Страница:
Бернс обещал подумать, посоветоваться с кем-нибудь из опытных фермеров. В глубине души он все еще на что-то надеялся — может быть, удастся получить место в акцизе?..
Да и нельзя брать ферму, пока не получены все деньги от Крича.
Прежде всего надо вернуться домой, посоветоваться с Гильбертом, узнать, как дела в Моссгиле, как дети.
И как Джин...
5
6
Да и нельзя брать ферму, пока не получены все деньги от Крича.
Прежде всего надо вернуться домой, посоветоваться с Гильбертом, узнать, как дела в Моссгиле, как дети.
И как Джин...
5
8 июня 1787 года Роберт Бернс приехал в Мохлин. Он оставил свой сундучок у трактирщика, попросил приготовить комнату, позаботиться о верной кобылке, а сам, захватив свертки, где лежали подарки для семьи, зашагал в Моссгил по знакомой тропке, меж кустами орешника и терна, где на все голоса пели знакомые птицы. Он уже не шел, а бежал, дыша прерывисто и часто, и ему казалось, что нигде — ни на зеленых лугах южных графств, ни у горных водопадов — не пахло так упоительно и нежно, как пахла в это июньское утро суховатая холмистая земля родного западного края.
А вечером, когда Роберт, устав от долгого дня, полного встреч, разговоров и расспросов, после радостного свидания с родными, — как счастливы были мать и сестры, как улыбался молчаливый Гильберт, какие краснощекие, загорелые мордочки были у ребят! — после веселого ужина с друзьями и бесконечных тостов, наконец, остался один в своей комнате и уже собирался лечь спать, дверь тихонько отворилась. И по бешеным гулким ударам сердца, отдававшимся болью в висках, по свинцовой тяжести во всем теле, словно онемевшем от страха, Роберт почувствовал, что он ждал этого весь вечер, что ему никуда не уйти от своей судьбы, от Джин.
А она подошла, села рядом и, без слов обхватив его шею рукой, крепко прижала к себе.
Под утро, сквозь тяжелый, душный сон, он услышал, как Джин встает. Он испуганно открыл глаза — что теперь будет, как она вернется домой? Но Джин спокойно сказала, что мать сама дала ей ключ, и, поцеловав Роберта, ушла.
Значит, теперь, когда он стал знаменитым, богатым, Арморы сменили гнев на милость! Значит, теперь эта ведьма, ее мать, сама подослала к нему дочку! То-то же ему показалось, что вчера, когда он издали на улице поклонился старухе, та угодливо и подобострастно улыбнулась.
Нет, не бывать этому! Теперь он ни за что не придет к ним вновь просить руки Джин, ни за что не даст ей свое имя!
Конечно, он ее любит, любит, но простить не может.
Он ни дня не останется в Мохлине, он сейчас же уедет! Будь они прокляты, эти рабские душонки!
Десять дней ездил Роберт по горной Шотландии. Он выехал из Глазго, проехал по северным озерам, по местам, прославленным в песнях. Настроение у него было тяжелое. Ему изменяет даже его обычная любовь к людям, он пишет об этом Николю: «Никогда, друг мой, я не считал род человеческий излишне склонным к благородству, но чванство эдинбургских патрициев и угодничество моих братьев-плебеев, которые раньше, до того, как я вернулся домой, смотрели на меня искоса, меня почти что отвратило от всей нашей породы. Я купил карманное издание Мильтона и постоянно ношу его с собой, изучая чувства этой великой личности — Сатаны: непоколебимое великодушие, бесстрашную, непокорную гордость, отчаянную смелость и благородное пренебрежение к трудностям. Правда, сейчас у меня есть немного денег, но я боюсь, что проклятая звезда, которая до сих пор, прямо на мою голову, слала свои зловещие лучи, испепеляющие все благие намерения, эта вредная планета, столь неблагоприятная для рифмующей братии, — боюсь, что она еще не закатилась на моем горизонте!!!»
В это лето он почти совсем не писал стихов. Правда, когда умер один из крупных шотландских деятелей — сэр Джеймс Хентер Блэр, эдинбургские друзья попросили Роберта написать элегию на его смерть. Отказаться было бы невежливо. Бернс написал на классическом английском языке одиннадцать пышных четверостиший. В них завывает буря, бледный месяц выходит из-за крылатых облаков и перед испуганным взором даже носятся метеоры. И тут, среди скал, поэт видит величественную фигуру в траурных одеждах, которая «в отчаяньи себя колотит в грудь и стонет бешеному вою бури в лад». Эта «величавая», в другой строфе «царственная» фигура — Каледония, оплакивающая своего сына, «безвременно почившего во гробе».
Легко понять, что элегия на смерть незнакомого и, вероятно, не очень приятного Бернсу сановника написана через силу, не по велению сердца. Стоит только сравнить образ «царственной», величественной Каледонии, окруженной всей романтической бутафорией, с образом той же Каледонии, или попросту Шотландии, из знаменитого шуточного послания «Серьезнейшая просьба и мольба автора этих строк к шотландским представителям в палате общин», в котором поэт просит, чтобы сняли налоги с шотландского виски. Как великолепен портрет Музы, сидящей «голым задом в придорожной пыли» и «выкрикивающей голосом, охрипшим от жажды, прозаические стихи». Как живописна «бедная старая мать поэта — Шотландия», которая плачет горькими слезами над «пустым, как свисток, кувшином», а за ее спиной негодяй-контрабандист и толстомордый самогонщик вытаскивают у нее из кармана последний грош! «Неужто у каждого, кто носит имя шотландца, не закипит кровь, когда у его несчастной старухи матери отнимают все? Неужто и вы, ваши светлости, благослови вас боже, можете спокойно видеть, как наша добрая, веселая старушка плачет, и не встанете на ее защиту?..»
И тут вдруг Бернс под видом шутки так описывает гнев старухи Шотландии, что удивляешься, как эта сатира была напечатана в эдинбургском издании!
«Лучше не доводить ее до отчаяния, — говорит поэт, — не то она подоткнет свою клетчатую юбку, помчится по улицам с кинжалом и пистолетом за поясом и до самой рукоятки вонзит нож в первого же врага! Ради бога, сэры, поговорите с ней поласковее, погладьте ее по голове и скорее бегите в палату — уговаривать правительство! Если ей хоть в этом пойдут навстречу, она уж защитит своих друзей — у нее такой острый язык и такая тяжелая палка, что, хоть грози ей виселицей, она от своего не отступится».
Эту сатиру в эдинбургском издании напечатали с послесловием поэта, где сказано несколько патриотических слов о шотландце, которому достаточно дать кружку доброго виски, и он пойдет убивать врагов короля Георга. Но портрет старой свободолюбивой Шотландии, верной до конца друзьям, потом не раз появлялся в более откровенных и более крамольных стихах Бернса.
Элегию на смерть Блэра напечатали и в лондонской и в эдинбургской газетах, перепечатали в Глазго и Эбердине, но славы она поэту не принесла.
И денег тоже: газеты печатали такие стихи только бесплатно.
В июле этого бурного 1787 года Бернс снова вернулся в Моссгил.
Почти все время он хворал, был раздражен, капризен. Мать и сестры ухаживали за ним, и он был им благодарен за то, что они ни о чем не расспрашивали. Он почти не виделся с Джин, старался не встречаться с ней наедине, но иногда, оставшись ночевать в Мохлине, не выдержав, свистел под ее окном — и снова их бросала друг к другу непреодолимая сила.
Надо было как можно скорее уезжать, окончательно рассчитаться с Кричем, решить свою судьбу.
Без конца Роберт перечитывал Мильтона, учась у Сатаны «непокорной гордости» и «благородному пренебрежению к трудностям». Без конца перебирал в мыслях все, что с ним случилось за эти восемь месяцев, — поездка в Эдинбург, головокружительный успех, новые люди, новое издание книги, путешествия, слава, блистательное возвращение домой — и мучительные, сложные отношения с Джин. Никак не заживала обида, и никак не проходила любовь...
В эти дни, словно остановившись «посреди жизненного пути», как писал Данте, Бернс рассказал доктору Муру всю свою предыдущую жизнь.
Замкнулся круг. Он снова в Моссгиле, в старой комнате, под той же соломенной стрехой, где по ночам возятся крысы. Он знал, что так будет. Еще из Эдинбурга он писал доктору Лоури, которому он был обязан этой поездкой: «Новизна всегда на время привлекает внимание людей, ей я и обязан моим теперешним eclat[13]. Но я предвижу то недалекое будущее, когда волна всеобщего признания, поднявшая меня на вершины, коих я, может быть, и недостоин, внезапно и молча отхлынет, оставив меня на пустынном песке, по которому я снова медленно сойду в прежнее свое состояние. Говорю об этом не из ложной скромности, а просто вижу неизбежные следствия и готов к ним. Я приложил огромные усилия, чтобы перед приездом сюда (в Эдинбург) беспристрастно отдать себе отчет в своих умственных способностях. Пребывание здесь ничего не добавило к моему представлению о себе, и я верю, что до мельчайшего атома унесу все, что во мне есть, в родные края, убежище безвестных ранних лет моей жизни».
И миссис Дэнлоп он тоже писал об этом:
«Будьте мне свидетелем, что в час, когда слава пенилась в моем кубке, я держал его в руках, не опьяняясь хмельным напитком, и с грустной решимостью смотрел в грядущее, когда удар Клеветы с мстительным злорадством выбьет его у меня из рук».
2 августа он закончил письмо доктору Муру. В эти листки вместилась вся его жизнь до двадцати восьми лет.
Читатель пересмотрел ее вместе с поэтом.
Началась новая полоса жизни. Надо было решать не только свою судьбу, но и судьбу детей, судьбу Джин.
И свою дальнейшую творческую судьбу тоже. Сможет ли поэт, вернувшись «к старому своему знакомцу — плугу», все же сохранить в целости свою простую лиру, не дать пальцам огрубеть, а паутине забот оплести звонкие струны?
Он знает, что теперь его голос слушает народ Шотландии.
Для него он должен сохранить свою поэтическую силу, еще лучше узнать свою страну, ее песни, ее предания.
Сейчас он уедет в Эдинбург, потом поедет путешествовать, а потом...
Потом будет видно, что готовит ему жизнь.
А вечером, когда Роберт, устав от долгого дня, полного встреч, разговоров и расспросов, после радостного свидания с родными, — как счастливы были мать и сестры, как улыбался молчаливый Гильберт, какие краснощекие, загорелые мордочки были у ребят! — после веселого ужина с друзьями и бесконечных тостов, наконец, остался один в своей комнате и уже собирался лечь спать, дверь тихонько отворилась. И по бешеным гулким ударам сердца, отдававшимся болью в висках, по свинцовой тяжести во всем теле, словно онемевшем от страха, Роберт почувствовал, что он ждал этого весь вечер, что ему никуда не уйти от своей судьбы, от Джин.
А она подошла, села рядом и, без слов обхватив его шею рукой, крепко прижала к себе.
Под утро, сквозь тяжелый, душный сон, он услышал, как Джин встает. Он испуганно открыл глаза — что теперь будет, как она вернется домой? Но Джин спокойно сказала, что мать сама дала ей ключ, и, поцеловав Роберта, ушла.
Значит, теперь, когда он стал знаменитым, богатым, Арморы сменили гнев на милость! Значит, теперь эта ведьма, ее мать, сама подослала к нему дочку! То-то же ему показалось, что вчера, когда он издали на улице поклонился старухе, та угодливо и подобострастно улыбнулась.
Нет, не бывать этому! Теперь он ни за что не придет к ним вновь просить руки Джин, ни за что не даст ей свое имя!
Конечно, он ее любит, любит, но простить не может.
Он ни дня не останется в Мохлине, он сейчас же уедет! Будь они прокляты, эти рабские душонки!
Десять дней ездил Роберт по горной Шотландии. Он выехал из Глазго, проехал по северным озерам, по местам, прославленным в песнях. Настроение у него было тяжелое. Ему изменяет даже его обычная любовь к людям, он пишет об этом Николю: «Никогда, друг мой, я не считал род человеческий излишне склонным к благородству, но чванство эдинбургских патрициев и угодничество моих братьев-плебеев, которые раньше, до того, как я вернулся домой, смотрели на меня искоса, меня почти что отвратило от всей нашей породы. Я купил карманное издание Мильтона и постоянно ношу его с собой, изучая чувства этой великой личности — Сатаны: непоколебимое великодушие, бесстрашную, непокорную гордость, отчаянную смелость и благородное пренебрежение к трудностям. Правда, сейчас у меня есть немного денег, но я боюсь, что проклятая звезда, которая до сих пор, прямо на мою голову, слала свои зловещие лучи, испепеляющие все благие намерения, эта вредная планета, столь неблагоприятная для рифмующей братии, — боюсь, что она еще не закатилась на моем горизонте!!!»
В это лето он почти совсем не писал стихов. Правда, когда умер один из крупных шотландских деятелей — сэр Джеймс Хентер Блэр, эдинбургские друзья попросили Роберта написать элегию на его смерть. Отказаться было бы невежливо. Бернс написал на классическом английском языке одиннадцать пышных четверостиший. В них завывает буря, бледный месяц выходит из-за крылатых облаков и перед испуганным взором даже носятся метеоры. И тут, среди скал, поэт видит величественную фигуру в траурных одеждах, которая «в отчаяньи себя колотит в грудь и стонет бешеному вою бури в лад». Эта «величавая», в другой строфе «царственная» фигура — Каледония, оплакивающая своего сына, «безвременно почившего во гробе».
Легко понять, что элегия на смерть незнакомого и, вероятно, не очень приятного Бернсу сановника написана через силу, не по велению сердца. Стоит только сравнить образ «царственной», величественной Каледонии, окруженной всей романтической бутафорией, с образом той же Каледонии, или попросту Шотландии, из знаменитого шуточного послания «Серьезнейшая просьба и мольба автора этих строк к шотландским представителям в палате общин», в котором поэт просит, чтобы сняли налоги с шотландского виски. Как великолепен портрет Музы, сидящей «голым задом в придорожной пыли» и «выкрикивающей голосом, охрипшим от жажды, прозаические стихи». Как живописна «бедная старая мать поэта — Шотландия», которая плачет горькими слезами над «пустым, как свисток, кувшином», а за ее спиной негодяй-контрабандист и толстомордый самогонщик вытаскивают у нее из кармана последний грош! «Неужто у каждого, кто носит имя шотландца, не закипит кровь, когда у его несчастной старухи матери отнимают все? Неужто и вы, ваши светлости, благослови вас боже, можете спокойно видеть, как наша добрая, веселая старушка плачет, и не встанете на ее защиту?..»
И тут вдруг Бернс под видом шутки так описывает гнев старухи Шотландии, что удивляешься, как эта сатира была напечатана в эдинбургском издании!
«Лучше не доводить ее до отчаяния, — говорит поэт, — не то она подоткнет свою клетчатую юбку, помчится по улицам с кинжалом и пистолетом за поясом и до самой рукоятки вонзит нож в первого же врага! Ради бога, сэры, поговорите с ней поласковее, погладьте ее по голове и скорее бегите в палату — уговаривать правительство! Если ей хоть в этом пойдут навстречу, она уж защитит своих друзей — у нее такой острый язык и такая тяжелая палка, что, хоть грози ей виселицей, она от своего не отступится».
Эту сатиру в эдинбургском издании напечатали с послесловием поэта, где сказано несколько патриотических слов о шотландце, которому достаточно дать кружку доброго виски, и он пойдет убивать врагов короля Георга. Но портрет старой свободолюбивой Шотландии, верной до конца друзьям, потом не раз появлялся в более откровенных и более крамольных стихах Бернса.
Элегию на смерть Блэра напечатали и в лондонской и в эдинбургской газетах, перепечатали в Глазго и Эбердине, но славы она поэту не принесла.
И денег тоже: газеты печатали такие стихи только бесплатно.
В июле этого бурного 1787 года Бернс снова вернулся в Моссгил.
Почти все время он хворал, был раздражен, капризен. Мать и сестры ухаживали за ним, и он был им благодарен за то, что они ни о чем не расспрашивали. Он почти не виделся с Джин, старался не встречаться с ней наедине, но иногда, оставшись ночевать в Мохлине, не выдержав, свистел под ее окном — и снова их бросала друг к другу непреодолимая сила.
Надо было как можно скорее уезжать, окончательно рассчитаться с Кричем, решить свою судьбу.
Без конца Роберт перечитывал Мильтона, учась у Сатаны «непокорной гордости» и «благородному пренебрежению к трудностям». Без конца перебирал в мыслях все, что с ним случилось за эти восемь месяцев, — поездка в Эдинбург, головокружительный успех, новые люди, новое издание книги, путешествия, слава, блистательное возвращение домой — и мучительные, сложные отношения с Джин. Никак не заживала обида, и никак не проходила любовь...
В эти дни, словно остановившись «посреди жизненного пути», как писал Данте, Бернс рассказал доктору Муру всю свою предыдущую жизнь.
Замкнулся круг. Он снова в Моссгиле, в старой комнате, под той же соломенной стрехой, где по ночам возятся крысы. Он знал, что так будет. Еще из Эдинбурга он писал доктору Лоури, которому он был обязан этой поездкой: «Новизна всегда на время привлекает внимание людей, ей я и обязан моим теперешним eclat[13]. Но я предвижу то недалекое будущее, когда волна всеобщего признания, поднявшая меня на вершины, коих я, может быть, и недостоин, внезапно и молча отхлынет, оставив меня на пустынном песке, по которому я снова медленно сойду в прежнее свое состояние. Говорю об этом не из ложной скромности, а просто вижу неизбежные следствия и готов к ним. Я приложил огромные усилия, чтобы перед приездом сюда (в Эдинбург) беспристрастно отдать себе отчет в своих умственных способностях. Пребывание здесь ничего не добавило к моему представлению о себе, и я верю, что до мельчайшего атома унесу все, что во мне есть, в родные края, убежище безвестных ранних лет моей жизни».
И миссис Дэнлоп он тоже писал об этом:
«Будьте мне свидетелем, что в час, когда слава пенилась в моем кубке, я держал его в руках, не опьяняясь хмельным напитком, и с грустной решимостью смотрел в грядущее, когда удар Клеветы с мстительным злорадством выбьет его у меня из рук».
2 августа он закончил письмо доктору Муру. В эти листки вместилась вся его жизнь до двадцати восьми лет.
Читатель пересмотрел ее вместе с поэтом.
Началась новая полоса жизни. Надо было решать не только свою судьбу, но и судьбу детей, судьбу Джин.
И свою дальнейшую творческую судьбу тоже. Сможет ли поэт, вернувшись «к старому своему знакомцу — плугу», все же сохранить в целости свою простую лиру, не дать пальцам огрубеть, а паутине забот оплести звонкие струны?
Он знает, что теперь его голос слушает народ Шотландии.
Для него он должен сохранить свою поэтическую силу, еще лучше узнать свою страну, ее песни, ее предания.
Сейчас он уедет в Эдинбург, потом поедет путешествовать, а потом...
Потом будет видно, что готовит ему жизнь.
6
3 августа Бернс снова вернулся в столицу. Он собрался оттуда поехать в горную Шотландию, а заодно посетить герцогов Атольских и герцогиню Гордон в их летних резиденциях, куда его давно звали. В августе начинался отпуск у Вильяма Николя, и Бернс, очень привязанный к «беспутному Вилли», необдуманно пригласил его с собой.
24 августа Бернс и Николь выехали из Эдинбурга на север, в горную Шотландию, уже не верхом, а в удобной двуколке.
За три недели в Эдинбурге Бернс немного успокоился. Он жил в семье учителя Крукшенка, не в старом городе, а в одном из новых кварталов. Главным его другом была маленькая Дженни — дочь Крукшенка. Работая над песнями для второго тома джонсоновского «Музея», Бернс часто просил девочку спеть для него мелодию, на которую он подбирал слова. Он дарил ей книжки, гулял по саду близ улицы Принца и, может быть, держа в руке детскую руку, думал, что жизнь надо построить так, чтобы его дети были с ним всегда...
По вечерам в небольшой гостиной Крукшенков собирались друзья — органист Кларк, который давал Дженни уроки музыки, Джонсон, приносивший Бернсу для проверки ноты и корректуры «Музыкального музея», Вильям Николь. Дженни пела им песенку, написанную для нее Бернсом:
О поездке с Николем остались отрывочные записи в дневнике, несколько писем и отличные стихи. Путешественники объехали все северное предгорье, посетили исторические места, видели разрушенные замки, старинные аббатства, дом, где родилась несчастная королева Шотландии Мария Стюарт, и замок, где, по преданию, Макбет убил короля Дункана. Они побывали в городе Инвернессе — одном из самых древних шотландских городов, считавшемся еще столицей первых жителей Шотландии — пиктов, видели скалистое Кинкардинское ущелье и поле знаменитой битвы при Баннокберне, где Роберт Брюс разбил англичан. Бернс долго стоял над камнем, отмечающим то место, куда, по преданию, Роберт Брюс воткнул древко шотландского знамени «с кроваво-алым львом».
«Ни один шотландец не пройдет без волнения мимо этого поля, — записывает Бернс. — Мне кажется, что я вижу храбрых моих соотечественников, наступающих с холма на грабителей их страны, убийц их отцов. В крови горит благородная месть и справедливая ненависть, шаг их становится все тверже и быстрей, приближаясь к угнетателю, оскорбителю, кровожадному врагу. Я вижу, как на поле победы они с торжеством поздравляют друг друга, восхищаясь своим царственным вождем-героем и завоеванной свободой и независимостью».
Тогда же он сделал первый набросок стихотворения, законченного позже:
В пути он встречает множество интереснейших людей. Здесь, на севере, живет старый скрипач и певец Нийл Гоу. «Нийл Гоу играл нам, — записывает Бернс. — Он невысок, коренаст, настоящий горец, седые волосы падают на ясный открытый лоб, интересное лицо, в нем виден глубокий ум, добросердечие с доверчивой простотой — был у него дома...»
У Нийла Гоу Бернс записал много песен. Он записывал их всю дорогу — знатоки шотландского фольклора впоследствии проследили весь путь Бернса по его песням. Любой отрывок оригинальной мелодии, любой припев с характерными, занятными словечками Бернс тщательно заносил в свои тетради.
Он писал старому поэту Джону Скиннеру, прося его принять участие в работе над сборниками Джонсона: «В Эдинбурге сейчас идет работа, которая ожидает от вас всяческого содействия... Я совершенно помешался на этом деле, собираю старые стихи и все сохранившиеся сведения об их происхождении, авторах и так далее...»
Николь не мешал Бернсу задерживаться в тех деревушках и поселках, где, по преданию, родились лучшие шотландские танцы и песни. Он медленно расхаживал по улочке или сидел в таверне, пока Бернс разговаривал с местными жителями, охотно беседовавшими с ним. Но «упрямый сын латинской прозы» очень ревниво относился к встречам Бернса со знатью. Дважды за это путешествие он испортил настроение не только Бернсу, но и целой компании, собравшейся приветствовать «Барда Каледонии».
Бернса с нетерпением ждали в замке герцога Атольского. Преподавателем в семье у герцога — человека ученого и очень скромного — был профессор Уокер, старый эдинбургский знакомый Бернса. Он зашел за Бернсом в трактир, неподалеку от замка, где Бернс и Николь остановились на ночлег, и увел его ужинать в замок. В дневнике Бернса — новая запись:
«Пятница: ужинал у герцогини — чувствовал себя легко и свободно, очень милая семья; утвердился в хорошем мнении о моем друге Уокере. Суббота: посетил места вокруг замка Атоль — красиво, но испорчено дурным вкусом».
На следующий день — в воскресенье — Бернс был приглашен на обед в замок. К обеду собрались гости — генерал с женой, какой-то маркиз, сестры герцогини с детьми, ее взрослые дочери — словом, весь цвет округи. Кроме того, у герцога гостил мистер Роберт Грэйм-оф-Финтри — один из самых влиятельных чиновников акцизного управления. Все эти люди с нетерпением ждали прихода Бернса: они были подписчиками на его книгу и большими его поклонниками. И он не обманул их ожидания: давно он не был так остроумен, так мил с дамами, так внимателен к собеседникам. Он вернулся поздно, и Николь что-то мрачно проворчал насчет завтрашнего отъезда.
Утром Уокер прибежал за Бернсом: в замке не садятся без него завтракать, а молодые леди, оказывается, уже посылали слугу подкупить возницу, чтобы тот расковал лошадь и задержал Бернса еще на день. Николь сердито слушал этот разговор и, бросив Бернсу, что он ждет его ровно к пяти часам, иначе уедет без него, стал молча шагать взад и вперед, заложив руки за спину и тяжело переступая с ноги на ногу. Бернс с доброй усмешкой смотрел ему вслед и на замечание Уокера, что, мол, такой ворчливый спутник вряд ли приятен, ответил, что Николь — человек исключительных душевных качеств и талантов, но что «его дух похож на его тело — душа у него дьявольски крепкая, но тоже косолапая».
Однако «косолапая» душа Николя оказалась весьма упрямой: когда Бернса уговорили остаться к чаю, а потом и к обеду, Николь в бешенстве велел трактирному слуге отнести записку в замок с предупреждением, что он ждать не намерен и, если Бернс тотчас же не вернется, он уедет один: он не имеет возможности нарушить план поездки, так как его отпуск скоро кончается.
И Бернс, смущенно извинившись за друга, встал из-за стола и под растерянными, обиженными взглядами хозяйки и гостей ушел к своему упрямому, косолапому, сердитому другу.
Профессор Уокер, провожая Бернса, только недоуменно развел руками. Пусть Бернс по крайней мере пришлет герцогу письмо или, может быть, стихи.
Через несколько дней Бернс прислал в замок Атоль стихи. Они были посвящены одному из тех мест, про которые он писал в дневнике, что они «испорчены дурным вкусом». В стихах говорилось о прекрасной реке, чьи берега были безжалостно лишены лесного покрова. Как всегда, пристальный хозяйский глаз Бернса увидел бессмысленное опустошение родной земли. И он пишет «Смиренную жалобу реки Бруар благородному герцогу Атольскому»:
Бернс так и не узнал, понравились ли эти стихи в замке герцога, где так ласково встретили «Барда Каледонии» и так обиделись на него за то, что он не захотел оставить своего друга.
Увы! Та же история повторилась и в замке герцогини Гордон. Бернс пришел туда с визитом и был встречен как нельзя лучше. «Герцог благороден, величав и вместе с тем очень мягок, внимателен и любезен, герцогиня очаровательна, остроумна, добра и умна — благослови их бог!» — записал Роберт.
На следующий день он пришел проститься и попал прямо к обеду. Его усадили за стол, и он только среди обеда вспомнил, что Николь ждет его в гостинице. Спохватившись, Бернс попросил разрешения уйти до десерта, и милая герцогиня — та самая, которой Бернс в Эдинбурге «вскружил голову», немедленно послала слугу — просить и Николя откушать «вместе с друзьями его друга, мистера Бернса».
Но посланный застал Николя в крайнем раздражении у заложенной пролетки, и никакие уговоры не могли его заставить пойти в замок. Снова Бернсу пришлось извиняться за своего приятеля и выбирать между ним и знатными покровителями.
Вероятно, на этот раз Бернс не так скоро примирился с Николем, хотя нигде — ни в письмах, ни в дневниках — нет и следа какой-либо обиды. Он послал Гордонам очень милые стихи, но и они, как герцоги Атольские, больше никогда его не приглашали. Более того, когда Бернс вернулся в Эдинбург, он встретил чрезвычайную холодность в великосветских кругах, где и так на него смотрели искоса. Все возмущались тем, что он предпочел своим знатным знакомым «невоспитанного и грубого» учителя, имевшего к тому же репутацию вольнодумца и пьяницы.
Последний этап путешествия привел Бернса в замок Стирлинг — древнюю резиденцию шотландских королей. Алмазный карандаш — подарок лорда Гленкерна — оставил на стекле выразительную надпись:
О том, чтобы получать какую-то плату за свою огромную работу по составлению сборника песен, Бернс, конечно, и не думал. А к этому времени вся работа из рук медлительного, ленивого Джонсона перешла в его руки. Он пишет письма всем поэтам, которых знает, он терпеливо разъясняет в этих письмах задачи сборника, он говорит в письме к старому Джону Скиннеру: «Я часто мечтал и непременно постараюсь образовать нечто вроде дружественного союза всех настоящих сынов каледонской песни. Мир, занятый прозаическими делами, может и не заметить многих из нас, но моя заповедь: „Чти самого себя!“
Он живет по-прежнему в семье Крукшенка, где ему предоставили светлую комнатку в мансарде высокого дома, с витыми лесенками и окнами в узорных свинцовых решетках. Широкий стол на львиных лапах весь покрыт рукописями, нотами, старыми сборниками песен, собственноручными нотными записями Бернса.
Первый том «Музыкального музея» он посылает своему дорогому другу, Пэгги Чалмерс. Он обещает в следующем томе написать специально для нее песню — «если мне попадется какая-нибудь великолепная старая мелодия». Пока что он посылает набросок: «хотя доктор Блэклок очень его расхвалил, я сам не совсем им доволен: стихи о любви, если они не написаны рукой мастера и с истинной страстью, превращаются в нудное нытье, столь же нестерпимое для меня, как ханжеские причитания. Стрелы, пламя, купидоны, амуры и грации и вся прочая дребедень похожи на мохлинские проповеди — одно бессмысленное суесловие».
О себе он пишет грустно, ему кажется, что его красноречие «потеряло всякую силу и не действует на прекрасную половину рода человеческого»... «Бывали времена... Но это все в прошлом! По совести говоря, я думаю, что сердце мое столько раз воспламенялось, что теперь совсем остекленело. Я смотрю на женщин с тем же восхищением, с каким любуюсь звездным небом в морозную декабрьскую ночь. Я восхищаюсь дивным мастерством творца, я очарован шаловливым и грациозным их непостоянством и — желаю им спокойной ночи! Говорю об этом в связи с неким увлечением: „Dont j'ai eu l'honneur d'etre un esclave miserable...“[14] Что же касается дружбы, то вы и Шарлотта доставили мне много радости, той нетленной радости, какую, надеюсь, свет не в силах ни подарить, ни отнять и которая переживет и небеса и землю».
24 августа Бернс и Николь выехали из Эдинбурга на север, в горную Шотландию, уже не верхом, а в удобной двуколке.
За три недели в Эдинбурге Бернс немного успокоился. Он жил в семье учителя Крукшенка, не в старом городе, а в одном из новых кварталов. Главным его другом была маленькая Дженни — дочь Крукшенка. Работая над песнями для второго тома джонсоновского «Музея», Бернс часто просил девочку спеть для него мелодию, на которую он подбирал слова. Он дарил ей книжки, гулял по саду близ улицы Принца и, может быть, держа в руке детскую руку, думал, что жизнь надо построить так, чтобы его дети были с ним всегда...
По вечерам в небольшой гостиной Крукшенков собирались друзья — органист Кларк, который давал Дженни уроки музыки, Джонсон, приносивший Бернсу для проверки ноты и корректуры «Музыкального музея», Вильям Николь. Дженни пела им песенку, написанную для нее Бернсом:
Крукшенки проводили Бернса и Николя в путешествие, взяв с поэта слово, что по приезде он снова остановится у них.
За полем ржи кустарник рос.
И почки нераскрытых роз
Клонились, влажные от слез,
Росистым ранним утром.
Но дважды утренняя мгла
Сошла, и роза расцвела.
И так роса была светла
На ней душистым утром...
Ты, нераскрывшийся цветок,
Расправишь каждый лепесток
И тех, чей вечер недалек,
Согреешь летним утром!
О поездке с Николем остались отрывочные записи в дневнике, несколько писем и отличные стихи. Путешественники объехали все северное предгорье, посетили исторические места, видели разрушенные замки, старинные аббатства, дом, где родилась несчастная королева Шотландии Мария Стюарт, и замок, где, по преданию, Макбет убил короля Дункана. Они побывали в городе Инвернессе — одном из самых древних шотландских городов, считавшемся еще столицей первых жителей Шотландии — пиктов, видели скалистое Кинкардинское ущелье и поле знаменитой битвы при Баннокберне, где Роберт Брюс разбил англичан. Бернс долго стоял над камнем, отмечающим то место, куда, по преданию, Роберт Брюс воткнул древко шотландского знамени «с кроваво-алым львом».
«Ни один шотландец не пройдет без волнения мимо этого поля, — записывает Бернс. — Мне кажется, что я вижу храбрых моих соотечественников, наступающих с холма на грабителей их страны, убийц их отцов. В крови горит благородная месть и справедливая ненависть, шаг их становится все тверже и быстрей, приближаясь к угнетателю, оскорбителю, кровожадному врагу. Я вижу, как на поле победы они с торжеством поздравляют друг друга, восхищаясь своим царственным вождем-героем и завоеванной свободой и независимостью».
Тогда же он сделал первый набросок стихотворения, законченного позже:
...Рассветы над горами, когда внизу в тумане лежат зеленые долины и осеннее золото полей, замшелый гранит старых замков, шумные рыбачьи деревушки, где рано утром на мощенной булыжниками рыночной площади скользко от рыбьей чешуи, а горластые рыбачки торгуются со скупщиками свежей рыбы, узкие квадратные башни полуразрушенных аббатств, зеленоватая вода озер, быстрые реки, где отражаются выгнутые дугой каменные мосты, — всё видят зоркие глаза Бернса.
Навек простись, шотландский край,
С твоею древней славой,
Названье самое прощай
Отчизны величавой!
Где Твид несется в океан
И Сарк в песках струится, —
Теперь владенья англичан,
Провинции граница.
Века сломить нас не могли,
Но продал нас изменник
Противникам родной земли
За горсть презренных денег.
Мы сталь английскую не раз
В сраженьях притупили,
Но золотом английским нас
На торжище купили.
Как жаль, что я не пал в бою,
Когда с врагом боролись
За честь и родину свою
Наш гордый Брюс, Уоллес.
Но десять раз в последний час
Скажу я без утайки:
Проклятие предавшей нас
Мошеннической шайке!
В пути он встречает множество интереснейших людей. Здесь, на севере, живет старый скрипач и певец Нийл Гоу. «Нийл Гоу играл нам, — записывает Бернс. — Он невысок, коренаст, настоящий горец, седые волосы падают на ясный открытый лоб, интересное лицо, в нем виден глубокий ум, добросердечие с доверчивой простотой — был у него дома...»
У Нийла Гоу Бернс записал много песен. Он записывал их всю дорогу — знатоки шотландского фольклора впоследствии проследили весь путь Бернса по его песням. Любой отрывок оригинальной мелодии, любой припев с характерными, занятными словечками Бернс тщательно заносил в свои тетради.
Он писал старому поэту Джону Скиннеру, прося его принять участие в работе над сборниками Джонсона: «В Эдинбурге сейчас идет работа, которая ожидает от вас всяческого содействия... Я совершенно помешался на этом деле, собираю старые стихи и все сохранившиеся сведения об их происхождении, авторах и так далее...»
Николь не мешал Бернсу задерживаться в тех деревушках и поселках, где, по преданию, родились лучшие шотландские танцы и песни. Он медленно расхаживал по улочке или сидел в таверне, пока Бернс разговаривал с местными жителями, охотно беседовавшими с ним. Но «упрямый сын латинской прозы» очень ревниво относился к встречам Бернса со знатью. Дважды за это путешествие он испортил настроение не только Бернсу, но и целой компании, собравшейся приветствовать «Барда Каледонии».
Бернса с нетерпением ждали в замке герцога Атольского. Преподавателем в семье у герцога — человека ученого и очень скромного — был профессор Уокер, старый эдинбургский знакомый Бернса. Он зашел за Бернсом в трактир, неподалеку от замка, где Бернс и Николь остановились на ночлег, и увел его ужинать в замок. В дневнике Бернса — новая запись:
«Пятница: ужинал у герцогини — чувствовал себя легко и свободно, очень милая семья; утвердился в хорошем мнении о моем друге Уокере. Суббота: посетил места вокруг замка Атоль — красиво, но испорчено дурным вкусом».
На следующий день — в воскресенье — Бернс был приглашен на обед в замок. К обеду собрались гости — генерал с женой, какой-то маркиз, сестры герцогини с детьми, ее взрослые дочери — словом, весь цвет округи. Кроме того, у герцога гостил мистер Роберт Грэйм-оф-Финтри — один из самых влиятельных чиновников акцизного управления. Все эти люди с нетерпением ждали прихода Бернса: они были подписчиками на его книгу и большими его поклонниками. И он не обманул их ожидания: давно он не был так остроумен, так мил с дамами, так внимателен к собеседникам. Он вернулся поздно, и Николь что-то мрачно проворчал насчет завтрашнего отъезда.
Утром Уокер прибежал за Бернсом: в замке не садятся без него завтракать, а молодые леди, оказывается, уже посылали слугу подкупить возницу, чтобы тот расковал лошадь и задержал Бернса еще на день. Николь сердито слушал этот разговор и, бросив Бернсу, что он ждет его ровно к пяти часам, иначе уедет без него, стал молча шагать взад и вперед, заложив руки за спину и тяжело переступая с ноги на ногу. Бернс с доброй усмешкой смотрел ему вслед и на замечание Уокера, что, мол, такой ворчливый спутник вряд ли приятен, ответил, что Николь — человек исключительных душевных качеств и талантов, но что «его дух похож на его тело — душа у него дьявольски крепкая, но тоже косолапая».
Однако «косолапая» душа Николя оказалась весьма упрямой: когда Бернса уговорили остаться к чаю, а потом и к обеду, Николь в бешенстве велел трактирному слуге отнести записку в замок с предупреждением, что он ждать не намерен и, если Бернс тотчас же не вернется, он уедет один: он не имеет возможности нарушить план поездки, так как его отпуск скоро кончается.
И Бернс, смущенно извинившись за друга, встал из-за стола и под растерянными, обиженными взглядами хозяйки и гостей ушел к своему упрямому, косолапому, сердитому другу.
Профессор Уокер, провожая Бернса, только недоуменно развел руками. Пусть Бернс по крайней мере пришлет герцогу письмо или, может быть, стихи.
Через несколько дней Бернс прислал в замок Атоль стихи. Они были посвящены одному из тех мест, про которые он писал в дневнике, что они «испорчены дурным вкусом». В стихах говорилось о прекрасной реке, чьи берега были безжалостно лишены лесного покрова. Как всегда, пристальный хозяйский глаз Бернса увидел бессмысленное опустошение родной земли. И он пишет «Смиренную жалобу реки Бруар благородному герцогу Атольскому»:
Река жалуется, что и форель, попав в мелкую струю, обречена барахтаться в болоте и еле дышит на мели... А тут еще пришлось в таком позорном виде попасться на глаза поэту.
О ты, кто не был никогда
Глухим к мольбам и стонам!
К тебе смиренная вода
Является с поклоном.
Во мне остался только ил,
Небесный зной жестокий
Ручьи до дна пересушил,
Остановил потоки.
Стихи кончаются здравицей в честь храбрых мужей и прекрасных дочерей герцогского дома, которые поддержат честь родины.
Я пролила немало слез
И пенилась от злости,
Когда какой-то бес принес
Поэта Бернса в гости.
Он написал мне пару строк,
А сочинил бы оду,
Когда увидел бы у ног
Бушующую воду!..
Прошу, придав к твоим ногам,
Во имя прежней славы
Ты насади по берегам
Кусты, деревья, травы.
Когда придешь под сень ветвей,
Плеснет, играя, рыба
И благодарный соловей
Тебе споет: спасибо!
И жаворонок в вышине
Зальется чистой трелью,
И отзовется в тишине
Щегол своей свирелью.
И зазвенят у теплых гнезд,
Проснувшись спозаранку,
Малиновка и черный дрозд,
Скворец и коноплянка...
Ко мне влюбленные весной
Придут на берег тайно
И встретятся в тиши лесной,
Как будто бы случайно.
Оберегая их покой,
Росы роняя слезы,
Благоуханною рукой
Прикроют их березы.
И вновь придет ко мне поэт
В часы, когда сквозь ветки
На побережье лунный свет
Свои начертит клетки.
По склонам тихо он сойдет,
По шахматным полянам
Послушать гулкий рокот вод,
Окутанных туманом...
Бернс так и не узнал, понравились ли эти стихи в замке герцога, где так ласково встретили «Барда Каледонии» и так обиделись на него за то, что он не захотел оставить своего друга.
Увы! Та же история повторилась и в замке герцогини Гордон. Бернс пришел туда с визитом и был встречен как нельзя лучше. «Герцог благороден, величав и вместе с тем очень мягок, внимателен и любезен, герцогиня очаровательна, остроумна, добра и умна — благослови их бог!» — записал Роберт.
На следующий день он пришел проститься и попал прямо к обеду. Его усадили за стол, и он только среди обеда вспомнил, что Николь ждет его в гостинице. Спохватившись, Бернс попросил разрешения уйти до десерта, и милая герцогиня — та самая, которой Бернс в Эдинбурге «вскружил голову», немедленно послала слугу — просить и Николя откушать «вместе с друзьями его друга, мистера Бернса».
Но посланный застал Николя в крайнем раздражении у заложенной пролетки, и никакие уговоры не могли его заставить пойти в замок. Снова Бернсу пришлось извиняться за своего приятеля и выбирать между ним и знатными покровителями.
Вероятно, на этот раз Бернс не так скоро примирился с Николем, хотя нигде — ни в письмах, ни в дневниках — нет и следа какой-либо обиды. Он послал Гордонам очень милые стихи, но и они, как герцоги Атольские, больше никогда его не приглашали. Более того, когда Бернс вернулся в Эдинбург, он встретил чрезвычайную холодность в великосветских кругах, где и так на него смотрели искоса. Все возмущались тем, что он предпочел своим знатным знакомым «невоспитанного и грубого» учителя, имевшего к тому же репутацию вольнодумца и пьяницы.
Последний этап путешествия привел Бернса в замок Стирлинг — древнюю резиденцию шотландских королей. Алмазный карандаш — подарок лорда Гленкерна — оставил на стекле выразительную надпись:
Весь ноябрь и декабрь этого невероятно насыщенного и трудного 1787 года Бернс просидел в Эдинбурге, дожидаясь окончательного расчета с Кричем. Без этого он ничего не мог предпринять. Кроме того, он надеялся, что ему как-то помогут, что-то для него сделают. Он написал письмо лорду Гленкерну с просьбой помочь устроиться в акцизное управление. Он написал мистеру Патрику Миллеру, чтобы тот сообщил ему свои планы насчет Эллисленда, зная, что это, вероятно, будет для него единственным выходом. Может быть, он в душе надеялся, что ему назначат какую-то пенсию от государства, — ведь назначил же премьер-министр Питт огромную по тем временам пенсию — двести фунтов в год — бездарному поэту Дибдину за то, что тот сочинил какие-то «морские песни». Но, как известно, деньги, ордена и премии во все века получают поэты «официальные», и никому не могло прийти в голову, что надо сохранить для Шотландии ее лучшего певца.
Когда-то Стюарты владели этим троном,
И вся Шотландия жила по их законам.
Теперь без кровли дом, где прежде был престол,
А их венец с державой перешел
К чужой династии, к семье из-за границы,
Где друг за другом следуют тупицы.
Чем больше знаешь их, тиранов наших дней,
Тем презираешь их сильней.
О том, чтобы получать какую-то плату за свою огромную работу по составлению сборника песен, Бернс, конечно, и не думал. А к этому времени вся работа из рук медлительного, ленивого Джонсона перешла в его руки. Он пишет письма всем поэтам, которых знает, он терпеливо разъясняет в этих письмах задачи сборника, он говорит в письме к старому Джону Скиннеру: «Я часто мечтал и непременно постараюсь образовать нечто вроде дружественного союза всех настоящих сынов каледонской песни. Мир, занятый прозаическими делами, может и не заметить многих из нас, но моя заповедь: „Чти самого себя!“
Он живет по-прежнему в семье Крукшенка, где ему предоставили светлую комнатку в мансарде высокого дома, с витыми лесенками и окнами в узорных свинцовых решетках. Широкий стол на львиных лапах весь покрыт рукописями, нотами, старыми сборниками песен, собственноручными нотными записями Бернса.
Первый том «Музыкального музея» он посылает своему дорогому другу, Пэгги Чалмерс. Он обещает в следующем томе написать специально для нее песню — «если мне попадется какая-нибудь великолепная старая мелодия». Пока что он посылает набросок: «хотя доктор Блэклок очень его расхвалил, я сам не совсем им доволен: стихи о любви, если они не написаны рукой мастера и с истинной страстью, превращаются в нудное нытье, столь же нестерпимое для меня, как ханжеские причитания. Стрелы, пламя, купидоны, амуры и грации и вся прочая дребедень похожи на мохлинские проповеди — одно бессмысленное суесловие».
О себе он пишет грустно, ему кажется, что его красноречие «потеряло всякую силу и не действует на прекрасную половину рода человеческого»... «Бывали времена... Но это все в прошлом! По совести говоря, я думаю, что сердце мое столько раз воспламенялось, что теперь совсем остекленело. Я смотрю на женщин с тем же восхищением, с каким любуюсь звездным небом в морозную декабрьскую ночь. Я восхищаюсь дивным мастерством творца, я очарован шаловливым и грациозным их непостоянством и — желаю им спокойной ночи! Говорю об этом в связи с неким увлечением: „Dont j'ai eu l'honneur d'etre un esclave miserable...“[14] Что же касается дружбы, то вы и Шарлотта доставили мне много радости, той нетленной радости, какую, надеюсь, свет не в силах ни подарить, ни отнять и которая переживет и небеса и землю».