Пудель шел вразвалочку, нахмурившись, шмыгал носом и плевал сквозь зубы — ну и телки же у этого Жида. Класс, как на развороте в плейбое. А тут сношай неловко свиную отбивную. Эх, жизнь.
   Зажигались звезды на небе, зажигались лампы вокруг зоны, кончался день. Еще один безрадостный, злой, с тошнотворной баландой, окриками конвоиров, злобным собачьим лаем, вонью и вошканьем бытия. И хрен с ним…
   А на следующий день случилось вот что. Солнечным прекрасным утром выспавшийся и довольный Козлов шел себе по цехам необъятной промзоны. Настроение было самое радужное. Славно скрипели сапоги, пахло, как в детстве, сосной, а капитанские погоны напоминали крылья — в майорско-подполковничьи высоты. До которых уже рукой подать. Крепкой, мускулистой, выжимащей раз двадцать пять двухпудовую гирю. И вдруг зашатался, поехал, загремел штабель свеженапиленных бревен. Грохочущей, все сметающей на своем пути лавиной. Капитана спасло чудо и отменная реакция — он спрятался за подвернувшийся автокран. Что-то на случайность это было не похоже.
   — Ну, суки, всех урою! — взбаламученный, себя не помня, Козлов рванулся из цеха, стремительно, словно на крыльях, долетел до оперчасти, ворвался в свой кабинет, щелкнул выключателем и… получил удар током. Не какие-нибудь там двести двадцать — словно теми раскатившимися бревнами. И все по голове, по голове, по голове. Судорожно выгнувшись, он застыл на мгновение и грузно, всей тяжестью тела, рухнул на косо срезанный затылок. Скрюченные пальцы его дымились. Впрочем, ему еще повезло, недели через две оклемался. Не головой — телом. Под себя ходить перестал. Зато стал ходить по палате, вприсядочку, с песней:
 
Снега России, снега России
Где хлебом пахнет дым
Зачем ты, память, больна снегами
Снегами русских зим…
 
   Такие выкидывал коленца, что врачи, посоветовавшись, отправили его в Москву, прямо в институт Бехтерева. Случай уникальный, как раз для столицы нашей родины.
   А Андрона с «захара» сняли. Ну да и ладно, Пудель быстренько нашел ему другую работу, не пыльную, не у конвейера, электриком. Только-то и спросил:
   — Не слабо ввернуть по самое некуда коммунякам лампочку Ильича?
   — Не слабо, — пообещал Андрон, взял пробник, отвертку и пассатижи и отправился в недра промзоны спать. Зэки по пути поздравляли его с выходом из бочки, материли начальство, угощая, совали в карманы конфеты, папиросы и ломтики сала. Он и не подозревал, сколько у него корешей. Десятки. А педераст Козлов — один, да только, похожу, он уже все, ту-ту, в аут. Больше волну гнать не будет…

Тимофей. Середина восьмидесятых.

   Без пулемета действительно не обошлось. Через три дня, как и было оговорено, приехали кавказцы — на двух грузовиках на развилку проселка. Сява поздоровался с одним из них, поднялся на подножку, и машины, подымая пыль, стали углубляться в лес. Вскоре неподалеку от холма они остановились, черные, закуривая, выпрыгнули из кабин, и тогда из-за кустов вышел Сева, улыбнулся приветливо и беззаботно.
   — Привет, Тенгиз! Деньги где?
   — Эй, принесите, — рослый сын Кавказа сделал знак рукой, и тут же подскочил парень в коже, брякнул на капот чемодан, живо расхлебенил, отвалил. К чемодану с важным видом подошел Сява, начал раскрывать, ощупывать каждую пачку долларов. Сева на баксы не смотрел — бдил, поглядывал по сторонам, наблюдал за черными. Иедва заметил, как они пошли Сяве за спину, резко, словно отрубил, взмахнул рукой. — А ну стоять!
   И тут же воздух разорвали длинные очереди, стреляли в два смычка из МГ и шмайсера. Тим с Аристархом постарались, не пожалели патронов. Пули в метре прошли у черных над башками, поотшибали листья у березок и посекли смолистые лапы елок. Тишина зазвенела в ушах.
   — Бу-бу-бу-бу-бу жопа, — что-то рявкнул по-своему Тенгиз, черные завошкались, расселись по машинам, Сява сплюнул, улыбнулся ласково:
   — Вот в этой котлете баксы левые. Надо бы заменить.
   — Как скажешь, дорогой, — тоже улыбнулся Тенгиз и, вытащив из кармана пачку баксов, учтиво протянул. — Пожалуйста, держи.
   На его горбоносом, усато-смуглом лице читалась твердая решимость поквитаться. Кровью смыть позор.
   — Хорош, — Сява захлопнул чемодан, передал Севе, взял у того карту, развернул перед Тенгизом. — Видишь крестик? Это склад, он в пятистах метрах отсюда. Здесь все чисто, без лажы. Мы в отличие от некоторых никого не кидаем. И вот еще что, ребята. Любоваться на карту будете пятнадцать минут, а потом уже пойдете за своими стволами. Дернетесь раньше, получите пулю. Привет. — Снова улыбнулся, сплюнул и напару с Севой исчез в кустах. Тим и Аристарх подержали четверть часа черноту на мушке и тоже отвалили — к месту сбора у заваленного блиндажа. Несмотря на чемодан, вызеленный баксами, общий настрой был не очень — нужно было экстренно сматываться. Так и сделали. В темпе собрали вещички, холодно попрощались с сельсоветчиком-бургомистром и чуть ли не бегом через сосновый лес рванули к «Ниве», запаркованной на грунтовке. Сели, поехали, отдышались. Постепенно молодость и оптимизм взяли свое — настроение улучшилось, полегчало. Захотелось есть. В грязном неопрятном сельмаге затарились — а чем еще затаришься на селе? — рыбными консервами, хлебом, заветрившимися сырками, маслом, крупно расфасованным томатным соком, взяли соответственно для нейтрализации микробов водочки и азербайджанского коньяка. Съехали на первую же попавшуюся грунтовку, углубились в лес, сделали привал — место было самое располагающее, рядом с кладбищем. Слева заброшенная, но еще не разрушенная церковь, справа мелкий, видимо, высыхающий по жаре ручей. Звонко пиликали птахи, радостно цвинькали кузнечики, в небе высоко вытанцовывал жаворонок. Природа-мать.
   Ладно, вмазали, закусили, вмазали еще. Упала, растеклась, пошла по жилам. Настроение улучшилось до максимума.
   — А видали мы эту черноту в гробу и в белых тапочках, — Сява указал на кладбище, смачно заржал и раскатисто рыгнул. — А что, братва, а не заглянуть ли нам в церкву? Раз уж неподалеку-то? Доски нынче в цене. — И неожиданно громко и по-архиерейски гнусаво он затянул: — Господу богу помолимся…
   — Я пас, — Тим поставил допитую кружку, блаженно откинулся на густую траву. — Мне и здесь хорошо. Вот если бы еще и мошки не кусались…
   — Ну, на хрен, — Сева поперхнулся, закашлялся, замотал отчаянно башкой. — Не хочу, чтоб нос провалился. Вы, ребята, наверное забыли про синий фон.
   — Да, что-то с памятью моей стало. Все, что было не со мной, помню, — сразу сменил репертуар Сява, заливисто заржал и взглянул на Аристарха. — Ну а ты как, кореш? Тоже ссышь?
   — Да я… зассать… — тот встрепенулся, допил стакан, с готовностью вскочил. — Двинули. Ссать я хотел на весь этот опиум для народа.
   И Сява с Аристархом, не оглядываясь, пошли к церкви, наискосок через кладбище, пробираясь через крапиву и плющ, растущие меж крестов. Тим почему-то сразу вспомнил любимый народом фильм, вытянувшуюся рожу Краморова и свистящий его шепот: «А вдоль дороги мертвые с косами стоят. И тишина…»
   — Красивая церквуха, — негромко, чтобы только что-то сказать, сказал он и сунул в рот сухую былинку. — Только никому не нужна.
   — Теперь так часто, — Сева почему-то вздохнул и, хотя ему нужно было держаться за руль, принял, не закусывая, который уже стакан. — Бывает, старый священник умрет, а нового не пришлют, и прихожане разъедутся. Вот храм и…
   Он не договорил и внезапно прошептал, свистяще, с крайним выражением ужаса:
   — Нет, ты гля, гля, гля…
   А Тима не нужно было уговаривать, он и так, не отрываясь, затаив дыхание, смотрел на церковь, в недрах которой исчезли Сява с Аристархом. Все окна ее вдруг вспыхнули голубоватым светом, купол объяли мелкие, похожие на газовое пламя язычки, а крест зажегся яркими, режуще бьющими по глазам синими всполохами. И сразу же раздались крики, жуткие, в унисон, раздирающие душу. Так кричат, умирая в муках. Мгновение — и все кончилось. Сияние погасло, наступила тишина. Та, Краморовская.
   — Это же он, он, синий фон, — даже не замечая, что орет в рифму, Сява вскочил, бросился к машине, принялся исступленно, дрожа всем телом, искать в карманах ключи. — Ехать надо, ехать. Отсюда, отсюда. Подальше. Фон, фон, синий фон…
   На его смертельно побледневшем, похожем на меловую маску лице читался животный ужас.
   — Куда это ехать? Там же наши, — Тим, действуя безотчетно, схватил его за плечо, стряхнул, развернул, но тут же получил хороший удар в дых.
   — Пусти, сволочь, отвали!
   Хороший, но не настолько, чтобы все разом закончилось
   — Стой, сука! — Тим рассвирепел, трудно разогнулся и пинком в пердячью косточку бросил Сяву в «Ниву». — Я те уеду, паскуда! От корешей! Стой, падла, стой!
   В это время полонез Огинского, транслировавшийся по «Маяку», иссяк, и из автомобильного приемника полилась песня:
 
Ведь он волшебник, синий лен,
И если ты в меня влюблен…
 
   В незамысловатом рефрене так и слышалось: «Синий фон, синий фон, синий фон…»
   — Ну, бля, — Сява, застонав, плюхнулся на кресло, в ярости схватил ручку переключения передач, выскочил из «Нивы», развернулся от плеча. — Ща я тебя!
   И Тим рухнул, как подкошенный — ручка переключения передач была не простой, вынимающейся, с секретом. И с набалдашником. По голове такой — оойо-ой-ой.
   — То-то, сука, — Сява лихорадочно нырнул в машину, засадил дубину с набалдашником на место, запустил мотор и вдарил по газам — только его и видали.
   — Чтоб тебе, гад, тошно стало! — Тим с ненавистью глянул ему вслед, пошатываясь, поднялся, вытер ладонью кровь, заливающую глаза. — Сука, предатель!
   Ему еще повезло, дубинка прошлась краем, вскользь. Однако кровило сильно. Мутило, хотелось пить. Только Тим первым делом кинулся к церкви — через заросшие могилы, напролом, не разбирая дороги. Взбежал на высокое крыльцо, щурясь, сунулся в прохладный полумрак, вгляделся и сразу же его, вобщем-то уже повидавшего в жизни всякого, вывернуло наизнанку. Еще раз, еще, еще. Даже не до желчи — до спазматичной, чисто рефлекторной пустоты. На полу у иконостаса лежали Сява и Аристарх, неподвижные, облепленные мухами. То, что от них осталось, было даже трудно назвать останками — какая-то бесформенная куча мяса, костей, внутренностей, на глазах расползающихся в кровавой луже. Чувство было такое, будто их даже не выпотрошили — вывернули чулком. Если бы кто-нибудь экранизировал «Пикник на обочине» Стругацких, то лучшей бы натуры для съемок мясорубки было бы не придумать.
   — Эх, товарищи, товарищи… — сгорбившись, Тим прерывисто вздохнул, прикидывая, как будет хоронить это кровавое месиво, потом осознал, что не сможет — не хватит сил, резко развернулся, заплакал и, не оглядываясь, поплелся прочь. Его всего трясло, как на морозе, хотя июльское солнце старалось вовсю. На месте пикника он промыл рану водкой, опять проблевался, немного полежал и, чувствуя, что если не поднимется, то обязательно загнется, пошатываясь, побрел по проселку к шоссе. Кружились птахи, кружилась голова. От потери крови мутило, хотелось пить, а она, стерва, все никак не унималась, не сворачивалась, тянулась липким ручьем. Постарался Сева, гад, постарался. Не будет ему, суке, дороги, ох не будет…
   Наконец уже под вечер Тим вышел на шоссе, стал голосовать. Только кто захочет связываться с амбалистым, седым как лунь мужиком, вья длинноволосая голова густо изволочена кровью? Себе дороже, хлопот потом не оберешься. Так вот Тим и стоял на обочине — держался за землю с протянутой рукой, а мимо пролетали машины. Со счастливыми строителями коммунистического будущего, живущими по кодексу строителей же этого коммунистического будущего. Наконец ему подфартило. Его взял на борт дедовской «Победы» бывший сержант-афганец — не смог проехать мимо раненого. Знал хорошо, как пахнет кровь.
   — Везучий ты, братан, — посмотрел Тиму на рану, качнул головой и без лишних слов повез его на больничку в райцентр.
   Какой райцентр, такая и больница. В приемном закуте было серо, душно и пахло вениками — это гоняла грузинские чаи древняя, похожая на фурию служительница Гиппократа.
   — Экий ты, соколик, нетерпеливый, — сказала она Тиму, не спеша допила отраву и недовольно пошамкала губами. — Ладно, касатик, показывай, что у тебя там?
   Посмотрела мельком, икнула и отправила его к дежурному эскулапу. Вернее к эскулапице, докторице. Худенькой такой, невзрачной, возраста уже не Тургеневского, но еще, слава богу, не Бальзаковского. Блондинке ли, брюнетке — не понять. Пегой масти.
   — Ну и что тут у нас? — с порога спросила она Тима, сразу же внимательнее посмотрела на него, почему-то покраснела, как маков цвет, и голос ее сделался певучий. — Проходите, проходите, садитесь. Так, так. Ну ничего страшного. Не проникающее, касательное. До свадьбы заживет. И как же это вас так? Жалко, жалко. Такие волосы резать…
   — Споткнулся, упал, — хрипло ответил Тим.
   От звука ножниц, проходящихся по шевелюре, мозги у него поворачивались набекрень.
   — Пьяный был.
   — Ну зачем же вам пить? Не надо, не надо, — посоветовала докторица, улыбнулась ласково и трепетно, как-то очень по-женски погладила его по плечу. — Ведь вас хоть в кино снимай. На Николая Олялина так похожи. И Каморного Юрия…
   Ни хрена себе. На обоих сразу?
   Наконец экзекуция была окончена — кожа на голове выстрежена и зашита, шприцы с кровоостанавливающим и противостолбнячным воткнуты и опустошены.
   — Рубашечка у вас испорчена в конец, — жутко огорчилась докторица, снова погладила Тима по плечу, глянула на него благоговейно, как кролик на удава. — Вам бы помыться, постираться… Есть где?
   В мурлыкающем голосе ее сквозила надежда, и Тим это явственно услышал.
   — Особо идти мне некуда , — он криво усмехнулся, но вобщем-то невесело, оценивающе тронул башку, подмигнул докторице. — Только как ведь говорили древние? Tu ne cede malis, sed contra audentior ito (не покоряйся беде, но смело иди ей навстречу — лат.). Пробьемся. Спасибо, доктор, у вас золотые руки. И сердце.
   Вобщем похожестью на Олялина и Каморного, учтивостью манер и особливо латынью убил докторшу наповал.
   — А давайте-ка я вас чаем напою, — сразу обрадовалась та и, вскочив, показала жилистые, но вобщем-то недурные ноги. — У меня он с травками, с мятой. При вашей кровопотере очень кстати наш чай. А потом и насчет вашей рубашечки что-нибудь придумаем.
   Словом напоила Тима чаем, приказав спать до конца ее смены, задраила в ординарской, а утром повела к себе домой, в малогабаритную квартиру в стандартной близлежащей хрущебе. По-тихому, чтобы никакого шума. Только без шума не получилось. Около приемного покоя они попали в самый центр аврала и суеты — там пахло кровью, жженой плотью, горелым волосом и бедой. Солярочно урчал мотор военного грузовика, какой-то бледный до синевы прапор молчал, подавленно курил, другой, наоборот на взводе, орал подробности:
   — «Нива»… На всем ходу… В столб… Всмятку… и гореть… Мы тушить… потом сюда… его…
   Его, это нечто бесформенное, воняющее гарью, куце укрытое драной плащпалаткой. Лежащее на обшарпанной каталке, которую со скрипом не проспавшийся санитар вез зигзагами в направлении морга. Он тоже был зеленый, с перепоя. А когда каталка поравнялась с Тимом, то и он побледнел не хуже прапорщиков и санитара — в морг мало й скоростью везли Севу. Обгорелым, жутким, страшно изуродованным трупом. Дорога и вспрямь оказалась для не доброй.

Хорст. Долина Кулу. 1996-й год.

   — Да, долго же я спал, — Хорст зевнул, потянулся так, что иглы капельниц вышли из вен, с легкостью уселся и потрогал бороду. — Ни хрена себе! — Разом соскочил с постели и взглянул на недалекую, тем не менее отлично помнящую полуночные инспекции паганца Мильха служанку. — А что у нас сегодня на ужин?
   Да, похоже, затянувшемуся роману «Когда спящий проснется» настал конец.
   Да, настал и счастливый. Жизнь стремительно возвращалась к Хорсту — здоровье крепло, настроение поднималось. Он быстро возвращался в форму — тренировался за двоих, питался за троих, спал за четверых и непременно с Воронцовой. Пил стаканами пантакрин, жень-шень и медвежью желчь, которую ему доставляла из России крупная сибирская фирма «Зверев и сыновья». Бегал кроссы, медитировал, занимался рукопашным боем, выписал себе инструктора каратэ, мастерицу дзен-буддизма и ворошиловского стрелка. С раннего утра и до поздней ночи во дворе усадьбы слышался звук ударов, выстрелы, крики «Киай» и трехэтажный мат снайпера-орденоносца: «Ну куды же ты, сука, бля, все на пол-шестого-то! Не путай мушку с Машкой, а целик с целкой! Заряжай…» Через месяц Хорст был уже прежним Хорстом, сильным, волевым, подтянутым и выносливым. Он даже вроде бы как-то помолодел, и телом, и душой, находясь в своем странном состоянии между жизнью и смертью. Однако болезнь все же даром не прошла, изредка давала знать о себе неожиданной, проявляющеся с непредсказуемой периодичностью привычкой — Хорст полюбил воблу. Причем пользовал ее всухую, без пива — звучно ударял о стол, с наслаждением отламывал голову, смачно потрошил, отделял мясо от хребта и тихо улыбался, как бы про себя:
   — Я те покусаюсь, я те покусаюсь…
   Впрочем кто на этом свете без странностей? Господь бог, если верить иудеям, и тот на поверку — женщина.
   Вобщем жизнь в древней долине Кулу постепенно входила в колею. Хорст потихонечку вникал во все шпионско-агентурные подробности, повышал боеготовность, мастерски крепил тыл, дух и профессиональные связи. Воронцова всецело помогала ему, следила за хозяйством, трижды в неделю летала к гуру, истово предаваться тантре. Шангрилла ничем не напоминала о себе — не до героев, тем более павших, да и вообще… Дела в Новом рейхе были нехороши, весьма. Во-первых озоновая дыра, во-вторых таяние льдов, а в-третьих опять эти чертовы русские. Ну это же надо — затеяли бурение материкового панциря в районе древнего, снабжающего Шангриллу водой подземного озера. Пробу им, сволочам, видите ли, нужно взять. На микроорганизмы. Байкала им мало. Теперь и реликтовое озеро засрут. Вони будет — на весь Южный полярный круг. Словом с далекой антарктической родины ни Хорст, ни Воронцова не общались. Шел бы он, этот фатерлянд, на хрен. В Индии-то оно получше…
   А над древней долиной Кулу все также синело небо, все так же отбрасывали тени на склоны гор обильно произрастающие здесь кедры, серебристые ели, голубые пихты. Крепкие грибы рыжики стояли под разлапистыми соснами, альпийские луга зацветали белыми рододендронами, необычайно изобильны были яблоневые и персиковые сады, виноградники и поля пшеницы. Парадиз, рай на земле. Казалось бы, живи и радуйся…
   Однако не было тотальной гармонии, что в душе у Хорста, что на сердце у Воронцовой. Одному ночами видела Мария — манящая, желанная, оставшаяся в том странном, далеком мире, где всегда светит солнце, сказочно благоухают травы и никогда не бывает гроз. Другой во время медитации все являлся будда Вайрочана и на тайном языке, недоступном для непосвященных, вещал: «О ты, познавшая Истину через чресла Шивы, не допусти, чтобы Песий камень попал в руки той, что погрязла во зле. Помни, что духовные связи сильнее родства. Будь твердой, о познавшая твердость Шивы, именем его Великолепия я заклинаю тебя». Так прямо гад и науськивал на родную мать. Такую мать. И все же интересно, когда будет эта пятница тринадцатого с солнечным затмением и планетами накрест?

Тимофей. Середина восьмидесятых.

   Звали докторицу Валентиной Павловной. Может быть кому-нибудь со стороны ее поступок и показался бы безнравственным, да только верно не был тот никогда в Ивановской губернии, откуда Валентина Павловна происходила родом. Не лицезрел он парки Судогды и Шуи, где на скамейках прозябают одинокие, согласные на все аборигенши. Те самые, у которых по статистике на десять девчонок — нет, не девять ребят — один, да и тот пьяный, грязный и поганый. К любой можно подойти и сделать приглашение: «Посопим?» И ни одна не откажется — сопят в тут же, в кустах, с превеликим удовольствием. А что делать? Если идет по фабрике баба с фонарем, а ей не сочувтствуют — завидуют. Как же, при мужике. И видать, шибко любит, раз бьет. Впрочем и здесь, в райцентре, ситуация была немногим лучше, чем в Иваново — хорошие-то мужики все были давно уже забиты, остались лишь гумозники да бухарики. А с кем попало Валентина Павловна не хотела, лучше уж сама с собой. А тут… Похож и на Олялина и Каморного, и выражается не по матери — по латыни. Плевать, что без документов и идти ему некуда. Главное — мужик. Да еще какой.
   Словом недели две прокантовался Тим у Валентины Павловны, устроил ей ударный медовый месяц. Сиропный, паточный, невыразимо сладкий. Заодно окреп, залечил раны и, соскочившись от приторных объятий, начал потихоньку собираться — не привык жить альфонсом. Только Валентина Павловна была дамой ушлой, по-женски сметливой и своего из рук просто так не выпускала. А уж из органа малого таза и подавно.
   — Ну куда же ты пойдешь, Тимоша? — сказала она и залилась скупыми, но горючими слезами. — Без документов-то, по холоду. Скоро ведь осень, дожди. И как же я без тебя? Погоди, зиму пережди, там будет видно. А я тебе пока документы достану. Пойдешь весной, на полном законном основании. У нас ведь знаешь как — человека привезли, а он взял да умер. А документы остались. И насчет работы не беспокойся, у нас в Райздраве недокомплект, что-нибудь придумаем. И без документов возьмут. Ну иди же сюда, поцелуй свою бедную девочку…
   И работенка нашлась, не для брезгливых — санитаром в местном морге.
   Морг этот был совсем не похож на морги, показываемые в зарубежных фильмах про мафию, где каждый покойник лежит весь в белом в персональном выдвижном никелированном ящике на колесиках. Нет, у нас все по-другому — покойники называются трупами, а лежат штабелями, вповалку, кто на каталках, кто на столах, а кто просто на полу, кому как повезет. И отнюдь не в простынях, которых-то и для живых не очень хватает. Да и сам морг более напоминал туалет, общественный, типа сортир, со стоком и стенами, халтурно облицованными пожелтевшим кафелем. С соответствующим, правда несколько иного плана, зловонием — ничего не поделаешь, холодильники не справляются. Не в Америке. Не капиталисты. А заправлял в этом чисто советском морге старший санитар Фрол Фаддеевич, огромный, могучего сложения патлатый старикан. Нет, не перевелись еще богатыри на Руси — кантовал самых грузных жмуров одной левой. Конечно был там и заведующий, Евгений Александрович, по кличке Джек-Потрошитель, и патологоанатомы— врачи, да только они приходили, работали ножами и пилами, да и уходили, а Фрол Фаддеич оставался. Особенно после полукилограмма шила.
   — Ты, парень, жмура-то хоть живого видел? — спросил он Тима при первой встрече, а когда узнал, что тот работал на кладбище, да еще сам из Питера, то бишь земляк, сразу же проникся к нему горячей симпатией и начал рассказывать историю своей жизни. Весьма и весьма трагическую, куда там Шекспиру.
   — Я ведь не хрен собачий был, старшим санитаром на Сантьяго-де-Куба (местонахождение областного морга), — трепетно поведал он Тиму, высморкался в два пальца и от нахлынувших чувств обильно прослезился. — Как жил, как жил… И вот раз под Новый год сгрузили нам старуху одну, а при ней внучок. Полкан комитетский, в мундире и фуражке с васильковым околышем. И так прямо нам и говорит — если хотя бы фикса из бабушкиной пасти пропадет, можете с работы не уходить, забивайте себе плацкарту, урою начисто. И денег на обиход покойницы дает немеряно. Заглянули мы старой перешнице в пасть — действительно, рыжья там как в Ювелирторге. А тут еще одну бабулю подогнали, но уже без наворотов — совсем без зубов. Мы ей тоже бирку на ногу и начинаем активно к празнику готовиться — Новый год на дворе. А чтобы с похмела не утруждаться, обихаживаем старушек впрок — денек полежат в лучшем виде. Намыли их, намарафетили и аккурат под бой курантов сели праздновать, спирта — залейся. Ну а второго, поутряне, явились получатели, забрали бабку и повезли кремировать. Само собой никакие, пьянющие в умат. Мы тоже похмелились, водочки там, огурчиков, капустки, глядь — беда. Взамен беззубой отдали ту, фиксатую, при полкане комитетском. Однако где наша не пропадала. Грузим бабку в мою «шестерку», и лечу это я в крематорий, чтоб поменять одну каргу на другую. Только не вышло, не судьба. Пяти минут не хватило, опоздал — фиксатую уже перекантовали в топку. Я к Василию Кузьмичу в ноги — выручай, брат. А он что может сделать — не вытаскивать же гроб назад, вот будет вони-то! Так и порулил я обратно, а беда, знамо дело, в одиночку не хаживает. Попал под гаишную облаву. Остановили — перегар от меня за версту, менты в багажник сунулись, а там старуха — лыбится им беззубой пастью. А в этом время, как уже выснилось потом, и комитетский полкан прибыл на Сантьяго-де-Куба за своей старушенцией. Всем семейством, с родственниками, со знакомыми… Ох, что было, что было…
   И началось для Тима продолжение его жизненных коллизий из серии «живые и мертвые». Только если на кладбище смерть была более цивильной, завуалированной, украшенной кистями и драпировками, то здесь, в морге, она явилась во всей своей отталкивающей неприглядности. С вонью разлагающейся плоти, лопающимися гнилостными пузырями, невостребованными черно-зелеными трупами. Здесь все было конкретно, настояще, без прикрас. Этакий здоровый, доходящий до цинизма прагматизм, острый, словно скальпель в ловких пальцах Евгения Александровича. Настоящего Джека-Потрошителя. Да и все прочие врачи паталогоанатомы с удивительным проворством резали, буравили, пилили человеческое тело. Процедура неизменна и отработана до мелочей — каждый вновь прибывающий труп в обязательном порядке подвергается потрошению. То есть разрезается от горла до паха. Затем вскрывается и раздвигается в стороны грудная клетка. Через разрез под подбородком просовывается рука и все внутренности от языка до кишечника вытаскиваются наружу. Вот так, все просто, с мозгом возни поболе — нужно произвести разрез на затылке от уха до уха, завернуть как чулок кожу с верхней части черепа на лицо, а с нижней на шею, и теперь можно трепанировать череп и извлекать то самое, что делает человека, если верить Дарвину, венцом мироздания. Серо-розовое аморфное, очень похожее на тухлый холодец. А почему надо резать, буравить, потрошить, пилить? Да потому что опять-таки, не в Америке. Это у них там за бугром зонды, анализаторы, предварительная диагностика. И если уж у них кто там умирает, то заранее известно, от чего. А у нас пока не разрежешь, не узнаешь. Как говорится, вскрытие покажет.