И в тот же миг прервался пляс,
И замер крик, и свет погас...
Но только тронул Тэм поводья,
Завыло адское отродье...
 
   И пошла погоня за Тэмом — вот-вот настигнет его нечистая сила, хоть верная Мэг и несется во весь опор.
 
О Тэм! Как жирную селедку,
Тебя швырнут на сковородку.
Напрасно ждет тебя жена:
Вдовой останется она.
Несдобровать твоей кобыле —
Ее бока в поту и в мыле.
 
 
О Мэг! Скорей беги на мост
И покажи нечистым хвост:
Боятся ведьмы, бесы, черти
Воды текучей, точно смерти!
 
 
Увы, еще перед мостом
Пришлось ей повертеть хвостом.
Как вздрогнула она, бедняжка,
Когда Короткая Рубашка,
Вдруг вынырнув из-за куста,
Вцепилась ей в репей хвоста!..
 
 
Ах, после этой страшной ночи
Во много раз он стал короче!
На этом кончу я рассказ.
Но если кто-нибудь из вас
Прельстится полною баклажкой
Или Короткою Рубашкой, —
Пусть вспомнит ночь, и дождь, и снег,
И старую кобылу Мэг!..
 
   Наверно, во всей Шотландии в эти дни не было человека счастливее Роберта Бернса. Он снова ощутил свою поэтическую мощь, как в те дни, когда писал «Веселых нищих» и «Двух собак». Ему казалось, что сейчас он пишет еще лучше, и, как он говорит в письме к миссис Дэнлоп, из всех своих произведений он считает «шедеврами» — сынишку Фрэнка, ее маленького крестника, и поэму «Тэм О'Шентер».
   Прежде чем «Тэм О'Шентер» вышел в книге Гроуза (в виде примечания к его статье!), Бернс разослал поэму в списках своим ближайшим друзьям в Эдинбург.
   И пока те восхищались непревзойденным и доныне в английской и шотландской поэзии рассказом в стихах, автор поэмы занимался совсем другим делом; подошла осень, убирают урожай на фермах и везде варят пиво и эль — не только для дома, но и на продажу. Акцизному дел по горло, но когда этот акцизный — Роберт Бернс, он еще должен уберечь от штрафов и наказаний бедняков — например, какую-нибудь несчастную вдову, мать многочисленного семейства, которая хочет заработать на ярмарке два-три шиллинга, продавая самодельную беспошлинную брагу.
   Об этом вспоминал современник поэта Джон Гилспи.
   На ярмарке в Торнхилле полно народу. Кэт Уотсон на один день решила стать трактирщицей: она сняла амбар, привезла два бочонка отличной домашней браги — подходи, кто хочет!
   Четырнадцатилетний Гилспи удивленно смотрит, как к амбару Кэт подъезжает верхом на старой лошадке человек, которого он давно знает. Это Роберт Бернс, о нем часто говорят в семье Гилспи, где любят его стихи. Когда Джон встречает Бернса, тот всегда ласково здоровается с ним. Однажды Джон, проходя мимо крестьянской хижины, с удивлением услышал, как там среди бела дня сильный женский голос поет старинную песню. Мальчик заглянул в окно: перед очагом в кресле сидел Бернс, внимательно слушал, как поет немолодая женщина, и что-то записывал.
   А теперь Бернс соскочил с лошади и, подойдя к двери, поманил Кэт пальцем.
   — Да ты, видно, с ума сошла, Кэт! — услыхал мальчик. — Разве ты не знаешь, что мы со старшим инспектором через сорок минут будем тут? Прощай покуда!
   Кэт Уотсон все сообразила сразу и, быстро убрав бочонки, избавилась от штрафа в несколько фунтов стерлингов, означавшего для ее огромной семьи голодную зиму.
   В письме к мировому судье Дамфриза Александру Фергюссону Бернс прямо пишет: «Что вы сделали и что можно сделать для бедного Робби Гордона? Мне придется спустить на него гончих псов правосудия, и я должен, должен буду натравить всех хищных стервятников на беднягу... Знаю ваше доброе сердце, — продолжает он. — Лишь бы эта шлюха, Политика, не соблазнила и не отвлекла честного малого — ваше Внимание, чтобы вы не пропустили момент сделать доброе дело...»
   Неизвестно, в чем провинился «бедный Робби Гордон» и не отвлекла ли политика, столь нелестно аттестованная Бернсом, внимание судьи Фергюссона.
   Известно одно: во всей округе не было ни одного человека, который плохо отзывался бы о новом акцизном.
 
   Впрочем, в это лето многие «добродетельные» граждане Дамфриза с неодобрением говорили, что «Бард», как называли Бернса, часто пропадает в трактире Хислопов «Глобус». Ближайшие его друзья отлично знали, почему он там бывает.
   Джин с обоими мальчишками уехала гостить в Мохлин к своим родным. На ферме стало пусто, скучно. За день Роберт смертельно уставал. Как не воспользоваться гостеприимством доброй миссис Хислоп, как не остаться ночевать в теплой, уютной комнате наверху, куда ему охотно подавала ужин и стакан грога златокудрая Анна — молодая племянница Хислопов, явно благоволившая к красивому приветливому гостю.
   Бернс сдался не сразу: он давно решил «вступить на стезю добродетели». Видит бог, он не был постником и пуританином, он влюблялся во всех хорошеньких женщин, с которыми его сталкивала судьба, он говорил, что они вдохновляют его музу.
   На свою беду, он ничего не умел скрывать, о ею увлечениях сразу узнавал весь свет — из стихов, из писем, из его собственных рассказов.
   Другие могли быть гораздо легкомысленнее Бернса, их донжуанские списки могли быть в десять раз длиннее. Но никто так откровенно не радовался каждой встрече, никто с таким восхищением не воспевал любовь!..
   В последние годы ему казалось, что все увлечения кончились.
   «Когда я был далеко не таким святым, каким я стал сейчас...» — писал он в одном письме, вспоминая прошлое. Теперь он всерьез считал себя «святым».
   И вдруг эта Анна, такая красивая, беспечная, веселая. Он предупреждал ее: никогда он не бросит Джин, не уйдет от семьи.
   Но на все его уговоры Анна отвечала смехом, бросалась ему на шею — и не уходила из его комнаты до утра.
   Снова Роберт Бернс влюбился — и снова Джонсон получил изумительную песню. В песне говорилось о «золотых кудрях Анны», о счастье и блаженстве свидания с ней. А под конец поэт посылает к чертям церковь и государство — они-то, разумеется, запрещают ему любить Анну.
   Эта песня осталась памятью о дамфризской девушке, которая отдала поэту свою любовь так бескорыстно и просто, как будто понимала, кого она любит.
   Когда Джин вернулась из Мохлина, злые языки не преминули сообщить ей, что Роб совсем потерял голову «из-за этой рыжей девчонки», племянницы Хислопов, и что миссис Хислоп им во всем потакает.
   Но Джин ни о чем не спрашивала Роберта и по-прежнему была с ним ласкова и терпелива.
   Иногда это бывало нелегко. Семья огромная, работы на ферме очень много. Джин вставала на рассвете вместе с Робертом, готовила на всех завтрак, потом Роберт распределял работу между домашними.
   Наемных рабочих Бернсы не держали — в доме было полно молодежи: племянница Роберта, его сестра, брат Джин. Лишь на время пахоты или уборки урожая приходили на несколько недель соседские парни или приезжие батраки.
   «Во время сева, — рассказывал Вильям Кларк, проживший у Бернсов шесть месяцев, — мистер Бернс сам выходил на рассвете в поле, но так как у него было много работы по службе, то к полудню он уже уезжал по своим делам. Человек он был добрый, справедливый, со всеми обращался запросто, но если его что расстраивало, он мог и вспылить. По-настоящему он при мне рассердился только раз на небрежность одной из девушек. Она так крупно нарезала картошку в корм корове, что та подавилась и чуть не сдохла. На мистера Бернса страшно было смотреть — и вид и голос у него были ужасные. Но гроза скоро прошла — и больше он ни слова не сказал... Носил он дома синий берет, синий или коричневый длиннополый сюртук, вельветовые брюки, темно-синие чулки с гетрами, а в холодную погоду накидывал на плечи черный в белую клетку плед...»
 
   Вечером, отдохнув после разъездов, Роберт переодевался, и Джин с гордостью смотрела на мужа: к его смуглому лицу так шел белоснежный шейныйплаток, черные волосы блестели и вились, синий сюртук с песочного цвета отворотами сидел ловко и ладно. Теперь Роберт почти каждый вечер проводил в Дамфризе: на днях там начался театральный сезон. Директор труппы Сазерленд приехал к Роберту с письмами от друзей-эйрширцев и запиской от эдинбургского друга актера Вуда — того самого, с которым Роберт искал могилу Фергюссона. Вуд рекомендовал Сазерлэнда как одного из самых образованных и талантливых актеров. Сазерленд просил Бернса не оставлять театр без внимания и, если можно, написать пьесу: труппа открыла подписку на постройку нового театра, и было бы очень хорошо поставить там пьесу своего, шотландского, драматурга.
   Для Роберта знакомство с Сазерлендом, с его женой — талантливой характерной актрисой и особенно с очаровательной примадонной мисс Луизой Фонтенель было просветом в этой невеселой зиме.
   Они приехали, когда Роберт только что оправился после тяжелой простуды и приступа острого ревматизма. К середине зимы ему стало понятно, что, несмотря на все труды и старания, ферма не оправдала его надежд.
   «Нервы мои в ужасающем состоянии, — писал он Гильберту 11 января 1790 года, — чувствую, как страшнейшая ипохондрия проникает в каждый атом моей души и тела. Эта ферма отняла всю радость жизни. Как ни прикидывай — она меня разорит. Ну ее к черту!.. Если бы я избавился от нее, я, наконец, вздохнул бы свободней...»
   И в этом же письме Гильберту Бернс пишет об открытии театра и о новогоднем прологе, который он написал для Сазерленда, «продекламировавшего эти стихи с большим жаром под громкие аплодисменты».
   Для Бернса театр стал очередным увлечением. Ему хочется написать пьесу. Он требует, чтобы Питер Хилл прислал ему все книги драматургов, как старых — Бена Джонсона, Отвэя, Драйдена, Конгрива, Уичрели, так и более современных — среди них он упоминает гениального актера и драматурга Гаррика,Шеридана, Кольмана. «Мне также очень нужен Мольер по-французски. Другие драматические авторы на их родном языке тоже мне нужны, я говорю главным образом об авторах комедий, хотя Расина, Корнеля и Вольтера мне тоже хотелось бы получить. Это не к спеху, но если вы случайно найдете очень дешевые издания, пришлите их мне...»
   Тут же он жалуется Хиллу, как трудно жить, как трудно писать.
   «Вокруг столько Наготы, и Голода, и Бедности, и Нужды, что проклятая необходимость заставляет нас учиться Себялюбию, чтобы мы могли существовать... И все же в каждом веке есть такие души, которые при всех Горестях и Лишениях в мире не унизятся до Эгоизма и даже не приобретут ни Осмотрительности, ни Осторожности... Если у меня и появляется желание чем-то похвалиться, то лишь тогда, когда я смотрю на эту сторону своего характера. Видит бог, я не святой, у меня уйма всяческих прегрешений, но если бы я мог, — а когда могу, то я это и делаю! — я бы отер все слезы со всех глаз. Даже подлецам, обидевшим меня, я бы все спустил...»
   Трудно писать, некогда писать — а какие темы ждут шотландского драматурга! Об этом Бернс пишет в письмах, об этом он сочинил пролог для бенефиса миссис Сазерленд 3 марта 1790 года.
   Пролог мистеру Сазерленду, как и эдинбургский пролог Вуду, написан изысканным английским языком. Для разбитной, задорной миссис Сазерленд, отлично игравшей характерные роли, Бернс пишет на разговорном шотландском языке очень непринужденно и весело.
   Вот этот блестящий «Шотландский пролог», как его окрестил Бернс, — нам, к сожалению, придется пересказывать его прозой:
   «О чем шумит Лондон, почему столько разговоров о новых пьесах и новых песнях? Почему мы так преклоняемся перед чужеземной стряпней? Неужто всякая дребедень, словно коньяк, становится лучше, когда ее ввозят издалека? Разве нет у нас поэта, мечтающего о славе, который смело писал бы пьесыо нашей жизни? Нечего ему искать тему для комедии за рубежом: дураки и плуты растут на любой земле. Не надо уходить в дальние страны — Рим или Грецию — и там искать тему для серьезной драмы. История Каледонии может вдохновить трагическую музу, и она предстанет нам во всей своей славе.
   Неужто нет смелого Барда, который расскажет, как насмерть стоял храбрый Уоллес, как пал он от руки врага? Куда скрылись музы, которые могли бы создать драму, достойную имени Брюса? В этом городе, тут, у нас, он впервые обнажил меч против могучей Англии и преступного ее господина и после кровавых, навеки бессмертных боев вырвал любимую родину из пасти погибели...
   Вот если бы, как бывало, вся страна взяла за руку служителей муз и не только выслушала бы их, но и ободрила, обласкала, а если они заслужат похвалу — похвалила бы по справедливости...
   А если уж они не выдержат испытания, закройте на это глаза и скажите: «Как могли, так и сделали!»
   Возьмись за это вся страна — и, ручаюсь головой, у нас были бы свои, национальные шотландские драматурги, и Слава так громко трубила бы о них в свой рог, что он, чего доброго, треснул бы по швам!»
   Публика дружно аплодировала актрисе и прологу, не подозревая, что автор, сидевший в театре, написал эти строки о себе...
   Можно было сколько угодно читать лучших драматургов, можно было точно знать, о чем хочется и о чем нужно писать. Но если в это время ты должен «заставить одну гинею работать за пять», если тебя к вечеру еле держат нот и часто нельзя писать оттого, что надо составлять отчеты по акцизу, — где уж тут думать о драмах или комедиях.
   Слава богу, если есть время записать песни, которые, несмотря ни на что, звучат в твоей душе.
 
   Во всех письмах этого года Бернс пишет о своих литературных планах. Доктору Муру, приславшему свой роман ему на отзыв, он рассказывает о задуманном очерке «Сравнительный взгляд на творчество Мура, Филдинга, Ричардсона и Смоллета и разбор их произведений».
   «Сознаюсь, что эти планы выдают мою смешную самонадеянность, да, вероятно, я никогда и не выполню их», — пишет он Муру и тут же добавляет, что «исчеркал весь экземпляр книги своими пометками».
   Как опытный критик — и критик большого вкуса и тонкого понимания, — разбирает Бернс чужие стихи. Как тончайший знаток народной музыки, пишет он о старинных и современных песнях. Его шутливые диалоги — мастерские произведения комедиографа, послания — настоящие монологи из ненаписанной драмы.
   Ему со всех сторон посылают стихи и прозу. Часто он не успевает отвечать или отвечает коротко, надеясь на «свободную минуту», которая никогда не приходит.
   «Я часто задумываюсь, особенно в грустные минуты, о характерах и судьбах рифмующей братии, — пишет он молодой поэтессе Эллен Крэйг. — Нет среди всех когда-либо написанных мартирологов печальнее повести, чем „Жизнь поэтов“ доктора Джонсона!!.»
   И дальше он говорит, что жизнь поэта трагична еще и потому, что он «менее приспособлен выносить удары судьбы».
   И вместе с тем Бернс никогда не падал духом, не отчаивался, и если он даже начинает сетовать на всякие горести, то сразу переходит на шутку. Посылая Питеру Хиллу три гинеи в счет долга, он пишет целый монолог о Бедности — «сводной сестре Смерти и двоюродной тетке Ада» — и, понося всех богачей, «коронованных гадов» и «чад порока», добавляет:
   «Пускай святоши говорят что угодно, а по мне, хороший залп ругани и проклятий — то же самое для души, что кровопускание из вены для тела: и то и другое приносит огромное облегчение...»
   В истинном же горе, в истинной скорби он сдержан и целомудрен, как никто.
   Этим летом неожиданно умер младший брат Вильям. Бедный малый заразился «гнилой горячкой» и умер в Лондоне. Два месяца Роберт ничего не знал о брате, беспокоился о нем, писал ему письма. Джин сама отделала рюшами две хорошие тонкие рубашки: Вильям написал, что в столице носят «исключительно рубахи с отделкою на груди», и просил сестер переделать его праздничные рубахи «согласно этой моде».
   Рубашки были посланы, и, наверно, Мэрдок, старый учитель Роберта, который хоронил Вильяма в Лондоне, позаботился, чтобы одну из них надели на покойника. Похороны он устроил «пристойные» и прислал Роберту изрядный счет.
   А Роберт написал миссис Дэнлоп о смерти Вильяма коротко и грустно: «Ему было всего двадцать три года. Такой славный, красивый, достойный юноша...»
   Осень и зима снова прошли в напряженной работе. Объезжать десять приходов в дождь и слякоть было невыносимо трудно. В сентябре Бернс попросил Грэйма помочь ему получить место в Дамфризе, не связанное с частыми разъездами. Ближайший его начальник дал о нем самый благоприятный отзыв:
   «Бернс — весьма деятельный, исполнительный и старательный человек, относится с самым пристальным вниманием к своим обязанностям (чего, кстати, я не ожидал от столь необычного Гения)... и, несмотря на малый опыт, он, как вы отлично понимаете, способен преодолеть любые трудности, какие могут представиться в теории или практике нашей профессии... Короче говоря, он вполне достоин вашей дружеской помощи...»
   И акцизный чиновник Роберт Бернс получил новое, более выгодное место: он был назначен инспектором так называемого «третьего района» города Дамфриза.
   Теперь ему приходилось выезжать не так часто — и только в особых случаях.
   Весной 1791 года Бернс обратился к своему хозяину мистеру Миллеру с просьбой разрешить ему передать аренду Эллисленда кому-нибудь другому: ему самому уже совершенно не хватало времени на фермерские работы, да и деньги кончались. А сделать надо было еще очень много.
   Миллер категорически отказался от такого предложения: он вообще решил продать ферму. Он предложил Бернсу собрать урожай к осени этого года и затем, получив отступное, отказаться от аренды.
   «Если я на этом потеряю только сто фунтов, но зато избавлюсь от проклятой фермы, я буду счастлив», — писал Бернс миссис Дэнлоп, прося ее пока об этом никому не говорить: он знал, что не виноват в крахе всех своих планов, знал, что он, и Джин, и все его домочадцы работали не за страх, а за совесть. Он знал, что, будь у него свободные деньги и кредит в банке, он вел бы хозяйство так, что семья могла бы жить безбедно.
   Но откуда взять деньги, когда жизнь дорожает, а жалованье акцизного не увеличивается?
   О том, чтобы зарабатывать деньги поэтическим трудом, Бернс и не помышлял... По-прежнему Джонсон печатал его песни бесплатно и безыменно, по-прежнему «никто не подал руки поэту, не поддержал и не ободрил его».
   Драмы, комедии, критические статьи, большая поэма «Путь поэта» так и остались ненаписанными.
 
   Бернс знал, что это его последняя весна в Эллисленде. И в песнях тех дней так белеет березовая кора под мартовским солнцем, так распускаются почки и поют птицы, что чувствуешь — поэт прощается с прекрасными берегами Нита.
   Весной пришла печальная весть: возвращаясь из-за границы, умер лорд Гленкерн. Бернс всегда помнил о добре, которое ему сделали. Он написал «Жалобу на смерть лорда Гленкерна», где среди выспренних и риторических строк есть простые слова печали и благодарности.
   Но еще больше, чем смерть Гленкерна и прощание с Эллислендом, Бернса угнетала забота о близких: Джин должна была родить в апреле — и Анна Парк уехала к своим родным, чтобы никто не знал о том, что и она ждет ребенка.
   В конце апреля, когда Джин кормила новорожденного сына — его назвали Вильям Николь Бернс в честь старого друга — «упрямого сына латинской прозы», — Роберт рассказал жене, что Анна умерла от родов и у ее родных осталась девочка — такая же черноглазая, как все дети Роберта.
   Джин молча посмотрела в глаза мужу, потом тихо сказала:
   — Привези ее мне, я их обоих выкормлю...
   (Девочку назвали Бетси. Она выросла красивой, умной, вышла замуж за хорошего человека, ткача Томсона, родила ему семерых детей.
   Про Джин она сказала одному из первых биографов Бернса: «Добрей и ласковей ее не было человека на свете...»)
 
   Осенью 1791 года Роберт Бернс, распродав весьма выгодно инвентарь, скот и урожай, навсегда распрощался с фермой Эллисленд и переехал в Дамфриз с женой и детьми.

Часть пятая
«Давно ли цвел зеленый дол...»

1

   Переулок, в котором Бернс нанял квартиру, официально назывался «Малым», а неофициально «Вонючим». Дом был узкий, высокий. Внизу помещалась контора, над Бернсами жил сапожник, Джордж Хоу, а между двумя этажами была втиснута крошечная квартирка — две комнаты побольше и посредине не то кладовушка, не то стенной шкаф с окном. Роберт поставил к окну маленькое старинное бюро — подарок капитана Гроуза, придвинул удобное кресло, прибил полку для книг, и кладовушка стала его «кабинетом».
   Джин еще кормила своих «близнецов» — Вилли и дочку Анны Парк — Бетси. Старшему — Бобби — шел шестой год, Фрэнку — третий. Надо было присматривать за ними — при доме не было ни сада, ни двора, только грязный песок на берегу реки и вонючая тесная улочка.
   Не верилось, что под окнами течет тот же самый Нит. В Эллисленде река была светлой, бурливой, быстрой. А тут она разливалась широко, медленная и мутная от плававших в ней отбросов.
   С фермы Джин взяла с собой «славную коровенку» — хоть молоко ребятам будет свежее. Но выяснилось, что пасти ее негде, и Джин со слезами дала свести ее на рынок.
   Другая на ее месте, наверно, ворчала бы, сердилась... Иногда и Джин бранила Роберта — когда он не берег себя, приходил поздно или, не удержавшись, выпивал лишний стакан, хотя и знал, что ему потом будет плохо.
   Но Роберт никогда не сердился на Джин, ни разу не сказал ей грубого слова, всегда был готов помочь.
   Часто он писал не у себя в кабинете, а на кухне за большим столом, держа на коленях Фрэнка и присматривая за «близнецами», спавшими в одной люльке. Бобби сидел тут же, выводя первые свои каракули.
   И Джин была счастлива.
   А Роберт, рассказывая о том, какая у него здоровая и веселая жена, пишет миссис Дэнлоп, что в высшем кругу, разумеется, существуют женщины «с изысканным умом и очаровательной утонченностью души», и для всякого такая подруга была бы «неоценимым сокровищем», если эти ее качества «не запятнаны притворством и всяческим ломаньем и не испорчены прихотями и причудами. Но так как сии ангелоподобные существа, к сожалению, встречаются чрезвычайно редко во всех сферах и слоях общества и уж совершенно недоступны моему скромному кругу, то мы, простые смертные, радуемся другому роду совершенства в женщине. Прекрасное лицо и фигура у нас встречаются не реже, чем в любой среде. Врожденная грация, безыскусная скромность и незапятнанная чистота, природный ум с зачатками хорошего вкуса, бесхитростная душа, не ведающая и даже не подозревающая о кривых путях себялюбивого, корыстного, лукавого света, и, наконец, самая главная прелесть — покорный и ласковый характер, щедрое горячее сердце, благодарное за нашу любовь и отвечающее на нее столь же пылко, и при этом крепкое отличное здоровье, на что в вашем высшем обществе и надеяться нельзя, — вот чудесные качества милой женщины в моей смиренной жизни»...
   Впрочем, жизнь в Дамфризе оказалась вовсе не такой уж «смиренной»: тут Бернс действительно почувствовал, какое место он занимает в обществе. И хотя ему нельзя было приглашать людей к себе, как приглашал он в Эллисленд, но сам он почти все вечера проводил либо у Ридделов, либо в одной из таверн, где обычно по вечерам собирались его знакомые.
   По-прежнему его связывала тесная дружба с капитаном Ридделом и некоторыми его друзьями. Риддел был горячим приверженцем всяческих реформ, убежденным вигом. Его друзья откровенно говорили о том, что пора и в Шотландии последовать примеру французов. Слова о свободе, о всеобщем избирательном праве не сходили с уст либерального капитана. Бернс написал для него шуточную поэму «О лисице, которая сорвалась с цепи и убежала от м-ра Риддела из Гленриддела»:
 
Свободу я избрал сюжетом —
Не ту, любезную поэтам,
Язычницу с жезлом и в шлеме,
Воспетую в любой поэме
Былых времен. Совсем иной
Встает свобода предо мной.
 
 
Она мне чудится игривой
Кобылкой юной, легкогривой.
Как яблоко, она крепка,
Как полевая мышь, гладка,
Но неумелому жокею
На всем скаку сломает шею
И, закусивши удила,
Умчится дальше, как стрела.
 
 
Теперь, перевернув страницу,
Я расскажу вам про лисицу,
Как меж родных шотландских скал
Охотник рыжую поймал
И как дала дикарка ходу
Из душной клетки на свободу.
 
 
Гленриддел, убежденный виг!
Зачем ты, изменив на миг
Своим идеям, дочь природы
Лишил священных прав свободы?..
 
   Дальше поэт описывает, как хитрая лиса внимательно прислушивается к разговорам Риддела с друзьями:
 
Гленриддел, честный гражданин,
Своей отчизны верный сын,
Прогуливаясь у темницы
Сидящей на цепи лисицы,
Ты день за днем, за часом час
С друзьями обсуждал не раз
Великие идеи века —
Права на вольность человека
И право женщины любой
Свободной быть, а не рабой...
 
   Казалось бы, стихи вполне безобидные. Но после шутливых «экскурсов» в историю, где римляне изображаются в виде тори, а спартанцы — в виде вигов, идут строки о современности, и тут Бернс пишет:
 
Однако надо знать и честь,
Примеров всех не перечесть,
Но из плеяды знаменитой
Мы упомянем Билли Питта,
Что, как мясник, связав страну,
Распотрошил ее казну.
 
   Для человека, находящегося на службе у «Билли Питта», это были, мягко говоря, не совсем осторожные слова. Но Бернс доверял Ридделу — и не зря: несмотря на то, что перед самой смертью Риддела их разлучила глупейшая ссора, о которой мы расскажем дальше, Риддел был верным другом поэту. Если бы не он, до нас не дошли бы не только многие стихи Бернса, но и многие его юношеские письма и дневники. Бернс переписывал для Риддела все, что ему казалось интересным, и эта рукопись дошла до нас в отличной сохранности.