолжаются разве весны на свете?" Алпатов ответил в своем смысле, что эта весна для него совершенно особенная, что он уже видит третью весну: в Париже было, как в апреле, проезжая назад по Германии, видел март, и в России началось все с начала.
   - Так вы и в Париже были, а у меня там теперь учится дочь.
   Как вертелось на языке сказать: "Я с ней встречался". Но вместо этого он спросил:
   - Почему учится она в Париже, а не здесь?
   - Результат семейной борьбы, я настаивал, чтобы здесь училась: у нас тоже неплохо на высших курсах. Но
   для некоторых в нашей семье неприемлемо слово "курсистка".
   Алпатов догадался, кому неприемлемо.
   Опять грохнуло и покатилось в желобе. Петр Петрович сказал:
   - Так, стало быть, это весна. Ну, давайте еще поработаем.
   Два часа ночи.
   Редактор. Может быть, вы подкрепитесь шоколадом? Бывало, всю ночь жую шоколад. Теперь все запретили.
   Кушайте, мне доставляет наслаждение смотреть, как люди с аппетитом едят. Неужели вы, правда, теперь третью весну переживаете?
   Помощник редактора. Это неважно. Петр Петрович, весна у человека бывает одна.
   Редактор. Да, это правда. Потом короткое лето и осень, неизбежная зима - и конец. А вам как представляется?
   Помощник. Мне представляется так же, как вам, для всех неизбежно, но в отношении себя я всегда почему-то думаю о смерти: пусть у всех, а я-то как-нибудь проскочу.
   Редактор. Мне вы очень, очень нравитесь: в молодости я думал совершенно, как вы.
   В четыре утра белый тюль на окнах становится снежным узором на голубом. Алпатов положил карандаш и любуется.
   Редактор. Вы, наверное, устали?
   Помощник. Рассветает. Я думаю, вот бы такие занавески делали на окна, как выходит теперь: кружева на голубом шелку. Давайте, если можно, закончим работу: мне хочется посмотреть, как теперь на улице. Вы, наверно, тоже немного устали?
   Редактор. Я совсем не устаю от этой работы: ведь это я делаю для себя и получаю гроши. Мне трудно в коми-теге, там я секретарь, здесь председатель. Лесная энциклопедия - мое собственное дитя. Но давайте кончать, ведь вы секретарь и должны уставать.
   Алпатов убирает бумаги. Петр Петрович ему говорит:
   - Я заметил, у всех складывается понимание жизни двойное, как бы направо и налево; у меня сложилось, на одной стороне председатель, на другой секретарь: у председателя талант и слава, но живет он трудом секретаря. Вы себе нашли что-нибудь в этом роде?
   - Я хотел бы соединить в себе то и другое, чтобы для всех со стороны я был секретарь, а внутри себя председатель.
   - Совершенно удивительно! В своей молодости я думал так же, как вы. Но вот вам мой совет: если только вы хотите сделать карьеру, о секретарстве надо выбросить всякую мысль.
   - Я не карьеру хочу делать, я хочу создать себе положение.
   - Положение? - удивился Петр Петрович. - Как положение? Вы об этом не говорили. Я слышал от вас о каком-то большом деле. А положение это совсем другое; хотите, я похлопочу: вас причислят к министерству.
   Алпатов опять замялся: нельзя же было ему посвятить отца Инны в евой план, - для виду скоро создать положение, а потом увезти ее с собой на большую работу. Но Петр Петрович полюбил его и стал по лицу все понимать. Он сказал:
   - Не трудитесь мне объяснять: вам нужно положение, и это я постараюсь вам сделать; вас причислят.
   - Что же, - спросил Алпатов-Причисленный, - есть ли это уже положение?
   - Причисленный, - ответил Петр Петрович, - это вроде как бы представленный. У нас в министерстве есть около тысячи представленных к чину действительного статского советника, но удовлетворяют их не сразу, всего несколько десятков около Пасхи из всей тысячи делаются настоящими генералами. Вот я, кажется, нашел точное определение: представленный - это скорее состояние, чем положение. Точно так же Причисленный - это состояние, а когда Причисленный получает место - это уже положение.
   В передней Алпатов очень тихо напомнил:
   - Вы не забудьте, ваше превосходительство, может быть, и сегодня уже для меня это сделать.
   Бесшумно, привычной рукой опуская пружинку дверного замка, Петр Петрович ответил:
   - Ступайте, любуйтесь весной и считайте себя как бы Причисленным.
   На рассвете успело уже слегка подморозить. Пока Алпатов достиг Невского, уже совсем рассвело. Всюду на улице было много некрасивых остатков, как после боя на поле: там обрывки газеты или разорванный конверт, иногда тесемка, была одна калоша и футляр от финского ножа. Электричество забыли погасить, и этот бледный свидетель пересказывал весеннему свету о ночных делах человека. Непривычная ночная работа поселила великий сумбур в голове Алпатова: электричество стало ему как вечный секретарь, и он жалел его так же, как и Петра Петровича с секретарской работой его в департаменте.
   СЛЕДЫ НА НЕВСКОМ
   Весна задержалась. Каждый день одинаково к полудню согревается воздух, до вечера бывает тепло и на улице исчезают все признаки снега. В полночь летит пороша, на рассвете скрепляет порошу мороз, и следы немногих людей в заутренний час отчетливее виднеются на Невском.
   Странный след оставлял Алпатов на невской пороше в заутренний час. По Литейному след был очень извилистый, неровный: человек шел, поминутно останавливаясь, вероятно, о чем-то раздумывая, топтался на месте. Можно было подумать, что с Литейного на Невский выходил совершенно пьяный человек и свертывал к большому цветочному магазину. Тут возле цветов очень много натоптано, охотник по зверю сказал бы, что зверь тут жировал. После того пьяный след переходил к магазину, где была на выставке маленькая керченская ваза с гением. Тут след был твердый и насквозь до асфальта: тут он долго стоял. И отсюда обратно, пересекая свой извилистый след верными шагами, шел по Невскому к Пушкинской.
   Если бы мог только Алпатов понять свой собственный след, как бы он ужаснулся себе самому, оставляющему ежедневно на мостовой изо дня в день совершенно одинаковые отпечатки. Но и на рукописях исправляемых им статей тоже остаются следы. Каждый раз, приступая к работе, на полях первой рукописи он ставит множество точек, заключая каждый десяток в кружок. На второй статье точек меньше, и дальше все меньше и меньше. Так ему необходимо считать точки, пока не войдет в работу. А днем, когда всф работают, он пишет невесте, похожей на вазу, письма безо всякой меры и счета. Можно ли так жить изо дня в день и оставлять на заутренней невской пороше правильный, деловой след человека?
   Каждый день он входит с надеждой - вот сегодня Петр Петрович объявит ему радость: он причислен к министерству, ведь нужен только первый шаг в каждом деле, а потом обыкновенно все спокойно идет своим чередом. Но Петр Петрович упорно молчит. С ним тоже что-то происходит: Алпатов все бледнеет. Петр Петрович желтеет и очень часто теперь, не работая, лежит на диване. В последний раз он долго не отворяет. Алпатов стучит в стену еще и еще. А когда наконец отворяется дверь, Алпатову приходится своего редактора под руку вести до дивана.
   "А что, если придет такой день, - думал Алпатов, - и к Петру Петровичу вовсе не пустят, и нельзя будет спросить о своем?"
   Он решается сегодня и спрашивает. И Петр Петрович говорит:
   - Все сделано, но почему-то не отвечает департамент полиции. Я вижу, вы очень волнуетесь, почему вам не терпится?
   Смущенный Алпатов:
   - Так, весна задержалась: на меня это всегда сильно действует.
   - Проехались бы пока, - советует спокойно Петр Петрович, - вот я поеду в Карлсбад, и вам бы можно омандировку устроить за покупкой гидроторфных машин, да, едемте вместе. Алпатов смекнул: "Вот бы воспользоваться и заехать в Париж".
   - Но как же поехать, - сказал он, - для этого, верно, надо быть тоже причисленным?
   - Это можно по вольному найму. И я вам о поездке так, между прочим, сказал, а по вольному найму на всякую работу легко можно устроиться.
   Алпатов встрепенулся:
   - Так почему же вы раньше-то не сказали!
   - С вами происходит что-то мне непонятное, молодой человек, вы пришли ко мне в первый раз и объявили желание работать. Я хотел вас устраивать. Потом вы заявляете, вам здесь необходимо некоторое положение. Я начал хлопотать о положении, и теперь вы опять хотите работать.
   - А разве по вольному найму это не положение?
   - Какое это положение, если при первом недоразумении вас могут уволить! Это волчье положение и - вернее сказать - не по вольному найму, а по волчьему найму.
   После того Петр Петрович закрыл глаза. В этот раз Алпатов напрасно ставил и считал точки на рукописи: длинные периоды статьи сфагнум не сокращались, и один раз он даже приставку к глагольной форме отнес, как в немецком, на конец предложения. И все-таки досидел до конца, когда стали на окне голубеть занавески.
   Неизменная пушистая пороша лежала на мостовой. Занималась заря, бледнела луна. И начался в этот заутренний час опять этот пьяный извилистый след с Литейного по Невскому к огромной витрине с цветами.
   Вот почему виляет след на пороше: в холодном утреннем воздухе является ему третий образ невесты - не его маленькая желанная Инна, готовая идти за ним, не считаясь ни с каким положением, не Инна Петровна, подобная страшной графине, а утренняя, умытая и деловая. Собираясь в университет, может быть, даже к зачету, она читает на ходу из бедной России признание в любви от маленького, не имеющего положения торфмейстера, его рассуждение о творческой силе любви. Как будто жизнь, ежедневная масса деловых людей тоже питается любовью! "Батюшки мои! - восклицает она. - Он обещается найти живую воду и воскресить мой разбитый сосуд". Может быть, зачет она прекрасно сдала и по доброте своей хочет ответить сегодня маленькому торфмейстеру, но получается новое письмо в десять почтовых листов, а к завтраму предстоит сдавать новый зачет, и утром ей подают пакет в десять листов.
   Вот отчего Алпатов пьянеет в утреннем воздухе и так неверной походкой идет к окну с цветами. Но и цветы не дают ему отдыха: это праздничные цветы для подарков людей с большим положением. Большая, бледная, почти бесцветная луна тоже рассказывает о своем обыкновенном положении: совершенно холодной, не имеющей на себе ни малейших признаков жизни, вечно вертеться вокруг себя и ходить без малейших признаков личного праздника вокруг земли. Луна утренняя, бледная при солнечном свете, с полной откровенностью говорит: "Я знаю только необходимость вертеться, остальное все придумали маленькие горячие люди".