Страница:
Только сейчас он понял, что сжимает в кулаке золотую фигурку, и, не задумываясь, опустил ее в карман.
— Ну!
Нет уж, лучше Сусаниным. Всхлипывая, Сява протянул ключи от «Волги», стеная, забрался на сиденье, обмяк. Чувствовалось, что особой душевной твердостью он не отличается. Да битие, однозначно, определяет сознание.
— Ну вот и ладно, хороший мальчик, — Андрон с усмешечкой закрыл свою «шестерку», залез в «волгешник», пустил мотор. — Куда?
После жидулей ему было как-то непривычно — сиденье неудобное, салон огромный, двигатель звуком напоминающий молотилку. Да, машина зверь, пахать можно.
— В Гатчину, — прошептал Славон разбитыми губами, тихо застонав, всхлипнул и предпринял последнюю попытку: — Не надо, брат, не надо…
— Надо, Федя, надо…
Андрон, примериваясь, клацнул скоростями, плавно отпустил сцепление и, не рассчитав, так врезал по газам, что «волга» взяла с места с пробуксовкой — и впрямь зверь, недаром двигло форсированное. С ходу развернувшись, рванули как на пятьсот, ушли со Стачек на Трамвайный, выкатились стремительно на Ленинский и, срезав угол по Варшавской, мимо отеля, универсама и монумента вылетели, словно наскипедаренные, на Пулковское шоссе. Сразу же кроваво замигал глазок антирадара, Андрон, не рассусоливая, придержал коней и, уже проехав притаившегося гаишника, выругался матерно, беззлобно, по привычке — у, сука, мент, легаш, падло! Что, взял?
Просемафорил дальним всем встречным-поперечным, довольно усмехнулся и надавил на газ — поперли чертом в осенней полутьме. Только режущий свет фар, рев расточенного по самое некуда двигателя да оглушающий, бьющий в самую пердячью косточку, мерный рокот «красной волны». Музыка-то у Сявы была покруче Андроновой — «Роуд стар», под каждой ягодицей по динамику.
До Гатчины долетели как на крыльях. Миновали Ингербургские ворота, въехали под знак ограничения скорости и скорбно потащились улицей Двадцать пятого октября, бывшим проспектом императора российского Павла первого.
— Живой? — Андрон с презрением повернулся к Сяве, бросил негромко, но выразительно, через губу. — Куда?
— Туда.
Ушли направо, повернули налево, зарулив в проулок, двинулись между серыми ребристыми заборами. Голые деревья, тусклый свет окошек, тоска. Чем дальше ехали, забурялись вглубь, тем более мрачнел Андрон — что-то уж до боли знакомой казалась ему дорожка. В памяти вдруг всплыло прошлое — железные ворота, слаженный рык волкодавов, стриженный мордоворот на дворе у Равинского. С таким лучше бы не встречаться. Да и с самим Равинским…
— Стой, тормози, — Сява вдруг, дернувшись, ожил, с плачем, с задавленным рыданьем схватил Андрона за плечо. — Не надо, брат, не надо, не лезь. Им ведь человека замочить как два пальца обоссать. Такие люди. Звери. И свет погаси, чтоб нас не засекли. Они уже близко…
Странно, но Андрон послушался, вырубил фары, выключил музыку, щурясь, вгляделся в ночь. Собственно особо вглядыватсья не пришлось — улица впереди была залита ярким светом. Это горели галогеновые фонари над массивными железными воротами. Теми самыми, из прошлого. Лязг которых очень бы не хотелось услышать снова.
— Черт!
Андрон автоматически включил задний ход, попятился, выматерился, развернулся в проулке и медленно, в какой-то странной задумчивости, печально порулил в Ленинград. До него вдруг с убийственной ясностью дошел смысл поговорки — стену лбом не прошибешь. А уж железные ворота и подавно. На душе у него было муторно — приссал, как лягуха в болоте.
— Все путем, брат, все путем, — Сява между тем воспрянул духом, приободрился, повеселел, на его бледном, словно алебастровом лице жалко играла улыбка облегчения. — Ништяк, что прикинул хер к носу. С этими быками разбираться — бездорожье. Завалят враз. А чувак твой — мудак. Коню понятно, что угол с дурью покупать не будут. Так возьмут. Да еще рыжье. А что это ты мазу вздумал за него держать? Он тебе чего, денег должен?
— Должен, должен, — Андрон с отвращением кивнул, с силой наступил на газ и до самых Стачек не проронил ни слова — бесполезно. Здесь только битие определяет сознание. У танка он остановился, заглушил мотор, бросил Сяве: — Еще раз увижу — прибью.
Вылез из «волги», сел в «шестерку» и резко, не прогрев двигло, принял с места. Даже не выругался, что уперли дворники. Мыслей не было, так, обрывки какие-то, обжигающие мозг, бешено пульсирующие. Все — суета. Блуд. Жизнь — только бабки, кнут, стремы и фуфло. На хрен она такая? Места в ней человеку нет. Зверье кругом. За железными воротами, в черных «волгах». Советский зоопарк, гадюшник социализма…
Удивительно, но факт — доехал Андрон без происшествий. Да еще достал в таксярнике втридорога бутылку пшековской отменной водки. Литровую. Думал упиться тихо, степенно, в одиночку, по-английски. Только по-английски не получилось — в России живем.
— Так, так, — сказал Клара, глянув на него, — хорош.
Молча собрала на стол, выпила без церемоний на равных, а потом взяла да и затащила Андрона в постель. Устроила ему Полтаву. Выжала все соки, заездила, укатала, так что не осталось сил ни думать ни о чем, ни переживать. И Андрон, опустошенный словно сдутый шар, заснул. Скоро к нему пришел Семенов, бодрый, улыбающийся, еще майор: «Шире сфинктер, Андрюха, — весело сказал он, — не жми даром анус. В жизни масса хорошего. Каловая…»
Тим и Андрон (1982)
Воронцова (1980)
Андрон (1983)
— Ну!
Нет уж, лучше Сусаниным. Всхлипывая, Сява протянул ключи от «Волги», стеная, забрался на сиденье, обмяк. Чувствовалось, что особой душевной твердостью он не отличается. Да битие, однозначно, определяет сознание.
— Ну вот и ладно, хороший мальчик, — Андрон с усмешечкой закрыл свою «шестерку», залез в «волгешник», пустил мотор. — Куда?
После жидулей ему было как-то непривычно — сиденье неудобное, салон огромный, двигатель звуком напоминающий молотилку. Да, машина зверь, пахать можно.
— В Гатчину, — прошептал Славон разбитыми губами, тихо застонав, всхлипнул и предпринял последнюю попытку: — Не надо, брат, не надо…
— Надо, Федя, надо…
Андрон, примериваясь, клацнул скоростями, плавно отпустил сцепление и, не рассчитав, так врезал по газам, что «волга» взяла с места с пробуксовкой — и впрямь зверь, недаром двигло форсированное. С ходу развернувшись, рванули как на пятьсот, ушли со Стачек на Трамвайный, выкатились стремительно на Ленинский и, срезав угол по Варшавской, мимо отеля, универсама и монумента вылетели, словно наскипедаренные, на Пулковское шоссе. Сразу же кроваво замигал глазок антирадара, Андрон, не рассусоливая, придержал коней и, уже проехав притаившегося гаишника, выругался матерно, беззлобно, по привычке — у, сука, мент, легаш, падло! Что, взял?
Просемафорил дальним всем встречным-поперечным, довольно усмехнулся и надавил на газ — поперли чертом в осенней полутьме. Только режущий свет фар, рев расточенного по самое некуда двигателя да оглушающий, бьющий в самую пердячью косточку, мерный рокот «красной волны». Музыка-то у Сявы была покруче Андроновой — «Роуд стар», под каждой ягодицей по динамику.
До Гатчины долетели как на крыльях. Миновали Ингербургские ворота, въехали под знак ограничения скорости и скорбно потащились улицей Двадцать пятого октября, бывшим проспектом императора российского Павла первого.
— Живой? — Андрон с презрением повернулся к Сяве, бросил негромко, но выразительно, через губу. — Куда?
— Туда.
Ушли направо, повернули налево, зарулив в проулок, двинулись между серыми ребристыми заборами. Голые деревья, тусклый свет окошек, тоска. Чем дальше ехали, забурялись вглубь, тем более мрачнел Андрон — что-то уж до боли знакомой казалась ему дорожка. В памяти вдруг всплыло прошлое — железные ворота, слаженный рык волкодавов, стриженный мордоворот на дворе у Равинского. С таким лучше бы не встречаться. Да и с самим Равинским…
— Стой, тормози, — Сява вдруг, дернувшись, ожил, с плачем, с задавленным рыданьем схватил Андрона за плечо. — Не надо, брат, не надо, не лезь. Им ведь человека замочить как два пальца обоссать. Такие люди. Звери. И свет погаси, чтоб нас не засекли. Они уже близко…
Странно, но Андрон послушался, вырубил фары, выключил музыку, щурясь, вгляделся в ночь. Собственно особо вглядыватсья не пришлось — улица впереди была залита ярким светом. Это горели галогеновые фонари над массивными железными воротами. Теми самыми, из прошлого. Лязг которых очень бы не хотелось услышать снова.
— Черт!
Андрон автоматически включил задний ход, попятился, выматерился, развернулся в проулке и медленно, в какой-то странной задумчивости, печально порулил в Ленинград. До него вдруг с убийственной ясностью дошел смысл поговорки — стену лбом не прошибешь. А уж железные ворота и подавно. На душе у него было муторно — приссал, как лягуха в болоте.
— Все путем, брат, все путем, — Сява между тем воспрянул духом, приободрился, повеселел, на его бледном, словно алебастровом лице жалко играла улыбка облегчения. — Ништяк, что прикинул хер к носу. С этими быками разбираться — бездорожье. Завалят враз. А чувак твой — мудак. Коню понятно, что угол с дурью покупать не будут. Так возьмут. Да еще рыжье. А что это ты мазу вздумал за него держать? Он тебе чего, денег должен?
— Должен, должен, — Андрон с отвращением кивнул, с силой наступил на газ и до самых Стачек не проронил ни слова — бесполезно. Здесь только битие определяет сознание. У танка он остановился, заглушил мотор, бросил Сяве: — Еще раз увижу — прибью.
Вылез из «волги», сел в «шестерку» и резко, не прогрев двигло, принял с места. Даже не выругался, что уперли дворники. Мыслей не было, так, обрывки какие-то, обжигающие мозг, бешено пульсирующие. Все — суета. Блуд. Жизнь — только бабки, кнут, стремы и фуфло. На хрен она такая? Места в ней человеку нет. Зверье кругом. За железными воротами, в черных «волгах». Советский зоопарк, гадюшник социализма…
Удивительно, но факт — доехал Андрон без происшествий. Да еще достал в таксярнике втридорога бутылку пшековской отменной водки. Литровую. Думал упиться тихо, степенно, в одиночку, по-английски. Только по-английски не получилось — в России живем.
— Так, так, — сказал Клара, глянув на него, — хорош.
Молча собрала на стол, выпила без церемоний на равных, а потом взяла да и затащила Андрона в постель. Устроила ему Полтаву. Выжала все соки, заездила, укатала, так что не осталось сил ни думать ни о чем, ни переживать. И Андрон, опустошенный словно сдутый шар, заснул. Скоро к нему пришел Семенов, бодрый, улыбающийся, еще майор: «Шире сфинктер, Андрюха, — весело сказал он, — не жми даром анус. В жизни масса хорошего. Каловая…»
Тим и Андрон (1982)
На подходе был Новый год. Воздух густо отдавал хвоей, мандариновыми корками и упорными надеждами на лучшее завтра. В магазины завезли новозеландское масло, соки от Фиделя Кастро с трубочками, дамское нарядное белье и проверенные электроникой презервативы из Прибалтики. Пусть народ радуется. Хоть и не ахти какой, а все-таки праздник, еще одна зарубка на пути строительства коммунизма. Ведь как шагаем-то — семимильно. Заложили серию подлодок типа «Курск», спустили под воду субмарину «Комсомолец», подняли в воздух сверхтяжелый «Руслан». А рабочая неделя без черных суббот, а денежно-вещевая лотерея «Спринт», а средняя зарплата по стране аж в сто шестдесят восемь рублей. А отечественный, самый большой в мире микрокалькулятор «Электроника Б3-18А» стоимостью всего-то в двести рублей! Еще провели рок-фестиваль «Тбилиси — 80», разрешили легализоваться Митькам и сняли фильм, художественный, двухсерийный, «Экипаж», про наших ассов. Во как! Вобщем, уже догнали, скоро перегоним.
Только что для Тима, что для Андрона год заканчивался хреново — частыми походами на больничку: Антон Корнеевич снова слег с инфарктом, а Клару ночью увезли на скорой. Она бодрилась, подтрунивала над собой, рассказывала о несовершенстве человеческого организма, особенно женского, ослабленного никотином, алкоголем и всякими прочими нехорошими излишествами. Врала… Андрон ни разу не видел ее курящей. Все врала. Вобщем, не Новый год — тоска собачья, нажраться до чертиков в его преддверье.
Почему бы и нет? Андрон, не церемонясь, позвал Тима, тот принял приглашение с великим удовольствием, пришел зеленый, злой, голодный и с пустыми руками — грошей нема. Этого чертового, проклятого металла, от которого все беды в жизни. Вернее без которого.
— А у меня для тебя презент, брат, — Андрон с ухмылочкой вытащил трофей, добытый у Славона Лебедева, лихо подмигнул и, не дожидаясь, пока Тим справится с остолбенением, двинулся одаривать мать и Арнульфа.
Вера Ардальоновна за этот год особенно сдала: поседела как лунь, сгорбилась, еще больше замкнулась в себе. Зрение ее, и без того неважное, катастрофически ухудшилось, всякая работа валилась из рук, и если бы не доброе отношение заведующей, Александры Францевны, никто бы на казенной площади и полуторной ставке держать ее не стал.
— С Новым годом, мать, — Андрон достал оренбургский, через обручальное кольцо можно протащить, платок, водрузил на стол увесистый целлофановый пакет со жратвой. — И парнокопытному твоему привет. Пламенный революционный.
Ему было как-то не по себе в этой маленькой, скромно обставленной комнатенке. Пахнущей конюшней, богадельней и бедой.
— Арнуля, ты только посмотри, кто пришел-то к нам, — с улыбочкой Вера Ардальоновна закрыла Библию, натужно поднялась из-за стола и, шаркая, трудно поднимая ноги, медленно подошла к Андрону. — Спасибо, сынок, ой спасибо. Теплый какой, крученый. Мы его Арнульфу на попонку, на попонку. А то ведь зимушка-зима, потолок ледяной, дверь скрипучая…
Потом она живо заинтересовалась пакетом, вытащила первое попавшееся — зефир в шоколаде и принялась крошить его в корытце в углу.
— Арнульф, Арнульф, Арнульф…
Подслеповатые глаза ее лучились радостью, высохшие губы улыбались, руки делали какие-то судорожные, замысловато хаотические движения. Тяжкое зрелище, удручающее, скорбно действующее на психику — Андрону даже показалось, что он слышит стук копыт. Наконец с процессом кормления было закончено.
— Поел, поел, касатик. Пусть теперь побалует, — Вера Ардальоновна отвернулась от кормушки, хотела было откусить зефира, но не стала, задумалась. Немного помолчав, она стряхнула оцепенение, с улыбкой подошла к Андрону и ласково, словно Арнульфа за гриву, тронула его за рукав. — Андрюшенька, сынок. Тут вот давеча праздник был в старшей группе. Хорошо, весело. Лампочки мигают, детки с Арнульфом скачут вокруг елки, песню поют: «Мишка с куклой бойко топают, бойко топают, посмотри, и в ладоши звонко хлопают, звонко хлопают, раз, два, три…» А ближе-то подошла и вижу — не елка ведь это и не лампочки. Свечи поминальные и крест. А висит на нем вместо Спасителя нашего родитель твой, Андрей Васильевич. Как есть, без руки, при орденах. И пьяный-пьянющий, бесстыжая его морда…
Больше делать здесь было нечего.
— Ладно, мать, я пошел, — Андрон вздохнул, погладил Веру Ардальоновну по плечу и с несказанным облегчением вернулся к Тиму. — Ну что, братуха, не скучаешь?
Натурально тот не скучал, оправившись от удивления и сглатывая слюни, резал колбасу. Свежайшую, телячью, по три шестдесят. Только-то и спросил, указывая на золотого пса:
— Тот самый, что ты рассказывал?
— Угу, афганский борзой, — Андрон, сразу вспомнив проктолога Семенова, кивнул и принялся лишать девственности бутылку «Ахтамара». — Приносит в зубах одни несчастья. Владей, брат. А лучше продай. И деньги нищим.
— А сами-то мы кто? — Тим криво усмехнулся и лихо ударил себя в грудь. — И потом с этим золотым Мухтаром не все так просто. Помнишь, когда-то имели разговор о хозяине этого дома петровском генерал-фельдцехмейстере Брюсе? Так вот дед его, что приехал в Московию где-то в середине семнадцатого века, был королевских кровей и членом тайного общества друидов. А знаком этого ордена была собака, угадай с трех раз, какая.
— Му-му, конечно, чтобы много не гавкала, — Андрон, чмокнув пробкой, откупорил «Ахтамар» и, наплевав на все условности, принялся расплескивать коньяк по стаканам. — Не выдала чтобы военную тайну. Хрен с ней. И с Брюсом. И с дедушкой его, и с бабушкой. Давай выпьем.
Они здорово набрались в тот предпразничный вечер, только все равно на сердце было как-то сумрачно, тяжело и невесело. Не хотелось ни душевных разговоров, ни баб, ни живого человеческого общения. Куда как лучше сидеть вот так, молча, и смотреть на весь этот блядский мир сковзь призму стаканов. Правда, смотрели недолго — после третьей бутылки вырубились и рухнули на многострадальную кровать. Синхронно, в унисон, дуплетом. Родные как-никак братья.
Только что для Тима, что для Андрона год заканчивался хреново — частыми походами на больничку: Антон Корнеевич снова слег с инфарктом, а Клару ночью увезли на скорой. Она бодрилась, подтрунивала над собой, рассказывала о несовершенстве человеческого организма, особенно женского, ослабленного никотином, алкоголем и всякими прочими нехорошими излишествами. Врала… Андрон ни разу не видел ее курящей. Все врала. Вобщем, не Новый год — тоска собачья, нажраться до чертиков в его преддверье.
Почему бы и нет? Андрон, не церемонясь, позвал Тима, тот принял приглашение с великим удовольствием, пришел зеленый, злой, голодный и с пустыми руками — грошей нема. Этого чертового, проклятого металла, от которого все беды в жизни. Вернее без которого.
— А у меня для тебя презент, брат, — Андрон с ухмылочкой вытащил трофей, добытый у Славона Лебедева, лихо подмигнул и, не дожидаясь, пока Тим справится с остолбенением, двинулся одаривать мать и Арнульфа.
Вера Ардальоновна за этот год особенно сдала: поседела как лунь, сгорбилась, еще больше замкнулась в себе. Зрение ее, и без того неважное, катастрофически ухудшилось, всякая работа валилась из рук, и если бы не доброе отношение заведующей, Александры Францевны, никто бы на казенной площади и полуторной ставке держать ее не стал.
— С Новым годом, мать, — Андрон достал оренбургский, через обручальное кольцо можно протащить, платок, водрузил на стол увесистый целлофановый пакет со жратвой. — И парнокопытному твоему привет. Пламенный революционный.
Ему было как-то не по себе в этой маленькой, скромно обставленной комнатенке. Пахнущей конюшней, богадельней и бедой.
— Арнуля, ты только посмотри, кто пришел-то к нам, — с улыбочкой Вера Ардальоновна закрыла Библию, натужно поднялась из-за стола и, шаркая, трудно поднимая ноги, медленно подошла к Андрону. — Спасибо, сынок, ой спасибо. Теплый какой, крученый. Мы его Арнульфу на попонку, на попонку. А то ведь зимушка-зима, потолок ледяной, дверь скрипучая…
Потом она живо заинтересовалась пакетом, вытащила первое попавшееся — зефир в шоколаде и принялась крошить его в корытце в углу.
— Арнульф, Арнульф, Арнульф…
Подслеповатые глаза ее лучились радостью, высохшие губы улыбались, руки делали какие-то судорожные, замысловато хаотические движения. Тяжкое зрелище, удручающее, скорбно действующее на психику — Андрону даже показалось, что он слышит стук копыт. Наконец с процессом кормления было закончено.
— Поел, поел, касатик. Пусть теперь побалует, — Вера Ардальоновна отвернулась от кормушки, хотела было откусить зефира, но не стала, задумалась. Немного помолчав, она стряхнула оцепенение, с улыбкой подошла к Андрону и ласково, словно Арнульфа за гриву, тронула его за рукав. — Андрюшенька, сынок. Тут вот давеча праздник был в старшей группе. Хорошо, весело. Лампочки мигают, детки с Арнульфом скачут вокруг елки, песню поют: «Мишка с куклой бойко топают, бойко топают, посмотри, и в ладоши звонко хлопают, звонко хлопают, раз, два, три…» А ближе-то подошла и вижу — не елка ведь это и не лампочки. Свечи поминальные и крест. А висит на нем вместо Спасителя нашего родитель твой, Андрей Васильевич. Как есть, без руки, при орденах. И пьяный-пьянющий, бесстыжая его морда…
Больше делать здесь было нечего.
— Ладно, мать, я пошел, — Андрон вздохнул, погладил Веру Ардальоновну по плечу и с несказанным облегчением вернулся к Тиму. — Ну что, братуха, не скучаешь?
Натурально тот не скучал, оправившись от удивления и сглатывая слюни, резал колбасу. Свежайшую, телячью, по три шестдесят. Только-то и спросил, указывая на золотого пса:
— Тот самый, что ты рассказывал?
— Угу, афганский борзой, — Андрон, сразу вспомнив проктолога Семенова, кивнул и принялся лишать девственности бутылку «Ахтамара». — Приносит в зубах одни несчастья. Владей, брат. А лучше продай. И деньги нищим.
— А сами-то мы кто? — Тим криво усмехнулся и лихо ударил себя в грудь. — И потом с этим золотым Мухтаром не все так просто. Помнишь, когда-то имели разговор о хозяине этого дома петровском генерал-фельдцехмейстере Брюсе? Так вот дед его, что приехал в Московию где-то в середине семнадцатого века, был королевских кровей и членом тайного общества друидов. А знаком этого ордена была собака, угадай с трех раз, какая.
— Му-му, конечно, чтобы много не гавкала, — Андрон, чмокнув пробкой, откупорил «Ахтамар» и, наплевав на все условности, принялся расплескивать коньяк по стаканам. — Не выдала чтобы военную тайну. Хрен с ней. И с Брюсом. И с дедушкой его, и с бабушкой. Давай выпьем.
Они здорово набрались в тот предпразничный вечер, только все равно на сердце было как-то сумрачно, тяжело и невесело. Не хотелось ни душевных разговоров, ни баб, ни живого человеческого общения. Куда как лучше сидеть вот так, молча, и смотреть на весь этот блядский мир сковзь призму стаканов. Правда, смотрели недолго — после третьей бутылки вырубились и рухнули на многострадальную кровать. Синхронно, в унисон, дуплетом. Родные как-никак братья.
Воронцова (1980)
— Спасибо, мама. Все очень впечатляюще, особенно горох с жареной манной кашей, — Лена приложила салфетку к губам. Встала из-за стола и, не представляя еще, чем заняться, подошла к окну. — А ничего здесь у вас. Не колхоз «Путь к коммунизму».
Действительно, хозяйство у Воронцовой было крепкое — необъятный сад с яблоневыми и персиковыми деревьями, огромный огород, на котором хорошо родились картофель, капуста, помидоры и морковь, бетонная ограда со спиралью Бруно, вышки наблюдения с вооруженными охранниками. По ночам вдоль забора выгуливались тигры, бдили, рыли землю, начальственно рычали, позванивали цепями, словно голодные пролетарии. Все здесь было подчинено одному закону: мой дом — моя крепость.
— Ты еще, доченька, не видела моих яков, — с гордостью сказала Воронцова, тоже подошла к окну и с нежностью полуобняла дочь за плечи. — А какие здесь родятся баклажаны! Сказка.
«Да уж, баклажанов здесь хватает, — Лена мельком посмотрела на слугу индуса, с важностью махараджи управляющегося с посудой, коротко вздохнула и остановила взгляд на величественных вершинах, солнце уже вызолотило их, словно купола церквей. — Красиво-то как!»
Если уж говорить о красоте, то дочь и мать были тоже очень хороши собой. Обе стройные, фигуристые, необычайно женственные и очень похожие со спины. Однако внимательный наблюдатель заметил бы, пусть и не сразу, что у дочки и руки помощней, и ступни пошире, и благородной изысканности поменьше в лице. Тут уж ничего не поделаешь — товарищ Тихомиров постарался, разбавил породу. А в общем и целом — изысканная красота, обе хоть сейчас в натурщицы к Рубенсу. Пленительные женщины, глаз не оторвешь.
А Папаша Мильх и не пытался. Заканчивая завтрак, он пил имбирный чай, ел фаршированные фрукты, зажаренные в тесте и так и мерил глазами фигуры мамы и дочки. «Ладные скважины. Фартовый хипес задвинуть можно…»
Впрочем грех роптать, и без фартового хипеса дела у Папы шли неплохо. Он быстро освоился на новом месте и глубоко пустил крепкие корни. С ходу свел знакомство с местными брахманами и на основании справки об арийской крови, выданной еще самим Рихардом Дарре, сразу получил статус почетного кшатрия со всеми полагающимися кастовыми льготами. В местной мафии он засветил свои наколки, круто перетер по понятиям и без базаров отмусолил долю малую в общак в качестве влазных. С местными кшатриями он поговорил как офицер с офицерами, в красках рассказал им про партизанов, и они, посовещавшись, приняли его в свой клуб не стареющих душой ветеранов. Всюду успевал Папа Мильх, буйный темперамент его, долго прозябавший в бразильской сельве, бил неиссякаемым, все сметающим на своем пути фонтаном. В основном в сторону местного базара. Скоро он уже наложил свою татуированную лапу и на торговцев кашемировыми шалями, и на добытчиков гурмызского жемчуга, и на продавцов шляп, твердого сыра и хвостов яков… Местные нищие, грязные, покрытые пеплом, падали, завидев его, в пыль и, ловко балансируя чашами для милостыни, громко кричали хором: «Мы помним о тебе, великий господин! Мы помним, что боги велят нам делиться!»
Взматерел Папаша Мильх, приосанился, справил себе саблю — кирпан, кхангу — гребень для волос, железный, для солидности, браслет — кари. Бросил бриться, выкрасился хной, стал носить тюрбан с пером орла и, игнорируя старые добрые подтяжки, подпоясывал свои эсэсовские штаны прочным кушаком, называемым качх. Ну чистый сикх. Только вот бороденка хреновата, такую в сетку не заправишь и к подбородку не загнешь.
— Я рада, что тебе еще не отшибли чувство прекрасного, — Воронцова хмыкнула, отвела глаза от скалистых гребней и с ласковой улыбкой подмигнула дочери. — Сходим, обязательно сходим на альпийские луга за белыми рододендронами. Даже не представляешь, какой из них чай вкусный. И рыжики тут, знаешь, какие, крепенькие, не хуже, чем в Переделкино. Кстати, о любимом отечестве. Как там мамуля? Инсценировала летальный исход? Небось голема хоронили, а?
— Да нет, старушенцию нашли подходящую, — Лена сразу же замкнулась, выскользнула из материнских рук. — Слушай, ма, я только приехала вчера, а ты уже начинаешь давить на психику. Давай вначале о чем-нибудь прекрасном. О заварных рододендронах например, о рыжиках… О големах не надо.
И разговор иссяк. Обе знали, что Елизавета свет Федоровна некроманка, черная друидесса и идет не по тому пути, а посему устраивает свои жуткие ритуалы, дабы не попасть раньше времени в ад. Только ведь как ни крути — не троюродная. Вырастила одну, воспитала другую…
— Ну и ладно, не хочешь серьезно разговаривать и не надо, — Валерия кивнула, согласно улыбнулась и изобразила всем видом радушие и любовь. — Еще успеется. Отдыхай, осматривайся.
И Лена стала осматриваться. Да, величественны горы, на склонах коих зацветают по весне розовые деревья. Да, изобильны виноградники, бескрайние сады и необъятные поля пшеницы. Да, беспредельно небо, цвет которого меняется непредсказуемо, от темно-фиолетового до нежно-золотистого. Слов нет, чтобы описать великолепие природы. А вот во всем остальном… Дикость, нищета, язвы колониализма. И безвкусно кичливые, украшенные статуями хоромы нуворишей. Хоть кино снимай: Индия — страна контрастов. Материала — завались. Десятилетние матери с младенцами за спиной, тридцатилетние старухи с выцветшими глазами. Узкие, усаженные пальмами грязные улицы с запахами орехов, сандаловых деревьев и не убранного навоза. Жалкие покосившиеся глинобитные дома, тарелки из банановых листьев, отдельные колодцы для людей каждой варны. Священные коровы — воровки и попрошайки — тянущие еду с уличных лотков. Легкий пепел покойных и желтые цветы, скорбно проплывающие по мутному Гангу. Вместе с несожженными, просто выброшенными в реку из-за бедности трупами. И повсюду храмы, храмы, храмы. А возле них — садху, святые. Высохшие, с волосами, покрытыми пеплом, с единственным имуществом — чашкой, сделанной из половины кокоса, куда прохожие кладут подаяние. То застывшие неподвижно, словно русские столпники. То привязавшие руку к плечу, так, чтобы та засыхала. То сжавшие пальцы в кулаки навсегда, так что ногти прорастают сквозь ладонь. Отрешенные от всего, погрузившиеся в себя, не испытывающие ни малейших желаний. Все по фиг — нирвана…
Вобщем не понравилось Лене в Индии — грязь, вонь, жара и нищета. Бардак похуже, чем в совдепии, плюс еще опиум для народа. Тоска собачья. Хорошо еще, Папа Мильх не дал пропасть, взял на себя заботы гида и познакомил с местным колоритом. А между делом набился в кореша, запудрил мозги. Занятный старикан, вороватый и смешной. Весь на понтах. Новый уркаганский окрас — СС в законе. А впрочем его присутствие дела не меняет, один черт — тоскливо. Вот ведь дура-то, не ценила балтийский ветров, плавную величественность Невы, крепких объятий неутомимого Тима. И не менее крепкие — Андрона. А у здешних мужиков рожи иссиня-черные, ернические, в кучерявой поросли жесткой мохнорылости. Бр-р-р-р…
С месяц любовалась Лена красотами природы, посещала храмы, ступы и монастыри, вслушивалась в звуки гонгов, труб и журчание Сарасвати, таинственного потока из другого измерения. Вот уж надышалась чистым горным воздухом, нанюхалась цветов, наелась сыра, турецкого горошка и гороха простого. А потом был разговор с матерью, крупный и нелицеприятный. Естественно, во время завтрака.
— Как это ты хочешь уехать? — тихо спросила Воронцова, и изящно очерченные ноздри ее гневно раздулись. — Ты что, не понимаешь, что именно сейчас мы должны быть вместе? Обязаны.
И последовало уже многократно слышанное. О том, что они, Воронцовы, — потомки пресветлой памяти великого Брюса и следовательно прямые продолжатели дела его. О родовом предании уж лет как двести живописующем, что заветный камень найдут зачатые под знаком пса не ведающие ни сном, ни духом близнецы. О том, как трудно ей, Воронцовой-средней, потому что Воронцова-старшая погрязла с головой в недрах черной магии, а Воронцова-младшая витает в облаках и думает лишь только о себе и своей личной жизни, причем при этом напрягает не извилины, а слизистую, вертикального разреза щель. И еще много о чем — все с ласковой улыбочкой, не повышая голоса и сугубо по-русски, дабы не смущать бывшего фашиста Мильха, с миром расправляющегося с жареной капустой в кисло-сладком йогурте.
Однако тот когда-то общался с партизанами и понял сразу, что Воронцова не в духе — ну не могут же в русском языке все слова быть мытерными, кроме одного, обозначающего задницу. Впрочем и сам Папа был не в настроении, на что имел веские причины. Третьего дня на него наехали. Подгребли на рынке шестеро быков, которым еще и хрен рога обломаешь, гавкнули, понтуясь: «Джей Кали! Знаешь, кто мы?» Еще бы не знать. Это были люди из клана таги, из тех, кто с криками «Джей Кали!» кидаются на свою жертву, душат ее румалами — ритуальными шарфами-удавками, вспарывают живот, потрошат, отрезают руки и ноги и закапывают в землю. И все это якобы в честь извращенки Кали, прозванной в знак уважения Кан-Кали, то есть «пожирательница людей». Однако вспарывать живот Папаше таги пока не стали — повесили денег немерено, включили счетчик и, закинув за спины свои шарфы-удавки, убрались. По постановке ног видно сразу — замочат. Неделю дали на раскрутку, падлы. И какое же после этого может быть хорошее настроение? Так что смурной сидел Папа за завтраком, вяло ковырял капусту в кефире и нехотя внимал сентециям Воронцовой. Очень удивлялся. Ну до чего странный этот русский, язык подпольщиков и партизан! Сирота. Папы у него нет, одна только мама. Впрочем нет, есть еще млеко, яйки, сало.
Лена же, ничуть не удивляясь, вежливо кивала, улыбалась внутренне и думала о своем — эко как мамахен распирает, села на любимого конька. И ведь и по-черному, и по-матерному, а все с непроницаемой ухмылочкой, без органолептики, на полном самоконтроле. Профи. Нет бы берегла нервную систему, не за горами ведь климакс. Да, годы, годы. А сколько же ей? На вид лет тридцать — тридцать пять, больше, как ни старайся, не дашь. Глаз живой, ноги от зубов. Да, хороша мадам, слов нет — графская кровь. А матерится, как пьяный боцманмат. На мать она не обижалась, милые бранятся — тешатся. Относилась с пониманием и к факту нахождения ее второго мужа то ли в анабиозе, то ли в летаргии — ну что ж, бывает. Но вот Воронцовские радения на почве тантры с целью накопления внутренней энергии для воскрешения этого своего пребывающего в анабиозе мужа — бред, сексуальный блуд, вульгарнейший свальный грех, возведенный в ранг эзотерической практики. Групповуха у алтаря. Да еще кончать воспрещается — как же, табу, ужасный грех, нарушение гармонии астральных токов. Сплошной извод. А индусы-то соратнички потные, наглые, за версту воняющие козлом и чесноком. Тантристы хреновы. Вот-вот, именно, хреновы. Не баклажаны — козлы. Тьфу. Нет, что ни говори, а дети после восемнадцати должны жить отдельно от родителей…
— Мама, не теряй лицо, я не останусь, — Лена дождалась-таки конца тирады, улыбнулась с наигранной почтительностью. — И прошу тебя, довольно ремарок. Денег лучше дай на дорогу.
Честно говоря, она еще не знала, куда поедет.
— Так, — Валерия внимательно взглянула на нее и сразу поняла, что разговоры все без толку. — Значит, хочешь в свободное плавание? По морям, по волнам? Загадочной варяжской гостьей? Ну-ну. Так вот, для начала поплывешь в каюте экономического класса, — она ехидно фыркнула, прищурилась и, жестом подозвав слугу, скомандовала по-английски. — Молодая госпожа уезжает. Немедленно. Помогите ей с вещами.
Вскинула точеный подбородок, повернулась к Лене и улыбнулась с убийственной язвительностью.
— Семь футов под килем, доченька. Счастливо проблеваться.
Снова показала зубы, сдержанно кивнула и стремительно, словно разъяренная пума, выскочила из комнаты. Дрогнули шелковые занавеси, вытянулся слуга-индус, звякнула ложечка о фарфор в умелых руках Папы Мильха. Мгновение он сидел не шевелясь, как бы ударенный кувалдой в темя, затем разом встрепенулся, вышел из ступора, и на лице его отразилась усиленная работа мысли. Секунда — и он поднялся.
— Деточка, это судьба, отчалим вместе. — А чтобы не было сомнений в его искренности, с видом серьезным и торжественным перешел на русский: — Попиздюхайт.
Общение с брянскими партизанами даром не прошло.
Действительно, хозяйство у Воронцовой было крепкое — необъятный сад с яблоневыми и персиковыми деревьями, огромный огород, на котором хорошо родились картофель, капуста, помидоры и морковь, бетонная ограда со спиралью Бруно, вышки наблюдения с вооруженными охранниками. По ночам вдоль забора выгуливались тигры, бдили, рыли землю, начальственно рычали, позванивали цепями, словно голодные пролетарии. Все здесь было подчинено одному закону: мой дом — моя крепость.
— Ты еще, доченька, не видела моих яков, — с гордостью сказала Воронцова, тоже подошла к окну и с нежностью полуобняла дочь за плечи. — А какие здесь родятся баклажаны! Сказка.
«Да уж, баклажанов здесь хватает, — Лена мельком посмотрела на слугу индуса, с важностью махараджи управляющегося с посудой, коротко вздохнула и остановила взгляд на величественных вершинах, солнце уже вызолотило их, словно купола церквей. — Красиво-то как!»
Если уж говорить о красоте, то дочь и мать были тоже очень хороши собой. Обе стройные, фигуристые, необычайно женственные и очень похожие со спины. Однако внимательный наблюдатель заметил бы, пусть и не сразу, что у дочки и руки помощней, и ступни пошире, и благородной изысканности поменьше в лице. Тут уж ничего не поделаешь — товарищ Тихомиров постарался, разбавил породу. А в общем и целом — изысканная красота, обе хоть сейчас в натурщицы к Рубенсу. Пленительные женщины, глаз не оторвешь.
А Папаша Мильх и не пытался. Заканчивая завтрак, он пил имбирный чай, ел фаршированные фрукты, зажаренные в тесте и так и мерил глазами фигуры мамы и дочки. «Ладные скважины. Фартовый хипес задвинуть можно…»
Впрочем грех роптать, и без фартового хипеса дела у Папы шли неплохо. Он быстро освоился на новом месте и глубоко пустил крепкие корни. С ходу свел знакомство с местными брахманами и на основании справки об арийской крови, выданной еще самим Рихардом Дарре, сразу получил статус почетного кшатрия со всеми полагающимися кастовыми льготами. В местной мафии он засветил свои наколки, круто перетер по понятиям и без базаров отмусолил долю малую в общак в качестве влазных. С местными кшатриями он поговорил как офицер с офицерами, в красках рассказал им про партизанов, и они, посовещавшись, приняли его в свой клуб не стареющих душой ветеранов. Всюду успевал Папа Мильх, буйный темперамент его, долго прозябавший в бразильской сельве, бил неиссякаемым, все сметающим на своем пути фонтаном. В основном в сторону местного базара. Скоро он уже наложил свою татуированную лапу и на торговцев кашемировыми шалями, и на добытчиков гурмызского жемчуга, и на продавцов шляп, твердого сыра и хвостов яков… Местные нищие, грязные, покрытые пеплом, падали, завидев его, в пыль и, ловко балансируя чашами для милостыни, громко кричали хором: «Мы помним о тебе, великий господин! Мы помним, что боги велят нам делиться!»
Взматерел Папаша Мильх, приосанился, справил себе саблю — кирпан, кхангу — гребень для волос, железный, для солидности, браслет — кари. Бросил бриться, выкрасился хной, стал носить тюрбан с пером орла и, игнорируя старые добрые подтяжки, подпоясывал свои эсэсовские штаны прочным кушаком, называемым качх. Ну чистый сикх. Только вот бороденка хреновата, такую в сетку не заправишь и к подбородку не загнешь.
— Я рада, что тебе еще не отшибли чувство прекрасного, — Воронцова хмыкнула, отвела глаза от скалистых гребней и с ласковой улыбкой подмигнула дочери. — Сходим, обязательно сходим на альпийские луга за белыми рододендронами. Даже не представляешь, какой из них чай вкусный. И рыжики тут, знаешь, какие, крепенькие, не хуже, чем в Переделкино. Кстати, о любимом отечестве. Как там мамуля? Инсценировала летальный исход? Небось голема хоронили, а?
— Да нет, старушенцию нашли подходящую, — Лена сразу же замкнулась, выскользнула из материнских рук. — Слушай, ма, я только приехала вчера, а ты уже начинаешь давить на психику. Давай вначале о чем-нибудь прекрасном. О заварных рододендронах например, о рыжиках… О големах не надо.
И разговор иссяк. Обе знали, что Елизавета свет Федоровна некроманка, черная друидесса и идет не по тому пути, а посему устраивает свои жуткие ритуалы, дабы не попасть раньше времени в ад. Только ведь как ни крути — не троюродная. Вырастила одну, воспитала другую…
— Ну и ладно, не хочешь серьезно разговаривать и не надо, — Валерия кивнула, согласно улыбнулась и изобразила всем видом радушие и любовь. — Еще успеется. Отдыхай, осматривайся.
И Лена стала осматриваться. Да, величественны горы, на склонах коих зацветают по весне розовые деревья. Да, изобильны виноградники, бескрайние сады и необъятные поля пшеницы. Да, беспредельно небо, цвет которого меняется непредсказуемо, от темно-фиолетового до нежно-золотистого. Слов нет, чтобы описать великолепие природы. А вот во всем остальном… Дикость, нищета, язвы колониализма. И безвкусно кичливые, украшенные статуями хоромы нуворишей. Хоть кино снимай: Индия — страна контрастов. Материала — завались. Десятилетние матери с младенцами за спиной, тридцатилетние старухи с выцветшими глазами. Узкие, усаженные пальмами грязные улицы с запахами орехов, сандаловых деревьев и не убранного навоза. Жалкие покосившиеся глинобитные дома, тарелки из банановых листьев, отдельные колодцы для людей каждой варны. Священные коровы — воровки и попрошайки — тянущие еду с уличных лотков. Легкий пепел покойных и желтые цветы, скорбно проплывающие по мутному Гангу. Вместе с несожженными, просто выброшенными в реку из-за бедности трупами. И повсюду храмы, храмы, храмы. А возле них — садху, святые. Высохшие, с волосами, покрытыми пеплом, с единственным имуществом — чашкой, сделанной из половины кокоса, куда прохожие кладут подаяние. То застывшие неподвижно, словно русские столпники. То привязавшие руку к плечу, так, чтобы та засыхала. То сжавшие пальцы в кулаки навсегда, так что ногти прорастают сквозь ладонь. Отрешенные от всего, погрузившиеся в себя, не испытывающие ни малейших желаний. Все по фиг — нирвана…
Вобщем не понравилось Лене в Индии — грязь, вонь, жара и нищета. Бардак похуже, чем в совдепии, плюс еще опиум для народа. Тоска собачья. Хорошо еще, Папа Мильх не дал пропасть, взял на себя заботы гида и познакомил с местным колоритом. А между делом набился в кореша, запудрил мозги. Занятный старикан, вороватый и смешной. Весь на понтах. Новый уркаганский окрас — СС в законе. А впрочем его присутствие дела не меняет, один черт — тоскливо. Вот ведь дура-то, не ценила балтийский ветров, плавную величественность Невы, крепких объятий неутомимого Тима. И не менее крепкие — Андрона. А у здешних мужиков рожи иссиня-черные, ернические, в кучерявой поросли жесткой мохнорылости. Бр-р-р-р…
С месяц любовалась Лена красотами природы, посещала храмы, ступы и монастыри, вслушивалась в звуки гонгов, труб и журчание Сарасвати, таинственного потока из другого измерения. Вот уж надышалась чистым горным воздухом, нанюхалась цветов, наелась сыра, турецкого горошка и гороха простого. А потом был разговор с матерью, крупный и нелицеприятный. Естественно, во время завтрака.
— Как это ты хочешь уехать? — тихо спросила Воронцова, и изящно очерченные ноздри ее гневно раздулись. — Ты что, не понимаешь, что именно сейчас мы должны быть вместе? Обязаны.
И последовало уже многократно слышанное. О том, что они, Воронцовы, — потомки пресветлой памяти великого Брюса и следовательно прямые продолжатели дела его. О родовом предании уж лет как двести живописующем, что заветный камень найдут зачатые под знаком пса не ведающие ни сном, ни духом близнецы. О том, как трудно ей, Воронцовой-средней, потому что Воронцова-старшая погрязла с головой в недрах черной магии, а Воронцова-младшая витает в облаках и думает лишь только о себе и своей личной жизни, причем при этом напрягает не извилины, а слизистую, вертикального разреза щель. И еще много о чем — все с ласковой улыбочкой, не повышая голоса и сугубо по-русски, дабы не смущать бывшего фашиста Мильха, с миром расправляющегося с жареной капустой в кисло-сладком йогурте.
Однако тот когда-то общался с партизанами и понял сразу, что Воронцова не в духе — ну не могут же в русском языке все слова быть мытерными, кроме одного, обозначающего задницу. Впрочем и сам Папа был не в настроении, на что имел веские причины. Третьего дня на него наехали. Подгребли на рынке шестеро быков, которым еще и хрен рога обломаешь, гавкнули, понтуясь: «Джей Кали! Знаешь, кто мы?» Еще бы не знать. Это были люди из клана таги, из тех, кто с криками «Джей Кали!» кидаются на свою жертву, душат ее румалами — ритуальными шарфами-удавками, вспарывают живот, потрошат, отрезают руки и ноги и закапывают в землю. И все это якобы в честь извращенки Кали, прозванной в знак уважения Кан-Кали, то есть «пожирательница людей». Однако вспарывать живот Папаше таги пока не стали — повесили денег немерено, включили счетчик и, закинув за спины свои шарфы-удавки, убрались. По постановке ног видно сразу — замочат. Неделю дали на раскрутку, падлы. И какое же после этого может быть хорошее настроение? Так что смурной сидел Папа за завтраком, вяло ковырял капусту в кефире и нехотя внимал сентециям Воронцовой. Очень удивлялся. Ну до чего странный этот русский, язык подпольщиков и партизан! Сирота. Папы у него нет, одна только мама. Впрочем нет, есть еще млеко, яйки, сало.
Лена же, ничуть не удивляясь, вежливо кивала, улыбалась внутренне и думала о своем — эко как мамахен распирает, села на любимого конька. И ведь и по-черному, и по-матерному, а все с непроницаемой ухмылочкой, без органолептики, на полном самоконтроле. Профи. Нет бы берегла нервную систему, не за горами ведь климакс. Да, годы, годы. А сколько же ей? На вид лет тридцать — тридцать пять, больше, как ни старайся, не дашь. Глаз живой, ноги от зубов. Да, хороша мадам, слов нет — графская кровь. А матерится, как пьяный боцманмат. На мать она не обижалась, милые бранятся — тешатся. Относилась с пониманием и к факту нахождения ее второго мужа то ли в анабиозе, то ли в летаргии — ну что ж, бывает. Но вот Воронцовские радения на почве тантры с целью накопления внутренней энергии для воскрешения этого своего пребывающего в анабиозе мужа — бред, сексуальный блуд, вульгарнейший свальный грех, возведенный в ранг эзотерической практики. Групповуха у алтаря. Да еще кончать воспрещается — как же, табу, ужасный грех, нарушение гармонии астральных токов. Сплошной извод. А индусы-то соратнички потные, наглые, за версту воняющие козлом и чесноком. Тантристы хреновы. Вот-вот, именно, хреновы. Не баклажаны — козлы. Тьфу. Нет, что ни говори, а дети после восемнадцати должны жить отдельно от родителей…
— Мама, не теряй лицо, я не останусь, — Лена дождалась-таки конца тирады, улыбнулась с наигранной почтительностью. — И прошу тебя, довольно ремарок. Денег лучше дай на дорогу.
Честно говоря, она еще не знала, куда поедет.
— Так, — Валерия внимательно взглянула на нее и сразу поняла, что разговоры все без толку. — Значит, хочешь в свободное плавание? По морям, по волнам? Загадочной варяжской гостьей? Ну-ну. Так вот, для начала поплывешь в каюте экономического класса, — она ехидно фыркнула, прищурилась и, жестом подозвав слугу, скомандовала по-английски. — Молодая госпожа уезжает. Немедленно. Помогите ей с вещами.
Вскинула точеный подбородок, повернулась к Лене и улыбнулась с убийственной язвительностью.
— Семь футов под килем, доченька. Счастливо проблеваться.
Снова показала зубы, сдержанно кивнула и стремительно, словно разъяренная пума, выскочила из комнаты. Дрогнули шелковые занавеси, вытянулся слуга-индус, звякнула ложечка о фарфор в умелых руках Папы Мильха. Мгновение он сидел не шевелясь, как бы ударенный кувалдой в темя, затем разом встрепенулся, вышел из ступора, и на лице его отразилась усиленная работа мысли. Секунда — и он поднялся.
— Деточка, это судьба, отчалим вместе. — А чтобы не было сомнений в его искренности, с видом серьезным и торжественным перешел на русский: — Попиздюхайт.
Общение с брянскими партизанами даром не прошло.
Андрон (1983)
Старый Новый год Андрон встречал в рыночном кругу. Отправились, как это было принято, в Прибалтийскую, в зал «Нева», начальственно-командным составом: директор, зам, контролеры и главбух, желчная, не добравшая женского счастья стерва Нина Ивановна. Стол, как водится, не подкачал, весело играла музыка, только настроения у Андрона не было — Клару все еще держали в больнице, речь шла о необходимости операции. Лечащий врач деньги само собой взял, но отвечал уклончиво, неопределенно — ну да, какие-то там трубы, ну да, какие-то там яичники. Ясно пока одно — с беременностью и половой жизнью в ближайшей перспективе придется повременить. Случай не простой. Не простой, такую мать! А тут еще оркестр старается, наяривает русское народное блатное хороводное. Не шей ты мне, матушка, красный сарафан! Понятно, красного цвета и так хватает. Вон и у рыночных коллег рожи тоже красные, довольные, и написано на них — кто как ворует, тот так и ест. Десять лет на них написано с конфискацией. Строители коммунизма, светлого будущего нашего!.. Такие же ворюги, как и он сам. Ох, тоска собачья. Может драку заказать?..
Вобщем посидел-посидел Андрон и, не дожидаясь горячего, — от рыбы, буженины, заливного, икры подался из ресторанного веселья. Одел дубленку с шапкой, вышел из отеля, спустился не спеша по скользкому пандусу. В лицо ему ударил ветер с Балтики, бойко налетела, забросала снегом вьюга. Бр, погода как раз под настроение. Собачий холод под тоску собачью. Зимушка-зима, ядрена вошь, все белым-бело словно в саване. Ох верно говорят, все одно к одному — то ли от душевного дискомфорта, то ли от ресторанных изысков Андрону вдруг захотелось по нужде. Большой, плавно переходящей в максимальную. Возвращение в гостиницу отпадало — швейцары, гардероб, ненужные расспросы, устраиваться где-нибудь на берегу Финского залива было холодно да и западло — слава богу не чукча. Оставался третий путь, не тривиальный. На машине туда, куда сам царь пешком ходил.
Вобщем посидел-посидел Андрон и, не дожидаясь горячего, — от рыбы, буженины, заливного, икры подался из ресторанного веселья. Одел дубленку с шапкой, вышел из отеля, спустился не спеша по скользкому пандусу. В лицо ему ударил ветер с Балтики, бойко налетела, забросала снегом вьюга. Бр, погода как раз под настроение. Собачий холод под тоску собачью. Зимушка-зима, ядрена вошь, все белым-бело словно в саване. Ох верно говорят, все одно к одному — то ли от душевного дискомфорта, то ли от ресторанных изысков Андрону вдруг захотелось по нужде. Большой, плавно переходящей в максимальную. Возвращение в гостиницу отпадало — швейцары, гардероб, ненужные расспросы, устраиваться где-нибудь на берегу Финского залива было холодно да и западло — слава богу не чукча. Оставался третий путь, не тривиальный. На машине туда, куда сам царь пешком ходил.