— Дорогая моя! — торопливо воскликнул Лейхтвейс. — Все это тебе, вероятно, лишь пригрезилось. Кто мог прийти сюда в нашу пещеру?
   — Нет, это не был сон, — решительно заявила Лора. — Я отчетливо видела эту фигуру, пока не лишилась чувств. Да, теперь я припоминаю, что слышала какие-то слова, но не могла тогда понять их, так как слишком ослабела.
   — Как? Это странное видение сказало тебе что-то?
   — Только оно и могло произнести те слова, которые я слышала. Оно наклонилось ко мне и к лежащему тут же ребенку и глухо проговорило: «Я явился вовремя. Вот ребенок, который мне нужен. Надо действовать решительно, и я буду спасен».
   — Что же было дальше? — в лихорадочном волнении спросил Лейхтвейс.
   — Не знаю, — ответила Лора, — мне только помнится, что я боялась, чтобы с ребенком не случилось какой-либо беды, и хотела защитить его, но тут я лишилась чувств.
   — Что ж, как видишь, с ребенком ничего не случилось, — вон он лежит, рядом с тобой, цел и невредим.
   Счастливая улыбка пробежала по бледному лицу Лоры.
   — Благодарю Тебя, Создатель, — слабым голосом произнесла она. — Мои опасения были напрасны. Подай мне, Гейнц, сюда ребенка, я хочу прижать его к груди и покрыть поцелуями нашего сына.
   — Сына? — рассмеялся Лейхтвейс. — Сына у нас пока нет, а есть только дочь.
   Но тут Лора через силу приподнялась и, глядя в упор на Лейхтвейса, удивленно переспросила:
   — Как так — дочь? Это неправда. Клянусь тебе, Гейнц, у нас родился сын. Я сама видела его… я знаю это… я произвела на свет мальчика.
   Лейхтвейс стоял, как громом пораженный. Он смотрел на Лору, которая в отчаянии ломала руки, и на невинного младенца, и тысячи разнообразных мыслей проносились в его голове. Но он все еще не мог отдать себе отчета в том, что произошло.
   Он взял ребенка и бережно положил его Лоре на колени.
   — Вот дочь твоя. Этого младенца мы нашли рядом с тобой, когда пришли сюда.
   Но Лора дрожащими руками отстранила от себя ребенка.
   — Нам подменили сына! — громко вскрикнула она. — То мрачное видение, которое неожиданно появилось здесь, похитило нашего ребенка и положило вместо него другого. Горе мне! Я напрасно страдала, я напрасно переносила мучения. У меня похитили моего ребенка!
   В безумных рыданиях опустилась Лора на свое ложе. Лейхтвейс провел рукой по глазам. Неужели все это правда и перед ним лежит не его ребенок? Неужели здесь было совершено ужаснейшее, гнусное преступление. Похищен ребенок. У матери отняли ребенка в то время, когда она лишилась чувств вследствие страданий и не могла защитить невинного младенца.
   Лора оглашала пещеру душераздирающими воплями. Прибежала Высоцкая и в испуге воскликнула:
   — Если ваша бедная жена будет так волноваться, то я не ручаюсь за ее жизнь.
   — Прошу тебя, Гейнц, — обратилась Лора к своему мужу, — отпусти эту женщину, мне нужно поговорить с тобой. Кроме тебя мне никого не нужно. Вознагради ее за напрасный труд и отпусти с миром.
   Лейхтвейс отвел Высоцкую в сторону, дал ей кошелек с деньгами и сказал:
   — К сожалению, вы лишь немногим могли помочь, но все-таки возьмите эти деньги и идите домой. Но предупреждаю вас, если вы кому-нибудь скажете, где вы провели сегодня ночь, то вас настигнет моя месть и вы нигде не скроетесь от нее. Если же вы будете молчать, то в моем лице вы приобретете друга, который во всякое время будет готов оказать вам услугу.
   — Я буду молчать, — пообещала Высоцкая. — Будьте совершенно спокойны.
   Лейхтвейс снова завязал ей глаза и вывел ее из пещеры. Он проводил ее через лес, пока вдали не показалась дорога, озаренная луной.
   — Отсюда вы и сами найдете дорогу в Висбаден, — сказал Лейхтвейс, — а потому возвращайтесь домой и не забывайте о своей клятве.
   Высоцкая ушла, а Лейхтвейс поспешно вернулся в пещеру к своей Лоре. Она сидела на своем ложе и держала ребенка на руках. Жгучие слезы струились из ее глаз и падали на невинного младенца.
   Не замечая, что Лейхтвейс стоит за ее спиной, Лора шептала:
   — Я знаю, ты не мой ребенок, тобою воспользовались для совершения ужасного преступления, тебя подменили. И все же мне от всей души жаль тебя, ни в чем не повинную крошку. Мне кажется даже, будто я держу на руках своего собственного ребенка. Боже, что сталось с моим мальчиком?
   — Лора, — в сильном волнении прошептал Лейхтвейс, — если у нас похитили нашего ребенка и оставили нам вот этого несчастного младенца, то ведь мы не вправе вымещать наше горе на нем, не правда ли? Нет, эта девочка тоже обманута, ее постигла еще более худшая участь, чем нас. Она лишилась своих родителей. Заменим же ей отца и мать и оставим ее у себя. Будем думать, что это наш собственный ребенок, а все, что ты сегодня ночью видела и слышала, один только сон.
   — Благодарю тебя, мой добрый Гейнц! — воскликнула Лора. — Я вполне согласна с тобой. Когда я осталась одна с ребенком и всмотрелась в это беспомощное создание, невинное и беззащитное, то в мое сердце закралась глубокая жалость. Чем виновен этот ребенок, что нас обманули? Да, ты прав, этот ребенок более обездолен, чем мы с тобой, а если бы еще и мы отказались от него, то он погиб бы, едва успев появиться на свет. Но мы этого не допустим, Гейнц, мы оставим его у себя. Мы будем воспитывать его как своего, и мы посвятим ему всю нашу родительскую любовь и заботу. Милая девочка моя, хотя я не родила тебя, я все же буду твоей любящей, заботливой матерью.
   — А я буду ей добрым, хорошим отцом! — воскликнул Лейхтвейс.
   Он взял младенца на руки и поцеловал. Ребенок начал громко кричать, видимо, испугавшись Лейхтвейса. Разбойник засмеялся.
   — Ты слышишь, Лора, — сказал он, — наша дочь благодарит нас за то, что мы хотим заменить ей родителей. И она не ошибается в нас. Глубоко под землей, в скалистой пещере, у разбойника Лейхтвейса и жены его, у изгнанников и опальных, она вырастет и сделается хорошим человеком.
   Лейхтвейс положил ребенка обратно на мшистое ложе, а Лора проговорила сквозь слезы:
   — Не правда ли, мой Гейнц, Господь благословит нас за то, что мы приняли к себе это несчастное создание? За это Он будет беречь и хранить нашего сына и защитит его от искушений и греха.
   Она молитвенно сложила руки и громко произнесла:
   — Боже Правый, — молила она, — сохрани моего ребенка. Тебя молит об этом мать, которая не может быть подле своего детища. Спаси моего сына. Господи. Помоги ему вырасти честным человеком, чтобы мы, если нам суждено встретиться с нашим ребенком, увидели его честным и полезным членом человеческого общества. Я знаю, что ты оторвал от моей груди сына для того, чтобы не повести его по той стезе преступления, на которой стоим мы. И я из глубины благодарной души взываю к тебе, Господи: Ты дал — Ты и взял. Да святится имя Твое!
   — Аминь, — заключил разбойник.
   Он обнял свою жену, страстно прижал ее к своей груди — и слезы двух любящих существ смешались.
   Оправившись несколько от волнения, Лейхтвейс заметил:
   — Как мы назовем нашу дочь, дорогая Лора? Не дать ли ей твое имя?
   — Нет, — покачала головою Лора. — Я уже обдумала этот вопрос. Помнишь ты, милый, мою горничную, которая доказала всю силу своей ко мне любви и дружбы в ужасную ночь моей свадьбы с графом Батьяни и пожертвовала собою для меня? В честь ее пусть нашу дочь зовут Гильдой.
   — Пусть будет по-твоему! — воскликнул Лейхтвейс. — Приветствую тебя, малютка Гильда. Озари нашу пещеру счастьем и посели в нее любовь, радость и благоденствие.
   Минуту спустя Лора уже находилась в глубоком сне… Утомление взяло свое — и прекрасная женщина отдыхала теперь от пережитых волнений… Спала и маленькая Гильда, прижавшись к груди своей названой матери. Не спал один отважный разбойник. С просветленным лицом сидел он у изголовья ложа, на котором покоились два существа, которые были ему дороже всего на свете, дороже даже самой жизни.

Глава 23
ВРАГИ, ВЛЮБЛЕННЫЕ ДРУГ В ДРУГА

   Мы оставили Аделину Барберини, прекрасную танцовщицу, в то время, когда она поднималась по лестнице дома, в котором жил Андреас Зонненкамп… Она шла к тому, кто был тайным агентом прусского короля, заклятого врага Марии Терезии, и знала, что в его руках находилось письмо, предназначенное английскому королю. Мы знаем, как важно было ей получить в свои руки это письмо.
   Каким только опасностям не подвергалась она для того, чтобы вырвать из рук королевского курьера этот важный документ! Чего только не предпринимала она для этого! Каких преступлений не совершала во имя своей обожаемой королевы. И вот, в то время, когда она думала, что ее труды увенчались успехом, когда письмо короля было почти в ее руках, его вырвал у нее отважный разбойник Лейхтвейс и вручил его тому, кому оно и было адресовано, — Андреасу Зонненкампу. Теперь Барберини решила померяться силами с этим человеком. Ведь, в конце концов, Зонненкамп такой же мужчина, как и все, а силу своей красоты прекрасная танцовщица знала хорошо. И, идя к Андреасу, она позаботилась о том, чтобы еще более оттенить роскошным нарядом свои природные прелести.
   Тяжелое шелковое платье красивыми складками облегало ее прелестную фигуру. На иссиня-черных волосах красовалась шляпа с дорогим пером и длинной вуалью. Ни румян, ни пудры Барберини не употребляла. Ее красота была чарующей сама по себе, без искусственных ухищрений, к которым любят прибегать женщины, не наделенные от природы особенно щедро…
   Какое мужское сердце могло устоять против ее красоты? Чья голова могла не закружиться при виде ее? Только человек-камень, только слепой мог не поддаться искушению. И все же, сама не зная почему, Барберини сильно волновалась, поднимаясь в контору купца… Что-то подсказывало ей, что здесь ее ожидает нечто такое, что будет иметь влияние на всю ее жизнь. Внутренний голос говорил ей о каком-то неожиданном обороте дела. Но Барберини с досадой отмахивалась от назойливых мыслей, убеждая себя, что виною всему — последние бессонные ночи.
   «Что такое этот Зонненкамп? — презрительно спрашивала она себя и кривила свои прелестные губки. — Простой купец, торговец. Если он и служит верно прусскому королю, то только потому, что тот ему хорошо платит за это. Зонненкамп — и она, Барберини. Простой торгаш — и очаровательная танцовщица, часто игравшая коронованными особами, хотя бы тем же самым прусским королем. Она возьмет себя в руки, она отгонит этот глупый, нервный трепет…»
   Но нет… ее рука дрожала, когда она постучала в дверь кабинета. Никто не отозвался, и Барберини повторила свой стук. Снова тишина… Аделина нажала ручку: дверь тихо отворилась, и танцовщица очутилась в большой комнате, в которой не было ни души. Зонненкамп, вероятно, вышел из кабинета на несколько минут.
   Барберини подозрительно осмотрелась. Взор ее упал на тяжелый зеленого цвета занавес, занимавший стену, противоположную письменному столу. План быстрой, неожиданно легкой победы возник в голове танцовщицы… Она кошачьей походкой подошла к стене и начала нащупывать тайную пружину, поднимавшую занавес… С чисто женской хитростью работала она над открытием механизма.
   Наконец — победа! Послышался еле слышный треск — и занавес взлетел кверху… Но в комнате, скрытой за занавесом, не было ничего, кроме золоченой рамы… В раме этой не было ни картины, ни зеркала — она была пуста!
   В то время как она с изумлением рассматривала странную раму, в смежной комнате раздался чей-то голос.
   — Скажите тому, кто вас послал, что патер Леони будет здесь минут через десять. Пусть пославший письмо поднимется по этой лестнице и пройдет прямо в кабинет господина Зонненкампа.
   — Это он, Андреас Зонненкамп, — прошептала Барберини. — Но этот… второй… Кто это может быть? Кто такой этот патер Леони? Боже!.. Ведь я слышала где-то этот голос: он будит во мне какие-то воспоминания. Неужели?! Я знаю, знаю этот голос. Это… Но нет. Этого не может быть. Я ошибаюсь.
   С быстротой молнии она вскочила в комнату, где находилась загадочная рама. С легким шуршанием опустился занавес, повинуясь действию нажатой пружины, и прекрасная танцовщица оказалась в тайнике, откуда она могла слышать и наблюдать все происходящее в кабинете.
   Зонненкамп быстро вошел в помещение и большими шагами заходил из угла в угол. В руке он держал письмо, которое время от времени пробегал глазами.
   — Что бы это значило? — говорил он вслух. — Патер Бруно из Доцгейма, которому я вверил Гунду, в доме которого под видом служанки скрыл я свою дочь, пишет мне, что должен говорить со мною по делу, от которого зависит вся будущность Гунды. Конечно, он обратился не к Зонненкампу, а к патеру Леони, не зная, что это одно и то же лицо. Ему ведь было сказано, что свидание с патером Леони можно иметь через Зонненкампа. Я должен узнать, что скрывается за этими немногими строками письма. Итак, скорее надо переодеваться — Бруно не замедлит явиться сюда.
   Открыв потайной шкаф, Зонненкамп сорвал с себя накладную бороду и парик, швырнул их на полку, а из шкафа вынул черную сутану патера и накинул ее на себя. Затем он встал перед зеркалом и принял то самое благочестивое выражение лица, которое все видели у патера Леони.
   Все это зорко наблюдал из своей засады прекрасный демон. Когда Зонненкамп снял фальшивую бороду и парик — Барберини вздрогнула. Лицо ее побледнело, а грудь нервно вздымалась. Она с трудом подавила готовый вырваться из груди крик ужаса.
   Приняв вид патера, купец сел в кресло перед письменным столом, вынул из кармана сутаны молитвенник и погрузился в чтение. Минуты через три послышался стук.
   — Войдите, — тихим голосом произнес Леони.
   Дверь отворилась, и в комнату вошел Бруно. Он был бледен как полотно, губы его нервно дрожали, между бровей залегла глубокая складка, а весь вид его говорил о ночах, проведенных без сна. Подойдя к столу, он благоговейно поднес к губам руку патера, но тот мягко высвободил ее и положил на голову Бруно.
   — Да будет благословен твой приход, брат мой, — заговорил он вкрадчивым голосом. — Ты желал меня видеть? Господин Зонненкамп был так любезен, что сообщил мне об этом и разрешил принять тебя здесь, где ты можешь говорить все, не опасаясь быть подслушанным.
   За занавесом послышался легкий шорох, не долетевший однако до ушей разговаривавших.
   Бруно опустился на стул против Леони и некоторое время сидел молча, опустив голову на грудь, как бы собираясь с мыслями. Наконец он тихо заговорил.
   — Отец мой, я пришел затем, чтобы исповедаться перед вами в том, чего не выносит более моя душа. Я ежедневно слушаю исповеди тех, за душу которых я отвечаю и которые менее нуждаются в милосердии Господнем, чем я, их исповедник.
   — Сын мой, здесь хотя и не Божий храм и мы не в исповедальне, но ты можешь смело открыть мне свою душу. «Идеже об еста два или три собрании во Имя Мое — ту есмь посреде их».
   — Аминь, — благоговейно склонил голову Бруно. — Тяжкий грех лежит на моей душе, почтенный отец. Ты доверил мне сокровище. Ты ввел в мой дом девушку неземной красоты, прекрасную, как ангел. Ты сказал мне, что для меня она всегда должна быть дочерью во Христе и что я должен видеть в ней только голубицу, которую должен вести по пути вечного спасения.
   — И ты… не оправдал моего доверия, патер Бруно? — глухим прерывающимся голосом произнес Леони.
   — Да! — болезненно воскликнул молодой патер. — Да, почтенный отец. Я смотрел на девушку греховными очами земной любви.
   Леони как-то съежился в своем кресле. Его горящие недобрым огнем глаза впились в бледное лицо кающегося.
   — И ты, — угрожающе заговорил он, — признался в своей любви этой девушке? Ты не сдержал своих священнических клятв, не сдержал своего слова мужчины?.. Ты, может быть, обнимал девушку, может быть, осквернил ее уста греховными поцелуями, может быть… Говори, кайся, как далеко зашел твой грех.
   Патер Бруно поднялся со своего места и ясными, спокойными глазами посмотрел на Леони.
   — Клянусь Пречистой Девой, — торжественно проговорил он, — что до сих пор сознание долга не усыпало во мне. Я ничем иным, кроме помыслов, не нарушал своих клятв. Я побеждал свою страсть. Гунда осталась для меня тем же, кем и была: моей служанкой. Ни одно непристойное слово не сорвалось с моих уст. Но от этого грех мой не делается легче, почтенный отец. Я потерял чистоту помыслов, я не могу мыслить о Небе, к которому должны устремляться мой ум и мое сердце. Где бы я ни был — передо мною стоит образ прекрасной Гунды, в ушах моих звучит ее серебристый голос. А когда я вижу ее подле себя, когда ее дыхание касается моего лица, тогда, отец… тогда я Должен усиленно молиться, чтобы не впасть в искушение, не поддаться дьяволу. Во сне я вижу только Гунду. Недавно она в сновидении склонилась надо мною, и… наши уста слились в долгом поцелуе. Это было сновидение, почтенный отец, но и оно ужасно.
   Молодой патер смолк. На его шелковистых ресницах блестели слезы.
   Из груди Леони вырвался вздох облегчения.
   — Чего же ты хочешь от меня, сын мой? — проговорил он. — Как думаешь ты сам обо всем этом? Как намерен ты поступить в будущем?
   — Молю тебя, почтенный отец, — с дрожью в голосе заговорил Бруно. — Освободи меня от испытания, наложенного тобою. Ты ввел Гунду в мой дом, патер Леони, ты можешь ее и вывести оттуда. Ты должен сделать это, если не захочешь, чтобы церковь потеряла одного из ревностных своих слуг, а Небо одного из чистейших ангелов. О! Патер Леони! Я знаю, что с отъездом Гунды для меня закроется солнце, знаю, что тьма ляжет на всю мою жизнь, но пусть лучше буду страдать я, пусть лучше останусь я одиноким, чем причиню страдания ей, чем отниму у Неба чистую голубку.
   — Как?! — загремел голос Леони. — Ты хочешь быть членом нашего Ордена, хочешь быть достойным последователем великого Лойолы, хочешь составлять одно из звеньев великой цепи — и не можешь обуздать своих желаний?! Для тебя, брат мой, позор уж то, что я должен напоминать тебе обо всем этом. Теперь я вижу, что те надежды, которые на тебя возлагали наши великие учителя, были обманчивы. Теперь я скажу тебе, что тебя ожидало: генерал нашего Ордена, которому повинуются короли всей Вселенной, который направляет историю всего человечества, избрал тебя в кандидаты на высокий пост. Он занес тебя в ту книгу, где вписаны имена тех пяти пальцев «Черной руки», которые исполняют непосредственные предначертания генерала. Скажи же мне, патер Бруно, хочешь ли ты, чтобы твое имя было вычеркнуто из этой священной книги и ты бы остался всю свою жизнь никому не известным патером в Доцгейме, или ты хочешь благодаря собственным силам подняться на недосягаемую для тысяч смертных высоту?
   — О, мой отец! — ломая руки, воскликнул Бруно. — Какие горизонты вы мне рисуете и какое тяжкое испытание налагаете вы на меня. Правда, я дал обет целомудрия, правда, я принадлежу к великому могучему Ордену «братьев во Христе», правда, что я не хочу влачить всю свою жизнь в неизвестности и хочу подняться до тех, кому открыты многие тайны, кто знает многое, совершенно неизвестное людям на земле. Но я ведь только человек, великий отец. Мои глаза видят, мое сердце чувствует, моя кровь кипит, мое тело требует. О, как легко сохранять ненарушенным обет безбрачия тем, на кого ты не наложил такого сурового испытания, как на меня! Ты ввел в мой дом ангела во плоти и заставил меня слышать его голос, видеть его самого, касаться его тела, ощущать дыхание… И я должен быть бесчувственным как камень. О! Это выше сил человеческих.
   — И все-таки Гунда останется в твоем доме, — резко произнес Леони, поднимаясь с кресла. — Как и раньше, будешь ты жить в одном доме с нею, пока я не найду возможным взять ее от тебя. Но помни, — подняв руку кверху, продолжал патер, — горе тебе, если ты не сдержишь себя. Тебя постигнет во всей своей полноте та кара, которую наш Орден налагает на всех, изменивших ему. Горе тебе, если твоя страсть к Гунде выйдет за пределы помыслов. Именем Бога, отпускаю тебе грех твой и ручаюсь тебе, что Господь простил тебя. Но еще и еще раз: не сдержав своей страсти, ты сделаешь несчастным и себя, и ее.
   — Милосердия, милосердия молю я, отец, — зарыдал молодой патер. — Это выше сил моих. Прежде чем стать патером, я родился человеком.
   — Мое решение не изменяется, — холодно отрезал Леони. — Ты пойдешь домой, но раньше я дам тебе одно поручение.
   — Слушаюсь и повинуюсь, — печально склонил голову Бруно.
   — Возможно, что разбойник Генрих Антон Лейхтвейс, — другим голосом заговорил Леони, — снова придет к тебе и будет просить тебя совершить требу. Не зная ничего, ты уже обвенчал его с Лорой фон Берген… Теперь, вероятно, он будет просить тебя окрестить его ребенка.
   — Я откажу ему, почтенный отец.
   — Нет. Ты исполнишь его просьбу, — прозвучал ответ.
   Бруно с изумлением взглянул на Леони, но спросить не решился…
   — Хорошо. Я окрещу ребенка разбойника, — тихо произнес он.
   — Иди с миром, сын мой, — сделал Леони движение рукою. — Ну что, девушка чувствует себя хорошо?
   — Она цветет как роза, — прошептал Бруно.
   — Береги же эту розу, — с ударением проговорил Леони. — Горе тому, кто оборвет ее лепестки. Вечное проклятие Неба и ужасные муки на Земле постигнут того. Иди с миром.
   Патер Бруно медленно направился к выходу, на пороге комнаты остановился, начертал в воздухе какой-то таинственный знак — и скрылся…
   Человек, назвавший себя патером Леони, бывший в то же время Андреасом Зонненкампом и порою носивший колпак придворного шута Фаризанта, — этот загадочный человек, оставшись наедине с собою, возбужденно зашагал из угла в угол…
   — Новая опасность, — громким шепотом произнес он. — Гунда, моя Гунда! Ей грозит страшная опасность. И угрожает ей не враг, не ненависть — ей угрожает любовь, та самая любовь, которая иногда гибельнее зла. Да. Я повел рискованную игру, поместив Гунду в доме патера Бруно. А я-то думал, что надежно спас ее, укрыв от герцога и его двора. Теперь я вижу, что я жестоко ошибся. Мало того, я сделал хуже, поместив ее у Бруно. Герцог с его двором были не так опасны. Их она возненавидела бы, познакомясь с ними ближе, но Бруно с его страстью, с его чистым взором, с его стойкостью — заронит искру любви в ее девическую грудь и смутит ее девственный покой. И все-таки я пока не могу взять ее от патера. Куда, где я ее спрячу…
   Он помолчал, перевел дыхание и начал снова, уже более спокойным тоном:
   — Негодовать и ненавидеть Бруно я не могу, не имею права. Как мог он не полюбить Гунду, как мог он сохранить свое сердце от любви, этого высшего счастья на земле? Правда, его связывает обет, но… выдержит ли он до конца? Может быть, да, но, может быть, и нет. Он был прав, говоря мне, что до того, как стать патером, он родился человеком. Да я и сам, занимающий в Ордене очень высокое место, — мог ли я поручиться за то, что моею душою не овладеет могучее чувство любви и страсти? Наконец, разве и теперь еще я не люблю Адель, мою неверную жену, которая бросила меня, несмотря на то, что перед алтарем клялась мне в верности? Разве не вижу я ее постоянно во сне? Разве не тянет меня к ней, к тем уплывшим в вечность временам, когда я обнимал ее, говорил с нею? Где-то она теперь? Может быть, уже ее нет в живых. Может быть, она погибла в чужой стране…
   Зонненкамп закрыл глаза рукою… Воспоминания счастливых дней заставили его задрожать…
   — Теперь я один, — снова заговорил он, — и могу провести несколько часов с тою, кого называл когда-то своей женой.
   Он запер двери на ключ и подошел к зеленому занавесу…
   — Вот где находится теперь мое счастье, — прошептал он. — Силою воображения я вызываю из могилы любимый образ. Один нажим кнопки — и занавес откроет мне вход в комнату… Другой механизм откроет великолепно исполненный талантливым художником портрет моей жены… Но для меня это не портрет — о нет. Я вижу на бездушном полотне живую Адель, в холодных красках я угадываю биение жизни… Сколько раз я прижимал этот портрет к своему сильно бьющемуся сердцу, сколько раз покрывал поцелуями изображение той, которая царит в моей душе. Есть люди, употребляющие опиум для того, чтобы уйти от действительности… Мой опиум здесь, за этим занавесом. Пусть же силы, управляющие нашим воображением, дадут мне забвение.
   Проговорив эти слова, Зонненкамп нажал пружину…
   В ту же минуту с раздирающим душу криком он отпрянул назад. Перед ним, в большой золоченой раме, стоял портрет… нет, не портрет, а его Адель, такою, какой она жила в его мечтах, — Адель из плоти и крови. Ему стоило только протянуть руку, чтобы коснуться видения…
   — Что это со мною? — простонал он. — Я кажется схожу с ума. Мои мысли мешаются. Я вижу живою ту, которая царит в моем воображении. Это та, что разрушила мою жизнь, что сбросила меня с вершины счастия в пучину одиночества. Разве это не те глаза, которые я так любил, в которых так много огня и затаенной страсти? Разве это не те волосы, аромат которых так часто опьянял меня? Разве это не те самые губы, которые я так любил целовать?! Кажется, эти руки сейчас протянутся ко мне с жаждой объятий, эта грудь начнет подниматься и опускаться, и я спрячу на ней свое пылающее лицо, этот рот заговорит со мною… Да. Это она, Адель. Это моя жена, которую я страстно желал забыть, которую хотел ненавидеть, и… все-таки не переставал безумно любить. Адель! Если ты пришла сюда не из царства теней, если ты не создание моего больного мозга — скажи что-нибудь.
   Он протянул руки вперед и ждал… Но портрет стоял по-прежнему немой и неподвижный…