Бернс перечитал письмо, надписал на пакете адрес.
   Хорошо, если бы Ричмонд пришел сегодня пораньше. Роберту не хочется никуда идти — они пообедают дома и вместе прочтут корректуры: уже идет сто пятьдесят вторая страница книги. Смелли обещал, что к концу марта книга выйдет.
   В дверь постучали, и вошел высокий сухощавый человек в богатой ливрее. Он с поклоном подал конверт, стараясь не выдавать удивления при виде этого мужлана в деревенской шерстяной рубахе, с растрепанными черными космами. Но именно сюда велено было передать приглашение в дом молодой и балованной светской дамы.
   Бернс впервые слышит ее фамилию. Не дав себе даже труда познакомиться с ним, она просто пишет, что сегодня ждет мистера Бернса к себе на вечер и надеется, что его приход развлечет гостей, созванных специально для встречи с ним.
   В первую минуту мистеру Бернсу просто хочется швырнуть записку в голову лакею, который смотрит на него наглыми немигающими глазами. Но надо сдержаться: тут все-таки не Мохлин, а Эдинбург.
   — Поблагодарите вашу хозяйку, — говорит Бернс ровным голосом, — и передайте, что я с удовольствием приду развлечь ее гостей с условием, что она пригласит также дрессированную свинью, которую показывают на площади Грассмаркет[11].
   Подымаясь по лестнице, Ричмонд с испугом сторонится лакея, который чуть не сбивает его с ног, бормоча что-то весьма нелестное по адресу «этого дикаря».
   В восторге Ричмонд слушает рассказ Роберта. Завтра он сообщит об этом клеркам в коллегии адвокатов, и ответ Бернса бесцеремонной даме обойдет весь Эдинбург.
 
   Вильям Крич — владелец лучшего книгоиздательства столицы — был человек своевольный, упрямый и расчетливый. Он взялся издавать стихи Бернса, потому что его об этом попросил лорд Гленкерн; да и все светское общество, с которым Крич очень считался, интересовалось «электрическим пахарем», как его прозвали дамы: в салонах очень любили устраивать опыты с электрической машиной, из которой летели искры, совсем как из глаз Бернса!
   Крич просмотрел стихи этого феномена. Он вообще относился к стихам весьма равнодушно — и решил посоветоваться со своими друзьями-литераторами. Они любили заходить к нему по утрам, и он, не церемонясь, при них отдавал себя в руки парикмахера или примерял новый камзол: он был необычайно франтоват и, несмотря на малый рост, держался весьма гордо.
   Из нового издания по совету знатоков выбросили все, что могло показаться «неделикатным» утонченному читателю, все, в чем проявлялось недостаточно «рыцарское отношение к прекрасному полу». И уж, конечно, в книгу не попала «Молитва святоши Вилли» и «Эпитафия ему же».
   Крич был очень доволен, когда Бернс по его просьбе написал «Обращение к Эдинбургу». Эти стихи ему понравились: слог гладкий, мысли возвышенные. Отдана дань тому, что Крич почитает больше всего: красиво сказано про «Богатства золотой поток, Торговли ревностной труды»...
   Не это ли послание навело Крича на мысль купить у Бернса авторское право на все его стихи? Впрочем, Крич благоразумно решил выждать, посмотреть, как пойдет новое издание.
   Много споров было у Крича с Вильямом Смелли, который требовал, чтобы включили «Оду шотландскому пудингу Хаггис». Ода вызвала настоящий восторг у «крохалланов», и ее уже знал весь Эдинбург. Крич поморщился, но потом согласился, что «Оду» можно напечатать. Даже он понимал, что она прибавит успеха книге: шотландцы любят, когда хвалят их национальные обычаи или блюда, а «хаггис» действительно вкусен.
   И описан так, что слюнки текут:
 
В тебе я славлю командира
Всех пудингов горячих мира, —
Могучий Хаггис, полный жира
И требухи.
Строчу, пока мне служит лира,
Тебе стихи...
 
 
Дородный, плотный, крутобокий,
Ты высишься, как холм далекий,
А под тобой поднос широкий
Чуть не трещит.
Но как твои ласкают соки
Наш аппетит!
 
 
С полей вернувшись, землеробы,
Сойдясь вокруг твоей особы,
Тебя проворно режут, чтобы
Весь жар и пыл
Твоей дымящейся утробы
На миг не стыл.
 
 
Теперь доносится до слуха
Стук ложек, звякающих глухо.
Когда ж плотнее станет брюхо,
Чем барабан,
Старик, молясь, гудит, как муха,
От пищи пьян...
 
   Крич медлил с приобретением авторского права еще и потому, что не был уверен, как долго интерес к Бернсу сохранится у его покровителей. Он все чаще замечал, как при имени Бернса многие переглядывались, пожимали плечами. Один из знакомых лорда Джеймса Гленкерна прямо заявил, что он удивляется, как милый Джеймс до сих пор не может раскусить своего подопечного. Он, друг лорда Джеймса, недавно присутствовал на званом завтраке и был свидетелем возмутительной сцены: Бернс осмелился грубо оборвать одного известного проповедника, пастора, весьма уважаемого всем приходом, и выругать его за то, что тот перепутал какие-то стишки.
   При встрече с профессором Уокером, который был на этом же завтраке, Крич спросил, что случилось. Уокер объяснил Кричу, что такой случай действительно произошел и что Бернс вообще «лишен уменья сглаживать разногласия, как это свойственно людям утонченных нравов».
   А на завтраке случилось вот что.
   Накануне Бернс был у мастера-каменщика, где выбрал надгробную плиту из полированного камня для могилы Фергюссона. На плите должно было стоять имя поэта, даты его рождения и смерти и краткая эпитафия в стихах.
   Бернс сам говорил, что он часто «заимствует огонь» у своих предшественников. С детства он любил «Размышления на сельском кладбище» Грея, особенно те заключительные строки, где говорилось, что, быть может, и сам поэт обретет вечный покой среди этих серых камней и «селянин с почтенной сединою» так расскажет о нем другому поэту:
 
Здесь пепел юноши безвременно сокрыли.
Что — слава, счастие, не знал он в мире сем.
Но музы от него лица не отвратили,
И меланхолии печать была на нем.
 
 
Он кроток сердцем был, чувствителен душою,
Чувствительным творец награду положил.
Дарил несчастных он, чем только мог — слезою,
В награду от творца он друга получил[12].
 
   Таким же раздумчивым, плавным стихом Бернс написал эпитафию Фергюссону, словно продолжая рассказ Грея:
 
Ни урны, ни торжественного слова,
Ни статуи в его ограде нет.
Лишь голый камень говорит сурово:
— Шотландия! Под камнем — твой поэт!
 
   Оттого ли, что в эти дни он чаще вспоминал Грея, или просто потому, что никто мало-мальски любящий стихи не может спокойно слушать, как коверкают любимые строчки, но Бернс с самого начала того злополучного завтрака еле сдерживался, слыша, как вышеупомянутый пастор, небрежно бросая парадокс за парадоксом, безапелляционным тоном заявил, что Грея нельзя считать поэтом, ибо он до крайности неприлично соединяет церковные понятия с легкомысленным сюжетом, а именно, разговором о каких-то поэтах и их подружках. Бернс удивился, попросил процитировать те строки, которые вызвали возмущение пастора.
   — Извольте! — сказал тот. — Там сказано: «Он награжден творцом — подружку получил!»
   — «...Он друга получил», — негромко поправил его Бернс.
   — И почему — «меланхоличности печать...»?
   — «Меланхолии», — уже с сердцем сказал Бернс.
   — Но согласитесь, что говорить о крестьянах: «их гений строгою нуждою умерщвлен» — по меньшей мере неуместно. О каком гении может идти речь, когда вопрос касается низших классов? Кроме того, тут цезура не на месте, и, наконец, в остальных строфах некоторые синекдохи и оксюмороны настолько не оправданы...
   Но тут Бернс не выдержал.
   — Сэр! — загремел он, вскочив с места. — Теперь я вижу, что можно быть отличным знатоком школьных правил стихосложения и при этом оставаться безмозглым тупицей!
   Сынишка хозяйки, сидевший у него на коленях, испуганно смотрел на странного гостя. Бернс перехватил взгляд ребенка, закусил губу и, наклонясь к мальчику, сказал с улыбкой:
   — Прошу прощения, мой маленький друг!

3

   Этой весной Роберт Бернс впервые не вышел в поле. С тех пор как он себя помнил, весна была для него сначала рыхлой огородной грядкой под детскими граблями, потом — тяжелой рукоятью плуга, холщовым мешком с семенами, заботливой бороной, мычанием телят в хлеву, солнцем, прогревающим потную спину.
   А сейчас он с утра шел в типографию Смелли, где печаталась книга, и в ожидании, пока вынесут очередные гранки, нетерпеливо ходил по комнате, щелкая хлыстом по высоким сапогам. Шестнадцатилетний Александр Смелли, работавший у отца клерком, потом вспоминал, как вся типография оживала с приходом Бернса. У длинного стола, где он обычно правил гранки, стояла специальная табуретка — наборщики так и звали ее «Бернсово кресло». Однажды, когда Бернса не было, на нее уселся некий лорд Дальримпл, печатавший у Смелли какую-то статью. Бернс вошел, покосился на свою табуретку, но промолчал, так как его тут же попросили зайти в наборную.
   — Придется вам пересесть, милорд, — сказал Смелли, — пришел хозяин этого места.
   — Уступить место этому беззастенчивому глазастому малому? — удивился лорд Дальримпл.
   — Этот беззастенчивый глазастый малый — Роберт Бернс, поэт, — отчеканил Смелли.
   — Боже правый! — лорд вскочил с табуретки. — Да отдайте ему хоть все стулья в вашей типографии! Я сам подписался на три экземпляра его книги!
   Сидя на этой табуретке, Бернс в сотый раз перечитывал свои стихи и в тысячный раз жалел, что ему не дали включить многое из того, что он считал своей удачей. Жаль было, что тридцать семь драгоценных страниц по настоянию Крича пришлось отдать для перечисления всех подписчиков — бессмысленный расход. Но книга была посвящена членам Каледонского охотничьего клуба, в предисловии говорилось, что именно им «скромный бард» обязан своей славой, и с этим надо было считаться.
   К сожалению, приходилось считаться не только с этим: каждый, кто встречал Бернса, каждый, кто ему писал, непременно давал ему советы. Обычно Бернс старался почтительно и молча выслушивать собеседника и делать по-своему. Но он всегда настолько был уверен в себе, в своей внутренней правоте, что у него подчас не хватало терпения. Что понимали в его стихах люди, которые советовали ему «поменьше пользоваться шотландским диалектом», говорили, что «его политические взгляды пахнут кузницей», или указывали, что необходимо смягчить «нескромный пыл» его песен? Даже такой умный, тонкий критик, как доктор Мур, с которым Бернс много и охотно переписывался, пытался поучать его:
   «Вполне ясно, что вы уже владеете структурой английского языка и богатым, разнообразным запасом выражений. Поэтому в будущем вам надо менее пользоваться провинциальным диалектом. К чему, употребляя оный, ограничивать число ваших почитателей только теми, кто понимает по-шотландски, ежели вы можете включить сюда всех лиц с изысканным вкусом, понимающих по-английски? По моему разумению, вам следовало бы начертать мысленно план более обширного произведения, чем те, за какие вы брались до сих пор. Я хочу сказать, что вам надобно подумать над какой-либо достойной темой, не приступая к выполнению, прежде чем вы не изучите лучших английских поэтов и не приобретете более глубоких познаний в истории. Греческие и римские повествования вы сумеете прочесть в каком-нибудь пересказе, и вскорости вы сможете ознакомиться с самыми блистательными фактами, которые должны в высшей степени восхищать поэтическую душу. Вы также непременно должны и, конечно, сможете овладеть языческой мифологией, на которую постоянно ссылаются все поэты и которая сама по себе полна очаровательных вымыслов... Я очень хорошо знаю, что вы обладаете умом, способным к восприятию знаний более кратким, против обыкновения, путем, и я убежден, что, достигнув этих знаний, вы сумеете сделать из них гораздо лучшее употребление, чем то обычно бывает».
   «Вашу критику я выслушиваю с уважением, — отвечал ему Бернс, — но, к моему великому сожалению, она запоздала: некоторые погрешности в стихах я, несомненно, убрал бы, но книга уже пошла в печать... Надежда быть предметом восхищения в веках даже для многих известных писателей оказалась несбыточной мечтой. Я же с самого начала стремился, да и поныне желаю нравиться более всего моим собратьям — обитателям сельских хижин, пока изменчивость языка и нравов не помешает мне быть понятым и любимым ими. Охотно признаю, что у меня есть некоторые поэтические способности, и так как мало кто из писателей — авторов философских и поэтических трудов — близко знаком с тем кругом людей, с которым я всегда был тесно связан, то, возможно, что именно мне довелось видеть людей и нравы в другом свете, чем их обычно видят, а это всегда вызывает своеобразные мысли, не похожие на другие...»
   Можно ли было деликатнее объяснить ученому доктору, что ты хочешь писать не для людей «с изысканным вкусом», понимающих по-английски, и не про «очаровательные вымыслы» мифологии, а для тех и про тех, кто живет с тобой одной жизнью, говорит на твоем языке?
   Трудно описать душевное состояние человека, который отлично знает себе цену, верит в себя как в поэта, твердо знает, чего он хочет, и все же должен непрестанно выслушивать нравоучения и советы от людей, которым нельзя противоречить.
   Иногда Бернс не выдерживал. Получив письмо от миссис Дэнлоп, в котором она упрекала его за «непочтительное отношение к королю» в стихах «Сон» и за то, что он пренебрегает ее «добрыми советами», он рассердился всерьез. Если доктор Мур, автор ученых трудов, вмешивается в его дела, не зная его и расходясь с ним во взглядах на искусство, то миссис Дэнлоп могла бы понять его: он так много и так часто ей пишет, так откровенно рассказывает о себе. И на этот раз он говорит с ней прямо, без обиняков:
   «Вашу критику, сударыня, я принимаю, но хотел бы подвергаться ей пореже. Вы правы, говоря, что я не очень склонен следовать советам. Более достойные поэты, чем я, столько льстили тем, кто обладает завидными преимуществами — властью и богатством, — что я-то твердо решил никогда не льстить ни одному живому существу ни в стихах, ни в прозе. Клянусь всевышним, никогда, ни перед кем не стану я пресмыкаться. Мне так же мало дела до королей, лордов, попов, критиков и прочих, как всем этим уважаемым особам до моей поэтической светлости. Знаю, что ждет меня с их стороны в будущем — пошлые оскорбления, а быть может, и презрительное забвение....
   Счастлив, сударыня, что некоторые любимые мои стихи вы отметили своим особым одобрением. Что же касается моего «Сна», вызвавшего ваше лояльное неудовольствие, то я льщу себя надеждой, что через месяц или раньше я буду иметь честь явиться к вам, в Дэнлоп, и лично выступить в защиту его...»
   Нет, он не отступится, он докажет миссис Дэнлоп, что он прав, разговаривая с королем запросто и подавая ему советы:
 
Я знаю, вы кругом в долгу.
Расходы не покрыты,
Но черт возьми! Пусть сберегут
Хоть флот наш знаменитый
В столь грозный день...
 
   Многому научило Бернса пребывание в Эдинбурге. Главное, он воочию увидел тех, от кого зависели судьбы государства, судьбы народа. Вся власть в Шотландии фактически принадлежала ее «некоронованному королю», члену парламента Генри Дандасу, человеку ограниченному, деспотичному, презиравшему все шотландское.
   Не лучше его оказались и те, кто представлял в Эдинбурге правосудие: вечно пьяный лорд Браксфильд и председатель суда лорд Кэймс, — мы еще встретимся с ними позже. Друзья, побывавшие в Лондоне, рассказывали о положении дел в парламенте, прогрессивная газета «Стар» откровенно писала о возмутительных налогах, о нелепых требованиях парламента распустить хотя бы частично флот, чтобы пополнить казну, истощенную войной с американскими колонистами: вот уже три года, как они отделились от Англии и создали собственное государство.
   Бернс близко присмотрелся и ко всем эдинбургским знаменитостям. Он был им благодарен за то, что они проявили к нему столько дружеского внимания и доброты, но это не могло затемнить для него их истинную сущность. Об этом ни с кем не хотелось говорить, да и писать друзьям не стоило. Можно было только записывать эти мысли в дневник:
   «Нет такой злой обиды под солнцем, которая досаждала бы мне больше и больнее, чем когда я сравниваю, как принимают человека талантливого, нет, более того — всеми признанного и какой прием оказывают самому заурядному существу, разукрашенному пустыми побрякушками — богатством и знатностью. Я представляю себе человека даровитого, в чьей груди горит честная гордость и сознание, что все люди рождены равными, хотя он и отдает должное тем, кто заслужил уважение. Он встречается за столом у одного из великих мира сего с каким-нибудь сквайром или сэром. Зная, что благородный хозяин в душе, быть может, отдает поэту свои лучшие чувства и предпочитает его всем остальным сотрапезникам, ему тем обиднее видеть, как дарят вниманием ничтожество, в ком способностей не хватит даже на то, чтобы стать грошовым портняжкой, а сердца нет ни на грош, и как обходят сына гения и нищеты».
   «Благородный Гленкерн ранил меня недавно до глубины души, потому что я его уважаю, почитаю и очень люблю. Он проявил столько внимания — подчеркнутого внимания — к единственному дураку за столом (вся компания состояла из его светлости, этого болвана и меня), что я чуть не бросил им в лицо презрительный вызов. Но потом милорд так крепко пожал мне руку, так ласково посмотрел на меня при прощании — благослови его бог! Если мне больше никогда не суждено будет с ним встретиться, я буду любить его до самой смерти! Мне приятно думать, что я способен хотя бы испытывать благодарность, если я и начисто лишен многих других добродетелей».
   «С доктором Блэром я чувствую себя проще... Нелегко составить себе точное представление о таком человеке, но, по моему мнению, доктор Блэр — удивительный пример того, что может сделать трудолюбие и прилежание...»
   Дневник остался незаконченным: в нем записано несколько отрывочных характеристик и наблюдений, которые говорят о том, насколько трудно было обмануть Роберта Бернса внешним лоском и показной ученостью. Все больше ценил он своих «крохалланов» — Смелли, Тайтлера и Питера Хилла, все больше времени проводил с Джонсоном и Кларком за песнями. Как когда-то, на первых уроках танцев, ритм музыки захватывал его, и, овладев мелодией, он вплетал в нее слова, словно родившиеся вместе с ней.

4

   21 апреля 1787 года вышло эдинбургское издание стихов Бернса. Крич сразу успокоился: полторы тысячи экземпляров разошлись по подписке, остальные пятьсот были распроданы в два дня.
   23 апреля Крич пригласил Бернса к себе в контору и подписал с ним договор: авторское право на все произведения Бернса переходило к Кричу за сто гиней.
   Сто гиней — огромные деньги. Да еще четыреста фунтов получено от издания книги. Впервые Роберт почувствовал себя богатым человеком. Правда, Крич дал ему только триста фунтов, но и таких денег он никогда не держал в руках.
   Надо было решать, что с ними делать.
   Половину он тотчас же отослал Гильберту в Моссгил — семье приходилось очень трудно.
   Часть он отложил на будущее — неизвестно, когда Крич выплатит основную сумму: деловитый издатель уехал путешествовать по Европе, благо он теперь спокойно мог собирать проценты с многочисленных перепечаток стихов Бернса, выходивших в Лондоне, Бельфасте, Глазго.
   Крич был доволен: он вовремя купил все права на эти стихи, хотя сам он, откровенно говоря, по-прежнему ничего хорошего в них не видел.
   А поэт, автор этих стихов, выделил небольшую сумму из своих денег, чтобы тоже поехать в путешествие. Конечно, он даже не мечтал доехать до Лондона или объехать всю Шотландию. Купив недорого хорошую кобылку, он решил посетить хотя бы юг Шотландии, посмотреть, как живут в пограничных графствах, и по приглашению некоторых своих читателей побывать у них в гостях.
   Спутником Бернса в этой первой его поездке по Шотландии был двадцатидвухлетний Боб Эйнсли — помощник адвоката, самый веселый и беспечный из компании «крохалланов».
 
   Может быть, впервые за все двадцать восемь лет своей жизни Роберт Бернс был так беззаботен и счастлив, как в начале мая 1787 года, когда он неторопливо ехал по зеленым холмам Шотландии. Он старался не думать ни о чем, хотя решил в конце поездки непременно посмотреть ферму, которую ему предложил арендовать богатый помещик Патрик Миллер, близ города Дамфриза.
   А пока что он хотел объехать все места, где «на каждом поле гремела битва, а у каждого ручья складывалась песня».
   В небольшой тетрадке он кратко записывал впечатления от поездки:
   «6 мая, Ламмермьюрские холмы, жалкие и унылые, но подчас весьма живописные.
   7 мая. Обедал с мистером Ферменом. Побил м-ра Ф. в диспуте о Вольтере.
   8 мая. Прекрасный мост через р. Твид (пограничная с Англией река). И очаровательные пейзажи с обеих сторон — особенно со стороны Шотландии.
   9 мая. Завтрак в Джедбурге. Обедал с капитаном Резерфордом... Он выказал особое уважение к моей поэтической светлости... Мое имя некоторым образом прошумело по стране...»
   Встречи, обеды, завтраки, тосты... Джедбург — старинный город — преподносит «Барду Каледонии» титул почетного гражданина. Сестра лорда Гленкерна, леди Гарриет, просит Бернса прислать ей копии своих ненапечатанных стихов. Жена мэра города Фэйла спрашивает суждение Бернса о своих акварелях — он записывает в дневнике: «Миссис Ф. талантливая художница, много способней моего друга леди У. и без ее неограниченного самомнения».
   Вместе с Эйнсли Бернс гостит у его родных: «Прелестная мисс Эйнсли! Как она отлично воспитана, какая искренность, простота и доброта. Силы небесные, знающие слабость людских сердец! Будьте мне защитой! Вижу столько счастья и всегда вспоминаю, что оно не для меня...»
   Но среди пустячных заметок есть и характерные для Бернса записи. В Бервикшире, где земля и климат благоприятствуют земледелию, Бернс был поражен богатством и независимым образом жизни местных фермеров.
   «Приглашен в клуб фермеров в Келсо. Настоящие джентльмены, беседуют о высоких материях. У каждого из них собственная верховая лошадь для охоты, ценой от тридцати до пятидесяти фунтов. Ездят травить лису с охотничьим клубом графства».
   И в другой записи: «Чем утонченнее и роскошнее живут фермеры, тем грубее и невежественней тут крестьяне... Мне кажется, что человеку с возвышенным вкусом — „человеку чувства“, будут больше по душе бедные, но умные и толковые эйрширские крестьяне, чем здешние фермеры и их богатые клубы, при полном варварстве их батраков и соседей-крестьян».
   Мимо старинного величия разрушенных замков, мимо руин аббатств, разбитых протестантами во времена реформации, трусит «славная кобылка» Бернса — Дженни Гедс. Характер у нее крутой — она и названа так в честь старухи протестантки, которая сто тридцать лет назад, в разгар борьбы с католиками, швырнула в епископа Эдинбургского скамеечкой за то, что он попытался отслужить «папистскую обедню». Бернс написал про Дженни своему новому другу, учителю латыни Вильяму Николю — умнице, грубияну и добряку, с которым он особенно близко сошелся после выхода книги. С Николем Бернса не раз столкнет судьба, в честь Николя будет назван один из сыновей поэта и написана одна из лучших песен. Николь сохранил каждую строчку Бернса, в том числе и письмо с дороги, которое написано на великолепном народном языке, трудно поддающемся переводу. Про кобылку Дженни Гедс сказано, что она «шла вприпрыжку и вприскачку по долинам и холмам, до того ядреная да быстрая, что ей и сам черт не брат. Правда, бедна она, как сочинитель песен, и сердита, как церковный совет, и, пока ее не расшевелишь, топчется на месте, как служанка знатной леди на танцах или курица на горячей жаровне, но все ж такую бодрую бабенку поискать! А жрет она, как та кобыла, что могла переварить даже колеса, ей нипочем одним махом слопать за мой счет пять мер самого лучшего овса — и хоть бы что!»
   Кажется, что видишь Роберта таким, каким он был в эту поездку, — помолодевшим, задорным, озорным. Эйнсли так и смотрел ему в рот, за обедами к завтраками стоял неумолчный смех, девушки замирали и таяли от его взгляда.
   Вскоре Эйнсли уехал — его двухнедельный отпуск кончился, и дальше Бернса сопровождал какой-то скучнейший человек.
   Все ближе подходил день, когда надо было возвращаться в Мохлин, все чаще приходили неотвязные мысли о судьбе его семьи. Под конец поездки сказалось и «свирепое гостеприимство» поклонников: Бернс плохо переносил неумеренные возлияния, и по ночам его мучили припадки тоски, бессонница, необъяснимые страхи, так хорошо знакомые всем людям с больным сердцем.
   Однажды ночью ему стало так плохо, что слуга в таверне просидел до утра у его постели.
   В двадцать восемь лет, при необычайной физической силе и выносливости, Бернс страдал тем недугом, который омрачил последние годы его жизни, — застарелым ревматизмом и ревматическим эндокардитом. Сказались тяжкий труд, вечное недоедание и недосыпание. Сказались пылкий, неукротимый нрав, безудержная жажда жизни, мятежная душа, неумение беречь себя, свои силы...
   В мрачном настроении Бернс поехал смотреть фермы, которые ему предлагал в аренду Патрик Миллер. Их было три. Самой живописной Бернсу показалась ферма Эллисленд на крутом берегу реки Нит, поросшем густым лесом, и всего в шести с половиной милях от оживленного города Дамфриза, где Бернсу только что преподнесли звание почетного гражданина. Управляющий Миллера, который показывал фермы, сказал, что аренда невысокая — всего пятьдесят фунтов в год, но что он должен предупредить Бернса: жилого дома на ферме, собственно говоря, нет, службы нуждаются в капитальном ремонте, земля — в удобрении.