— Эти деньги нужно сжечь, — вынес он свой вердикт на семейном совете.
   Кому-то из армян стало плохо, кто-то вытащил булатный кинжал, однако по здравому размышлению страсти поутихли. Деньги, сотни тысяч долларов, были сожжены, безжалостно и тщательно, правда, не просто так, а при свидетелях, из американского посольства. Национальный банк США был менее всего заинтересован, чтоб немалая сумма в твердой и конвертируемой валюте досталась бы ни за что, ни про что СССР. Так что доллары были тщательно сфотографированы, номера их и серии переписаны, после чего их и сожгли, ярким пламенем, без сожаления и истерик. И армяне благополучно улетели за кордон. Напрасно чекисты сажали их на геникологические кресла, заглядывая во все мыслимые и немыслимые отверстия. Ничего особо привлекательного они не углядели. Сплошная жопа. А в США сожженные билеты отпечатали заново, в точности воспроизведя их серии и номера.
   Понятно, что после этого у КГБ вырос большой острый клык на семейство Арутюнянов.
   — Это у тебя что ли сестра за границей? — спросили Рубена Ашотовича в первом отделе, сняли все формы допуска, а потом и вовсе дали пинок под зад — свободен. Брат такой сестры нам не брат.
   Выгнали Рубена Ашотовича с работы, выписали волчий билет и сказали ласково, широко улыбаясь:
   — С сестрой увидишься нескоро.
   Ну да, годков эдак через десять, пока не позабудешь все секреты родины и, отупев в дрезину, не будешь выпущен за государственный кордон. Полину, как Арутюнянову жену, тоже поперли с неотлоги — сожительницы братьев вражин народа не могут этот самый народ лечить. Дело врачей-вредителей помните? Пришлось Рубену Ашотовичу пробавляться то дворником, то подсобником, то сезонным рабочим, Полина же устроилась посудомойкой, воровала в общепите то, что не украли повора. Посылки и субсидии, что посылала сестра, страннейшим образом терялись по пути, друзья-приятели все куда-то подевались, вместе с непрерывным стажем порвались вроде бы прочные, проверенные прежней жизнью нити. Оскаля гниль зубов и поджимая куцый хвост, подкрался незаметно писец… Хорошо еще, что не было детей, что-то там не ладилось у Полины. Так прошло два муторных года, злых, голодных, похожих на кошмар. Осталось восемь. Эх, хорошо в стране советской жить…
   Однако неисповедимы пути Господни. Где-то под новый год бог послал Рубену Ашотовичу подарок — тот встретил своего старинного знакомца Генриха Оганесяна, работающего на рынке.
   — Вах, Рубен джан, Рубен джан, — только-то и сказал при виде его Оганесян, сытый, вальяжный, в болгарской дубленке. — Вах, вах, вах! — По-кунацки обнял, прослезился и пообещал ссудить тысячу рублей. — Директору дадим, он пропасть не даст…
   Однако Рубен Ашотович уже имел виды на место дворника на мясокомбинате, так что вкалывать на рынок пошла Полина. Упираясь рогом, пахать с рассвета до заката, рьяно вышибать деньгу с торгашей, цыган и спекулянтов — посидите-ка на подсосе пару лет…
   По субботам вечерами Андрона приглашали на хаш, Рубен Ашотович готовил его лично, из уворованного мяса, и был на редкость хлебосолен и радушен. Ели огненно-горячий хаш, пили огненно-холодную водку, разговаривали неспешно и, боже упаси, только не о политике. Все больше на отвлеченные темы. А тем этих за годы на скорке у Полины накопилось немеряно — начнет рассказывать, так сразу и не понять, то ли смешно, то ли грустно. О диагнозах типа «нарыв левой половины жопы», о врачебной примете, что если наденешь хорошую обувь, то обязательно вляпаешься в дерьмо, о препарате для внутривенного наркоза китамин, который, будучи введен без транквилизатора, разом растормаживает подкорку и буйно пробуждает основной инстинкт — с криками, стонами, соответствующими телодвижениями. Под настроение Полина затягивала песню, любимую неотлоговскую, про то, как «мы поедем, мы помчимся в венерический диспансер. И отчаянно ворвемся прямо к главному врачу. Ты узнаешь, что напрасно называют триппер страшным, ты увидишь, он не страшный, я тебе его дарю». Пела, улыбаясь, а у самой на васильковых глазах слезы. Десять лет жизни отдала, врач первой категории как-никак… Рубен Ашотович наоборот предпочитал серьезную тематику — о дрейфе материков, о деформациях литосферы, о сетях Пара, Витмана, Хартмана и Кури. Причем в своих воззрениях он был весьма далек от ортодоксов, стоящих на позициях воинствующего марксизма.
   — Планета наша не есть нечто неживое, окаменевшее, тупо вращающееся вокруг Солнца по регулярной орбите, — говаривал он нередко в изрядном подпитии и тер вместительный, в залысинах, лоб, — она живая, и древние отлично знали это. Они считали, что духи земли двигаются по определенных каналам или венам, подобно тому, как кровь человека пульсирует по жилам. И подобно тому, как душа человека пребывает в конкретном органе — в мозгу, печени или сердце, духи земли тоже сосредотачиваются в конкретных местах, там-то и концентрируются все жизненные силы. Такие зоны называются «пупами земли». В них устраивались захоронения, строились святилища и возводились храмы. Весь вопрос только в том, какие именно духи локализованы в таких местах. Добро, как известно, не бывает без зла…
   Андрон вежливо кивал, со вкусом хлебал хаш, но в умные беседы не лез, высокие материи его не трогали. В глубине души он не сомневался, что если шарик и был когда-то живой, то к настоящему моменту уже накрылся кедами — всякие там атоллы Бикини, Мороруа, полигоны на Новой земле доканают кого угодно. Переживай за судьбы мира, не переживай, он все равно катится к чертовой матери. Нечего умничать, надо жить. Скоро клубника пойдет, вот это проблема так проблема, куда там всем этим Хартманам-Витманам. Глобальней не бывает.

Хорст (1979)

   «Мангуста бы сюда голодного, — хмыкнув, Али отвел глаза от простыни, на которой бегали рисованные кот и мышь, обрадовался своей мысли и носом прилип к окну. — У, облака». Его переполняло счастье, бескрайнее, как Нил, лучезарное как солнце и громадное, как пирамиды — добрый господин сдержал свое слово. Купил Али штаны со стрелками, ботинки с носками и рубашку с галстуком, посадил на белый, грохочущий как плотина в Ассуане, таэра-самолет и сейчас везет по небу подальше от Змеевода. Впрочем, кто такой Змеевод? Уж не тот ли несчастный, чьи кости сгорели дотла в пламени геенны огненной? Шутки плохи с господином профессором, он хоть и добр, но справедлив, рука его крепка, глаз остер, а сердце покрыто шерстью и не ведает жалости к врагам. А какая у него жена! Правда всего одна, но зато какая! Груди ее цвета слоновой кости, наполненный гармонией живот, славные бедра и ягодицы мягкие, как подушки. О, у Али будет три таких — Лейла, Фатима и Гюльчатай. Одна будет воспитывать детей, другая вести хозяйство, третья готовить фуль в кисловатом соусе, кофта-кебаб и необыкновенно вкусную, пропитанную медом, хрустящую орехами паспусу. А ночью они будут ублажать Али, одаривать его неземными ласками, вести себя словно гурии в раю— разнузданно и сладострастно. По очереди, а может все сразу… Да, немного нужно для счастья человеку — сел на самолет Али, вкусно пообедал из пластиковых, поданных стюардом корытец и знай теперь витал в облаках, глядя то в иллюминатор, то на экран и попивая мерзкую как рвота кока-колу.
   Ганс, устроившийся рядом, косился на него с неодобрением, но делал вид, что заинтересован «плейбоем» — группенфюреру видней, приголубил этого обрезанного хулигана и ладно. Хотя папаша Мюллер повторял и неоднократно: «Всем, у кого обрезан член, необходимо сразу же резать глотку». А уж он-то знал, что говорил. Да, старый добрый Гестапо Мюллер. Впрочем не такой уж и старый и не такой уж и добрый. Сам-то, осев в Боливии, в целях конспирации сделал себе обрезание, открыл кабак с рулеткой под названием «Имперский бункер», отрастил усы и в них не дует. А тут — ни кола, ни двора. Только банковские счета, счета, счета… Некому руку пожать, опереться на теплое плечо, сказать по-доброму ласковое слово в розовое ушко. Группенфюреру-то хорошо, вон какая баба при нем. Валькирия страсти, Венера московская. Эх, помнится, сидела у него подпольщица одна из Краснодона, вот у той была фигура так фигура. Как начнет, в чем мама родила, плясать на письменном столе — чудо, прелесть, дивное видение. Как же звали-то ее? Татьяна? Ульяна? Марьяна? Вот чертова память. А румянощекая радисточка-душка, что работала с одним уродом из окружения Шеленберга? Вот была женщина так женщина, кровь с молоком, огненная бездна, раскаленная печка, Везувий страсти. Даром не теряла ни мгновения, такую выдавала морзянку. Пришлось, чтобы не докучала своей рацией, отправить ее в Швейцарию, к нейтралам. Говорят, потом один выбросился из окна… Да, с русскими бабами нужно осторожно — они ведь и в горящей избе могут, и не зная броду, и с конем на скоку. То ли дело немки — чувствительные, нежные, изящные в движениях. Воспитанные, грациозные, неторопливые в речах. Наследницы культуры Вагнера и Гете. Эти небось не будут, не зная броду, и с конем. А лучше вообще держаться от всех баб подальше, все мировое зло от них. Какая разница — полячка, русская, француженка, арабка, все суки, потому что из ребра. Охи, вздохи, претензии, занудствование. Вся их логика в органах малого таза.
   Нет, нет, положа руку на сердце, — с бабами никаких дел, себе дороже. Куда как приятнее открыть заветный секретер, вытащить отраду глаз и гордость коллекции — шкатулку мейсеновского, которому и цены-то нет, фарфора, бережно запустить тончайший механизм и — медленно закружится в галантном менуэте миниатюрные позолоченные фигурки, звонко застучат на струнах души серебряные медоточивые молоточки: «Ах, мой милый Авгуситн, Августин, Августин…» Сразу же на глаза навернутся слезы и вспомнится запах резеды, зацветающей в отцовском палисаде, ивы, кланяющиеся в пояс могучему Дунаю, крупные баварские звезды, отражающиеся в его сонных водах. Родина, фатерленд, священная земля предков… И все же хороши ляжки у группефюрреровой пассии — плотные, загорелые, сразу видно, упругие наощупь. И она, стерва, отлично знает это, вон какие юбки носит, плотно облегающие, короткие и с разрезом. М-да…
   А Воронцова мирно сидела по соседству, игнорировала взгляды Ганса и совмещала приятное с полезным — кусала персик и листала журнал. На лице ее была написана скука — двести пятдесят страниц мелованной бумаги и все одно и то же: шмотки от французских кутюрье, пудра от французских же парфюмеров, тачки от американских производителей. Оденься, надушись и езжай к чертовой матери. Похоже, весь мир туда и катится. Валерии хотелось домой, в Союз. Точнее говоря, в Россию. Надоели сикиморы, кобры, кучерявые личности. А в среднерусской полосе — березки шелестят ветвями, обычные окопные гадюки греются на солнышке, никто не ходит в тюрбанах и рубахах-галабеях до пят. Впрочем, кучерявых личностей хватает и там… Вот ведь как, оказывается, ностальгия это вам не пустой звук… А еще Валерия скучала по дочке — хоть и дура набитая, а все равно свое, кровное, родное. Вот ведь стерва, не желает работать в конторе, это при такой-то орденоносной бабушке. Влюбилась, дурочка, не хочет кривить душой. До сих пор не поняла, что на этом свете все давно уже перекошено и вывернуто наизнанку. Эх, дети, дети, черт бы вас подрал…
   Она захлопнула журнал, взглянула на безмятежно почивающего Хорста, которого вскоре разбудил шепот Ганса.
   — Группенфюрер, араб не возвращается из сортира.
   — Что? — Хорст медленно открыл глаза, коротко зевнул, сладко потянулся. — Терпение, господа, терпение. Никуда не денется. Высота десять тысяч. Эй, мисс, грейпфрутового сока плис.
   — Уже полчаса как сидит, — лениво вмешалась Воронцова и с отвращением надкусила персик. — Я конечно понимаю, что восток это загадка, но не до такой же степени.
   — Да бросьте вы. Парень просто плотно поел. У вас, мисс, здесь отлично кормят, — Хорст, мило улыбнувшись, взял с подноса стаканчик сока, выпил, не отрываясь и со вздохом поднялся. — Ладно, уговорили, пошли посмотрим.
   В глубине души он был уверен, что Али предается рукоблудию.
   Пошли посмотрели. Дверь сортира, массивная и герметичная, была закрыта изнутри, о чем и свидетельствовала надпись по-английски: «Клоузд». Ладно, постучали, подождали, покричали: «Али, выходи, мальчик, выходи, пожар!» Никакого эффекта. «Ого», — Хорст сразу помрачнел, сосредоточился и подошел к стюардессе вплотную.
   — У вас здесь и вправду отлично кормят. Открывайте дверь.
   Интуиция подсказывала ему, что дело было совсем не в рукоблудии.
   — Да, сэр, — с живостью отозвалась стюардесса, вытащила специальный ключ и резко крутанула им в замочной скважине, так что «клоузд» сменилось на «опенд». — Прошу.
   Да, дело было вовсе не в рукоблудии. Мертвый Али сжимал в руке измятые голубиные перья.

Андрон (1981)

   Время бежало с неотвратимой стремительностью. Давно уже отошли тюльпаны, многозвонковые крокусы и самовлюбленные нарциссы, махрово, всеми колерами радуги,расцветали георгины, цыганки втюхивали розу, привозной пион и ремонтантную гвоздику. Рыночные отношения бушевали вовсю и давали пышные мелкобуржуазные всходы. И все было бы хорошо, если бы не один прискорбный факт, строго говоря, два: во-первых, Полина оказалась слабой на передок, а во-вторых, ее углубленное женское внимание обратилось на Аркадия Павловича, большей частью на нижнюю часть его могучего тела. Собственно ничего особо криминального в этом не было, нравится — и прекрасно, однако был грубо нарушен основной закон торговли: не блядуй там, где воруешь. Лучше уж там, где живешь. Андрон, правда, не совался, молчал, однако служебный этот роман был ему явно не по душе. Смешно сказать, но было как-то неловко перед Рубеном.
   А лето, жаркое и на редкость урожайное, все глубже засасывало в меркантильную трясину. Народ с клубникой дрался из-за гирь, торговых мест на всех желающих решительно не хватало, очередь за весами напоминала очередь в Мавзолей. Стаями прибывали на такси дети Кавказа, заискивающе улыбаясь, совали рубли, блестели влажно и многозначительно коронками.
   — Пусты, дарагой. Нэ пожалеешь.
   С утра до вечера хороводила толпа — цыганки, спекулянтки, квазичестные садоводы, торгующие инвалиды войны, покупающие инвалиды труда и праздно шатающиеся инвалиды детства. А менты, а проверяющие, а доброжелатели из бдительных граждан! А бухгалтер из управления Махмуд Ильчи, которому, ежели не нальешь, такой паскудный акт, волчина, насобачит! С раннего утра до позднего вечера что Полина, что Андрон вкалывали как проклятые, бегали, крутились в рыночной сансаре, с трудом даже находя время, чтобы поесть. Хорошо еще Михеевна из кафе за три карбованца в день ставила со всем нашим удовольствием кого пошлет бог на полное котловое довольствие. Собственно не котловое, кастрюльное, вареное из кости, бульбы, бурака, морквы, томат пасты и комбижира. Мутное, дымящееся в щербатых емкостях с надписью «Ресторан». Зато густое, питательное и с добавкой — жри не хочу. А жрать его полагалось огненно-горячим, чтобы не чувствовался вкус и не стыл комбижир. Впрочем для Андрона, как хлопчика складного и собрата по искусству, Михеевна готовила фирменное блюдо — яичница с помидорами и колбасой. Правда и про ресторанную наценку не забывала, дружба-то она конечно дружбой, а денежки вперед.
   Как-то уже в августе Андрон сидел в кафе на кухне и неторопливо, с котом на пару, степенно угощался приватным блюдом. Воздух от работающей плиты был тяжел, мухи, нарезающие в нем круги, ярко-изумрудны, яйца подгорелые, а колбаса слеплена из крахмала. Кот, скептически фыркая, ее не жрал, тряс разочарованно лапой и поддерживал компанию просто так, за уважуху. Черная его шкура нынче отдавала в рыжину — меренг на складе не было, в кафешку привезли полоски из песочного теста.
   — Да, а хлеб теперь из рыбьей чешуи…
   Андрон, глядя на кота, отставил сковородку, снял с огнедышащей плиты кипящий закопченый чайник, а на улице тем временем взревела сирена, скрипнули истошно тормоза и громогласно, на всю округу раздался звук удара железом по железу. «Ну вот, едет пожарная, едет милиция, — Андрон невозмутимо налил себе чаю, выбрал из лотка полоску, не обтертую котом. — Похоже, ребятки приехали».
   Пожарные эти проносились мимо рынка по десять раз на дню и все не просто так, под рев сирен, пролетая ближайший переулок по принципу: а нам пожарным все равно, что помидор, что апельсин. Один хрен. И вот дело, похоже, кончилось табаком.
   — Михеевна, спасибо.
   Андрон, выпив чаю, Андрон расплатился с кормилицей, вышел, закуривая «стюардессу», из кафе. Ну и ну… На перекрестке лежала на маячке пожарная машина, рифленые колеса ее смотрели в небо беспомощно и жалко. Тут же скособочился ГАЗ, пятдесят второй, фургон, строшно изуродованный, с покареженной кабиной. Собственно не фургон уже — огромный деревометаллический ящик с надписью «Хлеб» от страшного удара оторвался и грохнулся всей тяжестью на крышу ехавшего следом ядовито-желтого «москвича». В воздухе пахло кровью, расспыпавшимися по асфальту булками, бензином и бедой. Быстро собиралась толпа, отделовские менты, приехавшие раньше всех, вытаскивали из пожарки обмякшие тела, без обычной злости одергивали любопытных:
   — Ну куда, куда! Что на них смотреть, холодные…
   Однако Андрона пропустили без вопросов, услужливо приподняли окровавленную брезентуху.
   — Вот, Андрей, гля, водила. Это ему кишки рулем, вишь как, наружу…
   Рядом вытянулся водитель фургона, крупный мужчина в штопанных носках, вместо головы у него было страшное бесформенное месиво. Прокатился пожарный экипаж по красному свету с песнями…
   — Так, — Андрон, глянув, сгорбился и, хоть был совсем не сентиментален, пошатываясь, пошел прочь, почему-то он сразу вспомнил подгорелую яичницу и колбасу из крахмала. Вот стерва-жизнь, ведь и впрямь жестянка — в ясный солнечный день на ровном месте и четыре трупа. Ехали куда-то по своим делам, небось потели от августовской жары, что-то всем им надо было. Теперь ничего. Все лежат рядком на замызганной рогожке… Неожиданно в общей какофонии звуков он услышал голос, показавшийся ему знакомым, непроизвольно обернулся и увидел давнего своего приятеля Сяву Лебедева. Тот стоял в сногсшибательных вайтовых траузерах, курил коричневую, сразу видно, не нашу сигарету и отчаянно, на чем свет стоит, виртуозно ругался матом. Это на его поносно-желтый «москвич» угодил фургон от «горбушки» — крыша вмялась, вылетели стекла, двери задраило, как люки в субмарине. Ехать можно было, но в спартанской обстановке, положив зубы на руль.
   — Ты только посмотри, вот ведь сука бля, — Сява, узнав Андрона, обрадовался и протянул потную дрожащую ладонь. — Непруха… А ты сам-то здесь за каким хреном?
   — Так, гуляю, — Андрон нахмурился, отвел глаза и, чтобы не вдаваться в ненужные детали, с ходу рубанул по-живому. — Машина-то у тебя застрахована? ГАИ ждать будешь?
   — ГАИ? — Сява скривился как от горького, бледное лицо его выразило отвращение наполовину с ненавистью. — Обойдемся уж как-нибудь без ментов. Поганых. А москвач говно, хрен с ним. Хочу взять волжанку, концы уже нашел… Слушай, а стволом не хочешь прибарахлиться? Есть парабеллумы и вальтеры. Могу по дружбе устроить шмайсер. Скажешь — пристреляем, без проблем. Патронов хоть жопой ешь. Хочешь цинку, хочешь две. Фирма веников не вяжет, фирма делает гербы. Ну так как?
   Все как у великого комбинатора — я дам вам парабеллум. Только Андрон не был малохольным паникером Кислярским.
   — А никак, — твердо сказал он, сплюнул и с безразличием пожал плечами. — С кем воевать-то? Живых врагов у нас нет. А развитой социализм уже давно всех победил…
   — Ну как знаешь, — Сява тоже сплюнул и принялся прощаться. — Будет тема какая, звони, номер знаешь…
   Грозно заревел мотор, жалобно заскрежетали шестерни, и москвич, дав задний ход, покатился к горизонту. А на место происшествия тем временем уже прибыли скорая, ответственный дежурный по РУВД, руководящий наблюдающий из райкома, лихо прикатил на багровой волге большой комитетский начальник. Шум, гам, суета, мельтешение полосатых жезлов…
   «Словно стервятники на падаль», — Андрон отвернулся, сгорбился и понуро побрел к себе. Работать ему категорически расхотелось. Какие там лютики-цветочки, кормовая, уворованная с полей совхоза «Бугры» морковка и мятые, поносного оттенка рубли. Моменто море!
   — Закроешься без меня, — коротко бросил он уборщику и так выстрелил дверью будки, что с мусора поднялись встревоженные голуби. — Я все. Никакой.
   В голове его вертелась единственная и увы не оригинальная мысль — надо выпить. И как следует.
   — Есть, командир, — Аркадий Павлович глянул на него и спрашивать ни о чем не стал. — Все будет абгемахт.
   Ужом Андрон вывернулся из рыночного месива, прикидывая, чего бы взять, направился к лабазу, затарившись от души, задумался насчет компании: Ксюша? Нет, слишком уж приторно, по-бабски сыро, непрочно. Бляди? Ответ отрицательный, сугубо категоричный. Бляди они и есть бляди, дешевки, не для души, для тела. Значит, Тим. Ну конечно же Тим, старый добрый Тим, с ним можно по-простому, по-мужицки, без витиеватостей и сентиментов. Только бы он оказался на базе, не слинял куда-нибудь в свои академические сферы. Андрону повезло, Тим был дома.
   — Да, сейчас позову, — обрадовал его по телефону визгливый женский голос, тут же ставший пронзительным, похожим на звук пилы. — Эй, Метельский, трубку возьми!
   Чего только не было во властном этом голосе — и отзвуки матриархата, и спесь хранительницы очага, и осознание нерушимого, отмеченного штампом ЗАГСа, святого права узаконенной супруги.
   — А, это вы, Лев Брониславович! — Узнав Тима, произнес он в трубку, послушал крик души и изумился гораздо громче, чем следовало бы. — Как, монографию Трахтенбурга? Переводную, без купюр? Первой половины девятнадцатого? Ну конечно же приеду. Незамедлительно. Если надо, буду конспектировать всю ночь.
   С готовностью откликнулся на зов, сразу понял, как тошно Андрону. Да и самому-то — грудной ребенок, настроение Регины, тягостная неопределенность с поступлением в аспирантуру… Нет, что ни говори, Андрон позвонил кстати — необходимо увидеться. И расслабиться. В дрезину.
   Когда Тим приехал в знакомый дом на берегу Фонтанки, Андрон уже ждал его — в компании бутылок, крупно порезанной жратвы и умной книги, в которой значилось: «Единорог или моноцерос был наиболее любопытным созданием древних инициированных. Он упоминается как зверь, в существовании которого хотя и сомневались многие писатели, тем не менее описывается древними следующим образом: у него один рог и очень большой, растущий из середины лба. Его голова напоминает оленью, ноги его похожи на слоновьи, хвост кабаний, а остальное тело лошадиное. Рог около фута с половиной длиной. Его голос подобен мычанию быка. Грива и шкура желтоватого цвета. Рог у него тверже железа, грубее напильника, загнутый или закрученный подобно пылающей шпаге, острый и весь черный за исключением кончика. Ему приписываются поразительные свойства, в частности, изгнание яда из организма и лечение некоторых неизлечимых болезней. На этого зверя не охотятся. Хотя единорог несколько раз упоминается в Святом писании, нет никаких твердых доказательств его существования…»
   Книга эта, купленная на рынке за трояк, мирно лежала на краешке стола и предназначалась в качестве подарка Варваре Ардальоновне, которая несла свое нелегкое бремя на ниве общепита на Сиверской. Будет что почитать вслух на сон грядущий. Порадовать Арнульфа.
   — Слушай, а кто такой Трахтенбург? — с ходу поинтересовался Андрон, угрюмый и истомленный, заждавшийся. — Ебарь что ли грозный какой?
   — Угу, освоил квадратный трехчлен, — в тон ему оскалился Тим и, глянув на накрытый стол, присвистнул скорее озабоченно, чем с восхищением. — Ну ты даешь. Нажремся ведь.
   — Еще как нажремся, — Тим утвердительно кивнул, хмыкнул и принялся «откручивать ухо». — Много не мало. Ну что, начнем пожалуй с водочки.
   Начали — с энтузиазмом, без тостов, под ветчинку, копченого окуня, маринованный чеснок и малосольные, хрустко раскусываемые огурцы. Несмотря на жару, метиловые добавки и дурное настроение, пошло отлично. С хрустальным звоном и энергичным бульканьем. Скоро водочка сменила дислокацию.
   — Ну что, брат, легчает? — Андрон убрал под стол пустую емкость, с чувством закурил и ловко откупорил коньячок «четыре звездочки». — Только не останавливайся на достигнутом, иди до кондиции. А я с тобой.
   Тим выпил, заметно воодушевился, заел армянский полтавской колбасой и вдруг привстал, сделавшись необычайно серьезным, с видом средневекового схоласта изрек:
   — Эврика! Свершилось! И как же я раньше до этого не допер? Это же конгениально! Как все простое. Наливай!
   Вилку с малосольным огурцом он держал в руке с изящной элегантностью на манер указки.
   — Эврика, говоришь? — Андрон без промедления налил, хмыкнув саркастически, нагнулся и стукнул об пол под столом пустой бутылкой. — Архимед ты наш, сиракуз твою мать, Лобачевский, бля, вот с таким Ньютоном. Короче, Склифосовский! Не допер-то до чего?
   Жара, реалии дня и коньяк сочетании с водкой усугубляли его и без того гадостное настроение. Как в песне — заглотили мы ноль восемь первача, и братана сразу кинуло в тоску…