— Брезгует нами, гад, — завидовали бомжестановцы, воняли козлом и пили политуру. — Привык, сука, с академиками да торгашами по ресторанам…
   Однако ничто не вечно. Сгорел Артист и естественно на пустяке. Он настолько уверовал в свою непогрешимость, что стал пренебрегать личной гигиеной и моментом подцепил вшей, а затем, не предав этому должного значения, как обычно пристроился к похоронной процессии. Однако только он вылез на первый план и зашелся речугой о безвременно ушедшем, как раздался пронзительный крик:
   — Какая гадость!
   Расфуфыренная дамочка, шарахнулась от него в сторону, едва не опрокинув гроб. Наманикюренный пальчик дамочки, словно перст божий, был обращен на краснобая. И все увидели, что рукав у него густо обсыпал породистыми бомжестанскими вшами.
   — Ага, — нехорошо сказали граждане и перестали всхлипывать. — Так ты, падла, бомж!
   И позабыв о скорби и покойном, принялись метелить Артиста. Под настроение забили насмерть…
   Еще бомжестановцы ходят по грибы, воруют овощи с совхозных огородов и продают дары природы на развилке Волховского и Пулковского шляхов. А чужаков не жалуют, так что на экскурсию к ним в Бомжестан лучше не ходить. Иначе можно прямиком отправиться к Артисту…
   А еще Дыня рассказывал о свалке, чьи гигантские терриконы мусора возвышались Эверестами по ту сторону Волховского шоссе. У подножия этих гор вяло копошились аборигены, грязные, оборванные, презираемые даже среди бомжей. Мусорное эльдорадо дает им все, еду, одежду, курево, жилье. Они не гнушаются и чайками с вороньем — добывают их при помощи самодельных луков и пращей. Что с них возьмешь. Свалочники. Обретающиеся в грязи, по соседству с «иловыми картами». А иловые карты это залежи зловонной жижи, густо смердящие на километр вокруг. Грязная вода, как известон, очищается на острове Белом при посредстве бактерий, а затем выпускается в Финский залив, черный же, издающий невыносимую вонь осадок складируется для обеззараживания. Здесь, по соседству с кладбищем и свалкой. Превращая реки и ручейки в клоаки, а все произрастающее по их берегам в отраву. Господи упаси выкупаться в Дудергофке! Не обошел Дыня в своих рассказах и кладбище, правда, вещал тихо, не договаривая, наедине и с оглядкой. Раньше кладбищем заправлял человек с кличкой Навуходоноссер, дерганный, непоседливый как блоха. Он лично производил замеры выкопанных могил — на предмет жесткого соответствия санитарным нормам, воевал с установщиками самодельных скамеек, грозил всяческими карами за появление на могилах неустановленных администрацией предметов. Вобщем был дурак, и дурак с инициативой. Навоевавшись с неуставными лавками, он надумал снимать с усопших посмертные маски — за дополнительную плату естественно. Хорошенькая услуга! А когда верха эту идею задробили, начал ратовать за установку надгробий в виде бетонных шестиконечных звезд. Вобщем процарствовал Навуходоноссер недолго — был тихо снят, оттащен и брошен на низовку. А пока происходила смена власти, на Южняке творился бардак. Дело в том, что при Навуходоноссере набрали в штат алкашей, уголовников и прочих рукожопых — они не то что человека присыпать, стакан не могли путем донести до хайла. Бывало часто, что во время похорон могильщик падал в яму следом за гробом, а оратор-толмач, задвигающий речугу в зале скорби, ночинал подшучивать сально над родственниками покойного, за что оными родственниками и бывал нещадно бит. Весело было на Южняке, ох как весело. Пока не пришел новый лидер, по прозвищу Борода. По бумагам он числился в землекопах, но к его мнению прислушивались все — начиная с фиктивного директора, вяло надувающего пухлые щеки, и кончая распоследним негром-бомжом.
   — Эй, рукожопые, слушай сюда, — сказал Борода негромко, но так, что было слышно на всем кладбище. — С сегодняшнего дня вы все негры. Кто не согласен — на хрен. Погост должен быть похож на окаменевший похоронный марш, а не на бардак. Я сказал. Ша, прения окончены. Все в пахоту.
   И настал порядок. Железобетонный.
   — Только знаешь, Академик, нашему пархатому и Борода не указ, — выдал в заключение спича Дыня, бросил копать, оглянулся и перешел на шепот. — Ему никто не указ. Ни менты, ни бандиты, ни мафия. Потому что он сам… — Тут же он заткнулся, прерывая разговор, сплюнул эффектно сквозь зубы и кардинально сменил тему. — Вон мошки сколько, вьется роем. Это к теплу. Скоро, брат, в пахоту, вся работа идет с мая месяца.
   И Тим вздрогнул, если это не пахота, тогда что же?

Воронцова. 1996-й год.

   Было пять часов утра, солнце вставало. Пурпур восхода высветил храмы и дворцы, гханы — огромные каменные ступени, ведущие к Гангу, начали выступать из мрака. Древний Бенарес уже пять тысяч лет как город святости паломников и богов просыпался, приветствуя светила блеском позолоты. Люди, благоговея, тоже привечали солнце — соединяли ладони у лба, выпивали глоток священной воды и трепетно заходили в реку. В древний Ганг, как его называют здесь Мата Ганга — «мать Индии». Паломников как всегда прибыло во множестве — на берегу происходила толкотня, давка, ругань, скоротечные драки. Всем хотелось побыстрее войти в священные воды, от души набраться праведности, мудрости и благодати. Воздух вдруг разорвали резкие удары гонга, над рекой поплыл звон колоколов, люди, обсыхая, начали петь и молиться. Им ладно вторили звуки тамбуринов, священослужитель-сатху, стоя под зонтом из пальмовых веток, благословлял радеющих:
 
Ом Бхур Бхувах Свах
Тат Савитур Варенйам
Бхарго Девасья Дхимахи
Дхийо Йо Нах Прачадайат[10]
Вставало солнце, просыпался древний Бенарес…
 
   — Ом Тат Сат! (Ом! Ты — Истина) — Воронцова, загорелая до черноты, в разноцветном сари, трижды, как и все, выкупалась в Ганге, с чувством напилась воды и отправилась к себе на гхаты варить чечевицу на завтрак. Она уже три дня жила в палатке у реки, с тех самых пор, как вместе с гуру Бхактиведантой, Свами Чиндракирти и праведным блаженным джайном Адшхой Бабой прибыла в Бенарес на Дивали, ежегодный праздник радости, очищения и света. Считается, что в период с самой темной ночи октября и до первого ноябрьского новолуния здесь, в священных водах Ганга, можно смыть все тяжкие грехи, получить успокоение в душе и вернуться домой очищенным. Но уж умереть во время праздника самое милое дело. Что может быть почетней и благостней кремации на тысячелетних, ведущих к Мата Ганга гхатах, чтобы затем пеплом и останками уплыть по древним водам в вечность? Так что не случайно на Дивали в Бенерес собирались сотни тысяч паломников. Правда многие уже не возвращались с праздника назад — уходили на небо, на корм рыбам, на удобрения и перегной. Да, Бенарес, Бенарес… Город нирваны, жизни, смерти, прекрасный и загадочный. Построенный в виде полумесяца, он расположился лишь на одном берегу Ганга — другой, проклятый, порос лесом, кишащим змеями. Боже упаси умереть там, по поверьям сразу же перевоплотишься в осла. Уходить надо в Бенаресе и во время праздника — с гарантией попадешь на небо, а оттуда максимум в брахманы, минимум в вайшьи. Проверено, шудр нет. Да, Дивали, Дивали, праздник света, очищения и надежд…
   А начался он как всегда самой темной октябрьской ночью, когда затихают муссоны и жизнь словно возрождается. Тысячи людей устремились в Татери Базар, но интересовали их не горы красного и желтого магического порошков, не пирамиды цветов, не ароматические масла, пряности и украшения из золота, нет, паломники словно исступленные закупали петарды, ракеты, розовые бенгальские огни. И тут же вся эта пиротехника взвилась в безлунное небо, вспыхнули на терассах, на подоконниках в храмах миллионы масляных ламп — дип, люди заплясали, запели, закружились в половодье толпы, а паломники все прибивали и прибывали, особенно было много женщин, изящных, в разноцветных сари, непальских узнавали по красно-кровавым оттенкам.
   А наутро на берегу случилась жестокая драка между голыми сатху за право первым войти в священные воды Ганга. Только ведь Свами Бхативеданта и гуру Чиндракирти были не простые посвященные — они еще владели страшной и секретной борьбой каляри-ппаятт. Быстренько и доходчиво показали праведникам ху из ху и торжествующие, увитые гирляндами, первыми погрузились в воду. Следом за ними, оглашая округу песнями и ликующими криками, устремились в Ганг праведники всех мастей. Ну а уж потом тысячи и тысячи поломников. Вскипела, запенилась вода, казалось, вышла из берегов. И понеслось, и понеслось, и понеслось…
   После обеда давали представление в честь Рамы, героя Рамаяны. Все было очень трогательно и достоверно — молодой, всеми силами стремящийся оправдать высокое оказанное доверие брахман ловко разодрал гадину Варуну, прыгнул со священного дерева в Ганг и неожиданно для всех оказался рядом с лодкой махараджи, на огромной камуфляжной водоплавающей змее.
   — Да здравствует Рама! — закричал на берегу народ.
   — Да здравствует махараджа! — закричал брахман, бросил повелителю венок из цветов и заиграл на флейте душещипательную мелодию. Оркестр, расположившийся на соседней лодке, подхватил, трепетные звуки вольно полились над просторами Ганга. Махараджа, восседая на массивном троне из литого серебра, одобрительно кивал, важно надувал лоснящиеся щеки, сверкал бриллиантами, рубинами и изумрудами. Нищие, увечные и умирающие от проказы были тронуты и чрезвычайно довольны.
   А празднество все разворачивалось по нарастающей — на слудющий день поминали Ханумана, главнокомандующего обезьян и лучшего друга Рамы, затем слоноголового бога Ганеша, покровителя мужчин, потом богиню Лаксми, покровительницу женщин. Паломники все живей плескались в Ганге, пили от души святую воду, катались на лодках, пели и молились:
 
Ом Бхаскарайа Намах! (Ом! Поклонимся тому, кто прчина Света!)
Ом Адвайтайа Намах! (Ом! Почтение Единому!)
Ахимса Парамо Дхармах (Ненасилие высший долг)
 
   Роженицы в новых сари купали новорожденных в Ганге, ночами сотни ламп, укрепленных на бамбуковых шестах, освещали великую реку. Говорят, что светильники эти указывают дорогу усопшим, возвращающимся в мир своих предков. Малой скоростью вниз по течению.
   А Воронцова между тем, ничем не выделяясь из толпы паломников, вела жизнь скромную, достойную и праведную. Вставала как и все с восходом солнца, купалась, не снимая сари, молилась, занималась йогой, пела, предавалась танцу. Стирала, медитировала, беседовала с народом, прогуливалась на лодке по реке, смотрела на фейерверки, варила чечевицу. Однако окружающие люди относились к ней с почтением — как же, к этой статной, похожей на богиню брахманше приходят на обед сами Свами Чиндракирти и гуру Бхактивиданта. Такие сатху. Да и сама Воронцова излучала некую таинственную энергию, эманации которой улавливали даже на расстоянии все паломники. Люди приносили ей больных детей, и она вылечивала их, посмотрев в глаза, женщины на сносях прикладывались ей к руке и благополучно разрешались от бремени, параличные и увечные приползали за благословением и с песнями и танцами уходили на своих ногах. Да, годы тантры, благочестия и аскезы не пропали даром — Воронцова творила чудеса. Народ приносил ей бананы и кокосы, с почтением кланялся, поливал молоком и втихомолку называл уважительно и просто Грудастой Волоокой Благодатной Богиней.

Андрон. Зона. Безвременье.

   И понесла Андрона нелегкая на дальняк ( то есть удаленная колония) к черту на рога в Сибирь, благо, страна у нас большая. Все было — и передвижение из автозака до «столыпина» ползком по грязи, для профилактики побега, и пайковые двадцать граммов сахара, четыре кильки и буханка хлеба, и злобные, набитые в вагон как сельди в бочку зэки. Вот уж пригодилась-то подаренная абреком полиэтиленовая емкость. Тем не менее настроение у Андрона было какое-то хреноположительно-наплевательское. Зоны он совершенно не боялся, процедура предстоящей лагерной «прописки» с «подковырками и последствиями» его совершенно не волновала. Он знал, что на предложение: «Что хочешь — вилку в глаз или кол в жопу?» нужно выбирать вилку (в тюрьме и лагере вилок нет), на вопрос: «Кем хочешь быть, рогом (то есть активистом из числа осужденных, занимающих высокую общественную должность — председатель совета отряда, председатель или секретарь совета колонии) или вором?» нужно отвечать уклончиво — пожвем увидим. Задница не дается, мать не продается (имеется в виду подковырка: мать продашь или в задницу дашь). На комаду «Сядь» нельзя садиться на постель или на пол — нужно на корточки. И так далее и тому подобное. Много еще чего знал Андрон, благо брат его несостоявшейся невесты был не какой-нибудь там брус шпановый — зэка в натуре. А знание это сила, раз предупрежден, значит вооружен. Так что ехал себе Андрон по бескрайним просторам родины, присыпал хлеб сахарком, смачивал водой и, наплевав на сук конвойных, ссал, когда припрет, в полиэтиленовый пакет. А впереди него по зэковскому телеграфу неслась хорошая молва — Кондитер едет, пацан ништяк, мента обидел, свой в доску.
   И вот приехали, прибыл этап. В промышленный центр районного значения, каких сотни за полярным кругом в Сибири. Со стандартным набором для построения светлого будущего — высоченная труба ТЭЦ, лесобиржа с горами накатанных штабелями бревен, нитки узкоколейки, покосившиеся обшарпанные деревянные домики. Ну а какая же социалистическая стройка без зоны? Вот она, родимая, окружена с трех сторон лесом, обнесена туго натянутой шатровой колючей проволокой, обставлена вышками с прожекторами и вертухаями. У ворот приземистое строение, это КПП и вахта. У вахты на территории зоны домик свиданий, похожий на сарай. Бараки снаружи побелены известкой и чем-то напоминают клавиши аккордеона. Их тут целый городок. Они расположены ровными рядами, словно зубья расчески. А где-то в километре от жилой зоны, то бишь лагеря, расположена промзона, то есть рабочая. Это огромный производственный комплекс — шахта с терриконником, высокой пирамидой отработанной горящей породы, которая охвачена языками сине-зеленого и оранжевого пламени. Административные, производственные здания, склады и мастерские. К промзоне подходит железнодорожная ветка, сюда, к бункерам, встают под погрузку составы из вагонов и платформ. И все это необъятное хозяйтсво тоже обтянуто колючей проволокой, над которой высятся будки часовых. Тут же рядышком расположен другой лагерь, но поменьше зэковского — расположение части внутренних войск. Такие же бараки, правда, украшенные красочными призывами типа: «Приказ начальника — закон для подчиненного», «Политику ленинской партиии одобряем», «Наше главное оружие — бдительность». По соседству с военными городком расположен питомник, сотни собачьих глоток надрывно, в бешеной злобе рвут тишину. Одобряют ленинскую политику партии.
   Зона, куда попал Андрон, была воровская, правильная. Уже на карантине к нему подвалил какой-то гражданин с фиксой и клешнястыми, густо наколотыми пальцами принялся шарить в его одежде, словно товарищ Сталин на параде 1938-го года, проверяя новую солдатскую форму, у Ивана Водяного.
   — Что это ты меня мацаешь, словно пидера? — веско поинтересовался Андрон и продемонстрировал зубы — не понять, то ли ухмыльнулся, то ли оскалился. — Дрова ищешь? Так в Греции все есть. — Шевельнул широким плечом, скинул куртку и, показав рельефные мышцы груди, снял одну за другой три байковые рубахи. — Замену давай.
   — А, дровишки пакистанские? От них отличный жар, кипяточек славный, — сразу обрадовался клешнястый и, вытащив синтетическую майку, с чувством облагодетельствовал Андрона. — Возьми пока симпатическую, с нашим уважением. А мы-то тебя за фраера держали… Эй, Мелкий Шанкр, на пику давай, Рыгун, шлюмку (миску).
   Маленький вертлявый зэк стал на вассер у пики, у смотрового окошка в двери камеры, другой, плотный и рябой, налил в миску воду и с почтением подал клешнястому. А тот, сев на корточки у параши, поджег скрученную жгутом Андронову рубаху и, стряхивая пепел в шлюмку, начал кипятить воду в банке из-под сгущенки. В считанные минуты она закипела, и тогда Рыгун, священнодействуя, начал сыпать в нее чай. Когда черное варево поднялось, его слили в эмалированную кружку и наслаждением пустили по кругу. По глотку в первый, по два во второй, по три в третий — пока не кончится. Андрону же естественно не дали — кто знает, может он скрытый педераст. Впрочем он особо и не переживал — напился чифиря в обществе родного брата своей невесты и кунаков его достаточно. Да и наслушался про чай столько всякой всячины — книгу написать можно. По поверью он содержит сотни витаминов и минеральных солей, он — средство от всех болезней, им промывают глаза и раны, полощут в нем болт после связи с педерастами, смачивают бинты и накладывают на опухоли и чирьи. Черная жижа чифиря — неизменный элемент всех зэковских ритуалов. Впрочем можно жевать чай и всухую, это тоже придает силы, проясняет голову и отвлекает от дурных, скверных мыслей. Он объединяет людей, снимает агрессивность, привносит радость и умиротворение в души. При шмонах-обысках его спасают в первую очередь, пакетик с ним не западло засунуть и педерастам в фуфло. А лучшая ферментация чая производится в Иркутске, на местной чаеразвесочной фабрике. Всем известно, что в ее ограду вмурован памятниак чифирю — большой заварной чайник с надписью «Грузинский чай». Рядом с ним всегда лежат цветы. Вобщем, если есть на зоне хоть какая-то радость, то это дымящееся, бодрящее мысли чайное пойло…
   А жизнь между тем шла своим чередом, и карантин закончился. Андрон был распределен в отряд и препровожден в жилую секцию — длинный барак-казарму с сушилкой, коптеркой и завхозовским кабинетом-кильдымом. И — о чудо! — сразу же на входе он увидел Юрку Ефименкова. В углу педерастов. Выглядел тот неважно — без передних зубов снулый, с мутным, ничего не выражающим взглядом. Коротко мазнул глазами, судорожно глотнул и, сделав вид, что не знаком, отвернулся. К параше.
   «Господи, Юрка», — Андрон еле удержался, чтобы не шагнуть к нему, не схватить дружески за плечо, но сразу же взял себя в руки и тоже отвел глаза — в пидере нормального человека интересует лишь одно — фуфло. С ним не разговаривать надо — чешежопить. Но все-таки чтобы Юрка, черный пояс, и у параши… Нет, неисповедимы пути твои господни.
   То, насколько они неисповедимы, Андрон понял чуть позже когда его позвали к пахану. Следом за амбалистым татуированным гражданином он прошел в самый дальний угол барака и натурально обомлел — перед ним сидел друг его буйной юности Володька Матачинский. Только это был уже не прежний Матата, гроза танцплощадок и куровчанской шпаны. Нет, перед Андроном сидел лидер, ушлый и прожженый пахан, истинный вожак блатной стаи — опытный, недоверчивый, с цепким, бурявящим насквозь взглядом. Щеку его пересекал выпуклый рубец, пальцы рук были сплошь в визитных партаках: «Загубленная юность», «Судим за разбой», «Отрицало»[11], «По стопам любимого отца», «Свети вору, а не прокурору». Его окружала ощутимая аура вседозволенности и авторитета, смотреть на него было страшно, хотелось сразу опустить глаза.
   — Ты кто и по какой статье? — в упор взглянул Матата на Андрона и даже не подал вида, что они были друзьями. — Бывал ли в командировках раньшще? И если да, то кем?
   Разговаривал он негромко и отрывисто, едва заметно щурясь — только открывал рот, как в бараке все замолкало.
   И Андрон поведал честно, как на духу, что он, Андрюшка Лапин, раньше в командировках не бывал, сам из барыг, а за колючий орнамент залетел по сто девяносто первой, так как обидел мента, суть опера обэхээсэсного. Да не одного — с внештатниками. А кликуха у него Кондитер, в чем постарались Гнида Подзалупная, Уксус да Харя.
   — Гм, говоришь, Гнида Подзалупная? — сразу подобрел Матата, шумно потянул носом воздух и отрывисто цыкнул зубом. — А на Крестах с кем чалил?
   — С Тотразом Резаным, с Сосланом Штопаным и Бесланом Крученым, — с готовностью ответил Андрон и, живо закатав штанину, показал татуированный погон, расписанный кынжалом. — Вот весточка от них…
   — Да, узнают руку Сослана, — Матачинский кивнул, подумал и бровью подозвал зэка с угловой шконки. — Слушай, Брумель, что там слыхать насчет Кондитера? Какие вести?
   — Все ништяк, Пудель, пацан путевый, — прошептал Брумель Матачинскому на ухо, но так, что было слышно и у педерастов в углу. — Свой в доску!
   Господи, Пудель! С его-то челюстями, словно у бульдога!
   — Лады, — Матачинский еще больше подобрел и, ухмыльнувшись, поманил Андрона на койку. — Присядь, корешок. А я ведь тебя сразу признал. Ну, как живешь, чем дышишь?
   Только вот общаться с ним под душам Андрону как-то не катило. Вяло так вспомнили Сиверскую, Белогорку, Плохиша с Бона-Бонсом, и разговаривать стало не о чем.
   — Тики-так, значит, спать будешь внизу, — Матачинский снова разорвал дистанцию и указал на шконку аккурат посередине между своим углом и закутом педерастом. — Стойло путевое, мужцкое. И насчет работы не дергайся, что-нибудь придумаем. Э, кореш, да ты смурной какой-то. Не ссы, если что — отмажем…
   — Слушай, там пидер один у параши… — Андрон замялся, проглотил слюну, — мы с ним по Питеру были знакомы… Он еще каратэ занимался…
   — Это Нюра Ефименков что ли? — Матата оскалился и паскудно заржал. — Знаем, знаем, теперь такой пай-мальчик. Вафлист. А то поначалу-то — хвост задрал, решил отканать от прописки и разбора. Ручками начал махать, ножками. Ну, ночью перекрыли ему кран морковкой[12], разрядили частокол[13] да и проволокли хором двойной тягой. Прописали. Да, кстати, ты сам-то что будешь есть? Мыло со стола или хлеб с параши? — Услышав, что стол не мыльница, а параша не хлебница, он благосклонно кивнул, снова цыкнул зубом и с миром отпустил Андрона. — Ну все, вали, кореш, в стойло, у меня дела.
   И началась для Андрона лагерная жизнь, вроде и не жизнь совсем, так, серое существованипе. Подъемы, отбои, блатные, педерасты, хлебово из рыбьих костей и прокисшей капусты, называемое баландой, мокрый, тяжелый как глина хлеб спецвыпечки, из которого вперемежку с пеплом так хорошо лепятся шахматные фигурки. Жизнь катилась по глубокой, проложенной в дерьме колее — шаг влево, шаг вправо, нет, не расстрел — косяк, промашка, прокол, за которые приходится платить. По-всякому. Вплоть до своего кровного фуфла. Ну это уж так, на крайняк. А в основном — могут отгребать (избить), дать табуря (бить табуреткой по голове, пока не развалится, не голова — табуретка), опустить почки или врезать каратэ буром (колеективно избить ногами). Всем в лагере заправляли воры, администрация с ними не ссорилась, хорошо помня ленинское учение о компромиссах. Потому как любая зона под влиянием блатных может «пыхнуть», а за беспорядки, жертвы, разрушения и побеги спросится не с воров, а с начальников в погонах. Так что худой мир лучше доброй ссоры. В бараке у Андрона например все дышали так, как того желал главвор отряда Пудель. А помогали ему в нелегком деле наведения твердого блатняцкого порядка кодла или подхват — бойцы-отморозки, отмеченные наколками в виде гладиатора, очень уважаемые люди с угловых шконок — угловые,бригадиры-бугры, главный шнырь — завхоз, ведающий коптеркой и режущим инструментом да жена — авторитетный педераст Султан Задэ. Он был смазлив, тщательно брил ноги и по воскресным дням для вящего паханового удовольствия делал макияж, надевал чулки, женские трусы, бюстгалтер и парик, отчего сразу делался похожим на Пугачеву в молодости. Хавал балагас[14], драил жопу жасминовым мылом, пользовался только вазелином «Душистый» — жил хорошо. В отличие от прочих пидеров, их гоняли в хвост и в гриву. Да и вообще всех. В шахту, в шахту, в шахту. В забой. Кто не работает, тот не ест. С чистой совестью на свободу. Каждый божий день у ворот зоны происходила обрыдлая суета — начальники конвоев получали зэков для конвоирования на работу — забирали картотеки, пересчитывали, сверялись с главным лагерным нарядчиком и охранниками на вахте. Зэки выходили пятерками, хмурые, невыспавшиеся и злые, трудно переваривая утреннюю бронебойку. Еще один день не в счет. Как в песок, коту под хвост, мимо жизни. Затем был еще один пересчет, и только после этого начальнички шли на вахту расписываться в журнале — есть, рабсила принята. Потом орали что есть сил, презрительно, повелительно и грозно: