Рюкзак Андрон оставил себе, устроился на нарах, развязал — белый хлеб, копченое сало, твердая колбаса, лук, чеснок, конфеты-сухари. Адидасовский костюм, нижнее белье, зубная паста, щетка, мочалка, мыло. И шикарный свитер с теплыми носками из той самой краденой пятирублевки, с коей безуспешно воевал ныне потерпевший капитан Царев. Еще — курево, бумага, шариковые ручки. Все уложенное по уму, складно упакованное, собранное на потребу дня. Чувствовалось, что кое-кто из шерстянников проводил свое время не только на рынке…
   Посмотрел-посмотрел Андрон на все эти тюремные сокровища и здорово расстроился — литовцы люди серьезные и просто так деньгами не сорят. Видимо, капитан Царев плох, к доктору не ходи. Да впрочем и так понятно, что дело серьезное, следователь из прокуратуры пустяками не занимается. Угрюмый такой, дебильный, с фамилией соответствующей — Недоносов. Уже таскал Андрона на допрос — шьет нанесение телесных сотрудникам милиции на фоне злостной, особо крупного размера спекуляции. Мол, покайся, заблудший, советский суд зачтет. Нашел дурака. Как говорится, чистосердечное признание облегчает душу и удлиняет срок. «Виновным себя не признаю», — встал на своем Андрон, упрямо и очень крепко.
   — Завсекцией Зоя Павловна, как истый патриот и дама кристалльной чистоты души, дала мне те гвоздики, чтобы я их возложил к могиле неизвестного солдата, что на Пискаревсокм мемориальном комплексе. А я, каюсь, поленился и перепоручил это святое дело несознательным цыганкам, но их попутал бес и толкнул в неверные объятья проклятой мелкобуржуазной стихии. Что же касаемо побоев, но наносил я их не сотрудникми милиции, а, как мне показалось, аферистам и мошенникам, вздумавшим маскироваться под наши достославные органы социалистической законности и трижды социалистического же правопорядка. Это был акт необходимой и достаточной самообороны. Так что уповаю на объективность следствия, всецело отдаю себя в его справедливые руки и виновным себя не признаю.
   Послушал его Недоносов, послушал, покивал очкастой короткостриженной башкой да и несолоно хлебавши вернул в «подвал» на сварные нары. А сам такой корректный, вежливый, ну прямо рыцарь из кино про рыцарей советского закона. Научно-фантастического. Не кричит, все на «вы», головой в сейф не сует и молотит по нему чем-нибудь тяжелым. Чудеса… Да и вообще… Когда Андрона забирали, он приготовился в душе к самому плохому — не шутка все-таки, менту накостылял. Однако же его и пальцем никто не тронул, все было строго по закону — обыск, изъятие, опись. Даже деньги не сперли, определили на лицевой счет. Странно, весьма странно. И «волга» это черная, вся пернатая от антенн… Хрена ли комитетским на рынке? М-да, все в тумане, никакой ясности…
   Впрочем нет, кое в чем ясность была полной — точно спустя семдесят два часа Андрону предъявили обвинение и в качестве окончательной меры пресечения избрали содержание под стражей. Все понятно — теперь точно посадят. До свидания ИВС, здравствуй, тюрьма, что тебе провалиться! Мрачная, краснокирпичная, тысячекамерная махина, строитель-архитектор которой, как и положено такому пидеру, сошел с ума и повесился на подтяжках.
   Автозак привез Андрона на Арсенальную в ясный, переливающийся солнечными брызгами мартовский день. Однако в каменных, выстроенных в виде креста (отсюда и название) казематах царила вечная ночь. Здесь Андрона обшмонали, загнали на медосмотр, с фотографировали, ознакомили с описью вещей и «посадили за рояль»[6]. Потом помыли в бане, взяли кровь, выдали исподнее, матрац, подушку, наволочку, пару простыней, ложку и миску. И чего еще, спрашивается, человеку надо? Впрочем ни о чем Андрона не спрашивали — сумрачный, бледный как кентервильское привидение дубак-коридорный повел его на новое место жительства. С лязгом открыл тяжелую дверь, брякнул ключами, грозно скомандовал:
   — марш.
   Это была стандартная восьмиметровая крестовская камера. Зарешеченное окно, нары, унитаз толкан, на тумбочке — журналы, старые газеты, на обшарпанной стене — радиоприемник болоболка. Меланхолически грустная тягучая музыка создавала ощущение фальшивого уюта.
   — Добрый день, хозяева, — Андрон вошел и инстинктивно вздрогнул от лязга закрывшейся двери. — Куда матрас бросить можно?
   Ответили ему не сразу, пауза была долгой, только отнюдь не театральной.
   — А твое место, русский, будет у параши, — раздался откуда-то из угла грубый голос с кавказским акцентом, затем к Андрону подвалил амбалистый джигит — не просто так, блатной походочкой, вгляделся, выругался, и все вдруг резко переменилось. — Мамой клянусь, это он, он! — радостно вскричал кавказец, обращаясь к своим соседям однокамерникам, и хлопнул себя в знак восторга по нехилым ляжкам. — Жених моей родной сестры Светки! Ну здравствуй, дорогой, вот это встреча! Ты по какой статье?
   В голосе его, несмотря на радость, мелькнули тревога и сомнение — не дай бог по сто семнадцатой[7].
   — По сто девяносто первой. Мента зашиб, — Андрон с облегчением вздохнул, швырнул матрас и вещи на ближнюю свободную шконку. — С внештатниками.
   — Вай как хорошо! — еще больше обрадовался джигит, распушил пышные усы и полез к Андрону обниматься. — Заходи, дроогой, гостем будешь. Вот, знакомься. Сослан, Тотраз, Казбек, Руслан… Э, Хетаг, радость у нас, вари чифирь. А Светка твоя до сих пор тебя ждет… Говорит, любит.
   После ужина уже ближе к вечеру, когда Андрон пошел на парашу, брат его несостоявшейся невесты положил ему руку на плечо.
   — Прошу, не надо сюда. Надо вот сюда, — и показал на какую-то мерзкого вида банку. Поймав недоуменный взгляд Андрона, он пояснил: — Меньше зудить будет, мамой клянусь. Э, Сослан, давай начинай.
   Подследственный Сослан, тощий, жуткого вида абрек, на базе теплой Андроновой мочи из копоти подметки, сахара и сигаретного пепла сотворил невиданный краситель радикально черного колера. А затем при посредстве игл, сделанных мастерски из тетрадных скрепок, начал накалывать Андрону на икру полный изящества и идейного содержания рисунок — милицейский погон, вспоротый аж по самую рукоятку острым уркаганским кынжалом. Работа спорилась. Сослан что-то напевал, Андрон кривил от боли губы, родной братан его невесты Светы одобрительно кивал:
   — Вот хорошо. На зону как человек пойдешь.
   А чтобы Андрон не сомневался, уже в конце экзекуции он громогласно позвал:
   — Эй, Тотраз, дорогой, покажи.
   И Тотраз показал. Широкую волосатую грудь, сплошь испещренную разводами татуировок, чего только не было тут: и церковь с куполами, символизирующими количество судимостей, и обвитый колючей проволокой горящий ярким пламенем крест с проникновенной надписью: «Верь в бога, а не в коммунизм», и большая пятиконечная звезда, снабженная красноречивым пояснением: «Смерть мусорам», и профиль В.И.Ленина, соседствующий с оскалом тигра, что на языке посвященных означает: «Ненавижу власть Советов». На плоском мускулистом животе по обе стороны пупка были выколоты женские фигурки, естественно голые, они натягивали изо всех сил канаты, уходящие куда-то вниз в бездну абрековых трусов. Надпись полукругом подбадривала их: «А ну-ка девушки». Словом чудо как хорош был уркаган Тотраз, смотреть на него было сплошное удовольствие. Вобщем с сокамерниками Андрону повезло, чего нельзя было сказать об адвокате — пожилом, несимпатичном, тяжело вздыхающем, напоминающем то ли Паниковского, то ли Кислярского, то ли обоих сразу. Собственно его можно было понять, дело дохлое. Причинить тяжкие телесные оперуполномоченному при исполнении… Да еще внештатникам… Плюс эпизод до спекуляцией. Посадят, как пить дать, посадят. Старайся не старайся. Да и вообще… Эх, азохенвей, надо было уезжать… В этой стране фемида не слепа — изнасилована. В общем не доктор[8], а так, фельдшер, дефективный медбрат…
   А следак Недоносов между тем разкручивал процесс дознания на всю катушку, действовал с размахом. Рентгеновские снимки травм, найденный при обыске телевизор «Хитачи», изуродованная при задержании машина «Жигули». Опись, протокол, показания свидетелей, отпечатки пальцев. Ажур. Дело по своей сути было очень простым, Недоносов даже не стал подсаживать к подследственному барабанов[9] — и так все ясно. Предельно. Сто девяносто первая у этого Лапина на лбу светится, собственно эпизодом со спекуляцией можно и не заниматься…
   Пока поганец Недоносов копал под него, Андрон тоже времени даром не терял, вникал по все тонкости тюремно-лагерного бытия. Нюансов было множество. Уважающему себя зэку, оказывается, поспрещается, то есть западло: брать что-нибудь из рук пидоров, сидеть с ними за одним столом и тем паче хавать из их посуды, отмеченной отверстием по краю. Он не должен есть колбасы — она похожа на член, иметь вещь красного цвета — на зоне это цвет педерастов, поднимать ложку с пола, обязан говорить «благодарю» вместо «спасибо» и «присаживайся» вместо «садись». Он должен четко представлять, что в лагере действуют свои законы, и самы главный их них — кастовый. А основой размежевания является способность выжить за счет других. На вершине пирамиды размещаются блатные — шерсть, окруженные шестерками и бойцами. Ниже по рангу следует масса мужиков — сильных работяг, способных постоять за себя, знающих законы и не стремящихся «мочить рыло»; специалисты придурки, которыхи изначально поддерживает тюремное и лагерное начальство. Еще ниже слой чертей — большая категория рабов, убитых тюрьмой и зоной, они плывут по воле обстоятельств, подгоняемые блатными и мужиками. Грязные, вшивые, неряшливые, сломанные навсегда. Они готовы выполнять все распоряжения как блатных, так и мужиков из-за пайки хлеба, шлюмки (миски) баланды, чайной подачки. Ими все брезгуют, отгоняют от себя окриками, пинками, словно навозных мух. Они неприкасаемые, парии, не годящиеся даже на хрящ любви. И все же самая низшая каста это педерасты. Они делятся на две группы — проткнутые и непроткнутые. Проткнутые это те, кто стал пидером по своей воле, а также изнасиванные по статье, связанной с половыми преступлениями.
   Непроткнутые — совершившие непростительный косяк, ошибку, например попросившие закурить у пидора, взявшие у него продукты, жившие в углу «петухов». С момента промаха такой человек тоже получает статус педераста, будет спать рядом с парашей, жить в казарме в проходах у дверей, сидеть в столовой за позорным столом, стоять последним в колонне, выполнять педерастические работы — убирать сортиры, мыть коридоры, жечь мусор. Теперь он изгой, лишенный всех прав, пария, рабочая скотина, существо низшего сорта.
   Чем больше слушал Андрон своих блатных учителей, тем тверже убеждался, что все в этом мире подобно. Ведь если вдуматься, и зона, и тюрьма есть отражение общества, построенного марксистами. Блатные паханы — это копия коммунистических вождей, подхват, кодла — их ближнее окружение, мужики — тесное единство работяг-пролетариев с трудовым крестьянством, пахари, вкалывающие, несущие на своих спинах слой прихлебателей. Черти, педерасты — люди вне игры, подскользнувшиеся, оступившиеся, забывшие основное кредо жизни — не суйся, куда не надо. Между ними болтаются масти прослойки, на воле — инженеры, учителя, ученые, советские интеллигенты одним словом. На зоне — придурки, то есть зэки с образованием. Так что получается почти по Бабелю: не понятно, где заканчивается Совдепия и где начинается тюрьма, разницы большой по большому счету не ощущается.
   А коптящий смрадно паровоз следствия между тем все катился и катился по кривым рельсам советского законодательства. Наконец он сделал остановку — не в коммуне, как в песне поется, в старом, похожем на сарай здании Калиниского суда. Именно там, в гадючем углу, и обреталась местная фемида — спившаяся, беременная и слепая потаскуха.
   Был уже солнечный апрельский день, когда Андрона повезли на встречу с ней.
   — Ну давай, — брат его несостоявшейся невесты сыпанул Андрону в карман пригоршню перца — с ним по первости любая баланда пойдет, одарил вместительным полиэтиленовым пакетом, чтобы оправляться в «столыпине», и подался себе Андрюха Лапин в цепкие объятия социалистического правосудия. Встаь, суд идет! Та самая, спившаяся проблядь на четырех костях…
   Простого народу было немного. Мать, как всегда с Арнульфом, добрая заведующая Александра Францевна, Аркадий Павлович, Клара, кое-кто из любопытствующей общественности. Ни Полины, ни соратничков с рынка. Обосрались, сволочи, даже общественного защитника не представили. Испугались прецедента.
   В зале было душно и муторно, бились о стекло проснувшиеся мухи, воздух отдавал плесенью, киселью и какой-то обреченностью. Женщина судья была сурова, кругленький гособвинитель лыс, заседатели-кивалы — от народа, блондиночка-секретарша кривоногой. Тем не менее сержанты из конвоя смотрели на нее призывно и плотоядно, как пить дать чувствовали родственную душу.
   — Варя, форточку открой, душно, — с ходу скомандовала судья, блондиночка поднялась на цыпочки, продемонстрировав острые, неаппетитные коленки, лысый обвинитель вытер плешь платком, заседатели собрали лбы морщинами, приосанились. И понеслось… Вернее потащилось — показания, свидетельства, изливания потерпевших. Капитана Царева было кстати что-то не видать, до сих пор не оклемался сердечный, вследствие низкого процента свободного кальция. Слаб в кости. Зато Андрон стоял на своем крепко — не виновая я, он сам пришел. В том плане, что не спекулировал, на государственное не посягал и если бил, то только в качестве необходимой обороны. Только строгий и справедливый советский суд нему не поверил. И отмерил своей щедрой рукой от души. А ну-ка ша!
   Когда Андрона уводили из зала, Клара улыбнулась ему, мол не бойся, я с тобой. По крайне мере внутренне. На глазах ее блестели как бриллианты чистейшей воды слезы. Господи, восемь лет! Как же я без тебя…

Тимофей. 1983-й год.

   — Все, стопори, — велел армянин и сунул колымщику мятую трешку. — На.
   Заскрипели тормоза, завизжали колеса, и машина встала — не доезжая фирмы «Лето», у массивного, и в самом деле напоминающего дредноут дома-корабля.
   — Выходи, Андрей, — сказал армянин, тронул Тима за плечо и первым вылез в промозглость вечера. — Да, погодка.
   Дождь и в самом деле полил как из ведра, серую стену его парусил резкий, пронизывающий ветер.
   — Бр-р-р, — поежился один из кунаков по прозвищу Штык и зябко передернул саженными плечами. — Рубин, у тебя коньяк-то хоть остался?
   — Да, две бутылки еще есть, — ответил армянин, не останавливаясь, сплюнул на ходу и потянул Тимофея в обшарпанную темную парадную. — Сюда, Андрей, сюда.
   В голосе его звучало участие, дружелюбие и некоторая обеспокоенность. Тим словно во сне двинулся за ним следом — поднялся на второй этаж, тупо подождал, пока тот откроет дверь, и, глядя себе под ноги, вошел в запущенную, сразу видно — наемную, квартиру. Свет в прихожей не горел, обои в коридоре висели клочьями.
   — Заходи, — Рубин неспешно, не снимая ботинок, шагнул в комнату, скинул с плеч намокшее пальто, резко потянул ручку холодильника. — Братва, а жрать-то нынче особо нечего.
   И принялся вытаскивать сыр, колбасу, ветчину, какие-то банки, большую эмалированную бадью с застывшим хашем. Это называется жрать нечего…
   — Плохо, ужин-то подрастрясли, — весело заржал второй кунак, Дыня, с лысой головой, и в самом деле напоминающей оную. — Зато товарищи чекисты жевать теперь не смогут долго. У моего-то — к доктору не ходи — скула точно на сторону.
   Чувствовалось, что мысль об изувеченной чекистской челюсти очень греет его душу.
   — Ладно, ты не очень-то радуйся. Еще неизвестно, чем все кончится, — Рубин, нахмурившись, сделался суров и начал обихаживать бутылку. — Стаканы давай.
   — Чем, чем? — Дыня еще шире оскалился и вытащил из шкафчика граненые полтарастики. — Да ничем! Хрен найдут и хрен возьмут.
   Помолчал, протер стаканы и вспомнил Остапа Бендера: «круг от бублика они получат! Мертвого осла уши». Ладно, выпили, не чокаясь, крякнули, выдохнули, закусили, тяпнули еще. В тяжелой голове Тима был какой-то сумбур, он ел и пил механически, не чувствуя ни градусов, ни вкуса. Все происходящее казалось ему мороком, обманным колдовским сном.
   Наконец коньяк кончился, и Дыня со Штыком засобирались.
   — Ну что, по лебедям? Тебя, Рубин, не приглашаем, знаем, ты чокнутый, по супруге сохнешь. А вот мы к Анджелке, с пиздой на тарелке.
   — По лебедям? — вынырнул на миг из-за хмельной завесы Тим. — К Анджелке?
   Ни к селу , ни к городу он вспомнил вдруг, что бывшую Андронову жену тоже зовут Анджелой и живет она где-то рядом.
   — Ну да, к Анджелке, — Дыня заржал, закашлялся, утерся рукавом, — скважина знатная. И недорого берет. Хочешь — давай с нами. Обслужит усех. Может и за раз. Хочешь бутербродом, хочешь ромашкой… Гандоны не забыл? — он подмигнул Штыку, оскалился, и они отчалили, хлопая дверями.
   Некоторое время висела тишина, затем Рубин вздохнул, закурил и посмотрел на Тима.
   — А так думаю, Андрей, возвращаться тебе домой не надо. Чекисты раз пристали — не отстанут. По крайней мере сначала. Уж я-то с этой компашкой сталкивался. Изучил досконально. — Он даже вздрогнул от омерзения, задышал, выпустил далеко и густо сигаретный дым. — Вобщем, если альтернативы нат, оставайся. Места хватит. Ну а с голоду не сдохнешью. Были бы руки и желание. И шея. А уж хомут-то найдется.
   Да уж, хомут-то нашелся. На следующий день рано утром Рубин разбудил Тима, напоил чаем и повел на автобусную остановку. Дыня со Штыком, вяло матерясь, тащились следом, помятые и зеленые после ночных безумств. Молча покурили, сели в «Икарус», и скрипучая желтая кишка повезла их по Пулковскому шляху. За окнами тянулись теплицы фирмы «Лето», грязные, еще заснеженные поля, скучные облезлые деревья, укрывающие размах аэропорта. Не зима, не весна, так, тоска. Наконец «Икарус» дотащился до пересечения с Волховским шоссе, заскрипев, ушел направо и скоро встал — приехали. Южное. Вот оно какое, самое большое кладбище в Европе — частный элемент, уже торгующий первой рассадой, административный комплекс, голубые ели, несколько безвкусный, олицетворяющий скорбь, монумент. А главное — камни, памятники, надгробия, поребрики. Крестов, склепов и часовень, по крайней мере на первый взгляд, не видно — не велено. Приказано жить по-новому не только на этом свете, но и на том.
   — Вот оно, преддверие Аида, — несколько возвышенно сказал Рубин, сплюнул, закурил и протянул «Родопи» Тиму. — И учти, Андрей, здесь воняет. Так что старайся дышать носом. Рот не раскрывать.
   За разговорами миновали административный комплекс, камнную скорбь и голубые ели и подошли к рифленому морскому контейнеру, приспособленному под гараж. Здесь уже толпился народ, чем-то неуловимо похожий на Дыню со Штыком, а командовал парадом приземистый красномордый крепыш, со взглядом острым и буравящим наподобие штопора.
   — Вот Сан Саныч, человека привел, — уважительно, но с достоинством поручкался с ним Рубин и, не оборачиваясь, махнул в сторону Тимофея. — Свой парень. В доску.
   — Хорошо, если не в гробовую, — мрачно пошутил Сан Саныч и тоже посмотрел на Тима, не то оценивающе, не то равнодушно. — Из Говниловки?
   — Да нет, из хорошей семьи, — Рубин индиферентно сплюнул, тактично отвернувшись, высморкался. — Алиментщик. С образованием.
   — А, значит, от бабы, — Сан Саныч, и не думая отворачиваться, тоже высморкался, понимающе кивнул. — И с образованием… Лады. — Вытащил из недр контейнера лопату, покачал в руке, скалясь, осчастливил Тима. — Держи. Ты, академик.
   Так Метельский-младший обогнал отца, разом махнул в академик. Только вот какой академии… И послали его напару с Дыней рыть утреннюю яму, могилу то есть. Каркали вороны, припекало уже по-весеннему солнышко, лопата, чмокая, нехотя вонзалась в грунт. Вначале вкалывали молча, однако, скоро убедившись, что Тим не шланг, не отсосник и не рукожопый интеллигент, Дыня подобрел, разговорился и стал учить основам мастерства.
   — Ты, едрена мать, штыком-то не тычь, а кромсай. Покосее ее, лопату, покосее, и ногой наступай, ногой. Оно конечно грунт здесь хреновый, глина. Болотина опять-то, сырота. А потому, когда жмура откапываешь, такой выхлоп идет — с ног валит. Преет, квасится жмур в таком грунте, словно бабская манда в тепляке. А потому воняет еще почище. Вот если бы сухота, песок. Там жмур как огурчик — чистенький, аккуратненький, одни кости. Глазу приятно. И никакой вони.
   Потом Тим опять рыл, подсыпал щебенку и гравий, грузил тяжелые неподъемные камни. Словом, квадратное катал, а круглое таскал. Впрочем нет, трудовой процесс был здесь организован грамотно, и работали все споро и с огоньком. Почему, Тимофей понял позже, уже под вечер, когда в негнущиеся пальцы ему вложили четвертак.
   — На, академик, это тебе для начала.
   Именно четвертак — четвертую часть его аспирантской стипендии.
   Однако деньги даром не даются. Вечером, когда ехали в стонущем «Икарусе», Тим заснул, словно провалился в омут. Разбуженный Рубином, чудом дошел до дому, вяло поклевал картошки с ветчиной и опять залег, уже до утра. А когда проснулся, вспомнил сразу бурлаков, гребцов на галерах и колодников в рудниках — все тело ломило, мышцы не слушались, на руках вздулись болезненные кровавые пузыри. Чувство было такое, будто ночью черти отмудохали его своими хвостами. А они у них, как известно, похуже николаевских шпицрутенов.
   — Ничего, Андрей, ничего, — по-отечески успокоил его Рубин и, не тратя времени на разговоры, с грохотом поставил чайник на огонь. — Втянешься.
   Он промыл руки Тима водкой, прокаленной иглой проколол пузыри, подержал в растворе марганцовки и заклеил раны пластырем.
   — Ничего, все проходят через это.
   И Андрон прошел, втянулся. Через две недели он уже и думать забыл о ноющих костях, кровавых мозолях, жалости к себе. Знай махай себе отточенной лопатой, режь оттаявший упругий грунт — и не будет мыслей, слабостей, сомнений, всей этой муторной, слюнявой, квазиинтеллигентской лабуды. И моменто мори — думай о смерти. И копай, копай, копай. А главное, как учил Рубин, дыши носом — держи рот на запоре. Помни, куда попал, не забывай, что человек смертен. И что здесь все ходят под богом. Вернее под директором — царем и самодержцем, повелителем и властелином, разъезжающим на шикарной машине, имеющим деньги и связи и которого даже сильные мира сего за глаза величают по имени-отчеству. Однако до бога высоко, а вот до реального рыночного властелина, его величества землекопа Пархатого, было рукой подать. Это был не бог — архангел. В его распоряжении были контейнеры, тракторы, надгробные камни, щебень и песок. Собственно даже лопата, которой орудовал Тим, принадлежала ему, его величеству. Однако негры его даже и не видели — всем распоряжалось доверенное лицо Порхатого Сан Саныч — ушлый, недоверчивый, прижимистый и злой. За тяжелый характер и тяжелый же кулак называли его ненавидяще, но уважительно и с опаской Кувалдой. Зверь, а не человек. Всех запойных, жопоруких и отмороженных разогнал — устроил неграм день Африки. Навел порядок, закрутил гайки, установил дистанцию — бомжи с Говниловки и со свалки на пушечный выстрел не подходили к нему. А что такое Говниловки и что такое свалка, Тима, как сторожил Южного, просветил Дыня, теплым вечером, после «Арарата» и шашлыка, зажаренного Рубином. Говниловка, она же Бомжестан, она же Гадюшник, возникла сразу после основания кладбища, то есть в самом начале семидесятых. Первым, кто понял всю благодать и выгоду от близкого соседства с гигантской, Южной свалкой и не менее гигантским Южным кладбищем, был некий бомж по кличке Клевый. В лесном массиве Клевый со товарищи вырыли землянку и зажили там всласть в свое удовольствие. Свалка в изобилии снабжала их едой, куревом и одеждой, кладбище — вином и водочкой. Потихоньку слух о клевом житье Клевого достиг Ленинграда, и к Южняку потянулись новые поселенцы. Они тоже вырыли землянки, осмотрелись и тоже зажили всласть, пока наступиушая зима не выгнала их с насиженных мест. На теплые городские чердаки и в люки теплоцентралей. С тех пор прошло немало лет. Говниловка разраслась и стала представлять собой колонию-поселение. А роль Южного кладбища в ее жизни поистине глобальна и неизмерима. Здесь любой найдет все, что необходимо ему для достойного существования, с точки зрения бомжа очень и очень приличного. Обычно это работа негром, причем у самых неавторитетных, неуважаемых землекопов. Те же, кто не желает честно трудиться, «промышляют могилами», то есть подобно птицам клюют все то, что оставляют на могилах безутешные родственники — конфеты, печенье, хлеб. И естественно водку. Встречаются среди кормящихся с кладбища и представители редкой профессии, связанной с изрядной долей риска. Это те, кто уверен в безупречности своего внешнего вида, поскольку для данной профессиональной категории внешность, не вызывающая подозрений, играет главную роль. Такие пристраиваются к похоронным процессиям, выдавая себя за школьного друга или знакомого покойного, неподдельно скорбяти и вместе со всеми отправляются с похорон на поминки, где нажравшись нахаляву, прихватывают напоследок что-нибудь ценное на память о друге. Местная легенда — бомж по прозвищу Артист, который виртуозно кормился подобным образом несколько лет. К своему промыслу он относился крайне серьезно — часто брился и мылся, завел костюм, белую рубашку и галстук, которые надевал, отправляясь на дело. При этом он обладал благообразной внешностью и бесспорными актерскими данными — умел толкнуть приличествующую речугу, подпустить в нужный момент слезу и даже натурально изобразить сердечный приступ. Короче, артист жил так, как не жил ни один бомжестановец со времен его основания. Дошло до того, что он перестал употреблять одеколон, лосьены и дешевую водку. «Предпочитаю „Столичную“», — отвечал он на предложение выпить. Более тог, он выгнал из шалаша своего сотоварища, заявив, что он того несносно воняет блевотиной и козлом.