Страница:
— Канай, Кондитер, до штабу. Похоже, фарт тебе ломится нехилый.
Еще какой!
— Вам, Лапин, разрешается трехдневное свидание, — сказали Андрону гвардейцы МВД, пакостно переглянулись и фыркнули сально, но независтливо. — Бог в помощь, счастливо покувыркаться.
«Свиданка? Да еще трехдневная? Интересно, с кем, — Андрон, даже не испытывая радости, недоуменно пожал плечами, однако подгоняемый любопытством, поспешил-таки к маленькому, похожему на курятник дому. — Мать что ли пожаловала с Арнульфом? Ладно, будем посмотреть».
— Замечу, что зыришь, ушатаю, — пообещал он местному шнырю, прошел из маленьких сеней в маленькую же, обставленную по-спартански комнату и обомлел. — Клара? Ты?
— Я, милый, я, — блаженно улыбаясь, та порывисто прижалась к нему, уткнулась, чтоб не видел слез, зардевшимся лицом в плечо. — Ну здравствуй.
Стройная, в изящном легком платьице, она была похожа на фею из сказки. А может и вправду фея — чтобы свиданку без чекухи в паспорте да еще на три дня?
— Здравствуй, Клара! И как это тебе… — оправился от изумления Андрон и сразу возвратился из сказки на землю — понял, как.
Свиданки обычно даются крайне неохотно родственникам и только на один день. Впрочем дело это поправимое, потому как работники лагерей тоже живые люди и очень уважают знаки внимания — оренбургские платки, киевские домашние колбаски, залитые смальцем в глиняном горшочке с бессарабского рынка. Бусы чароитовые и нефритовые, иркутской выделки, ряпушку да пелятку из тюменских деревень. Не гнушаются они и твердокаменных колбас, малосольной семги и «столичной» водочки. Еще, но правда очень осторожно, берут презренным металлом. Однако лучше всего взятка натурой — выпить хорошо и переспать смачно это есть смысл всего охранно-воспитательного бытия. С выпивкой дело у чекистов обстоит нормально, все пьют и собутыльников хватает. А вот с кем переспать? Все бабы и шкуры на учете и строго распределены — учет и контроль основа социализма. Вот и получается, что решают свой наболевший половой вопрос страдальцы из МВД при помощи свиданок — дадим, если дадите и вы. Как говорится, живите, но дайте пожить и другим. Не древний Рим — сплошной коллективизм, стирание граней и родственные отношения.
— Как, как, кверху каком, — Клара отстранилась, беззаботно вздохнула и сделала красноречивый жест. — Кто меня только не драл… Я уже неделю здесь, все презервативы извела. Ничего страшного, от пизды не убудет. Вишь как постаралась — три дня дали. Суки… Ну что, яичницу будешь?
Весело так сказала, с подмигиванием, а у самой на шее жилка забилась, тоненькая, голубоватая, под самым ухом. Глянул на эту жилку Андрон, хрустнул челюстями и тему закрыл, больше ни о чем Клару не спрашивал. Сел на колченогую табуретку в кухоньке и принялся смотреть, как она готовит глазунью — из полудюжины яиц, с полукопченой колбасой, на газовой зачуханной плите. На столе уже стояли консервы, сок, тарелки с салом, хлебом, конфетами, халвой. Нормальной, человеческой, сказочно благоухающей жратвой. Только Андрон был опытен, сразу много не ел — накинешься, напорешься, а потом не слезешь с горшка. Высшее благо — чувство меры. Степенно, как ему казалось, он расправился с яичницей, отдал должное салу и ветчине, выпил чаю с настоящими медовыми коврижками, а Клара все смотрела на него, не ела ничего и поминутно отворачивалась, чтобы вытереть слезу. Потом Андрон воспользовался достижением совдемократии — душем в лагере, растерся расписным домашним полотенцем и, торопясь, с утробным стоном, приступил к сакральному процессу спаривания. Он был ненавистен сам себе, внутренне дрожал от злобы и унижения, однако ничего не мог с собой поделать. Ну, сучья жизнь, ну менты падлы. Держат как животное в вонючей клетке, так что радости полные штаны от нормальной пищи, спокойной обстановки и присутствия самки. Котору предварительно сами же и покрыли… Гниды. Ну да, пизда все стерпит…
Не все. Обычно темпераментная, ответная на ласку Клара на этот раз лежала как бревно, судорожно кривила губы, тело ее корчилось не от страсти — от боли. А когда все закончилось, и она пошла под душ, по бедру ее красной лентой поползла кровавая змейка… Приветом от офицеров МВД…
«Ну суки, ну бляди, ну падлы, — от бессильной злобы на себя, на сволочную жизнь, на педерастов в погонах Андрон вскочил со шконки, топнул так, что дом задрожал, судорожным усилием задавил скупой мужской плач. — Эх, Клара, Клара… Клара…»
А Клара, как ни в чем не бывало, вернулась из душа — посвежевшая, улыбающаяся, в домашнем халатике. Ласково чмокнула Андрона и принялась рассказывать новости. Она не так давно вернулась ни больше, ни меньше как из Америки. Из суматошного, похожего на сумасшедший дом Нью-Йорка. А дело было в том, что в какой-то заокеанской академии художеств был объявлен конкурс, и все работы Клары заняли призовые места. Отсюда и поездка в Америку, и три месяца в Нью-Йорке, и умопомрачительные, о коих даже и мечтать заказано, перспективы. Более того, Кларины работы так пришлись по сердцу тамошним нуворишам, что они раскупали их с радостью, как горячие пирожки. А полученные от продажи доллары, пусть даже и обмененные по строгому, но справедливому девяностокопеечному курсу, представляли собой такую фантастическую сумму, что хватило и на то, и на се, и на поездку к Андрону. Да не с пустыми руками — вот вам пожалуйста тепляк венгерский, сапоги такие, сапоги сякие, обрезиненные валенки, электробритва, электрочайник, электрокипятильник, черный сапожный крем — хоть жопой ешь, эластичный бинт и мази на змеином яде — для согревания костей. Ну и конечно кое-что из жратвы — полный мешок…
— Ну ты даешь, точно в цвет попала, — Андрон крайне удивленно трогал все эти сказочные сокровища, ликовал в душе, а Клара улыбалась снисходительно и посматривала на него как на ребенка.
— Забыл, что у нас все сидели через одного? Было у кого спросить.
Потом перестала улыбаться и крепко, вся дрожа, в каком-то исступлении прижалась к нему.
— Господи, Андрюша, Андрюша.
Соскучилась.
И полетели стремительно короткие три дня. Семдесят два часа. Четыре тысячи триста двадцать минут. Двести пятдесят девять тысяч двести секунд. С блаженными улыбками, с сердечными разговорами, задавленными слезами и крепкими объятьями. Только теперь уж так, чтобы без змеи по ноге…
Однако все хорошее заканчивается быстро, вот и пошел на убыль семдесят второй часок.
— Я вообще-то, Андрюша, заехала проститься, — как-то очень невпопад, совсем некстати сказала Клара, вздохнула тяжело и присела на кровать. — Меня в Америку приглашают. В Хьюстоновскую академию… Вроде как на время, но думаю, на совсем. Останусь, устала от объятий родины. Мы ведь, Андрюша, не живем… Вот, — она вытащила глянцевую, загодя приготовленную бумагу с адресом, протянула Андрону. — Только не исчезай…
И свидание закончилось. Глядя на тюремщиков гордо и презрительно, Клара направилась к КПП, а Андрон, подавленный и злой, понес харчи и шмотки в семью. Настроение у него было тошнотворное — Кларина кровавая змея кусала его в самое сердце.
Тимофей. 1983-й год.
Еще какой!
— Вам, Лапин, разрешается трехдневное свидание, — сказали Андрону гвардейцы МВД, пакостно переглянулись и фыркнули сально, но независтливо. — Бог в помощь, счастливо покувыркаться.
«Свиданка? Да еще трехдневная? Интересно, с кем, — Андрон, даже не испытывая радости, недоуменно пожал плечами, однако подгоняемый любопытством, поспешил-таки к маленькому, похожему на курятник дому. — Мать что ли пожаловала с Арнульфом? Ладно, будем посмотреть».
— Замечу, что зыришь, ушатаю, — пообещал он местному шнырю, прошел из маленьких сеней в маленькую же, обставленную по-спартански комнату и обомлел. — Клара? Ты?
— Я, милый, я, — блаженно улыбаясь, та порывисто прижалась к нему, уткнулась, чтоб не видел слез, зардевшимся лицом в плечо. — Ну здравствуй.
Стройная, в изящном легком платьице, она была похожа на фею из сказки. А может и вправду фея — чтобы свиданку без чекухи в паспорте да еще на три дня?
— Здравствуй, Клара! И как это тебе… — оправился от изумления Андрон и сразу возвратился из сказки на землю — понял, как.
Свиданки обычно даются крайне неохотно родственникам и только на один день. Впрочем дело это поправимое, потому как работники лагерей тоже живые люди и очень уважают знаки внимания — оренбургские платки, киевские домашние колбаски, залитые смальцем в глиняном горшочке с бессарабского рынка. Бусы чароитовые и нефритовые, иркутской выделки, ряпушку да пелятку из тюменских деревень. Не гнушаются они и твердокаменных колбас, малосольной семги и «столичной» водочки. Еще, но правда очень осторожно, берут презренным металлом. Однако лучше всего взятка натурой — выпить хорошо и переспать смачно это есть смысл всего охранно-воспитательного бытия. С выпивкой дело у чекистов обстоит нормально, все пьют и собутыльников хватает. А вот с кем переспать? Все бабы и шкуры на учете и строго распределены — учет и контроль основа социализма. Вот и получается, что решают свой наболевший половой вопрос страдальцы из МВД при помощи свиданок — дадим, если дадите и вы. Как говорится, живите, но дайте пожить и другим. Не древний Рим — сплошной коллективизм, стирание граней и родственные отношения.
— Как, как, кверху каком, — Клара отстранилась, беззаботно вздохнула и сделала красноречивый жест. — Кто меня только не драл… Я уже неделю здесь, все презервативы извела. Ничего страшного, от пизды не убудет. Вишь как постаралась — три дня дали. Суки… Ну что, яичницу будешь?
Весело так сказала, с подмигиванием, а у самой на шее жилка забилась, тоненькая, голубоватая, под самым ухом. Глянул на эту жилку Андрон, хрустнул челюстями и тему закрыл, больше ни о чем Клару не спрашивал. Сел на колченогую табуретку в кухоньке и принялся смотреть, как она готовит глазунью — из полудюжины яиц, с полукопченой колбасой, на газовой зачуханной плите. На столе уже стояли консервы, сок, тарелки с салом, хлебом, конфетами, халвой. Нормальной, человеческой, сказочно благоухающей жратвой. Только Андрон был опытен, сразу много не ел — накинешься, напорешься, а потом не слезешь с горшка. Высшее благо — чувство меры. Степенно, как ему казалось, он расправился с яичницей, отдал должное салу и ветчине, выпил чаю с настоящими медовыми коврижками, а Клара все смотрела на него, не ела ничего и поминутно отворачивалась, чтобы вытереть слезу. Потом Андрон воспользовался достижением совдемократии — душем в лагере, растерся расписным домашним полотенцем и, торопясь, с утробным стоном, приступил к сакральному процессу спаривания. Он был ненавистен сам себе, внутренне дрожал от злобы и унижения, однако ничего не мог с собой поделать. Ну, сучья жизнь, ну менты падлы. Держат как животное в вонючей клетке, так что радости полные штаны от нормальной пищи, спокойной обстановки и присутствия самки. Котору предварительно сами же и покрыли… Гниды. Ну да, пизда все стерпит…
Не все. Обычно темпераментная, ответная на ласку Клара на этот раз лежала как бревно, судорожно кривила губы, тело ее корчилось не от страсти — от боли. А когда все закончилось, и она пошла под душ, по бедру ее красной лентой поползла кровавая змейка… Приветом от офицеров МВД…
«Ну суки, ну бляди, ну падлы, — от бессильной злобы на себя, на сволочную жизнь, на педерастов в погонах Андрон вскочил со шконки, топнул так, что дом задрожал, судорожным усилием задавил скупой мужской плач. — Эх, Клара, Клара… Клара…»
А Клара, как ни в чем не бывало, вернулась из душа — посвежевшая, улыбающаяся, в домашнем халатике. Ласково чмокнула Андрона и принялась рассказывать новости. Она не так давно вернулась ни больше, ни меньше как из Америки. Из суматошного, похожего на сумасшедший дом Нью-Йорка. А дело было в том, что в какой-то заокеанской академии художеств был объявлен конкурс, и все работы Клары заняли призовые места. Отсюда и поездка в Америку, и три месяца в Нью-Йорке, и умопомрачительные, о коих даже и мечтать заказано, перспективы. Более того, Кларины работы так пришлись по сердцу тамошним нуворишам, что они раскупали их с радостью, как горячие пирожки. А полученные от продажи доллары, пусть даже и обмененные по строгому, но справедливому девяностокопеечному курсу, представляли собой такую фантастическую сумму, что хватило и на то, и на се, и на поездку к Андрону. Да не с пустыми руками — вот вам пожалуйста тепляк венгерский, сапоги такие, сапоги сякие, обрезиненные валенки, электробритва, электрочайник, электрокипятильник, черный сапожный крем — хоть жопой ешь, эластичный бинт и мази на змеином яде — для согревания костей. Ну и конечно кое-что из жратвы — полный мешок…
— Ну ты даешь, точно в цвет попала, — Андрон крайне удивленно трогал все эти сказочные сокровища, ликовал в душе, а Клара улыбалась снисходительно и посматривала на него как на ребенка.
— Забыл, что у нас все сидели через одного? Было у кого спросить.
Потом перестала улыбаться и крепко, вся дрожа, в каком-то исступлении прижалась к нему.
— Господи, Андрюша, Андрюша.
Соскучилась.
И полетели стремительно короткие три дня. Семдесят два часа. Четыре тысячи триста двадцать минут. Двести пятдесят девять тысяч двести секунд. С блаженными улыбками, с сердечными разговорами, задавленными слезами и крепкими объятьями. Только теперь уж так, чтобы без змеи по ноге…
Однако все хорошее заканчивается быстро, вот и пошел на убыль семдесят второй часок.
— Я вообще-то, Андрюша, заехала проститься, — как-то очень невпопад, совсем некстати сказала Клара, вздохнула тяжело и присела на кровать. — Меня в Америку приглашают. В Хьюстоновскую академию… Вроде как на время, но думаю, на совсем. Останусь, устала от объятий родины. Мы ведь, Андрюша, не живем… Вот, — она вытащила глянцевую, загодя приготовленную бумагу с адресом, протянула Андрону. — Только не исчезай…
И свидание закончилось. Глядя на тюремщиков гордо и презрительно, Клара направилась к КПП, а Андрон, подавленный и злой, понес харчи и шмотки в семью. Настроение у него было тошнотворное — Кларина кровавая змея кусала его в самое сердце.
Тимофей. 1983-й год.
А лето между тем все набирало силу. Распускались, зацветали лютики-цветочки, на полянках наливалась соками первая клубника (не путать, клубника — лесная ягода), урожай обещался быть знатным, а закупочные цены низкими. Все в природе, казалось, дышало миром и гармонией. Однако только не в окрестностях Южного кладбища. Неподалеку от него, на свекловичном поле, готовились к битве. Противоборствующие рати числом до сотни воев осыпали друг друга руганью, грубой, площадной, черной, матерной, потрясали арматуринами, камнями, дубинами, самодельными луками и самопальными пращами, призывали на головы врагов гром, град, молнию и ментовский беспредел. Наконец заорали, завизжали, сошлись. Загуляла арматура по завшивленным башкам, полились ручьем кровь, пот и слезы, затрещали косточки под дубинами и камнями. И все это под ласковым летним солнышком. Брат на брата, россиянин на россиянина. Товарищ по несчастью на товарища по несчастью. Не гражданская война — бомжовская. А преамбулой к военным действиям был тот печальный факт, что бомжи, живущие на свалке, оборзели и поспешили объявить гигантскую гору мусора своей исконной законной вотчиной, куда вход бродягам-бомжестановцам заказан. Вобщем лишили своих братьев по несчастью куска хлеба.
— Ах вы суки, — сказали бомжестановцы и пошли на вы — с дубьем и арматурой. И вот печальный результат — расплющенные носы, выбитые зубы, оторванные уши. Но это еще цветочки. А вот размозженные черепа, проткнутые животы, выдавленные глаза… Не один безвестный холмик с порядковым номером вырос на Южном кладбище. Однако всем этим дело не ограничилось. Как всегда с опозданием, но с гамом и сиренами, приехала милиция — народная, рабоче-крестьянская. Погромила шалаши, навесы и землянки, крепко похватала всех правых и виноватых и, попинав ногами бомжей и со свалки, и с Бомжестана, поволокла их в приемник-распределитель на расправу — получать отмеренную законом пайку — два года зоны за бродяжничество. Вот так, перед советской властью все равны. Будь ты хоть из Бомжестана, будь ты хоть со свалки. Красная Фемида уроет… то есть уравняет всех.
И в результате всех этих катаклизмов сгинул бомж Ливер, то ли пал смертью храбрых, то ли менты побрали при зачистке.
— Эх, жаль, — убивается вслух Тим, — как теперь найти полянку с сатанистами. А так посмотреть хочется…
— Да я вообще-то знаю, где она, — сразу воодушевился Рубин, и глаза его загорелись исследовательским блеском. — Там еще валун стоит, огромный. Памятник эпохи оледенения. И в него перманентно бьют молнии, не иначе какая-то аномалия.
На какое-то время он превратился из негра-землекопа в доктора каких-то там наук.
— Вы, ребята, кончайте страдать фигней-то, — сразу встрял в разговор Дыня, сплюнул и покрутил пальцем у лысого виска. — Что, захотелось приключения на жопу? Большого и последнего?
И он рассказал страшную непонятную историю, которую без поллитра, да и с поллитром пожалуй хрен разберешь. Лет пять тому назад работал на кладбище гранитчик один с кликухой Штифт — жадный, занудный и тупой, словно валенок. Так вот, он положил мутный свой глаз на тот гром-камень, в который и бьют постоянно молнии — как же, гранит голимый, притом немеряный. А ну как расколоть его да наделать памятников! Вобщем Штифт этот с еще одним мудаком, приятелем своим, достал тола, детонатор да и взорвал гром-камень. Да только, видно, не рассчитал — тот даже и не треснул, а просто отошел на пару шагов в сторону. «Ах ты сука!» — Штифт с корешом его опять толом, да только детонатор пшик — и не сработал. А другого-то нет. «Ладно, падла, мы тебя завтра», — решили Штифт с мудаком своим и убрались, а на другой день поперлись на поляну снова. И все, ни ответа, ни привета. Ну наши-то подождали их, подождали, да и сами двинули на выручку.
— А на поляне… — Дыня вдруг замялся, проглотил слюну, и всегда бесстрастное лицо его задрожало от страха, — камень на своем месте, а из-под него ноги торчат Штифта и его приятеля. Будто валун вернулся сам по себе да еще обидчиков придавил. Вобщем чудеса, сплошные непонятки. С тех пор, кто с головой дружит, на поляну — ни ногой. Та еще аномалия. Замочит враз.
Однако Тим с Рубином пошли. И даже не потому, что не дружили с головой, просто достало однообразие бытия — могилы, лопаты, покойники в брезентухе, блудливое шелестение денег, кои, как известно, хоть и не пахнут, но все равно воняют мертвечиной. А потом, как-никак, исследовательский интерес. Один без пяти минут кандидат наук, другой — заматеревший докторище. Словом, не послушали мудрого Дыню. Как же, живые сатанисты. В хороводе, при костре, вокруг гром-камня. А у Тима в голове еще имена звучали, громко так, интригующе — Брюс, де Гард, фон Грозен. Вобщем пошли…
Последняя пятница июля выдалась мозглой. Было тепло и сыро, словно в гадюшнике. С неба падал занудливая морось, под ногами чавкало, лес напоминал замшелый предбанник.
— Ну, блин, то гробы, то грибы, — Рубин с усмешечкой пнул поганку, сплюнул и повернулся к Тиму. — Погодка, а? Ничего, скоро уже придем.
Они даже не заметили, как начался сухостой. Собственно, все одно — мокрые, иссиня-черные, словно обгоревшие, стволы. Ноги как бы плыли в стелящейся по земле редкой дымке. Идти приходилось по щиколотки в ней, словно по мутному ручью. Что-то странное было в этом тумане. Он полностью игнорировал ветерок и никак не реагировал на идущих людей, не образуя никаких завихрений. Или это только казалось? Частицы тумана двигались подобно чаинкам в стакане, всплывали и пропадали подобно взвешенным в маслянистой жидкости серебристым блесткам. При этом совершенно не признавая законов аэродинамики, не образуя турбулентных следов и не замечая ни воздуха, ни твердых предметов. Казалось, туман этот был живым и существовал сам по себе.
— Ну вот и поляна, — почему-то шепотом сказал Рубин, а туман тем временем становился все гуще, стремительно поднимался до колен, до бедер, до груди, до подбородка. Мутная волна его с головой накрыла Тима, он вдохнул клубящийся, с пряным запахом дурман и последнее, что запомнил, были влажные объятия травы, хрустко и гостеприимно принявшей его обмякшее тело. В голове не осталось ничего, только туман, туман, туман.
Пришел он в себя от каких-то мычащих звуков. Судорожных, жутких, пронизанных животным ужасом. Трудно разлепив глаза, он застонал от боли в голове, глянул в полумрак и вздрогнул — мычал Рубин. Неправдоподобно, совершенно голый, он был распят на каменном кресте. С цепями на руках и ногах и с кляпом во рту. Какой-то человек в сером капюшоне с невозмутимой деловитостью брил ему растительность на теле. Словно стриг барана.
— Рубин, — страшно закричал Тим, с силой рванулся, но напрасно. Он был тоже связан, слава богу, одетым. Зато его услышали.
— Не шуми, — властно произнес женский голос, и Тим почувствовал, что сходит с ума — он увидел Ленку Тихомирову. Но не ту молодицу Тихомирову, цветущую, с щеками цвета крови с молоком. А как бы взматеревшую, постаревшую лет эдак на двадцать пять. Тем не менее выглядящую несмотря на серый капюшон очень даже ничего.
— Твое? — спросила она Тима и показала золотого, снятого у него с груди пса, некогда презентованного Андроном. — Где взял?
Взгляд ее зеленых глаз был пронизывающ и суров, гипнотизируя и подавляя, он, казалось, проникал в самую глубину души.
— Мое, — честон, как на духу, признался Тим, судорожно вздохнул и повесил голову. — Братан подарил.
— Близнец небось? — обрадовалась лже-Тихомирова, и голос ее сразу превратился в хлыст. — Живо! Отвечать!
— Близнец, — согласился Тим и сделал титаническое геройское усилие. — Слушайте, мадам, может, договоримся? Взять сейчас с нас нечего, кроме шерсти, — он непроизвольно кивнул на Рубина, яростно мычащего и уже на четверть обритого, — а так денег дадим. Вот он принесет. А меня можете заложником…
— Ах ты дурачок. Благородное сердце, — засмеялась, но как-то очень зло лже-Тихомирова, и дьявольский свет в ее глазах на мгновение погас. — Сейчас оно мне не нужно. — Она оборвала смех и резко обернулась. — Эй, Альказар! Торопись, скоро Венера войдет в знак Гончего Пса…
— Да, тороплюсь и повинуюсь, госпожа, — отвечал человек, бреющий Рубина, и кланялся истово, до земли. — Тгандра йешуа йаингангах!
— Тгандра, тгандра, — милостливо кивала взматеревшая лже-Ленка, и глаза ее сверкали как уголья. — Йаингангах.
Пока окапюшоненные общались, Тим нашел в себе силы осмотреться. Он находился в узкой, напоминающей щель в толще древних ордавикских пород пещере. На доломитовых стенах в свете чадных факелов метались тени, воздух был затхл и отдавал плесенью, где-то сбоку слышался звук стремительно бегущей воды. Веселенькое место, весьма похожее на предбанник ада.
Смотрел по сторонам Тим не долго.
— Рлах! Заза ноцри! — властно приказала лже-Тихомирова, и по пещере будто ветер пролетел, столько силы было в ее тихом, твердом как булатная сталь голосе. Тут же из темноты выскочили двое в капюшонах, развязали Тима и пихнули в руки что-то деревянное, как он не сразу понял, крышку гроба. Снова рявкнул голос Тихомировой, резко клацнул засов, скрипнул несмазанными петлями настежь распахнутый люк. Влажной свежестью повеяло в лицо, сзади подшагнули еще двое, и от сильного пинка Тим, обнявшись с крышкой гроба, полетел куда-то вниз. В хладные объятья бегущего потока. Закричал, зажмурился, отплюнулся и, обняв еще сильнее похоронную посудину, поплыл. Закачался на волнах подземной реки. Уж не в Стикс ли попал? А вокруг — темнота. Черным черно в глазах, в голове, на душе, нет ничего кроме нее. Все в мире скрыла темнота.
Да, Тим так и не узнал, что случилось в пещере. Только захлопнулась крышка люка, как лже-Тихомирова хмыкнула, прищелкнула пальцами и приказала в полголоса:
— Рлах! Гага ноцри армян хана!
— Рлах! Рлах! — двое в капюшонах дернулись, поклонились, подскочили к Рубину и тотчас же, повернув крест на сто восемдесят градусов, опустили его вниз головой. Так он и повис, неправдоподобно голый, обритый, похожий на жертвенного агнца. А серокопюшоные все не унимались — один подставил под голову Рубина блюдо, другой с поклонами вручил лже-Тихомировой большой, напоминающий серп нож.
— Агала! — она вытащила кляп у жертвы изо рта и стала медленно, с чувством резать по живому, а когда Рубин забился, заорал, платоядно улыбнулась. — Кричи! Громче кричи, пусть услышат те, кто тебе дорог! А… Я чую, тебя услышали. Та, кого ты так любишь. Она проснулась, в блуде… Уже одевается. Идет сюда. О, как же она торопится. Ну давай кричи! Громче, громче, чтоб она не сбилась с пути. Не опоздала на наш праздник.
Отточенная сталь кромсала плоть, стекала кровь в объемистое блюдо, бешено кричал разделываемый Рубин.
А Тим тем временем все плыл, в кромешном мраке, потеряв счет времени, ориентировку в пространстве и надежду увидеть свет. Темнота вокруг была густой, всепоглощающей, бескрайней и безграничной, как вселенная. Она словно снимала крышку с черепа и заполняла пространство внутри головы давяще-звенящей пустотой. Ни чувств, ни мыслей, ни надежды, только мрак, мрак, мрак. Да еще холод, не то чтобы смертельный, но заставляющий клацать зубами, дрожать всем телом и работать исступленно руками и ногами. Тим не мог сказать, сколько же он плыл в обнимку с крышкой гроба — день, два, неделю, вечность… Через какое-то время он вдруг понял, что слышит голоса — женские, насмешливые, похожие на Тихомировские, затем Никулин спел ему акапелло про то, что неплохо иметь три жены, а затем военно-морской хор исполнил «Врагу не сдается наш гордый „Варяг“». Очень внушительно, мощно, впечатляя басами. «Ну, похоже, звездец», — нехотя, даже с каким-то облегчением подумалось Тиму, а поток тем временем замедлился, сделался плавным и величавым, видимо превращаясь из реки в озеро. Наконец похоронная посудина легла в дрейф. «Приплыли», — невесело оскалился Тим, однако, подчиняясь инстинктам куда более сильным, чем разум и логика, принялся работать изо всех сил руками и ногами. Удивительно, но факт, через некоторое время он мягко ткнулся в берег и выполз на отлогий, полого выходящий из воды пляж. Поднялся на негнущиеся ноги и вдруг упал — как-то сразу, резко, кончились силы. Но инстинкт, тот самый, что сильнее логики, сразу заставил его встать, долго махать замерзшими конечностями, а потом брести — опять-таки в темноте, шатаясь, спотыкаясь, ощупывая стены. Шел Тим недолго — остановился вдруг, застыл, прислушался и со всей отчетливостью понял, что это уже не глюки — кто-то явственно лабал «Приморили, гады, приморили». Голос был фальшив, гитара не строила. Еще не до конца осознавая случившееся, Тим двинулся на песню — она, как известно, жить и любить помогает, и вскоре вышел к людям. Они сидели в полутьме у гудящего примуса, ели белорусскую тушенку из банок, пускали по кругу каску с портвейном и, истово дымя ББК и «Примой», трепетно внимали акыну. Однако как только появился Тим, песня смолкла. Ну и гость — весь мокрый, босой, седой и синий… Страшен… однако народ вокруг примуса собрался не из пугливых.
— Ты кто? — спросили Тима и, не дожидаясь ответа, отлично понимая, что язык у него примерз к небу, протянули каску. — Хлебни.
— Да это ему что, — вздохнул мужик с куцей бородой, судя по тону главный. — Здесь без шила делать нечего. — Вытащил объемистую фляжку, брякнул кружкой, протянул. — Пей, залпом.
Тим глотнул жидкого огня, вздрогнул, поперхнулся, а его уже тащили к примусу, накидывали на плечи штормовку, стучали ложками о банку с тушенкой.
— Эй, пожри, на!
А вокруг — темнота, все такая же, необъятная.
— Где… — Тим с трудом пошевелил языком, наконец почувствовал, что ощущает холод, — я?
Зубы его выстукивали похоронный марш, тело содрогалось крупной как при эпилепсии дрожью.
— На Помойке (одна из пещер в Саблино), сэр, — бодро ответствовал за всех куцебородый, кашлянул и показал хабариком на остальных. — А это местные аборигены. И зовут их…
— Бяки! — хором заорали все присутствующие, кто дискантом, кто басом, кто визгливым сопрано, и завели вразнобой, но с энтузиазмом песню:
Откуда, откуда, с того света. С крышкой гроба в обнимку…
— С высот… Пулковских… — нейтрально ответил Тим и, чувствуя, что согревается, потребовал добавки спирта. — Шила еще дайте.
— С высот, Пулковских? Ну дает! — вдруг дружно заржали все, пустили по кругу каску, а кое-кто хлопнул Тима по плечу. — Ну ты, парень, ври, да знай меру. Ну сказал бы хоть, из Колпино, ну из Металлостроя накрайняк. А то с Пулковских о-хо-хо-хо высот! Ну ты и врать! Мюнхаузен, мать твою!
Тим не обижался, все происходящее он воспринимал через призму усталости, алкоголя и какой-то странной отрешенности. Кладбище, Рубин, взматеревшая Тихомирова — все это осталось там, в прошлом, на том конце туннеля. После путешествия по которому он стал совсем другим. Тронувшим смерть на зуб и тем не менее оставшимся живым.
— Значит, с Пулковских высот? Интересно, очень интересно, — куцебородый подождал, пока веселье стихнет, подсел к Тиму поближе, налил ему еще. — Сей факт лишний раз подтверждает право на существование гипотезыт о белых стрелах. — Весь вид его соответствовал стандартному типажу пещерника, одержимого идеей фикс.
— Белых чего? — Тим икнул, шмыгнул носом, только из вежливости без промедления не захрапел. — Какая такая гипотеза?
И куцебородый поведал ему, благодарной аудитории да и себе самому, верно в сотый раз, сомнительную, и очень даже, гипотезу о том, что Русь запечатана четырьмя крестами, то бишь окружена системой тайных подземных ходов, имеющих оккультное и оборонное значение. Они простираются на сотни километров, сооружены в десятых-девятнадцатых веках, а на месте пересечения их, в узлах, возведены храмы. Но это как бы одна сторона медали, причем отнюдь не анфасная. Самое главное заключается в том, что существует еще и другая система подземных структур, несоизмеримо более древняя, тайная и протяженная. Никто не знает, когда, кем и для каких целей она была сделана. Ходы выполнены выше уровня водоносных горизонтов в виде прямых, как стрелы, выработок, за что и прозваны Белыми стрелами в известняках и Красными — в песчаниках. Они обычно имеют ширину два-три метра и простираются от берегов рек перпендикулярно обрывам, причем пролегают ниже русел, в толще синих кембрийских глин. Есть ходы даже ниже Балтийского моря, так называемые «пешеходники» — узкие одиночные штреки в кирпичной или каменной кладке, и «конники» — запараллеленные стволы сечением три метра, всегда парные, с периодическими смычками. А были еще…
Какой там был расклад в четырех трефах, Тим не дослушал. Усталость, спирт и внутренняя опустошенность доконали его. Когда он проснулся, было не ясно, день ли, ночь — один хрен — темнота. Все также гостеприимно шипел примус, все также галдели Бяки, по-прежнему ходила по кругу каска, наполненная, верно, уже в сотый раз.
— Ну что, Мюнхаузен, проснулся? — каску незамедлительно вручили Тиму, кто-то по-царски облагодетельствовал его старыми кедами, бросил на плечи теплую куртку. — Пошли, прогуляемся. Атасы нас в гости ждут. У них «тридцать третьего» с «солнцедаром» залейся.
Ладно, пошли куда-то в дальний угол пещеры к Атасам. Наощупь, в кромешной темноте, из пещерной гордости не зажигая огня — не в жопе у араба, прорвемся.
У Атасов жизнь била в том же ключе, под шипение примуса, бульканье портвейна и гитарные аккорды. Потом Тиму показали местный мемориал, могилу Белого Спелеолога, он расписался в гостевой книге, несколько по-антисемитски названной Суперталмудом, и прослушал занимательную историю из жизни Ленина. Вождь, как известно, частенько наведывался в Саблино, так как здесь все местные помещики приходились ему родственниками, и однажды его, начинающего революционера, за которым гналась по пятам полиция, местные пролетарии вывели через какой-то подземный ход в здешние леса. Он был истощен, контужен, плохо ориентировался на местности и естественно марштура не запомнил, но в виду того, что по пути потерял мандат, кепку и гранки «Правды», все же решил самостоятельно прогуляться по-новой. Вроде бы безошибочно нашел лаз, забрался в пещеру, пошел, пошел, пошел и вдруг уперся в стену. Хоть и трухлявую, а сколько не тыкал пальцем, не разваливающуюся. Потоптался вождь, потоптался, сплюнул в сердцах да и уехал в Шушенское. Хрен с ней, с кепкой, и с «Правдой». А пещеру с тех пор так и называют — Ленинским тупиком.
— Ах вы суки, — сказали бомжестановцы и пошли на вы — с дубьем и арматурой. И вот печальный результат — расплющенные носы, выбитые зубы, оторванные уши. Но это еще цветочки. А вот размозженные черепа, проткнутые животы, выдавленные глаза… Не один безвестный холмик с порядковым номером вырос на Южном кладбище. Однако всем этим дело не ограничилось. Как всегда с опозданием, но с гамом и сиренами, приехала милиция — народная, рабоче-крестьянская. Погромила шалаши, навесы и землянки, крепко похватала всех правых и виноватых и, попинав ногами бомжей и со свалки, и с Бомжестана, поволокла их в приемник-распределитель на расправу — получать отмеренную законом пайку — два года зоны за бродяжничество. Вот так, перед советской властью все равны. Будь ты хоть из Бомжестана, будь ты хоть со свалки. Красная Фемида уроет… то есть уравняет всех.
И в результате всех этих катаклизмов сгинул бомж Ливер, то ли пал смертью храбрых, то ли менты побрали при зачистке.
— Эх, жаль, — убивается вслух Тим, — как теперь найти полянку с сатанистами. А так посмотреть хочется…
— Да я вообще-то знаю, где она, — сразу воодушевился Рубин, и глаза его загорелись исследовательским блеском. — Там еще валун стоит, огромный. Памятник эпохи оледенения. И в него перманентно бьют молнии, не иначе какая-то аномалия.
На какое-то время он превратился из негра-землекопа в доктора каких-то там наук.
— Вы, ребята, кончайте страдать фигней-то, — сразу встрял в разговор Дыня, сплюнул и покрутил пальцем у лысого виска. — Что, захотелось приключения на жопу? Большого и последнего?
И он рассказал страшную непонятную историю, которую без поллитра, да и с поллитром пожалуй хрен разберешь. Лет пять тому назад работал на кладбище гранитчик один с кликухой Штифт — жадный, занудный и тупой, словно валенок. Так вот, он положил мутный свой глаз на тот гром-камень, в который и бьют постоянно молнии — как же, гранит голимый, притом немеряный. А ну как расколоть его да наделать памятников! Вобщем Штифт этот с еще одним мудаком, приятелем своим, достал тола, детонатор да и взорвал гром-камень. Да только, видно, не рассчитал — тот даже и не треснул, а просто отошел на пару шагов в сторону. «Ах ты сука!» — Штифт с корешом его опять толом, да только детонатор пшик — и не сработал. А другого-то нет. «Ладно, падла, мы тебя завтра», — решили Штифт с мудаком своим и убрались, а на другой день поперлись на поляну снова. И все, ни ответа, ни привета. Ну наши-то подождали их, подождали, да и сами двинули на выручку.
— А на поляне… — Дыня вдруг замялся, проглотил слюну, и всегда бесстрастное лицо его задрожало от страха, — камень на своем месте, а из-под него ноги торчат Штифта и его приятеля. Будто валун вернулся сам по себе да еще обидчиков придавил. Вобщем чудеса, сплошные непонятки. С тех пор, кто с головой дружит, на поляну — ни ногой. Та еще аномалия. Замочит враз.
Однако Тим с Рубином пошли. И даже не потому, что не дружили с головой, просто достало однообразие бытия — могилы, лопаты, покойники в брезентухе, блудливое шелестение денег, кои, как известно, хоть и не пахнут, но все равно воняют мертвечиной. А потом, как-никак, исследовательский интерес. Один без пяти минут кандидат наук, другой — заматеревший докторище. Словом, не послушали мудрого Дыню. Как же, живые сатанисты. В хороводе, при костре, вокруг гром-камня. А у Тима в голове еще имена звучали, громко так, интригующе — Брюс, де Гард, фон Грозен. Вобщем пошли…
Последняя пятница июля выдалась мозглой. Было тепло и сыро, словно в гадюшнике. С неба падал занудливая морось, под ногами чавкало, лес напоминал замшелый предбанник.
— Ну, блин, то гробы, то грибы, — Рубин с усмешечкой пнул поганку, сплюнул и повернулся к Тиму. — Погодка, а? Ничего, скоро уже придем.
Они даже не заметили, как начался сухостой. Собственно, все одно — мокрые, иссиня-черные, словно обгоревшие, стволы. Ноги как бы плыли в стелящейся по земле редкой дымке. Идти приходилось по щиколотки в ней, словно по мутному ручью. Что-то странное было в этом тумане. Он полностью игнорировал ветерок и никак не реагировал на идущих людей, не образуя никаких завихрений. Или это только казалось? Частицы тумана двигались подобно чаинкам в стакане, всплывали и пропадали подобно взвешенным в маслянистой жидкости серебристым блесткам. При этом совершенно не признавая законов аэродинамики, не образуя турбулентных следов и не замечая ни воздуха, ни твердых предметов. Казалось, туман этот был живым и существовал сам по себе.
— Ну вот и поляна, — почему-то шепотом сказал Рубин, а туман тем временем становился все гуще, стремительно поднимался до колен, до бедер, до груди, до подбородка. Мутная волна его с головой накрыла Тима, он вдохнул клубящийся, с пряным запахом дурман и последнее, что запомнил, были влажные объятия травы, хрустко и гостеприимно принявшей его обмякшее тело. В голове не осталось ничего, только туман, туман, туман.
Пришел он в себя от каких-то мычащих звуков. Судорожных, жутких, пронизанных животным ужасом. Трудно разлепив глаза, он застонал от боли в голове, глянул в полумрак и вздрогнул — мычал Рубин. Неправдоподобно, совершенно голый, он был распят на каменном кресте. С цепями на руках и ногах и с кляпом во рту. Какой-то человек в сером капюшоне с невозмутимой деловитостью брил ему растительность на теле. Словно стриг барана.
— Рубин, — страшно закричал Тим, с силой рванулся, но напрасно. Он был тоже связан, слава богу, одетым. Зато его услышали.
— Не шуми, — властно произнес женский голос, и Тим почувствовал, что сходит с ума — он увидел Ленку Тихомирову. Но не ту молодицу Тихомирову, цветущую, с щеками цвета крови с молоком. А как бы взматеревшую, постаревшую лет эдак на двадцать пять. Тем не менее выглядящую несмотря на серый капюшон очень даже ничего.
— Твое? — спросила она Тима и показала золотого, снятого у него с груди пса, некогда презентованного Андроном. — Где взял?
Взгляд ее зеленых глаз был пронизывающ и суров, гипнотизируя и подавляя, он, казалось, проникал в самую глубину души.
— Мое, — честон, как на духу, признался Тим, судорожно вздохнул и повесил голову. — Братан подарил.
— Близнец небось? — обрадовалась лже-Тихомирова, и голос ее сразу превратился в хлыст. — Живо! Отвечать!
— Близнец, — согласился Тим и сделал титаническое геройское усилие. — Слушайте, мадам, может, договоримся? Взять сейчас с нас нечего, кроме шерсти, — он непроизвольно кивнул на Рубина, яростно мычащего и уже на четверть обритого, — а так денег дадим. Вот он принесет. А меня можете заложником…
— Ах ты дурачок. Благородное сердце, — засмеялась, но как-то очень зло лже-Тихомирова, и дьявольский свет в ее глазах на мгновение погас. — Сейчас оно мне не нужно. — Она оборвала смех и резко обернулась. — Эй, Альказар! Торопись, скоро Венера войдет в знак Гончего Пса…
— Да, тороплюсь и повинуюсь, госпожа, — отвечал человек, бреющий Рубина, и кланялся истово, до земли. — Тгандра йешуа йаингангах!
— Тгандра, тгандра, — милостливо кивала взматеревшая лже-Ленка, и глаза ее сверкали как уголья. — Йаингангах.
Пока окапюшоненные общались, Тим нашел в себе силы осмотреться. Он находился в узкой, напоминающей щель в толще древних ордавикских пород пещере. На доломитовых стенах в свете чадных факелов метались тени, воздух был затхл и отдавал плесенью, где-то сбоку слышался звук стремительно бегущей воды. Веселенькое место, весьма похожее на предбанник ада.
Смотрел по сторонам Тим не долго.
— Рлах! Заза ноцри! — властно приказала лже-Тихомирова, и по пещере будто ветер пролетел, столько силы было в ее тихом, твердом как булатная сталь голосе. Тут же из темноты выскочили двое в капюшонах, развязали Тима и пихнули в руки что-то деревянное, как он не сразу понял, крышку гроба. Снова рявкнул голос Тихомировой, резко клацнул засов, скрипнул несмазанными петлями настежь распахнутый люк. Влажной свежестью повеяло в лицо, сзади подшагнули еще двое, и от сильного пинка Тим, обнявшись с крышкой гроба, полетел куда-то вниз. В хладные объятья бегущего потока. Закричал, зажмурился, отплюнулся и, обняв еще сильнее похоронную посудину, поплыл. Закачался на волнах подземной реки. Уж не в Стикс ли попал? А вокруг — темнота. Черным черно в глазах, в голове, на душе, нет ничего кроме нее. Все в мире скрыла темнота.
Да, Тим так и не узнал, что случилось в пещере. Только захлопнулась крышка люка, как лже-Тихомирова хмыкнула, прищелкнула пальцами и приказала в полголоса:
— Рлах! Гага ноцри армян хана!
— Рлах! Рлах! — двое в капюшонах дернулись, поклонились, подскочили к Рубину и тотчас же, повернув крест на сто восемдесят градусов, опустили его вниз головой. Так он и повис, неправдоподобно голый, обритый, похожий на жертвенного агнца. А серокопюшоные все не унимались — один подставил под голову Рубина блюдо, другой с поклонами вручил лже-Тихомировой большой, напоминающий серп нож.
— Агала! — она вытащила кляп у жертвы изо рта и стала медленно, с чувством резать по живому, а когда Рубин забился, заорал, платоядно улыбнулась. — Кричи! Громче кричи, пусть услышат те, кто тебе дорог! А… Я чую, тебя услышали. Та, кого ты так любишь. Она проснулась, в блуде… Уже одевается. Идет сюда. О, как же она торопится. Ну давай кричи! Громче, громче, чтоб она не сбилась с пути. Не опоздала на наш праздник.
Отточенная сталь кромсала плоть, стекала кровь в объемистое блюдо, бешено кричал разделываемый Рубин.
А Тим тем временем все плыл, в кромешном мраке, потеряв счет времени, ориентировку в пространстве и надежду увидеть свет. Темнота вокруг была густой, всепоглощающей, бескрайней и безграничной, как вселенная. Она словно снимала крышку с черепа и заполняла пространство внутри головы давяще-звенящей пустотой. Ни чувств, ни мыслей, ни надежды, только мрак, мрак, мрак. Да еще холод, не то чтобы смертельный, но заставляющий клацать зубами, дрожать всем телом и работать исступленно руками и ногами. Тим не мог сказать, сколько же он плыл в обнимку с крышкой гроба — день, два, неделю, вечность… Через какое-то время он вдруг понял, что слышит голоса — женские, насмешливые, похожие на Тихомировские, затем Никулин спел ему акапелло про то, что неплохо иметь три жены, а затем военно-морской хор исполнил «Врагу не сдается наш гордый „Варяг“». Очень внушительно, мощно, впечатляя басами. «Ну, похоже, звездец», — нехотя, даже с каким-то облегчением подумалось Тиму, а поток тем временем замедлился, сделался плавным и величавым, видимо превращаясь из реки в озеро. Наконец похоронная посудина легла в дрейф. «Приплыли», — невесело оскалился Тим, однако, подчиняясь инстинктам куда более сильным, чем разум и логика, принялся работать изо всех сил руками и ногами. Удивительно, но факт, через некоторое время он мягко ткнулся в берег и выполз на отлогий, полого выходящий из воды пляж. Поднялся на негнущиеся ноги и вдруг упал — как-то сразу, резко, кончились силы. Но инстинкт, тот самый, что сильнее логики, сразу заставил его встать, долго махать замерзшими конечностями, а потом брести — опять-таки в темноте, шатаясь, спотыкаясь, ощупывая стены. Шел Тим недолго — остановился вдруг, застыл, прислушался и со всей отчетливостью понял, что это уже не глюки — кто-то явственно лабал «Приморили, гады, приморили». Голос был фальшив, гитара не строила. Еще не до конца осознавая случившееся, Тим двинулся на песню — она, как известно, жить и любить помогает, и вскоре вышел к людям. Они сидели в полутьме у гудящего примуса, ели белорусскую тушенку из банок, пускали по кругу каску с портвейном и, истово дымя ББК и «Примой», трепетно внимали акыну. Однако как только появился Тим, песня смолкла. Ну и гость — весь мокрый, босой, седой и синий… Страшен… однако народ вокруг примуса собрался не из пугливых.
— Ты кто? — спросили Тима и, не дожидаясь ответа, отлично понимая, что язык у него примерз к небу, протянули каску. — Хлебни.
— Да это ему что, — вздохнул мужик с куцей бородой, судя по тону главный. — Здесь без шила делать нечего. — Вытащил объемистую фляжку, брякнул кружкой, протянул. — Пей, залпом.
Тим глотнул жидкого огня, вздрогнул, поперхнулся, а его уже тащили к примусу, накидывали на плечи штормовку, стучали ложками о банку с тушенкой.
— Эй, пожри, на!
А вокруг — темнота, все такая же, необъятная.
— Где… — Тим с трудом пошевелил языком, наконец почувствовал, что ощущает холод, — я?
Зубы его выстукивали похоронный марш, тело содрогалось крупной как при эпилепсии дрожью.
— На Помойке (одна из пещер в Саблино), сэр, — бодро ответствовал за всех куцебородый, кашлянул и показал хабариком на остальных. — А это местные аборигены. И зовут их…
— Бяки! — хором заорали все присутствующие, кто дискантом, кто басом, кто визгливым сопрано, и завели вразнобой, но с энтузиазмом песню:
— Ну а вы, сэр, кто? — куцебородый стал серьезен, в голосе его скользнул профессиональный интерес. — И откуда?
Говорят, мы бяки-буки, как выносит нас земля
Эх, дайте что ли карты в руки погадать на короля…
Откуда, откуда, с того света. С крышкой гроба в обнимку…
— С высот… Пулковских… — нейтрально ответил Тим и, чувствуя, что согревается, потребовал добавки спирта. — Шила еще дайте.
— С высот, Пулковских? Ну дает! — вдруг дружно заржали все, пустили по кругу каску, а кое-кто хлопнул Тима по плечу. — Ну ты, парень, ври, да знай меру. Ну сказал бы хоть, из Колпино, ну из Металлостроя накрайняк. А то с Пулковских о-хо-хо-хо высот! Ну ты и врать! Мюнхаузен, мать твою!
Тим не обижался, все происходящее он воспринимал через призму усталости, алкоголя и какой-то странной отрешенности. Кладбище, Рубин, взматеревшая Тихомирова — все это осталось там, в прошлом, на том конце туннеля. После путешествия по которому он стал совсем другим. Тронувшим смерть на зуб и тем не менее оставшимся живым.
— Значит, с Пулковских высот? Интересно, очень интересно, — куцебородый подождал, пока веселье стихнет, подсел к Тиму поближе, налил ему еще. — Сей факт лишний раз подтверждает право на существование гипотезыт о белых стрелах. — Весь вид его соответствовал стандартному типажу пещерника, одержимого идеей фикс.
— Белых чего? — Тим икнул, шмыгнул носом, только из вежливости без промедления не захрапел. — Какая такая гипотеза?
И куцебородый поведал ему, благодарной аудитории да и себе самому, верно в сотый раз, сомнительную, и очень даже, гипотезу о том, что Русь запечатана четырьмя крестами, то бишь окружена системой тайных подземных ходов, имеющих оккультное и оборонное значение. Они простираются на сотни километров, сооружены в десятых-девятнадцатых веках, а на месте пересечения их, в узлах, возведены храмы. Но это как бы одна сторона медали, причем отнюдь не анфасная. Самое главное заключается в том, что существует еще и другая система подземных структур, несоизмеримо более древняя, тайная и протяженная. Никто не знает, когда, кем и для каких целей она была сделана. Ходы выполнены выше уровня водоносных горизонтов в виде прямых, как стрелы, выработок, за что и прозваны Белыми стрелами в известняках и Красными — в песчаниках. Они обычно имеют ширину два-три метра и простираются от берегов рек перпендикулярно обрывам, причем пролегают ниже русел, в толще синих кембрийских глин. Есть ходы даже ниже Балтийского моря, так называемые «пешеходники» — узкие одиночные штреки в кирпичной или каменной кладке, и «конники» — запараллеленные стволы сечением три метра, всегда парные, с периодическими смычками. А были еще…
Какой там был расклад в четырех трефах, Тим не дослушал. Усталость, спирт и внутренняя опустошенность доконали его. Когда он проснулся, было не ясно, день ли, ночь — один хрен — темнота. Все также гостеприимно шипел примус, все также галдели Бяки, по-прежнему ходила по кругу каска, наполненная, верно, уже в сотый раз.
— Ну что, Мюнхаузен, проснулся? — каску незамедлительно вручили Тиму, кто-то по-царски облагодетельствовал его старыми кедами, бросил на плечи теплую куртку. — Пошли, прогуляемся. Атасы нас в гости ждут. У них «тридцать третьего» с «солнцедаром» залейся.
Ладно, пошли куда-то в дальний угол пещеры к Атасам. Наощупь, в кромешной темноте, из пещерной гордости не зажигая огня — не в жопе у араба, прорвемся.
У Атасов жизнь била в том же ключе, под шипение примуса, бульканье портвейна и гитарные аккорды. Потом Тиму показали местный мемориал, могилу Белого Спелеолога, он расписался в гостевой книге, несколько по-антисемитски названной Суперталмудом, и прослушал занимательную историю из жизни Ленина. Вождь, как известно, частенько наведывался в Саблино, так как здесь все местные помещики приходились ему родственниками, и однажды его, начинающего революционера, за которым гналась по пятам полиция, местные пролетарии вывели через какой-то подземный ход в здешние леса. Он был истощен, контужен, плохо ориентировался на местности и естественно марштура не запомнил, но в виду того, что по пути потерял мандат, кепку и гранки «Правды», все же решил самостоятельно прогуляться по-новой. Вроде бы безошибочно нашел лаз, забрался в пещеру, пошел, пошел, пошел и вдруг уперся в стену. Хоть и трухлявую, а сколько не тыкал пальцем, не разваливающуюся. Потоптался вождь, потоптался, сплюнул в сердцах да и уехал в Шушенское. Хрен с ней, с кепкой, и с «Правдой». А пещеру с тех пор так и называют — Ленинским тупиком.