Но в эту осень Роберт редко печалится: в общем он очень доволен жизнью. Больше всего радости доставляют ему его песни и его дети: он пишет миссис Дэнлоп, что ее крестник Фрэнк «великолепнорастет и развивается, он настоящий дьяволенок. Хотя он на два года моложе своего брата, но одолел его совсем. Правда, Роберт самое кроткое и ласковое существо на свете. У него изумительная память, и его школьный учитель им поистине гордится...»
 
   Между тем в стране идет ожесточенная борьба за реформы. В Эдинбурге начинает выходить новая, чрезвычайно свободомыслящая газета, и Бернс не только подписывается на газету — он посылает ее издателю пламенное письмо, где поздравляет его с выходом нового органа печати и просит «бесстрашно разоблачать чудовищную коррупцию того, что зовется Политикой и Государственной властью».
   Он чувствует себя свободным гражданином своей страны, растит отличных сыновей, дружит с лучшими людьми.
   Но он забывает, что он служащий правительства Питта, что он не знатный джентльмен, а крестьянин и что независимость его только кажущаяся.
   Об этом ему резко и грубо напомнили в последний день 1792 года — в канун тех январских дней, когда с плахи покатилась голова французского короля.

2

   Генеральный инспектор и член Совета акцизного управления мистер Вильям Корбет, человек немолодой и суховатый, был далек от политики, ревностно относился к служебным делам и совсем не читал стихов.
   Когда по просьбе своего сослуживца Роберта Грэйма Корбет принял на службу в акциз поэта Бернса, «не имеющего никакого опыта», он сначала отнесся к новому чиновнику с некоторым недоверием. Но непосредственные начальники Бернса отзывались о нем отлично, и в книге характеристик служащих акцизного управления появилась новая запись: «Бернс. Поэт. Справляется неплохо».
   Корбет одобрил перевод Бернса в Дамфриз и внес его имя в список тех, кто подлежал повышению. Роберт Грэйм очень уговаривал Корбета назначить Бернса на должность инспектора таможни в Лейт с окладом в двести фунтов (сейчас Бернс получал семьдесят фунтов в год и кое-какие премиальные). Но Корбет считал, что это преждевременно, хотя и вполне возможно в будущем.
   По совету Грэйма он прочел стихи Бернса, и они ему очень понравились.
   Он даже подумал, не ускорить ли перевод Бернса на более высокооплачиваемую должность.
   Но со следующей почтой мистер Корбет получил из Дамфриза длинный донос на своего подчиненного.
   В доносе говорилось, что Бернс — вольнодумец, что он отправил во Францию четыре мортиры в помощь бунтовщикам и убийцам, что в театре, когда офицеры его величества потребовали, чтобы музыканты сыграли гимн, из партера, где сидел Бернс, раздались крики: «Играйте лучше „Са ira!“[21]. Потом между зрителями началась драка, и, наконец, когда музыканты действительно заиграли национальный гимн, Бернс сидел, «не снимая шляпы и скрестив руки». Кроме того, добросовестный доносчик сообщал, что Бернс позволяет себе всякие вольные речи и вольные тосты. Так, например, недавно в присутствии многих джентльменов «в ответ на предложение одного из них выпить за здоровье нашего премьера мистера Вильяма Питта Бернс сказал, что лучше пить за более достойного человека — Джорджа Вашингтона» (причем доносчик подчеркивал, что мистер Бернс в данном случае был совершенно трезв).
   В доносе писалось и о «запрещенных крамольных книгах», содержание которых Бернс пересказывает в обществе, о его письме издателю «Эдинбургской газеты» и о том, что он стал подписчиком этого «подрывного листка». В общем, по словам старательного автора бумаги, в Дамфризе жил опаснейший крамольник, позорящий звание слуги его величества, сочувствующий французским бунтарям и, очевидно, замышляющий в Великобритании такой же переворот, какой устроили у себя французы.
   Корбет взял это письмо и поехал к Грэйму. Надо было срочно решить, что же делать с этим невозможным человеком Робертом Бернсом.
 
   Бернс узнал о доносе, вернувшись из Дэнлоп-хауза, где он прожил четыре дня.
   Миссис Дэнлоп искренне обрадовалась приезду Бернса. Давно они так хорошо не беседовали, давно Бернс не чувствовал такого настоящего интереса к своим новым стихам, к своей жизни. Снова он слушал, как милые девушки поют его песни, снова серьезно толковал с майором Дэнлопом о судьбах страны, снова исповедовался хозяйке дома во всех своих «прегрешениях».
   У миссис Дэнлоп на шестьдесят втором году жизни появились какое-то старческое упрямство и убежденность в своей неизменной правоте. В одном она никак не хотела согласиться с Бернсом, и разубедить ее он не мог.
   Дело в том, что две старшие дочери миссис Дэнлоп были замужем за французскими аристократами и оба зятя сейчас жили в Англии, вовремя сбежав от своих соотечественников, не очень жаловавших знать. И сколько Бернс ни доказывал, что французский народ прав, возмутившись против продажной и преступной аристократии, миссис Дэнлоп, несмотря на свои весьма либеральные убеждения, все же возражала Бернсу. Впрочем, в этот раз они меньше говорили о Франции: в этом месяце — декабре 1792 года — в Эдинбурге впервые заседал Первый Генеральный конвент «Друзей народа».
   Миссис Дэнлоп читала и «Права человека» Тома Пэйна и «Защиту прав женщины» Мэри Уолстонкрафт. Она всецело соглашалась с тем, что человеку нужно защищать свои права, что женщины должны пользоваться наравне с мужчинами всеми гражданскими привилегиями. Более того, она втайне была привержена к династии Стюартов больше, чем к ганноверской династии. Но она не менее убежденно считала, что все реформы должны идти сверху, от правительства, и что ни в коем случае нельзя допускать народ к решению таких сложных дел.
   А народ не хотел молчать. В Эдинбурге разбили все стекла в доме Генри Дандаса за то, что он выступил с речью против парламентской реформы. Мало того: толпа сожгла перед домом Дандаса соломенное чучело, изображавшее ненавистногодиктатора, и отряд драгун с трудом разогнал бунтарей.
   От майора Дэнлопа, недавно вернувшегося из столицы, Бернс узнал, что Александр Локки, мальчишка мастеровой, швырнул камнем в этих драгун, и, хотя камень никого не задел, Локки арестовали и приговорили к ссылке на четырнадцать лет в Австралию на побережье залива Ботани-Бэй, откуда никто не возвращался.
   Четырнадцать лет каторги... Эдинбургский суд еще не раз вынесет такой приговор «Друзьям народа».
   За столом у Дэнлопов Бернс был откровенен: если французы могли добиться перемен, почему бы и Великобритании не последовать этому примеру? Майор Дэнлоп тактично молчал, но Бернсу казалось, что он ему сочувствует. Видно, он тоже был склонен верить «Друзьям народа», которые стояли за мирную реформу, без кровопролития.
   Бернс с сожалением уехал из дома Дэнлопов — так интересно было разговаривать с этими умными, образованными людьми. По дороге он перебирал в памяти все, что слышал.
   Надо было бы съездить в Эдинбург — он уже отправил гранки нового двухтомного издания Кричу и ждал, что скажут издатель и редактор. Если удастся получить отпуск, он непременно встретится в столице с людьми, которые входят в общество «Друзья народа». Редактору газеты — капитану Джонстону — он уже писал: своего ровесника лорда Бэзила Дэйра он помнит по встрече у профессора Стюарта после выхода кильмарнокского томика. Тогда молодой лорд показался ему очень славным и простым человеком, теперь он стал одним из самых радикальных членов союза «Друзей народа». Интересно будет познакомиться с вице-председателем общества — Томасом Мьюром, молодым адвокатом из Глазго, великолепным оратором, ярым сторонником Франции.
   Бернс был твердо уверен, что недалек день свободы и для Великобритании.
   В таком приподнятом настроении он готовился к встрече Нового года.
   И тут его оглушило неожиданное известие: Совету акцизного управления поручено «проверить лояльность Роберта Бернса».
 
   Утром 31 декабря к Бернсу прибежал его начальник Джон Митчелл, перепуганный насмерть. Ему грозили неприятности, да и Бернса он жалел. Он ждал генерального инспектора Корбета — тот сам взялся приехать в Дамфриз и «расследовать дело».
   Впервые в жизни Роберт испытал настоящий страх: если узнают о его крамольных песнях, если найдутся люди, которые подслушали его разговоры с сапожником Хоу, то ему несдобровать. То, что простительно сыну герцога, не простят сыну фермера. В лучшем случае его просто выгонят со службы, и он останется на улице без денег, без крова, с пятью детьми и с женой, только что вставшей после родов... А в худшем случае его сошлют, и его мальчики, его славные мальчишки будут сыновьями каторжника.
   Проклятая жизнь, когда человеку нельзя говорить вслух все, что он думает...
 
   Генеральный инспектор Корбет приехал в Дамфриз ненадолго, и разговор его с Бернсом был короток: Корбет попросил Сайма и Митчелла прийти к нему вместе с поэтом и за обедом так отчитал Бернса, что тот, бледный и растерянный, почувствовал себя школьником, мальчишкой, которого публично высекли. Такого унижения он не испытывал никогда в жизни: Корбет прямо сказал ему, что его дело — служить, а не думать и что неизвестно, как отнесется Совет акцизного управления ко всей этой истории.
   Он подробно расспросил самого Бернса, а потом и Сайма с Митчеллом, как и что говорил Бернс, все записал и на прощанье сказал, что если еще раз услышит о неподобающем поведении Бернса, то ужесам не приедет, а прямо передаст дело «в другие инстанции».
   На этом Корбет распрощался с Бернсом и, глядя на его побелевшее лицо, на желваки скул и стиснутые кулаки, подумал, что, кажется, удалось запугать беднягу и теперь он будет молчать как убитый.
   В своем заключении Корбет написал, что ничего предосудительного в поведении акцизного чиновника Бернса не обнаружено, кроме некоторых «неосторожных высказываний», не носящих, однако, крамольного характера.
   Об этом он сообщил Грэйму, прося его неофициально успокоить Бернса.
   Умный Грэйм понимал, в каком состоянии сейчас Бернс: на столе лежало его первое письмо, написанное в канун Нового года, сразу после того, как Митчелл сообщил о назначенном расследовании. С горечью и негодованием Грэйм думал о том, до чего довели этого гордого, страстного, прямодушного человека, великолепного поэта. Не верилось, что его рука писала эти бессвязные, торопливые слова:
   «Вы, сэр, были мне большим и благородным другом. Небу известно, как горячо я чувствовал, чем я вам обязан, с какой признательностью благодарил вас. Судьба, сэр, сделала вас могущественным, а меня бессильным, ваш удел — покровительство, а мой — зависимость. Для одного себя я ни за что не воззвал бы к вашему человеколюбию, и, будь я одинок и ничем не связан, я презирал бы слезы, набегающие на мои глаза, — я мог бы бросить вызов несчастьям, взглянуть в лицо разоренью, ибо в худшем случае „откроет смерть бесчисленны врата...“. Но боже милосердный! Те милые существа, о которых я упоминал, та ответственность, те узы, которые я вижу и ощущаю, — о, как подтачивают они мужество, как испепеляют волю! Мне, как человеку некоторых способностей, вы обещали свое покровительство; верю, что, как человек честный, я достоин вашего уважения. Позвольте же мне обратиться к вашим чувствам и заклинать вас — спасите меня от напасти, которая грозит мне гибелью; до последнего дыхания я буду твердить, что я этого не заслужил!
   Простите эту бессвязную мазню. Право, я сам не знаю, что пишу...»
   Грэйм ответил Бернсу немедленно, успокоил его, сказал, что и миссис Грэйм тоже приняла близко к сердцу его дела и просит передать самые лучшие пожелания. Грэйм высказал надежду, что впредь Бернс может быть спокоен. Однако он должен остерегаться.
   Бернс ответил длинным и подробным письмом. Да, его обвинили зря. Говорили, что он не только принадлежит к бунтарской партии в этом городе, но и возглавляет ее. Это неправда, он ни о какой партии ничего не знает. В театре при нем действительно требовали сыграть «Ca ira!», но он молчал. Против короля он тоже открыто не выступал: он не берет на себя смелости оценивать его как человека.
   Что же касается принципов реформы...
   Нет, тут Бернс не может просто сказать: «Никаких реформ я не желаю!» Наоборот: он пишет так, что Грэйм, наверно, подумал: этот человек неисправим.
   Грэйму, должно быть, известно, пишет Бернс, что самые высокие умы, самые выдающиеся личности считают, что «мы значительно отклонились от основных принципов нашей конституции, особенно в том, что угрожающая система коррупции нарушила связь между исполнительной властью и палатой общин. Вот правда, истинная правда о моих взглядах на реформу, о взглядах, которые я высказывал так неосторожно (теперь я это понял!). Впредь я кладу печать на свои уста...».
   К письму Бернс приложил «Пролог», написанный для Луизы Фонтенель, и нигде не напечатанную балладу.
 
   Накануне того дня, когда Грэйм получил письмо, вице-председатель общества «Друзья народа» Томас Мьюр был арестован по обвинению в подрывной деятельности. Но террор и репрессии еще не разыгралисьв полную силу (дело было до казни французского короля), и Мьюра отпустили на поруки.
   Читая письмо Бернса и приложенные к нему стихи, Грэйм разводил руками: если Мьюра, почтенного адвоката, одного из старост шотландской церкви, имеющего большие связи в высшем свете, могли посадить в тюрьму и, отпуская на поруки, пригрозить строжайшим судом, то что сделали бы с акцизным чиновником Бернсом, если бы внимательно прочли его стихи? В «Прологе», например, говорилось, что даже дети лепечут «Права человека». Разве можно так упоминать о книге Пэйна, которую официально объявили крамольной!
   Нечего и говорить о балладе про Брауншвейгского герцога! Грэйм до колик смеялся над великолепной, озорной, совершенно нецензурной песней, где говорилось не только о герцоге Брауншвейгском («лучше бы, мол, он сидел дома и любил свою герцогиню, чем выступать против французов»), но и в весьма непочтительных словах упоминались «старуха Кэт» — великая императрица всея Руси Екатерина Вторая и ее «жертва» — бедный король польский Станислав, в которого она «запустила когти». Автор требовал, чтобы сам дьявол сопровождал ее за это в ад, причем манера «сопровождения» была описана чрезвычайно кратко, но выразительно. И заканчивалась баллада пожеланием такого «семейного счастья» королю Георгу и его супруге, какого вряд ли с сотворения мира желали поэты королям.
   Хорошо, что об этой балладе мало кто знал.
   Очевидно, «печать» не так уж крепко замкнула уста Роберта Бернса, подумал Грэйм, лучше бы он помалкивал, особенно в присутствии тех неизвестных мерзавцев, которые, сидя с ним за одним столом и, может быть, улыбаясь его песням, втайне писали на него доносы.
 
   Самое страшное унижение для гордого и независимого человека — это самоунижение. Другие пусть болтают что угодно: как говорит старая шотландскаяпословица, «камни и палки могут переломать мне кости, а слова меня не ушибут».
   Но если человек сам должен согнуть спину, заткнуть себе кляпом рот, писать оправдательные письма, выпрашивать и вымаливать снисхождения, то нет для него горшей муки, большего стыда.
   Так думал Бернс, так писал он во многих своих письмах.
   Есть одно письмо его к миссис Дэнлоп, написанное в те же дни, в начале января 1793 года. Письмо все изрезано — можно себе представить, что там было написано!
   «Я наложил, отныне и впредь, печать на свои уста во всем, что касается этой несчастной политики, — повторяет он. — Но вам я должен хоть шепнуть об истинных моих чувствах. В них, как и во всем, я покажу вам непритворные волнения моей души. Войну я ненавижу: горе и разорение тысячам людей несет дыхание этого демона разрушения...»
   Тут вырезаны три четверти страницы: очевидно, их нельзя было даже держать в доме!
   «...Глубину их мерзости, испепелили силу их подлости! Наложи клеймо на их неправедные суждения. Ты уже...»
   И снова три четверти этой страницы вырваны, и только на следующем листке Бернс сообщает, что «политическая буря, угрожавшая моему благополучию, пронеслась».
   Он проклинает «проституированную душу того жалкого подлеца, который нарочито и низко замышляет погибель честного человека, ничем его не обидевшего, и с ухмылкой удовлетворения смотрит, как несчастный вместе с верной женой и малыми детьми брошен в пасть нищете и разорению. „Oui! Telles choses se font: je viens d'en faire une epreuve maudite!“[22] — пишет он. — Кстати, не знаю правильно ли это по-французски, а мне было бы очень не по душе портить то, что принадлежит этому храброму народу,хотя выражение истинных моих чувств по отношению к нему я ограничу нашей с вами перепиской».
   Увы! Через два года Бернс настолько резко написал миссис Дэнлоп о казни королевской четы Франции, что миссис Дэнлоп не на шутку обиделась.
   В длинном письме от 20 декабря 1794 года он говорил о путевых записках их общего друга доктора Мура:
   «Он очень польстил мне, процитировав мои стихи в своей последней работе („Записки о пребывании во Франции“), хотя осмелюсь высказать мнение, что эта вещь написана далеко не в лучшем его стиле. Entre nous[23], вы знаете мои политические убеждения, и я никак не могу одобрить нытье доброго доктора по поводу заслуженной судьбы двух известных вам личностей. Стоит ли хоть на миг останавливать внимание на том, что болвана-клятвопреступника и бессовестную проститутку народ отдал в руки палача, особенно в столь знаменательный час, когда, как прекрасно сказал мой друг Роско из Ливерпуля,
   На чаше весов — благоденствие миллионов,
   И колеблются эти весы под рукою судьбы!»

3

   В январе 1793 года был казнен французский король Людовик Шестнадцатый, который чуть было не отдал свою страну на поток и разграбление чужеземным войскам.
   В начале февраля разразилась война: теперь Великобритания открыто воевала с Францией, и всякие симпатии к французскому народу стали считаться особой крамолой.
   Общество «Друзья народа», из которого ушли все наиболее «благомыслящие» люди, собиралось теперь тайно.
   Шпионы Питта и Дандаса подслушивали каждое слово, каждый вздох.
   Вечерами Бернс старался сидеть дома — встречаться с людьми в общественных местах ему не хотелось. Он не умел притворяться, особенно выпив хоть кружку. Недавно в «Глобусе» собралось большое общество, его уговорили поужинать в компании, и он после всех «верноподданнических» тостов, которые провозглашали офицеры, не выдержал и язвительно сказал: «Пусть наш успех в этой войне соответствует справедливости наших целей».
   Так как все знали, что для правительства Питта цель войны — уничтожить крамолу не только во Франции, но и у себя дома, тост был принят холодно.
   На следующий день пришлось снова писать письма, оправдываться.
   Но сколько ни связывай себе руки, сколько ни запирай рот на замок, твоя поэтическая сила разорвет все путы, твой поэтический голос проникнет сквозь «печать на устах».
   Бернс пишет песню за песней, стараясь уйти в простые человеческие чувства.
   Песни посылаются Томсону. Томсон иногда возвращает текст «для придания ему менее простонародной формы». Но тут Бернс непоколебим: он наотрез отказывается переделывать стихи «в угоду салонным требованиям моды». Иногда у Томсона возникают и другие сомнения: о чем, например, говорится в очень милой песенке про статного горского парня, которого, очевидно, кто-то преследует?
 
Мой горец — парень удалой,
Широкоплеч, высок, силен.
Но не вернется он домой —
Он на изгнанье осужден...
 
   Начало как будто вполне безобидное: девушка тоскует по милому, плачет по ночам, бродит одна в тиши ночной. Но почему в конце вдруг звучит угроза?
 
Ах, знаю, знаю я, кого
Повесить надо на сосне,
Чтоб горца — друга моего —
Вернуть горам, лесам и мне!
 
   Томсон решительно против последних строк. Бернс согласен снять песню, но переделывать ее он не станет.
   Томсон и не подозревает, что в столе у Бернса, в бюро у Джона Сайма, в старинном шкафчике у капитана Риддела лежат совсем другие стихи.
   И не только близкие друзья знают эти ненапечатанные строки. Сапожник Хоу переписывает их для других ремесленников, старый Хислоп потихоньку читает их в «Глобусе» надежным людям. И часто приезжий увозит из Дамфриза не только городские покупки для какого-нибудь глухого поселка, но и листок со стихами. Он покажет эти стихи двум-трем приятелям, и списки пойдут путешествовать дальше, на север, к Инвернессу, на восток — до Глазго и на родной запад — в Эйршир.
   И если при жизни поэта стихи не будут напечатаны, то сам Бернс в глубине души твердо верит, что-когда-нибудь их прочтет весь мир.
   Стихи называются «Дерево Свободы».
   Они написаны в те дни, когда начальство Бернса считало, что он угомонился и впредь будет «служить и не думать».
   Он как будто присмирел, хотя на окне таверны «Глобус» написал алмазным карандашом — подарком покойного лорда Гленкерна:
 
К политике будь слеп и глух,
Коль ходишь ты в заплатах.
Запомни: зрение и слух —
Удел одних богатых!
 
   Впрочем, даже эти стихи особенно не ставились ему в вину — лишь бы он не «крамольничал».
   Местные власти с удовлетворением читали его полное достоинства письмо, в котором он напоминал о своем избрании почетным гражданином Дамфриза и просил предоставить ему привилегию бесплатного обучения сыновей в лучшей школе.
   Привилегия была ему предоставлена. Он считал, что заслужил ее, выгадав для городского муниципалитета какие-то суммы по таможенным сборам.
   Но друзья, читавшие ею новое произведение «Дерево Свободы», понимали, что не медными грошами акциза, а чистым золотом стиха заработал он право считаться в веках лучшим гражданином не только Дамфриза, но и всей Шотландии.
   Вот эти строки о свободе, которые даже в нашем XX веке редактор оксфордского, то есть академического, издания Бернса не пожелал включить в свой толстый том:
 
Есть дерево в Париже, брат.
Под сень его густую
Друзья отечества спешат,
Победу торжествуя.
 
 
Где нынче у его ствола
Свободный люд толпится,
Вчера Бастилия была,
Всей Франции темница.
 
 
Из года в год чудесный плод
На дереве растет, брат.
Кто съел, тот сознает,
Что человек — не скот, брат,
 
 
Его вкусить холопу дай —
Он станет благородным
И свой разделит каравай
С товарищем голодным...
 
 
Благословение тому,
Кто, пожалев народы,
Впервые в галльскую тюрьму
Принес росток свободы.
 
 
Поила доблесть в жаркий день
Заветный тот росток, брат,
И он свою раскинул сень
На запад и восток, брат.
 
 
Но юной жизни торжеству
Грозил порок тлетворный:
Губил весеннюю листву
Червяк в парче придворной.
 
 
У деревца хотел Бурбон
Подрезать корешки, брат.
За это сам лишился он
Короны и башки, брат!
 
   Народ подымается на борьбу, идут на зов свободы ее сыны, Франция будет свободной!
   А что же родина поэта, что же Великобритания?
 
Британский край! Хорош твой дуб,
Твой стройный тополь — тоже,
И ты на шутки был не скуп,
Когда ты был моложе.
 
 
Богатым лесом ты одет —
И дубом, и сосной, брат.
Но дерева свободы нет
В твоей семье лесной, брат!
 
 
А без него нам свет не мил
И горек хлеб голодный.
Мы выбиваемся из сил
На борозде бесплодной.
 
 
Питаем мы своим горбом
Потомственных ворон, брат.
И лишь за гробом отдохнем.
От всех своих трудов, брат.
 
 
Но верю я: настанет день, —
И он не за горами, —
Когда листвы волшебной сень
Раскинется над нами.
 
 
Забудут рабство и нужду
Народы и края, брат,
И будут люди жить в ладу,
Как дружная семья, брат!
 
   Так Великая Эстафета Вольности — слово поэта — всегда передается и будет передаваться из уст в уста по всему земному шару.

4

   Этой весной не только от солнца стало теплее на душе у Бернса. Хозяин квартиры предложил ему другое жилье, и Бернсы переехали в Мельничный переулок, в отдельный двухэтажный дом из красноватого камня. В первом этаже — две отличные комнаты и кухня, во втором — две большие спальни, темная комнатка с альковом, просторные кладовые, чердак.
   Но самое главное, чему радовалась Джин, был садик при доме, где сейчас, в мае, уже густо росла трава и зеленели деревья. Теперь можно будет выпускать ребят спокойно, тем более что рядом жил один из самых славных сослуживцев Роберта — Джон Льюарс. Его сестра, пятнадцатилетняя Джесси, предложила Джин помогать по дому.
   В новый дом можно было, не стесняясь, позвать гостей: остатки эллислендской мебели — круглый стол красного дерева, кресла, шкаф с посудой, — кое как составленные в тесноте Вонючего переулка, теперь встали просторно и красиво. На пол лег ковер, который и не разворачивали на старой квартире, камин хорошо тянул, а на полках свободно разместились книги и подарки друзей: резной ящичек от жены доктора Максвелла, затейливая чаша из кокосового ореха для пунша — миссис Дэнлоп, даря ее Бернсу, сказала, что эту вещь еще в прошлом веке привезли из путешествий ее предки Уоллесы. Над камином висели силуэты лорда Гленкерна, Боба Эйнсли и Джона Сайма. Вообще жить стало спокойнее и легче.