Страница:
Он не знал, что подполковник Хренов на самом деле был злостным уголовником, Колей Хрен Догонишь, и специализировался на хищениях сельхозпродукции, причем с особой дерзостью, из государственного сектора. Ту самую фуру с яблоками бандюга тормознул на скок с прихватом, шофера с эксппедитором пришил, а законное добро совхоза «Маяк» втюхал ленинградцам по спекулятивным ценам. Ничего этого Андрон, впрочем как и капитан Царев, не знал. Доблестно он добил сезон, как следует прикрыл лавочку и явился не запылился пред светлые директорские очи. Вот он я, надежа, весь твой, и душой, и телом. Готов к труду и обороне. Директор в свое время хаживал на курсы марксизма-ленинизма и знал твердо, как отче наш, что кадры решают все.
— Ладно, — сказал он по-отечески Андрону, водрузил очки и вытащил из папки лист бумаги. — Пиши прошение на мое имя. От такого-то, живущего там-то, паспорт такой-то. Прошу принять меня на должность водителя электротележки. Вот здесь, дата, подпись, ажур. Да не боись, от той тележки и колес-то не осталось, — он усмехнулся золотозубо, куда там Коле Хрен Догонишь, и избегая никотина по соображениям здоровья, отправил в рот лепешку монпасье. — Будешь со снегом бороться на крыше. А чтобы с голоду не сдохнуть, по выходным работать на площадке… Вот так, Андрей, в таком разрезе.
Хороший все же человек был Сергей Степанович — сам жил, да еще как, и другим околеть не давал.
По случаю закрытия Андрон купил коньяк, торт, парную куру первой категории, дабы запечь ее в духовке на бутылке из-под молока.
— Ого, гуляем, — обрадовался Тим, отложил в сторону труд по археологии и, не удержавшись, упер с торта розовую мармеладную сливу. — Эх, конфетки-бараночки. А как насчет женского общества?
Несмотря на заключенный с отцом и матерью пакт о ненападении, он все же предпочитал жить на дружественной территории у Андрона.
— А ну их на фиг, — отозвался тот и принялся ловко насаживать куру на бутылку, наполненную водой. — Непостоянные созданья. То с одним, то с другим.
Он знал, что говорил. У Ксюши из плавания вернулся муж, и она заново переживала все прелести медового месяца.
— Ладно, тогда выпьем вдвоем, — Тим откупорил бутылку, налил, подождал, пока Андрон возьмется за стакан. — За нас, брат! Чтоб у наших детей были крутые родители.
За стеной, что-то шепча себе под нос, Вера Ардальоновна раскладывала пасьянс. Карты ложились на стол тихо, словно мертвые осенние листья.
Хорст (1979)
Андрон (1981)
— Ладно, — сказал он по-отечески Андрону, водрузил очки и вытащил из папки лист бумаги. — Пиши прошение на мое имя. От такого-то, живущего там-то, паспорт такой-то. Прошу принять меня на должность водителя электротележки. Вот здесь, дата, подпись, ажур. Да не боись, от той тележки и колес-то не осталось, — он усмехнулся золотозубо, куда там Коле Хрен Догонишь, и избегая никотина по соображениям здоровья, отправил в рот лепешку монпасье. — Будешь со снегом бороться на крыше. А чтобы с голоду не сдохнуть, по выходным работать на площадке… Вот так, Андрей, в таком разрезе.
Хороший все же человек был Сергей Степанович — сам жил, да еще как, и другим околеть не давал.
По случаю закрытия Андрон купил коньяк, торт, парную куру первой категории, дабы запечь ее в духовке на бутылке из-под молока.
— Ого, гуляем, — обрадовался Тим, отложил в сторону труд по археологии и, не удержавшись, упер с торта розовую мармеладную сливу. — Эх, конфетки-бараночки. А как насчет женского общества?
Несмотря на заключенный с отцом и матерью пакт о ненападении, он все же предпочитал жить на дружественной территории у Андрона.
— А ну их на фиг, — отозвался тот и принялся ловко насаживать куру на бутылку, наполненную водой. — Непостоянные созданья. То с одним, то с другим.
Он знал, что говорил. У Ксюши из плавания вернулся муж, и она заново переживала все прелести медового месяца.
— Ладно, тогда выпьем вдвоем, — Тим откупорил бутылку, налил, подождал, пока Андрон возьмется за стакан. — За нас, брат! Чтоб у наших детей были крутые родители.
За стеной, что-то шепча себе под нос, Вера Ардальоновна раскладывала пасьянс. Карты ложились на стол тихо, словно мертвые осенние листья.
Хорст (1979)
Следующий день был воскресенье, и серпентологи предались отдыху, активному, в соответствии с наклонностями. Хорст и Воронцова подались в пески, на верблюжьи скачки, смотреть, как чумазые, привязанные к бактрианам и дромадерам отроки лупят по носу дредноутов пустыни, оглушительно визжат и, невзирая на младые годы, неописуемо ругаются. Ганс же с подручными отправился в чрево Каира — глазеть, как цветастые, опоянные зельем петухи режут друг другу глотки опасной бритвой. Шум, гам, крик, перья во все стороны, брызги горячей крови, адреналин рекой. Незабываемое зрелище. К тому же побежденные, сваренные в бульоне, украшенные луком и благоухающие пряностями, оставляют впечатление едва ли не лучшее, чем победители.
А вечером серпентологи ужинали — не торопясь, в полном составе, обмениваясь впечатлениями. Ели нифу из молодого козленка, пили рисовый подслащенный отвар, поминали по матери привередливого пророка, алкали шампанского и поглядывали на сцену. Там как обычно давали танец живота — плоского, загорелого, с выпуклым пупком, украшенным серебряной серьгой. Почему-то он, не танец, живот, казался жалким, полуголодным, полным пульсирующих, закрученным винтом кишок… Потом был фокусник с фальшивыми мечами, за ним канкан, потом полустриптиз, облезлый пудель показал смертельный номер, и представление — хвалла аллаху — закончилось. На сцену вышли бедуины с гитарами, расправили усы и заиграли естердей Битлз. Получалось у них громко и заунывно, словно азаны у муадзинов, но в целом впечатляюще. Начались танцы. Они были полны истомы, сильно волновали воздух и душу и пробуждали жажду, мечтательность и разнообразные желания. Всем сразу захотелось любви и ласки и трепетного человеческого общения.
— Пойдем-ка, дорогой, — Валерия, не дожидаясь сладкого, призывно улыбнулась Хорсту, с нежностью подмигнув, взяла его под локоть и с силой, как бычка на веревочке, требовательно повела в номера. А он вправду был как бык — могучий, неутомимый, готовый покрыть все стадо.
— Все, все, дорогой, больше не могу…
Было уже далеко за полночь, когда Валерия утихомирилась, вытянулась без сил и мгновенно заснула. Крепкая грудь ее мерно волновалась, длинные ресницы трепетали, на чувственных губах, запекшихся и алых, застыла блаженная улыбка. Она будто являла собой образчик безоблачного женского счастья — что снилось ей? А вот Хорсту не спалось. Он ощущал какую-то смутную тревогу, совершенно не осознанную, необъяснимую с позиций логики, но заставляющую, тем не менее, вслушиваться в тишину, умерять дыхание и не выключать ночник в виде лотоса. Какое-то смятение в крови, волнительное беспокойство на уровне интуиции… Наконец Хорст все же провалился в сон, чуткий, на грани бодрствования.
— Будь осторожен, маленький солдат, — шепотом сказала ему мать и предостерегающе блеснула камнем на длинном указательном пальце. — Здесь, Хорстен, так скучно и холодно…
— Не теряй нюх, парень, — грозно, с ефрейторским апломбом, закричал старина Курт, стукнул кулаком о ладонь и выкатил белесые глаза. — Ну что ты, как обосравшись в поле! Шевели грудями, шевели!
— Я так скучаю по тебе, любимый, — нежно улыбнулась Мария, вздохнула тяжело, и на прекрасных заплаканных глазах ее блеснули слезы. — Только еще не время, не время… Береги себя, я подожду. Заклинаю, береги…
Что за черт! Хорст резко вынырнул из сна, выругался и вдруг — даже не увидел — почувствовал какое-то движение в воздухе. Тут же инстинкт заставил его отпрянуть, вскрикнуть оглушительно и, схватив со стула первое попавшееся, коротко и сильно взмахнуть рукой. Это первое попавшееся оказалось лифчиком, в чашечку его, как в сачок, угодило нечто трепыхающееся, мерзкое, судорожно бьющееся в ажурных кружевах. Правда, трепыхалось это нечто недолго.
— Ах ты тварь! — Хорст, рассвирепев, познакомил добычу с подоконником, с силой, не долго думая, добавил пепельницей и, резко выдохнув, чтобы успокоиться, включил свет. — Дорогая, подъем, у нас гости.
Валерия, проснувшаяся на шум, уставилась на бюстгальтер.
— Мой любимый, от Ив сен Лорана. Пятьсот долларов, такую мать!
Бюстгалтер был в омерзительных зелено-желтых пятнах и даже на расстоянии вонял. Не удивительно — в тонких кружевах запуталось какое-то полураздавленное создание — змеиная голова, крылья как у голубя, тщедушное, похожее на сосиску тельце. И бороздчатые, истекающие ядом зубы, не короткие, как у кобры, — длинные, гадючьи.
— Да, хороша птичка, — Воронцова сразу же забыла про бюстгалтер, впрочем как и том, что нужно одеться. — Голубь Пикассо, такую мать. Только это не игра природы, думаю, без магии здесь не обошлось. Лично мне эта гадость напоминает галема, искусственное существо, вылепленное одним раввином из глины и оживленное при помощи кабалы.
— Господи, неужели и здесь не обошлось без евреев? — Хорст удрученно вздохнул и начал одеваться. — Хотя навряд ли. Думаю, кашу заварили арабы. Ну ничего, мы их ею накормим досыта. — Со всей решительностью он застегнул штаны, глянул, как Воронцова облачается в трусики, хмыкнул недобро и взялся за телефон. — Алло, штандартенфюрер? Боевая тревога! Подъем сорок пять секунд, вооружение, снаряжение полностью.
Вот так. Этот рыжий клоун, терроризирующий рептилий, сполна получит за свое коварство — нахватался, понимаешь, у евреев их оккультных штучек-дрючек. Сразу видно, они со Змееводом заодно, одним дерьмом мазаны, одна шайка-лейка. Стоило ему гаду королевскую кобру дарить…
— Дорогой, надеюсь, я успею почистить зубы? — плюнув на отсутствие бюстгалтера, Воронцова натянула платье с кружевами, хмыкнула оценивающе, пошла было в ванну, но вдруг остановилась, наморщила лоб. — Ну что я говорила, конечно же магия.
Противно всем законам физики, логики и здравого смысла существо из лифчика менялось на глазах: сморщивалось, таяло, распадалось… Мгновение — и не осталось ничего, кроме змеиной кожи, перьев и бороздчатых устрашающих клыков.
— Вот-вот, сразу чувствуется еврейская рука, — Хорст на миг почувствовал эти зубы в своей шее, еще больше помрачнел и нехорошо оскалился. — Ладно, обломаем и евреям, и арабам, и руки, и ноги. Поехали, дорогая, подмоешься потом. Устроим этой рыжей гадине Ас-Салям Муалейкум.
Поехали. На двух машинах по ночному беззаботному городу. Весело играли в нильских водах огни «Найл Хилтона», «Семирамиса» и «Рамзеса», ревели оглушительно автомобильные гудки, играла музыка в старинной, помнящей еще Наполеона Бонапарта кофейне Фишави, что расположена на рынке Хан-аль-Халили, точный возраст которого неведом никому. Беспечные каирцы гуляли с детьми, ходили по магазинам, угощались голубями, фаршированными кашей, покуривали кальян, почти невинно — набивая его сушеным яблоневым листом с медовыми добавками. Вобщем радовались жизни, пили чай-каркеде, поминали всевышнего — иль хамдуль илла! Слава Господу!
А вот в доме рыжего Муссы царил плач. Скорбели все, громко, в голос — начиная с сына заклинателя Али и кончая старым добрым аспидом, горестно шипящим в своей каморке. Сам рыжий Шейх в церемонии участия не принимал, судорожно выгнувшись, он распростерся на полу и невидящими глазами смотрел в потолок. Лицо его было жутко перекошено, жилистые ноги сведены, спутанная борода в крови. Лежал он не в одиночку, а в компании ихневмонов. Шерсть на зверьках встала дыбом, окровавленные пасти оскалились.
— Он послал Мурру! Мурру он послал! — страшно закричал Али, увидев Хорста, поднял к небу руки и яростно потряс ими. — О аллах! О, отец! О, я отомщу! О, мне ведомо, где его логово!
Пальцы его сжимали мертвой хваткой голубиные потрепанные перья.
— Тихо ты, сынок, тихо, не кричи так, — Хорст по-отечески обнял его, участливо вздохнул, похлопал по плечу. — Сын моего друга — трижды мой сын. Не плачь, береги силы. Ты ведь поедешь со мной в гости к Змееводу?.. С легким сердцем? Вот и отлично, никуда не уходи, — улыбнувшись Али, он передал его в цепкие руки Ганса, пальцем поманил старшую жену Шейха Фатиму и вытащил пачку денег. — Муж твой, о женщина, был добрый мусульманин. Сделай так, чтоб земля ему стала пухом. Я проверю.
В глубине души ему было стыдно, что он подумал о Мусе плохо — слава богу, что все закончилось так. С предельной ясностью.
А вечером серпентологи ужинали — не торопясь, в полном составе, обмениваясь впечатлениями. Ели нифу из молодого козленка, пили рисовый подслащенный отвар, поминали по матери привередливого пророка, алкали шампанского и поглядывали на сцену. Там как обычно давали танец живота — плоского, загорелого, с выпуклым пупком, украшенным серебряной серьгой. Почему-то он, не танец, живот, казался жалким, полуголодным, полным пульсирующих, закрученным винтом кишок… Потом был фокусник с фальшивыми мечами, за ним канкан, потом полустриптиз, облезлый пудель показал смертельный номер, и представление — хвалла аллаху — закончилось. На сцену вышли бедуины с гитарами, расправили усы и заиграли естердей Битлз. Получалось у них громко и заунывно, словно азаны у муадзинов, но в целом впечатляюще. Начались танцы. Они были полны истомы, сильно волновали воздух и душу и пробуждали жажду, мечтательность и разнообразные желания. Всем сразу захотелось любви и ласки и трепетного человеческого общения.
— Пойдем-ка, дорогой, — Валерия, не дожидаясь сладкого, призывно улыбнулась Хорсту, с нежностью подмигнув, взяла его под локоть и с силой, как бычка на веревочке, требовательно повела в номера. А он вправду был как бык — могучий, неутомимый, готовый покрыть все стадо.
— Все, все, дорогой, больше не могу…
Было уже далеко за полночь, когда Валерия утихомирилась, вытянулась без сил и мгновенно заснула. Крепкая грудь ее мерно волновалась, длинные ресницы трепетали, на чувственных губах, запекшихся и алых, застыла блаженная улыбка. Она будто являла собой образчик безоблачного женского счастья — что снилось ей? А вот Хорсту не спалось. Он ощущал какую-то смутную тревогу, совершенно не осознанную, необъяснимую с позиций логики, но заставляющую, тем не менее, вслушиваться в тишину, умерять дыхание и не выключать ночник в виде лотоса. Какое-то смятение в крови, волнительное беспокойство на уровне интуиции… Наконец Хорст все же провалился в сон, чуткий, на грани бодрствования.
— Будь осторожен, маленький солдат, — шепотом сказала ему мать и предостерегающе блеснула камнем на длинном указательном пальце. — Здесь, Хорстен, так скучно и холодно…
— Не теряй нюх, парень, — грозно, с ефрейторским апломбом, закричал старина Курт, стукнул кулаком о ладонь и выкатил белесые глаза. — Ну что ты, как обосравшись в поле! Шевели грудями, шевели!
— Я так скучаю по тебе, любимый, — нежно улыбнулась Мария, вздохнула тяжело, и на прекрасных заплаканных глазах ее блеснули слезы. — Только еще не время, не время… Береги себя, я подожду. Заклинаю, береги…
Что за черт! Хорст резко вынырнул из сна, выругался и вдруг — даже не увидел — почувствовал какое-то движение в воздухе. Тут же инстинкт заставил его отпрянуть, вскрикнуть оглушительно и, схватив со стула первое попавшееся, коротко и сильно взмахнуть рукой. Это первое попавшееся оказалось лифчиком, в чашечку его, как в сачок, угодило нечто трепыхающееся, мерзкое, судорожно бьющееся в ажурных кружевах. Правда, трепыхалось это нечто недолго.
— Ах ты тварь! — Хорст, рассвирепев, познакомил добычу с подоконником, с силой, не долго думая, добавил пепельницей и, резко выдохнув, чтобы успокоиться, включил свет. — Дорогая, подъем, у нас гости.
Валерия, проснувшаяся на шум, уставилась на бюстгальтер.
— Мой любимый, от Ив сен Лорана. Пятьсот долларов, такую мать!
Бюстгалтер был в омерзительных зелено-желтых пятнах и даже на расстоянии вонял. Не удивительно — в тонких кружевах запуталось какое-то полураздавленное создание — змеиная голова, крылья как у голубя, тщедушное, похожее на сосиску тельце. И бороздчатые, истекающие ядом зубы, не короткие, как у кобры, — длинные, гадючьи.
— Да, хороша птичка, — Воронцова сразу же забыла про бюстгалтер, впрочем как и том, что нужно одеться. — Голубь Пикассо, такую мать. Только это не игра природы, думаю, без магии здесь не обошлось. Лично мне эта гадость напоминает галема, искусственное существо, вылепленное одним раввином из глины и оживленное при помощи кабалы.
— Господи, неужели и здесь не обошлось без евреев? — Хорст удрученно вздохнул и начал одеваться. — Хотя навряд ли. Думаю, кашу заварили арабы. Ну ничего, мы их ею накормим досыта. — Со всей решительностью он застегнул штаны, глянул, как Воронцова облачается в трусики, хмыкнул недобро и взялся за телефон. — Алло, штандартенфюрер? Боевая тревога! Подъем сорок пять секунд, вооружение, снаряжение полностью.
Вот так. Этот рыжий клоун, терроризирующий рептилий, сполна получит за свое коварство — нахватался, понимаешь, у евреев их оккультных штучек-дрючек. Сразу видно, они со Змееводом заодно, одним дерьмом мазаны, одна шайка-лейка. Стоило ему гаду королевскую кобру дарить…
— Дорогой, надеюсь, я успею почистить зубы? — плюнув на отсутствие бюстгалтера, Воронцова натянула платье с кружевами, хмыкнула оценивающе, пошла было в ванну, но вдруг остановилась, наморщила лоб. — Ну что я говорила, конечно же магия.
Противно всем законам физики, логики и здравого смысла существо из лифчика менялось на глазах: сморщивалось, таяло, распадалось… Мгновение — и не осталось ничего, кроме змеиной кожи, перьев и бороздчатых устрашающих клыков.
— Вот-вот, сразу чувствуется еврейская рука, — Хорст на миг почувствовал эти зубы в своей шее, еще больше помрачнел и нехорошо оскалился. — Ладно, обломаем и евреям, и арабам, и руки, и ноги. Поехали, дорогая, подмоешься потом. Устроим этой рыжей гадине Ас-Салям Муалейкум.
Поехали. На двух машинах по ночному беззаботному городу. Весело играли в нильских водах огни «Найл Хилтона», «Семирамиса» и «Рамзеса», ревели оглушительно автомобильные гудки, играла музыка в старинной, помнящей еще Наполеона Бонапарта кофейне Фишави, что расположена на рынке Хан-аль-Халили, точный возраст которого неведом никому. Беспечные каирцы гуляли с детьми, ходили по магазинам, угощались голубями, фаршированными кашей, покуривали кальян, почти невинно — набивая его сушеным яблоневым листом с медовыми добавками. Вобщем радовались жизни, пили чай-каркеде, поминали всевышнего — иль хамдуль илла! Слава Господу!
А вот в доме рыжего Муссы царил плач. Скорбели все, громко, в голос — начиная с сына заклинателя Али и кончая старым добрым аспидом, горестно шипящим в своей каморке. Сам рыжий Шейх в церемонии участия не принимал, судорожно выгнувшись, он распростерся на полу и невидящими глазами смотрел в потолок. Лицо его было жутко перекошено, жилистые ноги сведены, спутанная борода в крови. Лежал он не в одиночку, а в компании ихневмонов. Шерсть на зверьках встала дыбом, окровавленные пасти оскалились.
— Он послал Мурру! Мурру он послал! — страшно закричал Али, увидев Хорста, поднял к небу руки и яростно потряс ими. — О аллах! О, отец! О, я отомщу! О, мне ведомо, где его логово!
Пальцы его сжимали мертвой хваткой голубиные потрепанные перья.
— Тихо ты, сынок, тихо, не кричи так, — Хорст по-отечески обнял его, участливо вздохнул, похлопал по плечу. — Сын моего друга — трижды мой сын. Не плачь, береги силы. Ты ведь поедешь со мной в гости к Змееводу?.. С легким сердцем? Вот и отлично, никуда не уходи, — улыбнувшись Али, он передал его в цепкие руки Ганса, пальцем поманил старшую жену Шейха Фатиму и вытащил пачку денег. — Муж твой, о женщина, был добрый мусульманин. Сделай так, чтоб земля ему стала пухом. Я проверю.
В глубине души ему было стыдно, что он подумал о Мусе плохо — слава богу, что все закончилось так. С предельной ясностью.
Андрон (1981)
И было воскресенье, мороз и солнце, день чудесный. К тому же февральский, предпраздничный, знаменующий собой канун зачина красной армии, так что народа на рынке хватало. И продавцов, и покупателей, и праздношатающегося элемента, и ментов, и жулья. Все погрязли в мелкобуржуазной трясине.
В мясном ряду благоухало шейкой, колбасами, шпигованным копченым салом, в молочном отливала янтарем густая словно масло сметана, в отделе для солений притягивали взоры черемша, огурчик, чеснок, хрустящая эстонская капуста. Невольно замедлялись шаги, непроизвольно поворачивались головы, обильно выделялась слюна. Неподалеку спекулянты азеры торговали молдавской грушей, задвигали мандарины из Грузии и пихали яблоки из госторговли, сверкали золотозубо пастями, пушили молодцевато усы.
— Эй, дэвушка! Эй ты, блондынка! Ты туда не ходы, ты сюда ходы! Мой фрукт самый сладкий.
Шум, гам, алчная суета, визг вырываемых из ящиков досок, стук мелочи о железо прилавка, сияющие, похожие на ночные посудины окорята с квашениной. Рынок…
На дворе тоже народу невпроворот. Кто пришел купить, кто продать, кто украсть, кто просто поглазеть, а кто пресечь, засечь, проявить ментовскую бдительность. Волнуется, шумит разномастная толпа, пробавляется по принципу: не надуешь, не проживешь, и в самой гуще ее, привычно раздвигая народ, похаживает в белой куртке Андрюха Лапин, со знанием дела вышибает деньгу, посматривая зорким глазом на вверенный ему фронт работ.
В аппендиксе двора, у параши, то бишь у мусорных баков, устроилась вшивота — голубятники со своими турманами, бородунами и тучерезами. Самое подходящее для этой публики место. Жуткие жмоты. Выкатят нехотя положенные тридцать коп. разового сбора — и все, хорошо еще, если не обругают вслед вполголоса по матери. Маромойное племя! Не доходя до гадючника, у торца рынка, стоят крольчатники, крысятники, опарышники и мотыльщики. Те, что с грызунами, тоже шелупонь, жадная, прижимистая, не достойная уважения, а вот народ с кормами большей частью душевный, широкий, вызывающий самые лучшие чувства. Взять хотя бы Асю, толстую, с перманентной простудой на губах, неопрятную тетку. Поздоровается всегда приветливо, посмотрит ласково и одарит рублем. А то что воняет от нее за версту тухлятиной, так это понятно — опарышей она разводит на дому, осеменяя мясо при помощи говеных мух, окрещенных — уж не в честь ли Терешковой? — вальками. Или вот Косой Тимур со своей командой, добывающие мотыль при посредстве хитрой приспособы под названием «волчья пасть». Всегда поручкается уважительно, матюгнет от души товарища Берию — это у него бзик такой, да и зашуршит по-доброму рублевой бумажкой…
Крысино-голубино-крольчачей сволочи, слава богу, нынче не так уж и много, зато кошатников и псарей явилось немеряно, так и норовят продать втридорога братьев наших меньших. Рыбаки-аквариумисты взяли их в плотное кольцо, баламутят воду сачками, греют ее, чтоб не превратилась в лед, на хитроумных горелках и свечках. Будто варят невиданную уху из гуппи, скалярий и меченосцев. Те еще жмоты — торговать бы им жабой, которая их душит!
— Ну что, Роден Буонаротти, — живо разглядев в толпе шустрого мужика-масочника, Андрон придвинулся к нему, начальственно, но с уважением подал руку, — опять нарушаем? Любишь ты, Федя, неприятности.
На ящике были разложены искусно вылитые из гипса и ярко раскрашенные маски, распятья, сексуально-буферястые русалки. Сразу вспоминались слова Вицина из всенародно любимого фильма: налетай, торопись, покупай живопись.
— Любовь приходит и уходит, а кушать хочется всегда, — Федя подмигнул, редкозубо ухмыльнулся и профессионально, неуловимо быстро сунул Андрону трешницу. — Да ты не боись, начальник, таможня дает добро. С Сережей я уже поздоровался, — и он мотнул башкой в сторону рынка, где за двойными дверями в специально оборудованном помещении волок свое нелегкое бремя ментовский капитан Опарин. Сумками, бутылками, но все же большей частью дензнаками.
«Ну и ладно», — Андрон кивнул, не выписывая квитанции, отчалил и двинулся сквозь толпу к столам, за которыми толкали корм для пернатых. Здесь стояли люди уважаемые, проверенные, хорошо понимающие главный жизненный принцип — пусти свою кукурузу на воду, и она вернется к тебе с маслом. Не бином Ньютона. Дай контролеру рубль за место, потом еще один за хранение товаров в контейнере, и торговля пойдет как по маслу. По тому самому, которое приплывет на кукурузе.
«Ну пока вроде бы все», — охватив всех неохваченных сбором, Андрон пересчитал добычу, отдал в кассу богово и, прикинув свою долю малую, погрустнел — двадцать карбованцев. К вечеру, может, наберется еще десять — итого три червонца. Умножить на восемь выходов в месяц — двести сорок, плюс семдесят пять рублей жалованья, положенного ассу водителю электротележки. О мама мия! Жалких три сотни! Fortune de camp, нищенское существование! Слава богу что зима на исходе, и скоро открытие сезона. А там… Воображение сразу нарисовло Андрону косяки цыганок, размахивающих гвоздиками, цветочные столы, заваленные розами и как кульминацию всей этой фантасмагории вожделенную «шестерку» цвета коррида с шестерочным же, аж восьмидесятисильным, двигателем. Экспортного исполнения, с велюровым салоном и хромированными, написанными не по-нашему буквами Lada. Эх, под железный звон кольчуги… Занятый волнительными мыслями, двинулся Андрон сквозь рыночную суету, но тут же был вынужден вернуться к прозе жизни, услышав глас туалетчика Коляни, пропитой, умоляюший:
— Андрюха! Брат! Займи рубля! Нутро горит!
Коляня был занюханный голомозый мозгляк, обтрюханный, небритый и, как водится, в своем репертуаре — на кочерге. Когда-то давно он колымил на автобусе и, приезжая на кольцо, с чувством угощался бутербродами, наливая из термоса бурый, круто заваренный чай. Пока не врезался на всем ходу, и не выяснилось, что в термосе-то был не чай, а вульгарный коньяк наполовину с зубровкой. С тех самых пор — ни бутербродов, ни коньяка, только емкости по три шестдесят две, потом по четыре двенадцать, затем с мебельным лаком, политурой, жидкостью для обезжиривания поверхностей, да еще грязные загаженные очки, похожие на амбразуры в преисподнюю. И хоть было Коляне далеко за полтинник, так он и значился — Коляней, спившимся запомоенным изгоем. Шкваротой чесоточной.
— Держи, — уважив-таки старость, Андрон облагодетельствовал его рублем, сплюнул от мерзкой вони бормотухи и отправился к себе, в крохотный предбанник— раздевалку в боковом крыле рынка, расположенный по соседству с зоомагазином. Хотел было просто посидеть, погреться, дочитать «В августе сорок четвертого», но девки продавщицы не дали — затащили к себе на чаи, распиваемые по случаю мороза с наливкой. Вишневой. А что, время обеденное, святое, имеем право…
В лабазе было тепло, уютно и непринужденно. Плавал в личной двухсотлитровой зоне исполинский меченосец Папа, лихо выводил рулады неугомонный кенар хмырь, кормленный, чтоб звончее пел, семечками конопли, дико повизгивали, опрокидываясь на спину, потешные хомячки, когда их гладили по брюху свернутой сторублевой бумажкой. Исключительно сторублевой — на дензнаки меньшего достоинства грызуны не реагировали. Девки-продавщицы, смешливые, румяные и совсем без комплексов, знай подливали чаю, сально шутковали, набивались в подружки, но Андрон, словно хомяк на трехрублеку, не реагировал, свято помнил одиннадцатую заповедь — не греши по месту работы да и без греха будешь. С достоинством попил чайку, подогрел жирной пайкой красноперого Папу и степенно откланялся…
Однако только он собрался расслабиться, дочитать-таки «В августе сорок четвертого», как попался на глаза пьяному мясорубу Оське.
— Враги сожгли родную хату, — сообщил тот картаво, но доверительно, раскатисто рыгнул и потянул Андрона в холодный цех, — по этому поводу мы и тяпнем. Шнапса, горилки, сала, тушенки. Что такое, где маца, лаца-дрица-ацаца.
Дородный и румянощекий Оська был философом, горем в еврейской семье и образцом воинствующего интернационализма. Он был любвеобилен, словно сын Кавказа, широк и бесшабашен, как таборный цыган, и предпочитал всему великорусскую водку, поволжских девушек и малороссийское сало. Однако и от корней не отрывался, и своих не забывал — бойко выдавал кошер нагора для исторического народа. Для чего в своих владениях под Всеволжском выращивал быков, а когда приходило их время, приглашал уполномоченного из синагоги, специалиста по брисам. Тот за долю малую пускал скотине кровь, а заодно и информацию среди верующих евреев: хава нагила, люди! Есть кошер! И правоверные гужом валили к Оське…
— Свали в туман, Абрамыч, я при исполнении…
Андрон строго посмотрел на мясоруба, но Оська, уже забыв о нем, переключил внимание на Мэри, скромную женщину-цветовода, приехавшую из солнечного Очамчири.
— Здравствуй, широкоформатная ты моя. Ну что, поедем в номера?
— Будешь приставать, мужу скажу, — со сдержанным кокетством рассмеялась та и поправила жидкую, выкрашенную басмой челку. — Знаешь, он у меня кто? В бараний рог тебе согнет…
Конечно, наврала, бросил ее муж. Да и вообще, была она не Мэри, а Манана. Тертая, прожженая перекупщица, полгода как рванувшая с концами из своего солнечного Очамчири. Та еще штучка, с дрючкой. От такой лучше держаться подальше.
Андрон — обрадованно отчалил, с людским потоком выплеснулся на двор, где обэхээсэсовский уполномоченный капитан Царев проводил очередной налет на шерстяников. Естественно с реквизициями, эксами, шмонаниями по карманам и далеко идущими последствиями. Проклятья и шум висели над рядами, стучал мотором канареечный УАЗ, затравленно, с лютой ненавистью смотрел на конкурента капитан Опарин, в глазах же контролера из шерстяного отдела светились скорбь, отчаянье и непротивление злу — целый день как в песок. Чтобы этому Цареву забеременеть от морского дьявола! Смоляной фал ему куда не надо! Фамилия контролера была Оганесян, раньше он служил в торговом флоте.
«Доиграетесь, товарищ капитан, доиграетесь, литовцы люди серьезные, до пятдесят шестого в лесах сидели», — Андрон полюбовался на отчаянно жестикулирующего Царева, брезгливо развернулся и отправился по своим делам — все, аллес. Последний круг, и до дому. Всех денег не заработаешь.
Всех не всех, а отломилось Андрону на этот раз в общей сложности что-то около полтиника. Не бог весть что, но хватит и на хлеб, и на масло, и на «майкопскую», кренделем, колбасу. К ней маринованного чесночка, перца, соленых огурцов, сочной, хрустящей на зубах капустки. Квашеной на эстонских хуторах с морковкой и клюквой. И не забыть взять в кооперации сельдь — не какую-нибудь там рахитичную иваси — бочковую, астраханскую, с жирной спинкой толщиную в три пальца. Очень уж Тим ее уважает, с картошкой — сегодня обещался быть, сделать перекур в долгомoтине матримониальной жизни. Очень даже можно его понять — плавали, знаем.
Когда Андрон заявился домой, Тим предавался отдыху, правда, весьма активному, в обществе Юрки Ефименкова. Мелькали с быстротою молнии руки и ноги, воздух на чердаке вибрировал от мощи ударов, взметались к потолку пыль, звуки тумаков и боевые выкрики. Ефименков был неподражаем — фантастическая скорость, сказочная реакция, неимоверная гибкость. Мощь, кремень, скала. Отрада гарного сенсея Смородинского.
— Ну что, я пошел картошку ставить, — понаблюдав за действом, Андрон закашлялся, зевнул и равнодушно сплюнул, — айда, братцы, вдарим по селедке. Астраханская, пряного посола.
Почему-то ему вспомнилась народная, многократно проверенная жизнью мудрость — против лома нет приема.
— Лично я пас, соленое отрицательно влияет на суплес, — вежливо отказался Юрка, сделал резкий очищающий выдох и взялся за скакалку, чтобы приступить к заминке. — И вообще мне пора.
Не стал вдаваться в подробности, объяснять, что сегодня ночью воши Фунг Лок проводит еженедельный практикум по зыонгшиню, и принимать в нем участие необходимо на пустой желудок. Для полнейшей гармонии духа и тела. Чтоб ни одна крупица тясячелетней мудрости не пропала даром.
Воши Фунг Лок студент вьетнамец, с которым сенсея Смородинского свел не так давно его величество случай. Вот уж истинно, на ловца и зверь бежит. Большой Песчаный Дракон. Именно так и называлась школа вьетводао, к которой принадлежал Фунг Лок, потомственный клановый боец. Предки его участвовали в восстании Тэйшонов, дед, любимый ученик легендарного Фунг Хунга, хаживал на тигра с голыми руками, а сам Фунг Лок, хоть и не носил на самом деле уважаемого звания воши, к своим неполным двадцати пяти имел красный пояс. Это означало, что боевое искусство вошло в его кровь. Причем до такой степени, что он мог безболезненно держать полноконтактные удары, дробить руками и ногами камни, работать с дюжиной противников и даже изменять собственный вес. И вот этим-то сказочным богатством он и готов был поделиться со своими русскими друзьями. Какая тут к чертям собачьим селедка!
— Пряного посола, говоришь? — Тим заметно оживился и недоуменно глянул на сэмпая. — Ты слышал, Юра-сан, пряного? Ну, не выламывайся же, не рушь кумпанство. Посидим, поговорим, к селедочке у нас еще кое-чего найдется. Сорокоградусное. Давай, Юрка, ты же не гимназистка-целка…
Однако Ефименков был кремень во всем.
— Сказал не могу, значит, не могу, — он по-быстрому замялся, умылся, собрался и в темпе отвалил, сказав на прощание извиняющимся тоном: — Чур, братцы, без обид, дела.
Сорокоградусной ему только не хватало перед динамической медитацией!
— А ведь совсем плох парень-то, — произнес задумчиво Тим, и на лице его запечатлелось сожаление, — уж и от еды отказывается. Как бы не пришлось ему ставить питательную клизму. Словно пуделю Артемону.
— Да брось ты, дуркует он исключительно на почве каратэ, — живо заступился за приятеля Тим. — Активно самоутверждается, компенсирует психические травмы, полученные в детстве. Все по папе Фрейду. К слову сказать, подавляющая масса знаменитых мастеров от рождения были слабы, неказисты и обделены природой. А что получилось — Фунакоши, Уэсиба, Брюс Ли. Да и вообще, если глянуть исторически, — Тим запнулся, вспомнил про селедку и проглотил обильную слюну, — миром управляют инвалиды детства. Ты только вдумайся — Наполеон, Гитлер, Ульянов, Сталин… Хоть бы один нормальный, все плюгавые, все ущербные…
— Ну не скажи. Наш-то теперешний, мужчина видный, — Андрон по-генсековски пошамкал, почмокал, пожевал, поклацал челюстями. — Да на его бровях до Киева дойти можно. Опять-таки, говорят, ебарь грозный. А ты — плюгавый, ущербный…
— Я же сказал, если глянуть исторически, — Тим антисоветски усмехнулся. — Ну что, мы будем сегодня жрать или не будем?
В мясном ряду благоухало шейкой, колбасами, шпигованным копченым салом, в молочном отливала янтарем густая словно масло сметана, в отделе для солений притягивали взоры черемша, огурчик, чеснок, хрустящая эстонская капуста. Невольно замедлялись шаги, непроизвольно поворачивались головы, обильно выделялась слюна. Неподалеку спекулянты азеры торговали молдавской грушей, задвигали мандарины из Грузии и пихали яблоки из госторговли, сверкали золотозубо пастями, пушили молодцевато усы.
— Эй, дэвушка! Эй ты, блондынка! Ты туда не ходы, ты сюда ходы! Мой фрукт самый сладкий.
Шум, гам, алчная суета, визг вырываемых из ящиков досок, стук мелочи о железо прилавка, сияющие, похожие на ночные посудины окорята с квашениной. Рынок…
На дворе тоже народу невпроворот. Кто пришел купить, кто продать, кто украсть, кто просто поглазеть, а кто пресечь, засечь, проявить ментовскую бдительность. Волнуется, шумит разномастная толпа, пробавляется по принципу: не надуешь, не проживешь, и в самой гуще ее, привычно раздвигая народ, похаживает в белой куртке Андрюха Лапин, со знанием дела вышибает деньгу, посматривая зорким глазом на вверенный ему фронт работ.
В аппендиксе двора, у параши, то бишь у мусорных баков, устроилась вшивота — голубятники со своими турманами, бородунами и тучерезами. Самое подходящее для этой публики место. Жуткие жмоты. Выкатят нехотя положенные тридцать коп. разового сбора — и все, хорошо еще, если не обругают вслед вполголоса по матери. Маромойное племя! Не доходя до гадючника, у торца рынка, стоят крольчатники, крысятники, опарышники и мотыльщики. Те, что с грызунами, тоже шелупонь, жадная, прижимистая, не достойная уважения, а вот народ с кормами большей частью душевный, широкий, вызывающий самые лучшие чувства. Взять хотя бы Асю, толстую, с перманентной простудой на губах, неопрятную тетку. Поздоровается всегда приветливо, посмотрит ласково и одарит рублем. А то что воняет от нее за версту тухлятиной, так это понятно — опарышей она разводит на дому, осеменяя мясо при помощи говеных мух, окрещенных — уж не в честь ли Терешковой? — вальками. Или вот Косой Тимур со своей командой, добывающие мотыль при посредстве хитрой приспособы под названием «волчья пасть». Всегда поручкается уважительно, матюгнет от души товарища Берию — это у него бзик такой, да и зашуршит по-доброму рублевой бумажкой…
Крысино-голубино-крольчачей сволочи, слава богу, нынче не так уж и много, зато кошатников и псарей явилось немеряно, так и норовят продать втридорога братьев наших меньших. Рыбаки-аквариумисты взяли их в плотное кольцо, баламутят воду сачками, греют ее, чтоб не превратилась в лед, на хитроумных горелках и свечках. Будто варят невиданную уху из гуппи, скалярий и меченосцев. Те еще жмоты — торговать бы им жабой, которая их душит!
— Ну что, Роден Буонаротти, — живо разглядев в толпе шустрого мужика-масочника, Андрон придвинулся к нему, начальственно, но с уважением подал руку, — опять нарушаем? Любишь ты, Федя, неприятности.
На ящике были разложены искусно вылитые из гипса и ярко раскрашенные маски, распятья, сексуально-буферястые русалки. Сразу вспоминались слова Вицина из всенародно любимого фильма: налетай, торопись, покупай живопись.
— Любовь приходит и уходит, а кушать хочется всегда, — Федя подмигнул, редкозубо ухмыльнулся и профессионально, неуловимо быстро сунул Андрону трешницу. — Да ты не боись, начальник, таможня дает добро. С Сережей я уже поздоровался, — и он мотнул башкой в сторону рынка, где за двойными дверями в специально оборудованном помещении волок свое нелегкое бремя ментовский капитан Опарин. Сумками, бутылками, но все же большей частью дензнаками.
«Ну и ладно», — Андрон кивнул, не выписывая квитанции, отчалил и двинулся сквозь толпу к столам, за которыми толкали корм для пернатых. Здесь стояли люди уважаемые, проверенные, хорошо понимающие главный жизненный принцип — пусти свою кукурузу на воду, и она вернется к тебе с маслом. Не бином Ньютона. Дай контролеру рубль за место, потом еще один за хранение товаров в контейнере, и торговля пойдет как по маслу. По тому самому, которое приплывет на кукурузе.
«Ну пока вроде бы все», — охватив всех неохваченных сбором, Андрон пересчитал добычу, отдал в кассу богово и, прикинув свою долю малую, погрустнел — двадцать карбованцев. К вечеру, может, наберется еще десять — итого три червонца. Умножить на восемь выходов в месяц — двести сорок, плюс семдесят пять рублей жалованья, положенного ассу водителю электротележки. О мама мия! Жалких три сотни! Fortune de camp, нищенское существование! Слава богу что зима на исходе, и скоро открытие сезона. А там… Воображение сразу нарисовло Андрону косяки цыганок, размахивающих гвоздиками, цветочные столы, заваленные розами и как кульминацию всей этой фантасмагории вожделенную «шестерку» цвета коррида с шестерочным же, аж восьмидесятисильным, двигателем. Экспортного исполнения, с велюровым салоном и хромированными, написанными не по-нашему буквами Lada. Эх, под железный звон кольчуги… Занятый волнительными мыслями, двинулся Андрон сквозь рыночную суету, но тут же был вынужден вернуться к прозе жизни, услышав глас туалетчика Коляни, пропитой, умоляюший:
— Андрюха! Брат! Займи рубля! Нутро горит!
Коляня был занюханный голомозый мозгляк, обтрюханный, небритый и, как водится, в своем репертуаре — на кочерге. Когда-то давно он колымил на автобусе и, приезжая на кольцо, с чувством угощался бутербродами, наливая из термоса бурый, круто заваренный чай. Пока не врезался на всем ходу, и не выяснилось, что в термосе-то был не чай, а вульгарный коньяк наполовину с зубровкой. С тех самых пор — ни бутербродов, ни коньяка, только емкости по три шестдесят две, потом по четыре двенадцать, затем с мебельным лаком, политурой, жидкостью для обезжиривания поверхностей, да еще грязные загаженные очки, похожие на амбразуры в преисподнюю. И хоть было Коляне далеко за полтинник, так он и значился — Коляней, спившимся запомоенным изгоем. Шкваротой чесоточной.
— Держи, — уважив-таки старость, Андрон облагодетельствовал его рублем, сплюнул от мерзкой вони бормотухи и отправился к себе, в крохотный предбанник— раздевалку в боковом крыле рынка, расположенный по соседству с зоомагазином. Хотел было просто посидеть, погреться, дочитать «В августе сорок четвертого», но девки продавщицы не дали — затащили к себе на чаи, распиваемые по случаю мороза с наливкой. Вишневой. А что, время обеденное, святое, имеем право…
В лабазе было тепло, уютно и непринужденно. Плавал в личной двухсотлитровой зоне исполинский меченосец Папа, лихо выводил рулады неугомонный кенар хмырь, кормленный, чтоб звончее пел, семечками конопли, дико повизгивали, опрокидываясь на спину, потешные хомячки, когда их гладили по брюху свернутой сторублевой бумажкой. Исключительно сторублевой — на дензнаки меньшего достоинства грызуны не реагировали. Девки-продавщицы, смешливые, румяные и совсем без комплексов, знай подливали чаю, сально шутковали, набивались в подружки, но Андрон, словно хомяк на трехрублеку, не реагировал, свято помнил одиннадцатую заповедь — не греши по месту работы да и без греха будешь. С достоинством попил чайку, подогрел жирной пайкой красноперого Папу и степенно откланялся…
Однако только он собрался расслабиться, дочитать-таки «В августе сорок четвертого», как попался на глаза пьяному мясорубу Оське.
— Враги сожгли родную хату, — сообщил тот картаво, но доверительно, раскатисто рыгнул и потянул Андрона в холодный цех, — по этому поводу мы и тяпнем. Шнапса, горилки, сала, тушенки. Что такое, где маца, лаца-дрица-ацаца.
Дородный и румянощекий Оська был философом, горем в еврейской семье и образцом воинствующего интернационализма. Он был любвеобилен, словно сын Кавказа, широк и бесшабашен, как таборный цыган, и предпочитал всему великорусскую водку, поволжских девушек и малороссийское сало. Однако и от корней не отрывался, и своих не забывал — бойко выдавал кошер нагора для исторического народа. Для чего в своих владениях под Всеволжском выращивал быков, а когда приходило их время, приглашал уполномоченного из синагоги, специалиста по брисам. Тот за долю малую пускал скотине кровь, а заодно и информацию среди верующих евреев: хава нагила, люди! Есть кошер! И правоверные гужом валили к Оське…
— Свали в туман, Абрамыч, я при исполнении…
Андрон строго посмотрел на мясоруба, но Оська, уже забыв о нем, переключил внимание на Мэри, скромную женщину-цветовода, приехавшую из солнечного Очамчири.
— Здравствуй, широкоформатная ты моя. Ну что, поедем в номера?
— Будешь приставать, мужу скажу, — со сдержанным кокетством рассмеялась та и поправила жидкую, выкрашенную басмой челку. — Знаешь, он у меня кто? В бараний рог тебе согнет…
Конечно, наврала, бросил ее муж. Да и вообще, была она не Мэри, а Манана. Тертая, прожженая перекупщица, полгода как рванувшая с концами из своего солнечного Очамчири. Та еще штучка, с дрючкой. От такой лучше держаться подальше.
Андрон — обрадованно отчалил, с людским потоком выплеснулся на двор, где обэхээсэсовский уполномоченный капитан Царев проводил очередной налет на шерстяников. Естественно с реквизициями, эксами, шмонаниями по карманам и далеко идущими последствиями. Проклятья и шум висели над рядами, стучал мотором канареечный УАЗ, затравленно, с лютой ненавистью смотрел на конкурента капитан Опарин, в глазах же контролера из шерстяного отдела светились скорбь, отчаянье и непротивление злу — целый день как в песок. Чтобы этому Цареву забеременеть от морского дьявола! Смоляной фал ему куда не надо! Фамилия контролера была Оганесян, раньше он служил в торговом флоте.
«Доиграетесь, товарищ капитан, доиграетесь, литовцы люди серьезные, до пятдесят шестого в лесах сидели», — Андрон полюбовался на отчаянно жестикулирующего Царева, брезгливо развернулся и отправился по своим делам — все, аллес. Последний круг, и до дому. Всех денег не заработаешь.
Всех не всех, а отломилось Андрону на этот раз в общей сложности что-то около полтиника. Не бог весть что, но хватит и на хлеб, и на масло, и на «майкопскую», кренделем, колбасу. К ней маринованного чесночка, перца, соленых огурцов, сочной, хрустящей на зубах капустки. Квашеной на эстонских хуторах с морковкой и клюквой. И не забыть взять в кооперации сельдь — не какую-нибудь там рахитичную иваси — бочковую, астраханскую, с жирной спинкой толщиную в три пальца. Очень уж Тим ее уважает, с картошкой — сегодня обещался быть, сделать перекур в долгомoтине матримониальной жизни. Очень даже можно его понять — плавали, знаем.
Когда Андрон заявился домой, Тим предавался отдыху, правда, весьма активному, в обществе Юрки Ефименкова. Мелькали с быстротою молнии руки и ноги, воздух на чердаке вибрировал от мощи ударов, взметались к потолку пыль, звуки тумаков и боевые выкрики. Ефименков был неподражаем — фантастическая скорость, сказочная реакция, неимоверная гибкость. Мощь, кремень, скала. Отрада гарного сенсея Смородинского.
— Ну что, я пошел картошку ставить, — понаблюдав за действом, Андрон закашлялся, зевнул и равнодушно сплюнул, — айда, братцы, вдарим по селедке. Астраханская, пряного посола.
Почему-то ему вспомнилась народная, многократно проверенная жизнью мудрость — против лома нет приема.
— Лично я пас, соленое отрицательно влияет на суплес, — вежливо отказался Юрка, сделал резкий очищающий выдох и взялся за скакалку, чтобы приступить к заминке. — И вообще мне пора.
Не стал вдаваться в подробности, объяснять, что сегодня ночью воши Фунг Лок проводит еженедельный практикум по зыонгшиню, и принимать в нем участие необходимо на пустой желудок. Для полнейшей гармонии духа и тела. Чтоб ни одна крупица тясячелетней мудрости не пропала даром.
Воши Фунг Лок студент вьетнамец, с которым сенсея Смородинского свел не так давно его величество случай. Вот уж истинно, на ловца и зверь бежит. Большой Песчаный Дракон. Именно так и называлась школа вьетводао, к которой принадлежал Фунг Лок, потомственный клановый боец. Предки его участвовали в восстании Тэйшонов, дед, любимый ученик легендарного Фунг Хунга, хаживал на тигра с голыми руками, а сам Фунг Лок, хоть и не носил на самом деле уважаемого звания воши, к своим неполным двадцати пяти имел красный пояс. Это означало, что боевое искусство вошло в его кровь. Причем до такой степени, что он мог безболезненно держать полноконтактные удары, дробить руками и ногами камни, работать с дюжиной противников и даже изменять собственный вес. И вот этим-то сказочным богатством он и готов был поделиться со своими русскими друзьями. Какая тут к чертям собачьим селедка!
— Пряного посола, говоришь? — Тим заметно оживился и недоуменно глянул на сэмпая. — Ты слышал, Юра-сан, пряного? Ну, не выламывайся же, не рушь кумпанство. Посидим, поговорим, к селедочке у нас еще кое-чего найдется. Сорокоградусное. Давай, Юрка, ты же не гимназистка-целка…
Однако Ефименков был кремень во всем.
— Сказал не могу, значит, не могу, — он по-быстрому замялся, умылся, собрался и в темпе отвалил, сказав на прощание извиняющимся тоном: — Чур, братцы, без обид, дела.
Сорокоградусной ему только не хватало перед динамической медитацией!
— А ведь совсем плох парень-то, — произнес задумчиво Тим, и на лице его запечатлелось сожаление, — уж и от еды отказывается. Как бы не пришлось ему ставить питательную клизму. Словно пуделю Артемону.
— Да брось ты, дуркует он исключительно на почве каратэ, — живо заступился за приятеля Тим. — Активно самоутверждается, компенсирует психические травмы, полученные в детстве. Все по папе Фрейду. К слову сказать, подавляющая масса знаменитых мастеров от рождения были слабы, неказисты и обделены природой. А что получилось — Фунакоши, Уэсиба, Брюс Ли. Да и вообще, если глянуть исторически, — Тим запнулся, вспомнил про селедку и проглотил обильную слюну, — миром управляют инвалиды детства. Ты только вдумайся — Наполеон, Гитлер, Ульянов, Сталин… Хоть бы один нормальный, все плюгавые, все ущербные…
— Ну не скажи. Наш-то теперешний, мужчина видный, — Андрон по-генсековски пошамкал, почмокал, пожевал, поклацал челюстями. — Да на его бровях до Киева дойти можно. Опять-таки, говорят, ебарь грозный. А ты — плюгавый, ущербный…
— Я же сказал, если глянуть исторически, — Тим антисоветски усмехнулся. — Ну что, мы будем сегодня жрать или не будем?