– Ты о чем? – удивился Байхин.
   – Будешь завтра со мной работать, – пояснил Хэсситай.
   – Но я же почти ничего не умею, – ужаснулся Байхин.
   – Вот это самое “почти” и делать будешь, – безжалостно ответил Хэсситай.
   – Да ведь я тебе все представление испорчу…
   – Испортишь, – безмятежно согласился Хэсситай. – Рано или поздно тебе все равно пришлось бы это сделать – так отчего не сейчас? Раз уж ты так нравишься зрителям…
   Байхин зарделся и опустил голову.
   – На самостоятельную работу ты пока не тянешь, но и оставлять тебя без дела нельзя, – продолжал Хэсситай. – Не то сбесишься. Самая пора тебя на публику выпускать, пока ты еще чего-нибудь не вытворил.
   Он встал и потянулся.
   – Так что сегодня урока не будет, – заключил он. – Завтра перед работой потренируешься. А сегодня тебе надо выспаться… да и мне тоже. Я с тебя, паршивца, двое суток глаз не спускал.
   Байхин безропотно выпил отвар сон-травы и золотистого лисичника, велел себе не думать о том неизбежном, что поджидает его завтра на городской площади, укутался поплотнее одеялом – и все же не смог уснуть.
   – Что ты все вертишься? – сонно спросил Хэсситай из противоположного угла комнаты. – Спи, кому велено…
   Байхин приподнялся на локте.
   – Я вот все думаю, – отозвался он, – что же это может быть такое, что хуже бездарности?
   – Талант, – отрезал Хэсситай, завернулся в одеяло и мгновенно заснул.
 
   * * *
 
   Наутро Байхин, казалось, нимало не был встревожен предстоящим выступлением. Но Хэсситай его уравновешенностью не обманывался. Он-то прекрасно знал, что сейчас испытывает его ученик. Спокойствие Байхина было подобно протаявшей изнутри сосульке – холодное, ослепительное и обманчиво прочное, а на деле готовое разлететься вдребезги. Оно могло ввести в заблуждение разве что самого Байхина. Привычка подавлять страх, столь естественная для воина, сыграла с парнем дурную шутку: он боялся, сам того не замечая. Накануне решительной схватки воля напрочь отсекает разум от всего остального тела, не давая ему осознать, как мучительно тянет под ложечкой, а то и подташнивает, как немеют плечи и потеют ладони. Неплохая привычка для воина – но для киэн, тем более для начинающего, очень скверная. Ведь воину во время битвы бояться некогда: надо защищаться и нападать. А вот у киэн времени, чтобы испугаться, предостаточно. Неосознанный страх может помочь воину перемахнуть через широченную пропасть – и тот же самый страх заставит киэн грохнуться и сломать себе шею на ровном месте. Первое выступление не похоже на бой, хотя бы и первый. Ни одному новичку, даже самому трусливому, двое противников не покажутся войском – а начинающему комедианту десяток зевак почудятся тысячной толпой. Воину достаточно на время забыть о своем страхе – а комедиант обязан осознать его заранее и преодолеть.
   – Ешь, – потребовал Хэсситай, приметив, что еды в миске Байхина не убавляется.
   – Да не хочется что-то, – смущенно улыбнулся Байхин. Ну так и есть, мутит парня вовсю.
   – Натощак работать собрался? – прищурился Хэсситай. – Ну-ну. Интересно, сколько ты продержишься, пока голова не закружится от слабости. И нечего рожи строить! Лопай, кому говорят! Еще недоставало, чтоб ты прямо на канате от голода сомлел.
   Упоминание о канате подействовало. Байхин томно посмотрел на свой завтрак, вздохнул и откусил маленький кусочек лепешки.
   – А не отяжелею? – спросил он, нехотя ковыряясь в миске.
   – Не с чего, – успокоил ученика Хэсситай. – Я ведь тебе самую малость и даю. Ты на мою миску посмотри.
   Действительно, покуда Байхин пялился на еду, Хэсситай успел одолеть вдвое большую порцию – тоже, впрочем, не способную толком насытить.
   – Тут едва хватает червячка заморить – но уж это ты обязан съесть дочиста. И поторапливайся.
   – Миску вылизать? – хмуро съязвил Байхин.
   – Да нет, – спокойно отпарировал Хэсситай. – Не успеешь.
   Байхин осекся и принялся за еду.
   Хэсситай тем временем раскрыл свою котомку и извлек из нее несколько маленьких коробочек, склянку с маслянистой жидкостью и пару кистей.
   – Поди сюда, – окликнул он Байхина, едва тот встал из-за стола.
   – Что это? – недоуменно спросил Байхин: никогда еще он не видел Хэсситая за подобными приготовлениями.
   – Это для тебя, – ответил киэн. – Ну-ка поверни лицо к свету… вот так.
   Он всунул в руку Байхину маленькое, тщательно отполированное зеркало.
   – Смотри и запоминай, как это делается, – велел он.
   Не давая озадаченному Байхину опомниться, Хэсситай быстро протер его лицо жидкостью из склянки, потом набрал кончиками пальцев краску из коробочки и принялся растирать ее легкими энергичными движениями.
   – Я что, уличная девка, чтобы краситься? – проворчал Байхин, когда Хэсситай нанес ему на скулы румяна.
   – Что ты сказал? – опасным тихим голосом поинтересовался Хэсситай. – А ну-ка повтори.
   – Но, мастер, – губы Байхина дрогнули, голос сорвался, – ты ведь сам лицо не красишь. Зачем же…
   – А затем, что ты столько лет на свете не живешь, сколько я на площадях провел! – рявкнул Хэсситай. – Вот когда отработаешь с мое, опыта поднаберешься, тогда и выступай хоть с голым лицом, хоть с голым задом! А сейчас я тебя с голым лицом не выпущу, так и знай! У тебя такая рожа, что ее не на площади в пору выставлять, а на вывеске похоронных дел мастера! С подписью: “Нашими усилиями ваши покойники выглядят совсем как живые”. Умничать вздумал! Будешь краситься?
   – Да, – виновато прошептал Байхин. – Прости.
   Хэсситай сердито хмыкнул и обмакнул кисть в краску.
   – Притом же я буду стоять всего-навсего на помосте, – произнес он уже почти спокойно, – а ты на канате. Тебя снизу видно плоховато. Не заставляй зрителей напрягать зрение, чтобы рассмотреть твое лицо, – иначе на него они и будут пялиться. А смотреть должны на твои руки. – С этими словами Хэсситай обвел глаза Байхина вдоль ресниц четкой темно-синей чертой. – Понял?
   – Да, – чуть слышно выговорил Байхин.
   Путь до городской площади – три с половиной улицы и ветхий, пропахший плохо отстиранным бельем переулок – показался Байхину нескончаемым. Он шел, не разбирая дороги, не глядя ни под ноги, ни по сторонам, ни даже перед собой; взгляд его неприкаянно болтался туда-сюда, как развязавшийся ремешок сандалий. Стыд согнал всякое подобие румянца со щек, и оттого наложенные на скулы румяна заполыхали особенно ярко. Нарисованное лицо словно бы плыло по воздуху само по себе, отделившись от Байхина, подставляя солнечным лучам то висок, то улыбку, – а из-под него явственно проступала свинцово-бледная маска, размалеванная стыдом… и где-то под ней таилось еще одно лицо, подлинное, незримое.
   Байхину казалось, что он сейчас умрет от стыда. Умрет или сойдет с ума. О да, конечно, у киэн раскрашивать себе лица в обычае. Он и сам не раз видел киэн с лицом, покрытым гримом куда более густо, чем его собственное. И не находил в том ничего постыдного или неестественного. Но сам-то он еще не киэн… хотя уже и не воин, конечно… он… кто он такой? Ему чудилось, что он смотрит на себя со стороны: долговязый юнец, размалеванный, как шлюха в борделе, неизвестно зачем и почему. Вот если бы он неким волшебством сразу перенесся из “Свиного подворья” да прямо на площадь – там он мог бы перестать стыдиться, там он был бы при деле, и краска на его щеках перестала бы быть краской и сделалась бы одним из орудий его ремесла, как потертые деревянные шарики, как канат, как одолженная у Хэсситая головная повязка с изображением разноцветных мячиков и колец. Но здесь, на улице, посреди толпы… Байхин не видел, что никакой толпы по раннему времени и не было: нельзя же, в самом деле, называть толпой пару-тройку прохожих, озабоченных своими делами куда больше, нежели физиономией встречного подмастерья киэн. Байхин и вообще почти ничего не видел: стыд укрыл от него действительность знойным звенящим маревом… и очень жаль, что не видел. Возможно, взгляды прохожих привели бы его в чувство, ибо ничего особенного в них не было – даже удивления.
   Когда под негнущимися ногами Байхина заскрипели деревянные ступеньки помоста, марево схлынуло. Свет ударил в глаза, звуки хлынули в уши, разлетелись на сотни голосов, шумов, писков и грохотов, дрогнули и слились окончательно в нестройное “а-а-а…”. Байхин даже зажмуриться не посмел. Он застыл посреди помоста в самой что ни на есть нелепой позе, ослепленный, оглушенный, неподвижный.
   Хэсситай что есть силы огрел его промеж лопаток.
   – Ч-что? – выдавил из себя Байхин, неудержимо моргая.
   – Глотни, – велел Хэсситай и протянул ему флягу.
   Байхин послушно глотнул, закашлялся и очнулся. Вода во фляге была прохладная, с освежающей кислинкой.
   – Еще глоток, – скомандовал Хэсситай. – Вот теперь хватит. – Он отобрал у Байхина флягу и плотно завинтил ее. – Давай сюда канат.
   Он снял канат с плеча остолбеневшего подмастерья, прошел к двум массивным шестам, торчавшим посреди помоста, и сноровисто закрепил на них канат – но не на высоте колена, как привык Байхин, а на высоте собственного роста.
   – С ума сойти, – вырвалось у Байхина не то испуганно, не то восхищенно.
   Хэсситай обернулся к нему.
   – Это тот же самый канат, – с какой-то особой вескостью произнес Хэсситай. – Ты понял.
   Байхин недоуменно кивнул.
   – Ничего ты не понял, – процедил сквозь зубы Хэсситай и повторил настойчиво: – Это тот же самый канат. А теперь полезай. Да не по шесту, дурья башка.
   Хэсситай приспустился на одно колено и протянул ладонь, огромную и твердую, как разделочная доска. Поначалу Байхин не понял – но Хэсситай повелительно скосил взгляд, и, повинуясь этому взгляду, Байхин подошел и ступил левой ногой на его ладонь, а с нее правой – на подставленное плечо.
   – Медленно, – шептал Хэсситай, пока его тело выпрямлялось, вознося Байхина вверх. – Плавно. Без рывков, но отчетливо. Не мельтеши. Каждый шаг показывай четко. И-раз, и-и-два…
   На счете “три” Байхин ступил на канат. На тот же самый канат, как ему только что напомнил Хэсситай… тот же самый? Как бы не так! Сердце Байхина трепыхнулось отчаянно, оборвалось и ухнуло вниз, вниз, в тошнотворно бесконечное падение, в бездонную пропасть, все быстрей и быстрей, – а на его месте под ребрами икало и захлебывалось что-то маленькое и бугристое. И сам Байхин едва не сорвался вослед за своим сердцем вниз с каната… пожалуй, он даже хотел бы сорваться и упасть, но не сумел: плечо Хэсситая почти касалось его босых ног, и падать было некуда. Словно во сне Байхин сделал шаг по канату… и еще шаг… и еще… и еще один.
   Нечто отдаленно подобное Байхин испытывал лишь раз в жизни, когда совсем еще мальчонкой только-только начинал обучаться искусству верховой езды. Его толстенькая лошаденка, едва способная на вялую рысцу, испугалась вспорхнувшей из-под копыт перепелки, прянула в сторону и понеслась с небывалой для себя резвостью. Впоследствии Байхину доводилось скакать во весь опор на горячем коне – и все же никогда он не летел с такой непосильной для него быстротой, никогда тугой встречный воздух не стремился с такой силой выбросить его из седла и никогда ни прежде, ни потом злобно выпучившая камни земля не вставала перед ним на дыбы в откровенном желании со всего маху ударить его по лицу.
   Но тогда смотреть на него было некому. А теперь… теперь все во сто крат хуже. Что бы там ни говорил Хэсситай, канат определенно не был тем же самым… не был тем же самым и Хэсситай. Его плечи находились вровень с канатом – но его ноги касались дощатого помоста… помоста, до которого так далеко падать… люди ведь не бывают такого роста, не могут быть – или все-таки могут? Он ростом от земли до неба, он совсем рядом – и одновременно там, внизу, в немыслимой дали, которая в такт шагам Байхина содрогается и колышется, и помост покачивается на ней, словно крохотная утлая лодочка.
   – Шарики, – напомнил Хэсситай, и его негромкий голос вновь притянул небо к земле.
   Байхин кинул один шарик, за ним другой, третий, четвертый. Шарики взлетали в воздух легко и уверенно. Для них это было делом привычным, давно знакомым, они не стыдились и не боялись. Они кружили знакомыми путями – а Байхин шел, держась за них, хватаясь то за один, то за другой, хватаясь и снова отпуская.
   Когда Байхин трижды прошел канат из конца в конец, Хэсситай сделал несколько шагов и сел, скрестив ноги, прямо на помост. Он сидел совершенно неподвижно – и все же приковывал к себе взгляды. Он сидел как бы посреди незримой картины, очерченной, словно рамкой, двумя шестами и канатом. По верхнему краю этой странной рамки разгуливал жонглер, но сама картина оставалась недвижимой – и оттого еще более значимой. На нее просто необходимо было взглянуть… нельзя было не взглянуть.
   Не глядел на него лишь Байхин. Он смотрел только на шарики. Но мало-помалу сквозь их кружение начал проступать какой-то блеск, словно бы под ним и вокруг него сияло звездами опрокинутое небо… чушь, вздор! Откуда днем взяться звездам? Да и блеск совсем другой… острый и в то же время неуловимо текучий, тяжелый и прыткий, как ртуть, и… и жаждущий чего-то! Этот блеск перекатывался следом за ним подобно взгляду… какое там “подобно” – это и есть взгляд, это блестят глаза тех, кто внизу… внизу, под канатом, под помостом… там люди, и все они толкаются глазами, толкаются, раскачивают взглядом канат, хватают за руки…
   Байхин вздрогнул, едва не потерял равновесие, покачнулся, с трудом выровнялся – но шарик скользнул мимо его ладони и рухнул вниз. Байхин сдуру едва не нагнулся подхватить его, но не успел: рука Хэсситая поймала шарик и сильным уверенным броском вернула его на то место в воздухе, где ему и полагалось быть, когда бы не оплошка Байхина, туда, откуда Байхин сможет его взять без единого лишнего движения.
   Байхин и Хэсситай знали, что ученик только что упустил шарик и чуть не сверзился следом за ним прямехонько мастеру на загривок, – но со стороны их встречное движение показалось прекрасно задуманным и с великолепной согласованностью исполненным трюком. Толпа восторженно взревела – и лишь Байхин за этим ревом услышал, как его наставник, почти не разжимая губ, велел ему: “Повтори!”
   На обратном пути Байхин и повторил – на сей раз сознательно, и оттого скованно. Он едва не промазал, но Хэсситаю удалось все же поймать шарик. На третий, а тем более четвертый раз трюк прошел без сучка без задоринки. После пятого Хэсситай промолвил сквозь сжатые губы: “Хватит” – и встал.
   Он сделал несколько шагов вперед, и в его руках словно сами собой появились расписные кольца. Хэсситай помедлил немного и плавным неуловимым движением послал их в полет.
   Теперь Байхин вдвойне остерегался смотреть на что-то, кроме своих шариков. Он и смотрел только на них, хотя искушение скосить глаза вниз и вправо было почти непреодолимым. И боязнь его, и восторг, который Байхин ощутил лишь тогда, когда он схлынул, исчезли – осталась сосредоточенная отрешенность да легкая печаль.
   Байхин уже не гордился и не страшился того, что он вознесен над публикой на канате. Он почти по-детски печалился оттого, что он не может раздвоиться и оказаться не только на канате, но и внизу, посреди той самой публики, которая взирает с радостным восхищением, не может это восхищение разделить… оттого, что он не стоит посреди толпы, задрав голову… оттого, что все-все вокруг глазеют на искусство его мастера, а ему это удовольствие заказано. Он только и может, что ходить по канату взад-вперед и ловить шарики, покуда там, внизу и справа, вершится настоящее чудо.
   Спустя не то минуту, не то час – Байхин совершенно утратил ощущение времени – толпу сотряс особенно густой и мощный рев. Сквозь этот восторженный гул прорезалось короткое и повелительное: “Прыгай”. Байхин собрал из воздуха все четыре шарика и неловко соскочил в подставленные руки Хэсситая. У него мгновенно закружилась голова… странно, с чего бы это? На канате ведь не кружилась…
   – Кланяйся, – шепнул ему на ухо Хэсситай, и Байхин покорно переломился в поклоне одновременно с ним. Толпа в ответ взвыла так радостно, что задыхающийся Байхин одарил публику столь ослепительно небрежной улыбкой бывалого комедианта, будто ему и вовсе не впервой ходить над головами по веревке.
   – Можешь отдохнуть, – негромко произнес Хэсситай, взглядом указывая, где именно – возле шеста. Там, где лежала его сумка, из которой торчала наружу оплетенная кожаными ремешками фляга. Лишь теперь Байхин ощутил, как мучительно пересохло у него в горле.
   – И не вздумай пить, – предостерег Хэсситай, без труда сообразив, на что Байхин смотрит с таким вожделением. – Горло только прополощи. Если совсем станет худо – один глоток, не больше. Тебе еще работать.
   И снова Байхин ничего толком не увидел. Он отдыхал, привалясь спиной к шесту, покуда Хэсситай показывал фокусы и смешил толпу. Он был совсем рядом и мог бы увидеть… но он был весь во власти того возбуждения, которое во время битвы заменяет страх, а после битвы нередко сменяется им. Он был без остатка поглощен безрадостным восторгом победителя, и мир плыл перед его глазами, делаясь то режуще-угловатым, то туманно-расплывчатым, и отдельные детали проступали сквозь этот туман с искажающей ясностью. Где уж ему отдать должное мастерству фокусника, когда площадь извлекает из себя, словно из шкатулки с потайным дном, то чье-то лицо, то кошку на дальней крыше, то заплатанный башмак, то канат… рассекающий небо надвое канат… Байхина внезапно затрясло, и он, позабыв запрет Хэсситая, судорожно глотнул из фляги.
   – Отдохнул? – Хэсситай склонился к нему, Байхин дернулся и вскочил на ноги. Вода из фляги плеснула ему в ухо.
   Хэсситай усмехнулся, отобрал у Байхина флягу, тщательно укупорил ее и положил в сумку.
   – Готов? – спросил он. Байхин кивнул.
   – Тогда полезай наверх. – И Хэсситай снова преклонил колено перед канатом.
   Так повторялось четырежды. Сначала Байхин ходил по канату, потом, упрочив внимание зрителей, в дело вступал Хэсситай, потом Байхин покидал канат на время фокусов и клоунских трюков, отдыхал и делал глоток-другой из оплетенной фляги. С каждым разом вода становилась все теплее, а фляга все тяжелее. Байхин и не замечал, как в его тело постепенно вливается усталость: он был так измотан, что напрочь лишился способности ощущать. Во время последней ходки по канату он чувствовал только одно: канат не то свернулся змеей, не то и вовсе завязался узлом. По такому канату невозможно ходить, с него можно только упасть… он и упал бы – но глаза толпы по-прежнему толкали его снизу… толкали вверх и вперед… неотрывным взглядом переставляли его ноги… эти глаза блестели прежней радостью, и радость плотным мерцанием окутывала его, не давая упасть, низвергнуться, свалиться, рухнуть вниз на распростертые доски и отдаться изнеможению, как отдаются на милость победителя… вверх и вперед… вверх и вперед… пока хриплый от усталости голос Хэсситая не прокаркал снизу долгожданное “Прыгай!”.

Глава 5

 
   – Улыбайся! – хрипел в самое ухо тихий повелительный голос. – Кланяйся!
   Одеревеневшие мускулы не просто отказывались повиноваться – Байхин не ощущал их вовсе. И все же приказ Хэсситая он исполнить попытался. Он проделал что-то такое со своим лицом без малейшей уверенности, что это и есть улыбка, и придал своему телу некое новое положение, отчаянно надеясь, что совершил именно поклон. Он почти ожидал, что Хэсситай повторит приказ, а то и разразится приглушенной бранью… но нет, хвала всем и всяческим Богам, молчит мастер! Значит, Байхину и впрямь удалось поклониться и улыбнуться.
   Больше ему не удалось ничего. Он только и мог, что стоять с открытым ртом и пытаться дышать. Хэсситай слегка стукнул его по челюсти кончиками пальцев.
   – Носом дыши, – строго приказал он и проследовал к шестам. Выступление Хэсситая было чередой поразительных трюков – и все же самый поразительный из них киэн продемонстрировал, когда оно уже окончилось: зрители немало подивились, глядя, как мастер собственноручно снимает с шестов и сматывает канат, покуда подмастерье спокойно стоит в сторонке.
   – Пойдем, – скомандовал Хэсситай, водрузив на одно плечо канат и сумку, а на другое – шатающегося от изнеможения Байхина.
   Байхин и не думал протестовать: думать было куда трудней, чем идти.
   Идти не так уж и сложно: всего-то и надо, что переставлять вперед то одну ногу, то другую… и ног только две. А мыслей в голове гораздо больше двух, и все они спят свинцово-тяжелым сном. К тому же идти Байхину помогает Хэсситай, а думать ему пришлось бы самому.
   Мостовая, прохожие, стены домов представлялись Байхину зыбкими туманными, почти бесформенными и как бы не вполне существующими. Единственно сущим и бесспорно твердым во всеобщем тумане оставалось лишь плечо Хэсситая, и Байхин брел, держась за это плечо, словно за гранитный выступ горы во время оползня.
   В чувство Байхина привела прохлада. Он сидел в густой тени раскидистого клена, привалясь спиной к его могучему стволу, а на лбу у него сочилась влагой холодная мокрая тряпка.
   – Что со мной? – спросил Байхин куда более внятно, чем ожидал.
   – Похоже, голову тебе с непривычки напекло, – ответил Хэсситай, поднося к его губам открытую флягу с водой. – Пей. Хоть всю выпей. Теперь можно.
   Байхин жадно выглотал тепловатую воду и попытался было привстать, протягивая флягу, но Хэсситай опередил его: сам нагнулся поспешно, сам и флягу вынул из рук ученика, не дожидаясь, покуда тот встанет.
   – Куда вскочил? – Хэсситай опустил руку на плечо Байхина. – Лежи.
   – Да мне вроде как бы и получше, – не очень твердо запротестовал Байхин, снова пытаясь приподняться.
   – Как говорят в моих родных краях – не суетись, тебя не замуж выдают, – отрезал Хэсситай. – Кому сказано, лежи. Ты хоть когда-нибудь станешь делать, как я тебе велю, или мне тебя всякий раз уламывать придется?
   – Буду, – ответил Байхин и полусмежил глаза.
   Он уже убедился, что Хэсситай прав. С его телом вновь творилось нечто странное и непривычное. Знобкий холодок наполнил его с ног до головы, будто в его жилах текла не кровь, а мятный отвар… а потом холод усилился. Байхин слегка вздрогнул – и с этой минуты уже не мог остановить дрожь, мелкую, недовольно болезненную. Мокрая насквозь рубаха то отлипала от его потной спины, то снова приклеивалась, и от ее холодной липкой влажности Байхина начинало трясти еще пуще.
   Хэсситай поглядел на него пристально, почти беззвучно присвистнул, развернулся и куда-то ушел, так ни слова и не сказав. Вскорости он вернулся, бережно держа в руках огромную чашку. Над чашкой подымался густой пар.
   – Пей, – приказал Хэсситай, наклоняясь к ученику. – Только осторожно… куда руки тянешь? Уронишь, разольешь, обваришься… я сам подержу, а ты пей.
   Байхин отхлебнул самую малость, стараясь не обжечься, и едва не поперхнулся, настолько крепким оказалось варево. На чашку такого бульона ушло полкурицы, никак не меньше, а уж кореньев всяких и вовсе без счета. Наверняка не у разносчика куплено, а в дорогом заведении где-нибудь по соседству.
   Поначалу Байхин пил очень медленно: его так трясло, что прыгающие губы не всегда попадали на край чашки. Пару раз ему даже пришлось прихватить ускользающую чашку зубами. Но когда чашка опустела примерно на треть, дело мало-помалу пошло на лад. От желудка по всему животу, а потом и по телу разлилось тепло, словно Байхин проглотил кусочек солнца. Тряский озноб унялся. Остаток бульона Байхин прикончил, держа чашку собственноручно.
   – Полегчало немного? – спросил Хэсситай, отбирая у него опустевшую чашку.
   Байхин вяло кивнул. Полегчать-то ему полегчало, но на такой лад, что уж лучше бы его и дальше лихорадка колотила. Его тело вновь обрело былую чувствительность – и ни одно из его ощущений нельзя было назвать приятным даже с натяжкой.
   – Погоди немного, я сейчас. – Хэсситай удалился и почти сразу же вернулся, уже без чашки. – А теперь пойдем. Это недалеко.
   – Да я помню, что недалеко, – закряхтел Байхин, подымаясь на ноги. – Вроде вон за тем углом “Свиное подворье”.
   – А кто тебе сказал, что нам туда и надо? – возразил Хэсситай. – Эй, да ты никак опять спорить собрался?
   – Нет, – устало отозвался Байхин.
   – А это правильно, – кивнул Хэсситай. – Я понимаю, тебе бы сейчас только до постели доползти да рухнуть в нее. Но если ты сейчас ляжешь и уснешь… поверь мне, когда ты проснешься, тебе будет во сто крат хуже, чем теперь. И выступать ты сможешь еще очень не скоро… это если, конечно, ты не передумал.
   – Не передумал, – упрямо вскинул голову Байхин. – И не передумаю.
   – Ого, – весело удивился Хэсситай. – Крепко сказано.
   – А ты думал отпугнуть меня? – прищурился Байхин. – Столько на меня навалить, чтоб я испугался и решил, что мне эта ноша невподъем? Чтоб я пощады запросил и сбежал? Даже и не надейся.
   – Если я на что-то такое и рассчитывал, – ухмыльнулся Хэсситай, – то просчитался. А значит, тут и говорить не о чем.
   Идти и в самом деле далеко не пришлось. Вывеску Байхин углядел еще с полпути. Обычно владельцы лавок, постоялых дворов, питейных и прочих заведений приколачивают ярко раскрашенный щит с названием прямо над дверью – но эта вывеска торчала поперек на толстом штыре, и на ней, вопреки обыкновению, ничего не было намалевано. Видать, резчик по дереву над ней потрудился изрядный: он очень похоже изобразил свисающее со штыря небрежными крупными складками полотенце.