Феликс РАЗУМОВСКИЙ 
СЕРДЦЕ ЛЬВА — 2

Часть первая

ПРОЛОГ

   Год 1711-ый от рождества Христова, Ижорская земля.
 
   Близились Покрова, холодало. Низкие грозовые тучи касались брюхом верхушек елей, скудно произроставших с краю гибельных Васильевских болот, с моря наползал туман, клочьями, тихой сапой, влажный и пронизывающий ветер рвал сопревшую солому с крыш, разводил волну на вздувшейся Неве и, задувая в зипуны, яро пробирал душу русскую до самого застывшего нутра.
   Вон сколько народу со всех концов земли российской пригнал в Ижорию его высочество князь кесарь Ромодановский — подкопщиков, древорубов, плотников, почитай, тыщ пятдесят за раз. Не по доброй воле, а по царскому повелению занесла их нелегкая на самый край света — у черта на рогах строить град престольный Питербурх. Одних, чтобы не подались в бега, ковали в железо, других насмерть засекали у верстовых столбов усатые, как коты, драгуны в лягушачьих кафтанах. Всюду голод, язва, стон человеческий. А ежели кто от сердца да по скудоумию, али просто по пьяной лавочке говаривал противное, то с криком «Слово и дело!» волокли его в тайную канцелярию. Слава богу, если просто рубили голову. Не всем так-то везло — все больше на дыбу подымали, палили спереди березовыми вениками, а то и на кол железный могли посадить. Никола-угодник, спаси-сохрани! Сновали повсюду фискалы да доносчики, громыхали по разбитым дорогам телеги, полные колодников. А может, раскольный-то отец Варлаам правду возвестил, что царь Петр суть Антихрист и жидовен из колена Данова? Ох, лихое это место, земля Ингерманландская! Испокон веков здесь, окромя карелов-душегубцев, не прижился никто, вон сколько их озорует по окрестных чащобам. А нашему-то чертушке державному засвербило не куда-нибудь, а прямо сюда, к бесу в лапы. Видать, в самом деле опоила его немчура проклятая в дьявольской слободе своей сатанинским зельем.
   Сильный ветер, между тем, разогнал так и не пролившиеся дождем тучи, на небо выкатилась тусклое утреннее солнце. Глянув на лучи, багряно пробивающиеся сквозь дощатые стены барака, Иван Худоба сел, истово перекрестил раззявленный в зевоте рот:
   — Прости, Господи, видать, утренний барабан скоро.
   Как в воду глядел. Тут же раскатисто бухнула пушка на крепостном валу, дробно загрохотали барабаны, и рябой солдат в перевязи, что всю ночь выхаживал у дверей, закричал истошно, словно на пожаре:
   — Подъем!
   Зашевелился, почесываясь спросонья, запаршивевший на царской службе люд, кряхтя, начал выползать из-под набросанного на нары тряпья, и в скорости перед местами отхожими образовалось столпотворение вавилонское. А многие, животами скорбные, не стерпев нужды, устраивались справлять ее где придется. У длинных бревенчатых бараков уже дымились котлы, в которых грозные усатые унтеры мешали истово варево, на запах да и на вкус зело тошнотное. Однако же, помня о «Слове и деле», дули на ложку и хлебали молча, упаси, Богородица, охаять кормление-то государево — не до харчей будет, язык с корнем вырвут.
   — Оглядывайся, оглядывайся, страдничий сын, тебе бы жрать только, — с утра уже полупьяный десятский нахмурился, грозно засопел и зверем глянул на Ивана Худобу. — Хорош задарма в тепле отираться, сбирай ватагу на порубку.
   А какого рожна, спрашивается, собираться-то? Вот они пособники, все тут, рядом, на соседних нарах: Митяй Грач с сыном, Артемий Матата, Никола Вислый да братья Рваные — как ни есть земляки, орловчане, в войлочных гречушниках да армяках, подпоясанных лыком. Вместе чай еще по весне перлись сюда лесными тропами строить на болотине Чертоград, чтоб ему пусто было. Как бы теперь здесь и окочуриться не пришлось.
   Не дохлебав, обулись поладнее, сунули топоры за опоясья и во главе с десятским тронулись. А чтобы греха какого не вышло, позади общества притулился сержант — при шпаге, в мятом зеленом мундире, с ликом усатым и зверообразным — Бориска Царев.
   Несмотря на солнце день был свеж, близились, видать, звонкие утренники, а там, глядишь, и до зимы рукой подать, неласковой, с морозами да метелями. Охо-хо-хо-хо! Да и сейчас невесело было как-то на невских берегах, неуютно. Черные воды бились о бревенчатые набережные, ветер с моря разводил волну, и, шлепая по мокрым доскам, проложенным поперек бесчисленных луж, орловчане вдруг враз закрестились, вспомнили приснодеву нашу заступницу непорочную. С полсотни почитай народу, забравшись в стылую воду по пояс, вбивали сваи для устройства пристани. Слышался надрывный кашель, ругань, иные, застудив нутро, уже харкали кровью. «Господи, счастье-то какое, что древорубы мы», — следом за десятским орловские вышли на Большую Першпективу, где затевалась стройка великая: повсюду груды кирпичей, кучи песка, бунты леса, а уж народищу-то. Стук топоров, смрад дегтярный и громоподобный лай десятских — по-черному, по-матерному, до печенок.
   На ближнем берегу безымянной речки, там где северные ветра шумели в раскидистых еловых лапах, уже собралось порубщиков изрядно. Запаршивевших, цинготных, бороды, почитай, с того Покрова нечесаны, одно слово — Расея немытая. А дожидались всем обществом архитектора латинянина. Тот пожаловал наконец: одетый не по-нашему, в накладных волосах девки незнамо какой, а в зубах дымится зелье богомерзкое, суть трава никоциана, специально разводимая в Неметчине для прельщения народа православного. Пожаловал, пожаловал, да не один — на пару с высоченным, обряженным как на похороны кавалером: даже рукоять англицкой, навроде палаша, шпаги была у того черной, агатового камня, крестом. Пригляделись и ахнули, перекрестили пупки. Батюшки, мать честна, так это ж сам Брюс, чертознай царский. Ликом мрачен, страшон, смотрит исподлобья, предерзко. И чего ему тут? Ох не к добру пожаловал, ох не к добру! Засобачились негромко десятские, выкатив глаза, сержанты взяли на караул, а ученый нехристь с бережением развернул свиток плана, пополоскав кружевной манжетой, наметил направление работ и вместе с Брюсом убрался, изгадив утреннюю свежесть дьявольским табачным смрадом. Надобно было проложить просеку ровно по речному берегу.
   И пошла работа. Орловчане в рубке были злые — подернув правое рукавище, поплевали в ладони и айда махть топорами, только пахучие смоляные щепки полетели во все стороны. Прощально шелестя верхушками, валились в мох столетние сосны, хрустко трещали ветки, где-то в стороне матерно лаял десятский. К полудню Иван Худоба со своими вышел на поляну, похожую более на чертову проплешину на низком берегу реки. Посередь нее огромным яйцом угнездился черный валун-камень, на четверть поди в землю врос, а из-под него сочилась малой струйкой влага, застаиваясь зловонной лужей и цветом напоминая кровь человеческую.
   — Матерь божья, святые угодники! — Никола Вислый встал как вкопанный и истово себя крестом осенил. — Ты, гля, ни одной птицы вокруг, дерева сплошь сухостйоны да кривобоки, а земля, — он низко наклонил голову и принюхался, — будто адским огнем палена. Вишь как запеклась коростой-то.
   — А воняет-то сколь мерзопакостно, — Артемий Матата тоже перекрестился, сплюнул, — будто преставился кто.
   В это время затрещали сучья под тяжелыми начальственными ботфортами и объявился Бориска Царев.
   — Чего испужались, скаредники? — успевший, видимо, не раз приложиться к фляге, сержант раздвинул в пакостной ухмылке усы. — Сие есть волхование лопарское, священный камень, сиречь сейд. Ходит тут у меня один колодник карел, много чего брехал, — он хлопнул себя ладонями по ляжкам и раскатился громогласным хохотом. — Пока не издох. Одначе мы люди государевы, — смех его внезапно прервался, будто отрезало. — Шведа побили, что нам пакость чухонская. Нассать.
   В подтверждение своих слов сержант рыгнул и, загребая сапожищами, двинулся через поляну к камню, на который, покачиваясь, и принялся справлять малую нужду. Виват! — наконец он застегнул штаны, сплюнул тягуче, аккурат в зловонную красную лужу и вдруг повалился в нее следом за своей харкотиной.
   — Господи, свят, свят, свят!
   Орловчане принялись как один креститься, а сержант между тем извернулся и медленно, линялым ужом, пополз с поляны прочь, но саженей через десять замер бессильно — вытянулся.
   — Нут-ко, пособите, обчество!
   Дав кругаля, Иван Худоба первым кинулся вызволять начальство — чай живая душа, христианская. Навалились сообща, выволокли, да видно зря пупы надрывали — не жилец был сержант. Покуда перли его, мундир свой весь кровью изблевал и вопил дурным голосом будто кликуша. А как затих, вывалился у него язык — распухший, багровый, похожий на шмат гнилого мяса.
   — Прими, Господи, душу раба твоего грешного…
   Охнув, орловчане начали креститься и внезапно будто темное что накатило на них. Перед глазами замелькали хари бесовские, а на душе сделалось так муторно, что изругался Артемий Матата по-черному да по-матерному и в сердцах вогнал топор до половины острия в сосну:
   — Эх, обчество. Как бы не пришлось нам из-за Бориски этого попасть в преображенский-то приказ, дело нешутейное, сержантский преставился. А с дыбы что хошь покажешь, и гля — обдерут кнутом до костей да на вечную каторгу. Так жить далее я не согласный, лучше уж с кистенем на большую дорогу.
   А надобно сказать, что хоть и был он видом неказист, да только первый заводила в драке — легок на сапог, на кулак тяжел. И норовом коли надо крут, а уж речист-то, речист. И все ругательно, по матери. Отсюда и прозвание — Матата. В общем человек опасный, непростой — матюжник да кулачник.
   — Истинно, истинно, — братья Рваные перехватили топорища половчее и, не сговариваясь, покосились на дымок костра, разложенного в сторонке для сугреву сержантского. — Ей богу, лесовину в сто раз завалить труднее, нежели человека угробить…
   Сверканула отточенная сталь, хрястко булькнуло и из голов караульщиков, разваленных надвое, поперла жижа тягучая, розовая, на холодец похожая.
   Орловчан же с тех пор и след простыл. Сказывали, будто бы год спустя видели их на новгородской дороге — на конях, о саблях, озорующих. А чертов камень тоже вскоре с глаз пропал — подкопали его да и зарыли в глубокой ямине. А поверх, говорят, сам Брюс хоромы себе задвинул, добротные, на аглицкий манер. Во как!

Андрон (1980)

   Ну и как тут у нас дела? — Иван Ильич вышел из метро, осмотрелся, довольно выругался и махнул рукой в сторону кафешки, скорбно притулившуюся на краю просторного заснеженного пятака. — Дело, Андрюха, будет!
   Над дверями виднелась надпись «Кафе мороженое», несколько кривоватая, выцветших тонов, зато букетики в руках цыганок, шастающих по тротуару вдоль фасада, были жезнеутверждающего канареечного колера.
   — Угу…
   Андрон коротко кивнул, сбил на затылок шапку и следом за Иваном Ильичом пошел на свою новую работу. Что-то не очень-то ему верилось, что здесь, среди сугробов, за обоссаной стеной кафешки лежат те самые золотые россыпи, тайну которых открыл ему тесть. Не так давно, с месяц назад.
   «Слушай меня, Андрей, внимательно, — сказал ему тогда Иван Ильич, серьезный и непривычно трезвый, — хорош тебе херней страдать, двигай ко мне в напарники. Лешке мудаку дадим пинка, директору Сергею Степановичу тыщу дадим, и все будет в ажуре. За сезон накалымишь столько, сколько инженеру и не снилось. Двигай, говорю, такую мать!»
   И Андрон, не долго думая, двинул. А затем все случилось, как и предвидел Иван Ильич. Лешка мудель получил под зад, директор кормилец — тысячу рублей, Андрон же для начала запись в трудовом талмуде: «Принят контролером на цветочный филиал». И вот — первый рабочий день. Открытие сезона. Какой там к черту клондайк — только сугробы, снег, будка-накопитель и цыганки шумною толпой. Ах, как все же оно обманчиво, первое-то впечатление.
   — Ой, дядя Ваня, здравствуй, — завидев Ивана Ильича, цыганки заулыбались, подплыли ближе. — Как здоровье, как семья? А это кто, новый сменщик твой? Новый бригадир?
   С таким почтением они наверное не разговаривали и с цыганским бароном.
   — Привет, привет, — сдержанно ответил Иван Ильич и поманил пальцем дородную, с тройными брылями тетку. — Марфа, кто там у вас теперь казинует? Ты? Ну так сама понимаешь, снег надо убирать, столы ставить…
   Глаза его хищно сощурились и руки сделали резкое загребающее движение. Таким своего тестя Андрон еще не видел.
   — Мы тебя, дядя Ваня, обидели хоть раз? Конечно, поможем, — Марфа надула брыли, дернула плечом и пошла к своей кодле за подмогой. Только цыганки не стали ни снег убирать, ни столы двигать. Пошептались, пошептались, поорали вразнобой, и вскоре вернулась Марфа, сунула Ивану Ильичу что-то в лапу. — Это я, за своих. Варька потом, отдельно подойдет.
   — Ладно, — Иван Ильич сразу подобрел, сунул добытое в карман и, не обращая более на цыганку внимания, озабоченно повернулся к Андрону. — Ну что там, получается?
   — Пока не ясно…
   Закрывая огонек от ветра, тот отогревал газетным факелом замок на будке-накопителе, огромный, ржавый, чем-то похожий на калач. Наконец человек победил — ключ повернулся, дужка щелкнула, взвизгнули впервые за зиму петли. Внутри какие-то коробки, тряпки, ведра, выцветшие тенты. И батарея бутылок — если сдавать, за раз в обеих руках не унесешь.
   — На, будешь за старшего, — Иван Ильич снял с гвоздя ватник с повязкой «Контролер» на рукаве, с грохотом достал молоток, ржавое зубило и поманил Андрона на улицу. — Фронт работ видишь? Тогда вперед. А я за бульдозером.
   Фронт работ впечатлял — у торца кафешки возвышался огромный, сюрреалистический сугроб, снизу сплошь изжелтенный промоинами мочи. Это снег укрыл от посторонних взглядов цветочные, сваленные в кучу столы. Цельнометаллические, тяжеленные, обжигающе холодные и отвратительно ржавые. Обваренные по периметру, чтоб не растащили, арматурой.
   «Клондайк, говоришь», — Андрон проверил сооружение на прочность, выругался и лихо принялся рубить хрупкий на морозе металл. Работа спорилась. Стучал по-пролетарски молот, из-под зубила летели искры, деструктивный процесс шел бойко. Скоро баррикада стала распадаться по частям, ломать — оно не строить. А тут еще Иван Ильич пожаловал на грейдере, и совсем славно сделалось на пятаке, шум, лязг, рев мотора, скрежетание стали по обледенелому асфальту. Скоро, позорно капитулировав, снег был загнан в угол, оперативный простор расчищен и первое отделение столов выстроено параллельно тротуару. Гвардейский порядок, рыночная красота, которая не дает пройти мимо. И проехать — из остановившейся четверки вышел человек в пуховике, посмотрел оценивающе по сторонам и, безошибочно признав в Иване Ильиче старшего, направился прямиком к нему.
   — Хозяин, мы встанем с тюльпаном? Двое нас.
   Неторопливый, с акцентом голос явственно выдавал в нем прибалта.
   — По мне, раз хороший человек, так хоть раком становись, — не сразу отозвался Иван Ильич и, кашлянув, выразил сомнение. — Порядки-то знаешь?
   — Хозяин, все в порядке будет, — заверил прибалт и, вернувшись через минуту, протянул две зелененьких и керамическую поллитровку с черным рижским бальзамом. — Вот.
   — Ну ладно, торгуй, — Иван Ильич нахмурился, но виду не показал, а едва прибалт отошел, негодующе повернулся к Андрону. — Совсем кураты обнаглели. Раньше с такими вот шкаликами и не совались, одни литровые несли.
   На столах между тем появились аквариумы с тюльпанами, вспыхнули, не позволяя цветам замерзнуть, стеариновые огоньки. На их свет, как известно, менты слетаются, куда там мотылям…
   — Ну вот, явились не запылились, — при виде милицейского УАЗа Иван Ильич нахмурился, неприязненно сплюнул и, не оглядываясь, направился к будке. — Без них, сволочей, никак.
   Андрон, вспотевший как мышь, поеживаясь, пошел следом — по пятаку резво и вольготно гуляли февральские ветра. Скоро в дверь будки поскреблись, не дожидаясь ответа, открыли, и в проеме показалась харя розовощекого ментовского сержанта.
   — А, дядя Ваня, привет! Уже открылись? Что-то рано вы нынче.
   Андрону сразу вспомнился сиверский старшина Калогребов, такой же мордатый, самоуверенный и наглый.
   — Здорово, Санек, здорово! — Чудом преобразившись, Иван Ильич по-доброму оскалился и гостеприимно помахал рукой. — Заходи давай, не стой в дверях.
   — Да, не май месяц, — с ухмылочкой мент вошел, не рассчитав, выстрелил дверью и, поручкавшись с Иваном Ильичом, сунул вялую ладонь Андрону. — Александр. — Затем он помолчал, кашлянул и с достоинством вытащил беломорину. — Дядя Ваня, там прибалты стоят, ты у них документы смотрел? В порядке? А то ведь у нас нынче усиленный режим несения службы. И потом, что это у тебя цыганки-то разбегались? Шумят, галдят, мешают свободному проходу граждан… Оскорбляют общественную нравственность и социалистический порядок…
   Слушая его, сразу вспоминалась песня: «Если женщина просит…»
   — Цыганки, Санек, бегают не у меня, а у тебя, — Иван Ильич улыбнулся еще шире и снял с полки грязный, еще в прошлогодней пыли стакан. — Я за тротуары не отвечаю. А насчет прибалтов не сомневайся, все охвачено и проверено. Ну что, надо бы отметить открытие сезона…
   — Правильно, чтоб закрывался лучше, — милицейский сразу забыл и про обещственную нравственность, и про усиленный режим несения службы. — Давай, дядя Ваня, наливай. А мы вздрогнем.
   И Иван Ильич налил, до щербатых краев, из керамического, презентованного прибалтом сосуда — жри.
   — Будем, — лицо сержанта сделалось одухотворенным, медленно, со смаком, растягивая наслаждение, он вытянул жидкий, настоенный на травах огонь, замер на мгновение, выдохнул и блаженно сообщил: — Пошло.
   Тут же он выглушил второй стакан, закусил, не поморщившись, рукавом и, увидев, что пить больше нечего, принялся торопливо откланиваться.
   — Ты, дядя Вань, если чего, только свистни. По ноль два. Сразу приедем. Всем перекроем кислород. И прибалтам, и цыганкам. Чтоб не мешали проходу граждан…
   Он раскатисто рыгнул, крепко поручкался и несколько нетвердо пошагал к машине. Если и был на рогах, то едва-едва, в самую плепорцию. Это после полулитра-то убийственной микстуры на спирту? Нет, видно не перевелись еще богатыри на Руси…
   — Шакал лягавый, паскуда, — проглотив слюну, Иван Ильич выругался, взяв кончиками пальцев стакан, понюхал и осторожно поставил на полку. — Знаешь, Андрюха, мент должен носить нож в спине. Понял?
   Чего уж не понять, хороший мент — дохлый мент.
   На улице между тем темнело, мороз, судя по носам цыганок, крепчал.
   — Хватит на сегодня. Полдела уже сделано, — подвел итоги Иван Ильич, желто помочился на сугроб и решительно вжикнул молнией. — Поехали домой. А то от работы кони дохнут.
   Чувствовалось, что настроение у него не очень. Однако дома, после огненного борща, бифштекса, свешивающегося с тарелки, и доброго стакана пятизвездочного, он отошел душой, заметно подобрел и начал приоткрывать Андрону секреты мастерства.
   — Значит так, — с ухмылочкой он достал пачку пронумерованных квитанций, прошитые и сброшюрованные навроде книжки, ловко зашелестел листами, словно игральными картами. — Это твое наиглавнейшее орудие производства. Полста разрешений на право торговли, строгая отчетность в двух экземплярах. Один отдаешь торгующему, другой оставляешь себе, для отчета. Место стоит тридцать пять копеек, ведро шесть, стул восемь. Ну это так, фигня для бухгалтерии, — Иван Ильич замолчал и, усмехнувшись, хитро подмигнул. — Обычно все платят больше. Наши садоводы рупь, всякий там Краснодар — два, Прибалтика — трешечку. А злостных жмотов можно и прижучить, ну там с торговли снять за грязь или шакалов в форме натравить. Я тебе потом на примере покажу. Главное только не перегнуть палку, чтобы потом этот жмот не в ОБХСС побежал со стуком, а на поклон тебе с денежкой. Вобщем ничего такого хитрого, насобачишься. И вот еще, помни как «Отче наш» — в левом кармане выручки, в правом свои, кровные, и хотя бы примерно знай сколько. А раз в неделю, как приедешь на рынок с отчетом, первым делом к директору в кабинет — наше вам, Сергей Степанович, и поздоровайся четвертачком, чтобы работалось лучше. Ему тоже жить надо, и управляющему платить. Здесь тебе, зятек, не завод, не подмажешь, не поедешь. Вернее, можно уехать очень далеко. Куда Макар телят не гонял.
   — Иван Ильич, а чего это цыганкам за столами не сидится? — Андрон сдержал зевок и глянул на Анджелу, наслаждающуюся телевизором. Она была похожа в профиль на болонку.
   — Ну сейчас понятное дело, холод, — Иван Ильич дунул в беломорину, но, оглянувшись на дочку, кашлянул и закуривать не стал. — А вообще-то все зависит от цветка. С хризантемой какой-нибудь, бывает, и залезут за прилавок. А с гвоздикой ремонтантной кто ж их пустит, торговать ей может только государство. Да и розу частным лицам разрешено продавать только с первого июля. А что она, что гвоздика — самый ходовой товар. Вот и шастают цыганки вдоль столов, отбивают покупателя. Да и не цыганки они, так, не пойми кто, седьмая вода на киселе, помесь молдованская. Их настоящие таборные за людей не считают.
   Слушай его Андрон, дивился, набирался опыта. А потом настал канун светлого женского праздника и пришлось незамедлительно переходить от теории к практике. Все подходы к пятаку заполнили машины, от тюльпанового красноцветья зарябило в глазах, вскипело у столов, заволновалось людское море — покупатели, цыганки, прохожие, менты. Толпы Петерсов, Модрисов, Вилисов и Лайм заискивающе улыбались, хрустели трешками, просили разрешения поставить личный столик: ну пожалуйста, крохотный, раскладной, за любые деньги. А стол в будке-накопителе ломился от бальзама, копченых кур, каменно-твердых колбас и шоколадных подарочных наборов «Лайма». С ромом и коньяком. Только все это добро особо не залеживалось. Слетались на халяву менты, жрали прибалтийские деликатесы и, получив по вожделенному букету, уходили лучшими друзьями. Заявлялись с жалобами граждане, кричали, причитали и грозились:
   — Ах, карман порезали!
   — Ах, цыганки палки суют в мимозу!
   — Ах, у вас тротуар песком не посыпан! Копчик отшибла напрочь, дайте жалобную книгу!
   Пошли все на хрен, за город Ленинград не отвечаем.
   — Ну здравствуй, Ваня, все скрипишь? — Заглянул местный участковый, маленький, кругленький майор, поручкался по-простецки, закурил. — Да, санитарное состояние у тебя. Придется акт писать…
   Дали ему литр бальзама, пару прибалтийских кур, и до акта дело естественно не дошло. Побухтел еще и убрался довольный.
   Целую неделю, аж до девятого числа, продолжалась вся эта кутерьма. А потом все, как отрезало. Прибалты, кто расторговавшись кто осчастливив перекупщиков, отбыли к морю, на пятаке осталась только пара-трешка саблинских барыг да легион цыганок, слоняющихся вдоль столов с неуставной гвоздикой. Тишь, скука и безденежье. Само собой, очень и очень относительное.
   — Работай, зятек, трудись, набирайся опыта. А я пока отдохну, — сказал Иван Ильич и вместе с генералом из ГАИ надолго ушел в загул, благо после женского дня пропивать ему было чего.
   И Андрон встал на бессменную рыночную вахту. Без ропота и сожаления, ибо понял, что пятак это и впрямь золотое дно, нужно только уметь его взять. Знай себе, долби и долби. Правда, вдумчиво, без суеты и с оглядкой, цепко держа кайло в мозолистых руках. И чтобы никакой там вони и пыли. Что, что, а с головой и руками у Андрона было все в порядке. Держась просто, но с достоинством, он греб снег, знакомился с барыгами и ментами, учился работать так, чтобы люди сами давали ему деньги, да еще говорили спасибо. Дело это очень не простое, нужно быть большим психологом и знатоком торгашеской души. Познакомился Андрон и с коллективом кафетерия, благо весна выдалась холодная, а любовь к родине особо его не грела. Коллектив был небольшой, но дружный: две девахи-сменщицы разбодяживали кофе, пара матрон прилавка недовешивала мороженое, а пьяненькая, вечно улыбающаяся бабка Михеевна блюла опрятность и чистоту. Еще в кафе обретался кот, угольно-черный, мяукающий басом. Из-за привычки дрыхнуть на лотке с меренгами длинная шерсть его отдавала сединой. Прямо не мартовский паскудный кот, а баргузинский соболь.
   По вечерам, когда темнело, Андрон снимал свой ватник с надписью «Контролер» на рукаве, выпивал чашечку настоящего двойного кофе и отправлялся в отчий дом, проведать мать, Арнульфа и Тима. Как они там, на одной зарплате и стипендии? Слава богу, ничего — единорог вещал о будущем, бил копытом и благополучно жрал детсадовскую кашу. Вера Ардальоновна истово внимала, вглядывалась в лики угодников и готовила ту самую детсадовскую кашу, которую потом благополучно жрал Арнульф. Тим держался молодцом и честно отрабатывал постой — вворачивал лампочки, махал метлой, устранял засоры, круглое таскал, квадратное катал. Все принимали его за Андрона, похоже, и Вера Ардальоновна в том числе, во всяком случае Андронову зарплату ему выдали без малейших проблем. Так что жить-быть пока что было можно.
   Однажды, уже в апреле, Андрон застал в гостях у квартиранта тощего жилистого парня Юрку Ефименко. Собственно как в гостях — прикинутые в каратэ-ги, они нещадно тузили друг друга на чердаке, удивительнейшим образом преобразившимся — расчищенным от грязи и оборудованным под спортивный зал. С большим мешком для ног, боксерскими подушками и коварной, дающей сдачи макиварой. Устроено все было основательно, с любовью, чувствовалось — надолго.
   — Ну вот, брат, ушли в подполье, — прокомментировал происходящее Тим и уважительно, с полупоклоном взглянул на Ефименкова. — Скажи, сэмпай.