Отъезд был назначен Лейхтвейсом на полночь. В семь часов вечера разбойники еще раз собрались в большой подземной столовой, чтобы в последний раз поужинать в пещере. Настроение было подавленное; все приуныли, а в особенности был грустен сам Лейхтвейс при мысли о том, что он на долгое время оставляет свое подземное убежище, где он нашел приют и защиту от злых людей. По окончании ужина Лейхтвейс налил полный бокал вина и сказал:
   — Вот этот последний бокал я посвящаю тебе, мой дорогой приют. Здесь были мы счастливы, несмотря на все угрожавшие нам опасности. Вместе с тем, друзья мои, чтобы с нами ни случилось, если нам придется временно расстаться, а это во время войны весьма возможно, будем всегда помнить, что наша пещера во всякое время готова служить нам местом сбора и встречи. Торжественно объявляю пещеру моим владением, доступ в которое разрешен вам во всякое время. Присоединитесь же, друзья мои, к моему тосту. Да здравствует пещера Лейхтвейса! Да будут счастливы те, кто жил и будет жить в этой пещере!
   Разбойники дружно подхватили этот тост и выпили свои бокалы до дна.
   — А теперь, друзья мои, — продолжал Лейхтвейс, — отдохнем еще немного, так как сейчас же после полуночи мы отправляемся в путь и нам придется всю ночь и весь следующий день ехать без перерыва, чтобы поскорее покинуть Нассауское герцогство.
   Разбойники разошлись, и в столовой остались только Лейхтвейс и Лора. Она ласково прижалась к своему мужу и взглянула на него с выражением мольбы в глазах, но ничего не сказала. Лейхтвейс погладил рукой ее пышные белокурые волосы.
   — Тебе незачем произносить просьбу, — сказал он, — я и без того знаю, что ты хочешь, и заранее изъявляю согласие. Ты хочешь повидаться с твоим стариком отцом, прежде чем покинуть страну. Ты опасаешься, что не застанешь его более в живых, когда вернешься сюда.
   — Да, милый, об этом я собиралась просить тебя. Я не знаю, примет ли меня мой отец, но я попытаюсь склонить его взять назад проклятие, которое он произнес надо мною в зале суда. Видишь ли, Гейнц, мне тяжело, невыносимо тяжело жить, будучи проклятой отцом.
   — Я хорошо понимаю тебя, Лора, и искренно, от всего сердца даю тебе просимое разрешение. Мало того, я даже сам провожу тебя к маленькому охотничьему замку твоего отца. Но предупреждаю тебя, Лора, не предавайся несбыточным мечтам. Твой отец вряд ли простит тебе, так как он не сможет примириться с мыслью, что ты из любви ко мне отказалась от света, что ты стала женой разбойника.
   — Я буду на коленях умолять его простить меня. Ведь он когда-то любил меня больше всего на свете. Неужели он не смягчится?
   — Изволь! — воскликнул Лейхтвейс. — Ты хочешь испытать на себе, что есть люди, ставящие свою гордость выше родительской любви. Пойдем. Друзья наши не должны знать, куда мы идем, а потому уйдем из пещеры незаметно для них.
   Лейхтвейс взял ружье, а Лора накинула на плечи кружевной платок; они бесшумно вышли из пещеры и скрылись в лесу. Но не одни они вышли из пещеры, чтобы перед отъездом совершить путь, казавшийся им необходимым.
   Вскоре после ухода Лейхтвейса и Лоры из глубины пещеры вышли еще два человека.
   Кроме того, оттуда вышел и Отто Резике. Он осторожно осмотрелся по сторонам и лишь после того, как убедился, что никто за ним не следит, побежал в лес. Он взял путь по направлению к Доцгейму. Он хотел еще раз повидаться со своей Ганнеле, поговорить с ней и предложить ей отправиться вместе с ним в дальнее странствие в качестве жены его, подобно тому, как Лора и Елизавета шли со своими мужьями, любовь которых заставила забыть их все остальное. Отто Резике знал кратчайший путь в Доцгейм, но он нарочно пошел по другой дороге, по горам и ущельям, не желая встречаться с людьми. Часов в десять он увидел вдали колокольню Доцгеймской церкви. Сердце его сильно забилось. Он страшно волновался.
   После ужасной разлуки с Ганнеле ему предстояло в первый раз увидеться со своей возлюбленной. За все время пребывания его среди разбойников ее образ не покидал его ни разу. В общем, он не сожалел о том, что сделался товарищем Лейхтвейса, но все-таки ему недоставало возлюбленной, оставшейся в родном селе. Он приблизился к селу и вскоре очутился вблизи маленькой хижины на окраине, где жила Ганнеле со своим выжившим из ума дедушкой.
   Отто заглянул в окно. Ганнеле сидела за столом. По-видимому, она долго работала. Шитье выскользнуло у нее из рук, и голова опустилась на грудь. Она спала.
   Старик уже лежал в постели. Исхудалое лицо его виднелось из подушек и походило на лицо мертвеца.
   У Отто болезненно сжалось сердце; он вспомнил о том, что милая его Ганнеле чахнет и вянет в этой обстановке и что никто не защищает ее от насмешек односельчан, так как единственный друг и защитник ее был далеко от нее.
   — Она обязательно должна последовать за мной, — пробормотал Отто, — Лейхтвейс дал разрешение принять ее в нашу шайку. В лице Лоры и Елизаветы она найдет подруг, у которых она может научиться только лишь одному хорошему. Она вскоре убедится, что те, которых люди презирают, которых они клеймят прозвищами воров и разбойников, отнюдь не так плохи, как о них говорят, и что с ними можно жить.
   Он осторожно постучал в окно. Но Ганнеле спала так крепко, что ему пришлось еще раз постучать сильнее. Он сделал это лишь после того, как оглянулся и убедился, что вблизи нет никого из жителей деревни. Хижина Ганнеле стояла далеко в стороне, так что в это время вблизи не бывало прохожих.
   Ганнеле подняла голову, так как наконец услышала стук. Она стала протирать глаза и взглянула на дедушку, думая, что он постучал в стену. Затем она посмотрела на окно. Луна освещала бледное лицо стучавшего.
   — Боже праведный! — вскрикнула Ганнеле и вскочила со стула. — Да ведь это Отто.
   — Да, это я, — шепнул молодой разбойник, — отвори дверь. Мне нужно с тобой поговорить.
   — Не здесь, — ответила Ганнеле, — ты не должен входить со стороны улицы. Обойди кругом дома через маленький огород. Я открою тебе заднюю дверь.
   Отто сильно смутился. Неужели Ганнеле стыдилась его и не хотела принимать его открыто и без стеснения? Ведь в прежнее время она не задумываясь впускала его через переднюю дверь, когда он по вечерам приходил, чтобы поболтать с ней в саду. Но затем он рассудил, что Ганнеле руководствовалась, несомненно, другими доводами, и потому решил повиноваться. Он обошел кругом дома, перелез через забор и очутился в маленьком огороде. В ту же минуту открылась задняя дверь дома и на пороге появилась Ганнеле.
   Она была мертвенно-бледна. Широко раскрытыми глазами смотрела она на Отто, который приблизился к ней с распростертыми объятиями. Правда, во взоре ее по-прежнему светилась любовь, но тем не менее лицо ее выражало явный ужас и страх.
   Отто хотел обнять ее, но она отстранила его и прошептала:
   — Сначала отвечай мне на мой вопрос. Уйдем подальше в сад к забору, там никто нас не увидит и не помешает.
   Она взяла его за руку и потянула за собой.
   — Ганнеле! — воскликнул озадаченный Отто. — Что с тобой? Неужели этой кратковременной разлуки было достаточно для того, чтобы твоя любовь прошла? Неужели ты полюбила другого? Скажи мне всю правду, Ганнеле. Я хочу узнать, глупо ли я сделал, что все это время верил в твою любовь и верность.
   — Я люблю тебя по-прежнему, но не тебе меня расспрашивать. Это право принадлежит мне. После того, как ты скрылся из Доцгейма, — продолжала Ганнеле, — после того, как тебя увез вербовщик и я тщетно пыталась спасти тебя, после всего этого о тебе не было никаких вестей и все поиски мои ни к чему не привели. С течением времени начали ходить ужасные слухи о тебе. Стали говорить о том, что твое местопребывание известно, что тебя видели, но не днем, в обществе честных людей, а по ночам в компании разбойников. Я ничего не подозревала, так как эти слухи еще тогда не доходили до меня. Когда кто-нибудь заговаривал о тебе, то скрипач Франц, под тем или иным предлогом, всегда отвлекал или уводил меня. Этот несчастный благородный юноша не хотел, чтобы я загоревала, узнав такую ужасную правду. Ее открыл мне твой родной отец. Как-то раз вечером я пришла к богатому Крону, чтобы сдать работу. Когда я вошла во двор, твой отец загородил мне дорогу, смерил меня злобным взглядом и сказал: «Как, ты все еще здесь, Ганнеле? Ты работаешь на других? Ведь ты могла бы жить припеваючи. В шелках и бархате и разъезжать в карете». А когда я в ужасе и смущении взглянула на него, он продолжал: «Положим, все женщины очень хитры. Они знают, как себя держать, чтобы люди не знали, как хорошо им живется. Твое шитье ведь только для отвода глаз, чтобы провести полицию, когда она произведет обыск в твоей хижине. Ведь все же знают, что мой сын — этот подлец и негодяй — записался в разбойники, сделался товарищем Лейхтвейса и что у тебя прячут краденое добро. Ты здесь служишь у них шпионом». Я вскрикнула и чуть было не упала в обморок. Меня поддержала дочь Крона. Но я узнала, что мнение твоего отца разделяют все жители Доцгейма, что об этом открыто говорят повсюду. Что ты сделался товарищем разбойника Лейхтвейса. Но я не верила этому, Отто, я не хотела верить, не будучи в состоянии допустить, что ты, сама воплощенная честность, пал так низко.
   Отто все время слушал Ганнеле, но когда она произнесла последние слова, он положил ей руку на плечо и спокойно произнес:
   — Погоди, Ганнеле. Прежде чем продолжать, скажи мне одно: ведь Лейхтвейс спас тебя от смерти и поступил с тобой так благородно, как никто, как не поступил бы ни отец, ни брат родной?
   — Это правда, — ответила Ганнеле, — и я не могу отрицать этого. Лейхтвейс спас мне жизнь и дважды оказал мне услугу. Но тем не менее, видишь ли, Отто, Лейхтвейсом я могу восхищаться, несмотря на то, что он разбойник, так как мое сердце принадлежит не ему и его судьба не связана с моей. Тебя же я люблю, с тобой я собираюсь провести всю жизнь. И мне невыносимо тяжка мысль, что ты разбойник, отщепенец — словом, я лично хотела убедиться, правду ли говорят люди или только клевещут на тебя. Вот почему я каждую ночь отправлялась к тому месту, где я очнулась, когда Лейхтвейс вытащил меня из Жабьего пруда. Семнадцать ночей я прождала напрасно и никого не видела, но в восемнадцатую ночь я вдруг заметила, как точно из-под земли вышло два человека. Один из них был Лейхтвейс, другой — был ты. Я чуть было не вскрикнула и не разрыдалась, но удержалась и убежала как можно быстрее. Тогда я убедилась, что лишилась тебя навеки.
   Отто злобно расхохотался.
   — Навеки, — повторил он. — Вот все, что ты можешь сказать мне, пришедшему сюда с целью спросить тебя, не последуешь ли ты за мной, не хочешь ли ты быть моей, несмотря на то, что я стал разбойником. Погоди, не принимай опрометчивого решения. Сначала выслушай меня. Ты была бы не единственной женщиной в шайке Лейхтвейса. У нас есть уже две женщины, лучше которых не сыскать во всем мире. Сама герцогиня во дворце не может быть чище и добродетельнее этих женщин, которые последовали за разбойниками, руководствуясь только любовью, только горячей, искренней любовью. Ганнеле! Не отталкивай меня. Вспомни, как мы любили друг друга, как мы клялись никогда не расставаться. Докажи мне, что твоя любовь способна на великую жертву. Последуй за мной сегодня же ночью. Мы уедем отсюда далеко, ты никогда не будешь встречаться со знакомыми из Доцгейма, и тебе не придется краснеть перед ними. Подари мне счастье, Ганнеле. Я сделался разбойником вследствие странного стечения обстоятельств, но твое присутствие может подействовать на меня облагораживающим образом. Быть может, в скором времени мы все уедем в Америку и там начнем новую, честную жизнь.
   Отто нежно обнял свою возлюбленную и ласково прижал ее к себе.
   Куда девались все ее намерения, ее брезгливое, презрительное отношение к разбойникам и ее твердое решение не идти с Отто, прежде чем он не оставит свой образ жизни и не вернется в среду честных людей.
   — Отто, мой милый Отто, — шептала она, не противясь его поцелуям и крепко обнимая его, — какой я дам ответ Богу на Страшном Суде, когда мне придется сознаться, что я отдала себя человеку, который грешил против всех его священных законов?
   — Ты ответишь, что ты любила его и потому согрешила. Поверь мне, Ганнеле, Он простит тебя. Идем. Времени терять нельзя. Захвати с собой то, что ты считаешь необходимым, и пойдем.
   — А что будет с моим больным дедушкой? — все еще колебалась Ганнеле.
   — Он попадет в богадельню, — ответил Отто, — и кроме того, Ганнеле, даю тебе слово, что я ежегодно буду посылать в Доцгейм известную сумму на содержание твоего дедушки.
   — Это было последнее препятствие! — воскликнула Ганнеле. — Отныне я принадлежу тебе на всю жизнь. Веди меня отсюда, куда хочешь.
   Она вернулась в хижину, и Отто видел через окно, как она собрала кое-какую одежду из сундука и связала в узел. Далее он видел, как Ганнеле подошла к постели старика и провела рукой по его голове, как бы благословляя его на прощанье. Затем Ганнеле с узлом в руке вышла в сад.
   — Я охотно простилась бы еще с одним человеком в Доцгейме, — сказала она, — с одним-единственным только. Но оно и лучше, что я не увижу его, а то я не вынесла бы немого упрека в его взоре.
   — Я знаю, о ком ты говоришь, — с явным раздражением отозвался Отто, — я был бы способен приревновать тебя, если бы не уверенность в твоей любви ко мне.
   — Ревнивец, — произнесла она, — неужели женщина может принести более серьезную жертву, чем та, которую я приношу тебе в данную минуту?
   Они вышли вместе из сада. Ганнеле дрожащей рукой открыла калитку. Но в то же мгновение она вскрикнула от ужаса и отшатнулась. Отто тоже остановился в смущении и нахмурился. Перед беглецами стоял бедный калека, скрипач Франц. Он бегло взглянул на узел в руке Ганнеле, потом пытливо посмотрел на Отто и затем произнес:
   — Куда ты идешь, Ганнеле? Куда тебя ведет среди ночи этот человек?
   Ганнеле и Отто ничего не ответили. Им казалось, что несчастный калека имеет полное право задавать им такие вопросы, им казалось, что пред ними предстал судья, которому они обязаны дать отчет во всем том, что собирались совершить.
   — Впрочем, зачем мне спрашивать! — воскликнул скрипач Франц дрожащим от волнения голосом. — Я знаю все и без слов. Пришел разбойник и уводит с собою невесту в свое логово, чтобы она жила с ним среди грабителей, чтобы ее покарало правосудие. Да, нечего сказать, хороша любовь, которая способна довести любимую девушку до плахи и позорного столба.
   — Молчи, Франц, — хрипло произнес Отто, — или я пущу в ход силу.
   — Что ж, бей меня, — продолжал скрипач Франц, — довольно одного твоего удара, и я свалюсь. Ведь я калека и драться с тобой не могу, а ты мужчина сильный, да еще и разбойник, привыкший убивать.
   — Уйдем поскорей, — шепнул Отто своей возлюбленной, — я не в состоянии выслушивать его. Уйдем и скроемся из села.
   Но Ганнеле стояла как вкопанная. Она выпустила свой узел, скрестила руки на груди и задумалась.
   — Ганнеле, — немного спокойнее проговорил скрипач Франц, — ты должна засвидетельствовать, что когда вербовщик увозил Отто, я сделал все что мог для его спасения, что я заглушил в себе свою любовь к тебе и что именно я сообщил тебе, где находится Отто. Следовательно, ты знаешь, Ганнеле, что я не способен на зависть или ревность. Но именно потому, что я люблю тебя больше, чем можно выразить словами, больше, чем тот, которого любишь ты, — именно потому я и не допущу, чтобы ты сделалась сообщницей преступника. Я схвачу тебя за руки, буду кричать на все село и не отпущу тебя с ним. А ты, Ганнеле, поверь мне, наступит время, когда ты поблагодаришь меня за это.
   Тут Отто подскочил к Ганнеле, обнял ее и хотел насильно увести ее.
   Франц поднял костыль, размахнулся им над своей головой и хотел ударить Отто, но Ганнеле крикнула:
   — Не трогай его, Франц. Не обижай его. Тебе незачем пускать в ход силу — твои слова и без того озарили мне душу. Я не уйду никуда. Я остаюсь в Доцгейме.
   Отто страшно вскрикнул и оттолкнул от себя Ганнеле с такой силой, что она упала бы, если б не удержалась за ствол дерева.
   Потом он отошел на несколько шагов и хрипло произнес:
   — Прощай, Ганнеле. Ты больше никогда меня на увидишь. Сегодня я убедился, что ты любишь скрипача Франца больше, чем меня. Что же, выходи за него замуж, живи в счастье и спокойствии. А я один пойду по своему тернистому пути. Но когда тебе придется услышать, что в шайке Лейхтвейса один из разбойников отличается особенной жестокостью и кровожадностью, то знай, что речь идет обо мне, и знай, что виновата в этом только ты.
   Он постоял еще немного, грозно потрясая кулаками, с искаженным от злобы лицом; потом громко расхохотался, повернулся и ушел.
   Ганнеле и скрипач Франц молча смотрели ему вслед. Ганнеле точно окаменела от ужаса. Она не шевелилась и не плакала; казалось, жизнь оставила ее.
   Франц подошел к ней и тихим голосом произнес:
   — Ганнеле, я хочу доказать тебе, что спас тебя от гибели не для себя, а для тебя самой. Я знаю, ты никогда не будешь моей женой, но я посвящу тебе всю свою жизнь, чтобы своей любовью отплатить тебе за доверие ко мне.
   — Да, я дала убедить себя, — еле слышно произнесла Ганнеле, — но это стоит мне молодости и счастья. Вследствие этого разрушились все мои надежды. Иди домой, Франц, я обещаю тебе, что не наложу на себя руки и не последую за Отто. Я обещала тебе не быть сообщницей его преступлений и сдержу свое слово; в этом можешь быть вполне уверен. Но когда придет весна и снова расцветет вот это грушевое дерево, тогда ты выкопай под ним глубокую яму и опусти меня туда, вот здесь, на том самом месте, где с надорванной душой и разбитым сердцем я отказалась от своей любви. Прощай, Франц. Ты сделал доброе дело, за которое тебя, быть может, благословит Господь, так как ты спас мою душу. Но при этом ты разбил мое счастье.
   Медленно подняла она свой узел и ушла в дом.
   А скрипач Франц упал на землю, закрыл лицо руками и горько зарыдал.

Глава 44
ЗАБЫТАЯ ЛЕГЕНДА

   После того как распространился слух, что дочь графа фон Бергена покончила с собой в свадебную ночь, престарелый граф поселился в своем охотничьем замке, в дебрях густых лесов Таунаса. Здесь редко бывали проезжие или прохожие, но старик предпочитал именно это уединение после того, как к нему точно чудом вернулся дар слова. Он мог в любое время вернуться в свет и лично управлять своими поместьями, но всему этому он предпочел уединенную жизнь отшельника в маленьком замке, предоставив своим управляющим заниматься делами.
   Старый граф держал при себе для услуг лишь одного пожилого, преданного камердинера, который во время болезни возил его в передвижном кресле и знал все привычки своего господина. Этот камердинер смотрел на графа, как на существо высшего порядка. В одном только вопросе он не соглашался с ним. Но именно этого вопроса он никогда не касался, так как граф строжайшим образом приказал ему молчать об этом.
   Дело в том, что старый Христиан носил на руках Лору, дочь своего господина, когда она еще была совсем маленькой девочкой. На его глазах прошли ее детство и юность, и потому он не переставал любить и уважать ее, хотя знал, что она стала женой разбойника Лейхтвейса. Старик Христиан был человек простой: он не понимал, почему его господин ни за что не хочет простить свою дочь, которую он прежде так боготворил. Христиан не отрицал того, что быть женой разбойника и принимать участие в злодеяниях — грешно, но, с другой стороны, он спрашивал себя: могла ли графиня Лора поступить иначе, раз она полюбила Лейхтвейса? Все чаще и чаще просматривал он старую Библию и искал в ней ответа на волнующие его вопросы. Он находил там много изречений, казавшихся ему подходящими, но все они противоречили взгляду старого графа.
   Прежде всего сам Господь ясно повелел: «Оставь отца своего и матерь свою и прилепися к мужу своему!» Так графиня Лора и поступила, когда последовала за Лейхтвейсом. Затем Христиан читал о Руфи, которая из-за любви своей покинула дом и страну и даже изменила вере своей. В Ветхом и Новом Завете верный слуга нашел много доводов, которые он мог бы привести своему господину. Но ему было приказано молчать, и он не смел даже произносить в присутствии графа имени так низко павшей дочери его.
   Однажды вечером граф со своим камердинером сидели в одной из больших, высоких комнат замка. В камине горел огонь, и пламя раздувалось осенним ветром, проникавшим через трубу. Граф пододвинул свое кресло к камину и в глубоком раздумье смотрел на огонь. Он был совершенно одинок, и свет для него уже не существовал; здесь, в уединении, он спокойно ожидал своей смерти и даже желал, чтобы она наступила возможно скорее и избавила бы его от необходимости думать и страдать. Правда, граф Берген никогда не произносил имени своей дочери и даже не хотел слышать его, но все же это имя ежедневно и ежечасно звучало в его душе. Но каждый раз, когда он вспоминал, как она сама на публичном заседании суда громогласно и откровенно заявила ему, что она законная жена разбойника Лейхтвейса, овладевшее им мягкосердечие и желание простить куда-то исчезали, и старик, нахмурившись, снова твердил с мрачным упорством:
   — Нет ей прощения. И никогда не будет.
   — Не пора ли вам на покой, ваше сиятельство? — тихим голосом спросил Христиан, подойдя к креслу господина. — Не следует слишком много думать и грустить, а то на другой день вы будете чувствовать себя опять плохо.
   — Я желал бы не дожить до другого дня, — хриплым голосом ответил граф, — ступай, ложись, старик. Ты тоже уже не молод, и тебе нужен покой. Ты еще можешь спать, а я не нахожу уже сна. Все ночи я провожу в бессоннице, слышу каждый шорох и все время думаю, только думаю.
   Тут старик Христиан собрался с духом и решил просить своего господина простить Лору, чтобы хоть на склоне лет украсить свою жизнь ее любовью. Прежде чем граф успел его остановить, Христиан опустился перед ним на колени.
   — Что тебе нужно. Христиан? — спросил граф.
   Он откинулся в кресле и мрачно взглянул на своего слугу.
   — Для себя мне ничего не нужно, — отрывисто произнес Христиан, — Бог мне свидетель, что я ничего не хочу и ничего не желаю. Я умоляю вас, ваше сиятельство, не отвергайте того счастья, которое Господь может еще дать вам, и не отталкивайте от себя единственного вашего утешения.
   — Молчи, Христиан! Я знаю, о чем ты говоришь.
   — Я не буду молчать! Гоните меня от себя, а я не уйду, так как знаю, что я вам нужен. Я считаю своим священным долгом говорить. Ваше сиятельство! Призовите вашу дочь, вашу единственную дочь, вашу Лору. Снимите с нее ваше проклятие. Примите ее и простите ей то, что она стала женой разбойника. Если вы это сделаете, то Лейхтвейс сможет начать новую, честную жизнь. Он мог бы уехать со своей женой за границу, туда же могли бы уехать и вы, да и я отправился бы с вами. И все были бы счастливы.
   Старый граф сердито топнул ногой.
   — Приказываю тебе молчать! — крикнул он. — Ты хорошо знаешь, что эта недостойная женщина для меня больше не существует. Когда я умру, ты похоронишь меня, и если она явится и пожелает молиться у моего гроба, то приказываю тебе прогнать ее, так как я не найду покоя в могиле, если слезы ее оросят ее.
   — Какое ужасное поручение, — простонал Христиан.
   — Она погубила не только себя, — продолжал граф, — но она запятнала честь моего имени и всего нашего рода. Встань, Христиан, и выслушай меня. Я объясню тебе, почему я проклял ее, и ты согласишься со мной, что я был прав.
   Христиан встал и, дрожа всем телом от волнения, прислонился к камину.
   — Род графов Берген, — продолжал старый граф, — существует с незапамятных времен. Мои предки владели лучшими замками на берегу Рейна, и наш род существовал еще задолго до рода нынешнего герцога. В жилах графов Берген текла чистая кровь, и ни разу в семье не было недостойного брака. Если случалось, что та или другая из женщин нашего рода любила человека, ниже ее стоящего по происхождению, то ее отправляли в монастырь и она там умирала. А что сделала моя дочь Лора? Она вышла замуж не только за человека ниже ее стоящего по рождению, не за рабочего и не за бедняка — а за преступника, за негодяя, который сначала был браконьером, потом стал разбойником, а в конце концов и убийцей. Имя его проклято повсюду на побережьях Рейна. Дочь графа Бергена тоже затоптала в грязь свое имя, и ныне, когда упоминается имя Лейхтвейса, то с презрением вспоминают также об имени графов Берген. Когда я умру и на том свете — я верю в загробную жизнь — встречусь с моими предками, и они спросят меня: «Соблюдал ли ты чистоту нашего имени? Сохранил ли ты честь нашего рода?» — что я им отвечу?! Говори, что я отвечу? Да, я должен буду опустить глаза и молчать, так как я виновен в бесчестии моего рода.
   Старый граф медленно встал. Длинная, белая борода покрывала его грудь подобно серебряному панцирю, и в эту минуту, когда он говорил о чести своего имени, он походил на тех бого-героев, которые в минувшие века отправлялись в Святую землю на защиту Гроба Господня.