Страница:
Сверху, с северной террасы, была видна Базарная площадь. На ней не было в тот день ни прилавков, ни палаток - убрали для праздника. На северной стороне, где алтарь Всех Богов, стояла толпа молодежи. По дороге вниз мы услышали плач и причитания.
Когда мы пришли туда, критяне уже закончили сортировку. Долговязые, толстые, хромые, недоумки - этих всех они отпустили. Небольшие и быстрые, стройные и сильные - те остались; юноши справа, а девушки слева. Это сначала было так - справа и слева, - но некоторые бросились друг к другу на середину; и по тому, как они там стояли, было видно, кто уже официально помолвлен, а кто держал это в секрете до того дня. Многие из девушек были еще совсем детьми. Бычьей плясуньей могла стать только девственница, и когда подходил срок дани - все спешили выйти замуж... Критяне всегда привозили с собой жрицу, чтобы не было споров.
Добрая треть моих Товарищей была среди юношей. Когда я подошел ближе, они замахали мне руками; видно было, что теперь они уверены: раз я пришел их тут же освободят... Я тоже махнул им, словно и я думал так же. И тут вдруг почувствовал спиной взгляды афинян - и увидел, как они на меня смотрят. Я представлял себе их мысли. Я шел свободно, рядом с отцом, а жеребьевки ждали - среди прочих - и мальчишки, кому не было еще и шестнадцати, такого же роста как я. Вспомнил, что говорил мне дед - у меня телосложение как раз для этого дела... Едва не задохнулся от тоски и злобы и повернулся к критянам.
Глянул - и вздрогнул: они были черные. Мне рассказывали о чужеземных воинах Миноса, но я никогда их не видал. На них были юбочки из леопардовой шкуры и шлемы, сделанные из лошадиных скальпов, с гривами и ушами; а щиты белые и черные, из шкуры какого-то невиданного полосатого зверя. На солнце сверкали их блестящие плечи - да белки глаз, когда они глядели вверх, на крепость... Только глаза у них и шевелились, а сами они были неподвижны. Никогда я не видал ничего подобного: щиты и дротики будто по шнуру, а весь отряд - словно одно тело с сотней голов. Перед ними стоял офицер, единственный критянин среди них.
Я знал критян только по Трезене. Мог бы конечно и сам догадаться, что то были торговцы, только подражавшие манерам Кносского Дворца; выдававшие себя за настоящих лишь там, где некому было заметить разницу... Здесь стоял настоящий, и разница была - громадная.
Этот тоже на первый взгляд казался женоподобным. Одет он был для парада, с непокрытой головой; красивый черный мальчик держал его шлем и щит. Темные его волосы - блестящие и волнистые, как у женщины, - падали сзади до пояса; а выбрит он был так чисто - не сразу было заметно, что ему уже лет тридцать. Одежды на нем вовсе не было; только тугой пояс закручен на тонкой талии и паховый бандаж из позолоченной бронзы, а на шее - ожерелье из золотых и хрустальных бусин. Всё это я заметил еще до того, как он соизволил на меня посмотреть. Это - и еще, как он стоял. Словно царственный победитель, написанный на стене, кого не тронут ни слова, ни слезы, ни ярость... Казалось, ничто не может его поколебать, само время над ним не властно - он так и будет стоять, спокойно и гордо, пока война или землетрясение не обрушат стену.
Я подошел, и он глянул на меня из-под своих длинных черных ресниц. Он был чуть ниже меня, - пальца на три, - теперь я понял, что это вполне достойный рост для настоящего мужчины... И еще не успел я рта раскрыть, как он обратился ко мне:
- Прошу простить, но если у вас нет письменного освобождения, я ничего не смогу для вас сделать.
Я вовремя вспомнил слова отца и держал себя в руках.
- Это не тот случай, - говорю. Совсем спокойно говорю. - Я Тезей, царь Элевсинский.
- Извините.
Он вовсе не смутился. Этакая холодная учтивость - но и только.
- У вас тут, - говорю, - дюжина молодых людей из моей охраны, все еще безбородые. Они гости в Афинах. Вам придется подождать, пока я заберу их.
Он поднял брови.
- Я осведомлен, что Элевсин сейчас стал вассальной частью Афинского царства; это лен царского наследника, с которым - если не ошибаюсь - я имею честь говорить...
Бесстрастен он был, словно бронзовый.
- Я ничей не вассал, - говорю. - Элевсин - это мое царство. Я убил прежнего царя по обычаю. - Его брови забрались под завитые волосы... - А нашу дань, - говорю, - мы платим раз в два года: хлеба столько-то и столько-то вина.
У меня хорошая память на такие вещи.
- Прекрасно, - говорит... Голос у него был особенный: он тихо говорил, но резко и холодно. - Прекрасно. Если бы вы письменно обратились в казначейство, там, вероятно, разобрались бы. Я не податной чиновник, и собираю где мне приказано. И знаете, в здешних краях слишком много царей. У нас на Крите - один.
Руки зачесались - схватить его и переломить об колено! - но я помнил о народе. Он заметил, что я разозлился, но сказал все так же спокойно:
- Поверьте мне, принц, эту жеребьевку не я придумал; это неудобство, с которым я мирюсь. Я уважаю обычаи стран, в которых мне приходится бывать, и стараюсь не нарушать их. В Коринфе, когда я вхожу в порт, юноши и девушки уже ждут меня на причале. Вы сами понимаете, это избавляет меня от лишних хлопот и потери времени.
- Разумеется, - говорю. - А в Афинах вам приходится ждать, пока вершится справедливость, и народ видит это.
- Да-да, это понятно... Но в таком случае естественно, что я не могу удовлетворить вашу просьбу. Сами посудите, как это будет выглядеть, если вы пойдете выбирать того парня или этого... Люди подумают, что в вашем возрасте вы вряд ли действуете без согласования с отцом - что кто-то из его друзей упросил его вызволить сына, либо вы сами хотите кого-нибудь спасти... Будут беспорядки. Я согласен на все эти проволочки, но бунта допустить не могу. Поверьте мне, я кое-что понимаю в таких делах.
Я убрал руки подальше от него, даже тон сбавил, - только говорю ему:
- Вы здесь пробыли полдня. И вы мне говорите, что думают наши люди?
- Я говорю лишь то, что знаю, не обижайтесь. Вы сами, или скорее ваш отец, выбрали этот обычай. Хорошо, я согласен. Но как он ни тягостен - я прослежу, чтобы он выполнялся. Боюсь, что это мое последнее слово. Куда вы?!..
Голос его изменился, и строй черных воинов шевельнулся, как спина леопарда перед прыжком.
Я обернулся и сказал громко, чтобы все слышали:
- Я иду к своему народу, чтобы разделить жребий бога.
Вокруг все ахнули, отец - я видел - оглядывался по сторонам... Пошел я к своим - и вздрогнул: кто-то тронул меня за плечо. Оборачиваюсь - критянин; он оставил своих людей в шеренге и бегом догнал меня - я и не услышал, такой легкий был у него шаг. Он тихо заговорил мне на ухо:
- Одумайтесь!.. Не давайте славе и блеску одурачить вас, даже самый хороший бычий плясун живет не больше шести месяцев, в лучшем случае... Послушайте, если вы хотите повидать мир - я устрою вам место в Малом Дворце, а поехать вы можете с нами бесплатно...
Теперь мне уже нечего было терять, я мог доставить себе такое удовольствие:
- Послушай, - говорю, - барышня, пришли ко мне своего старшего брата пусть он мне предложит служить Миносу за плату!..
Отворачиваясь, я успел заметить его взгляд; не то чтобы рассерженный, но цепкий, мстительный.
Перешел я площадь, подошел к Товарищам - они меня затащили в круг, хлопают по спине... Как в добрые старые дни, когда я был царем-на-год. А вокруг по площади пошел какой-то гул. Сначала невнятные голоса, потом громче, громче... Это афиняне радостно приветствовали меня, несмотря на свое горе: "Слава!.." Я изумился сначала, но - "На самом деле, - думаю, - это тоже мой народ. Теперь я могу стоять за них за всех".
Перед отцом поставили стол, а на него две большие круглые чаши с крашеными краями. Отец обратился к народу:
- Афиняне, вот жребии с именами ваших детей. И вот жребий моего сына!
Он бросил звонкий черепок в правую чашу, люди снова закричали: "Слава!.." Потом он подозвал критского офицера - чужестранца, у которого не было здесь родни, - перемешать жребии. Тот сделал это древком копья, вид у него был скучный. Отец воздел руки и призвал Бога, просил его самого выбрать жертвы. Он называл его Сотрясателем Земли, Отцом Быков... - при этих словах я вспомнил проклятие колдуньи, и по спине пошли мурашки... Посмотрел на отца - тот не изменился в лице, держался хорошо.
Сначала тянули для девушек. Жрец Посейдона с завязанными глазами опускал руку в чашу и отдавал черепок отцу, а тот передавал глашатаю прочитать имя. И каждый раз я видел лица родных, глядящих на черепок, сплошная линия лиц, как длинная бледная змея, полная напряженных глаз. Потом произносилось имя - и семья начинала плакать и причитать; или откуда-то выбегал мужчина и бросался в драку со стражей, пока его не сбивали... И на несколько мгновений все остальные были счастливы, пока не появлялся следующий черепок. Только последняя из них была такая красивая, юная, нежная, что по ней плакал весь народ, не только ее родные. Черные образовали вокруг них полный квадрат и отгородили ото всех... Настала очередь юношей.
Двое первых были из Афин, а потом я услышал имя одного из моих Товарищей. Парня звали Менестий, отец его был судовладелец: семь кораблей у него было. Менестий вышел не колеблясь, только оглянулся дважды: один раз на своего друга поглядел, а второй - на меня. Следующий опять был афинянин. Мать его так закричала - словно ее на части рвали; мальчик побледнел, шел дрожа с головы до ног... "Моя бы никогда не стала так меня срамить, думаю. - Но мне сейчас не о ней надо тревожиться, а об отце: ему хуже, чем всем остальным, ведь я у него всего один..." Я посмотрел на помост, где он стоял. Жрец как раз опускал руку в чашу за следующим жребием... И в этот момент что-то произошло в толпе, - женщина там в обморок упала или еще что, - и отец обернулся посмотреть что случилось.
Я окаменел. Неподвижность обрушилась на меня, словно Гелиос натянул поводья среди неба... Если бы человек мог оградить себя от подступающего знания - я бы сделал это; но оно уже было, было это знание, раньше чем я смог себе запретить. С десяти лет сидел я в судебной палате и смотрел на людей. И раньше чем начал разбираться в делах - уже знал, без ошибки, кто виноват а кто прав. Сейчас я видел линию глаз, прикованных к урне, одинаковых точно копья солдат... И лишь отец глядел в сторону. Он не боялся.
Наверно, все это длилось один миг - ведь никто вокруг не успел шелохнуться, - но это знание, казалось, медленно вползает мне в сердце, наливает тело холодом... Мне казалось, что позор обволакивает меня всего, растекается грязью по коже... А мысли метались - как собаки, что отыскивают след. Что было на черепке, который он бросил для меня? Если бы был совсем пустой, кто-нибудь мог бы заметить... Кого-нибудь другого написали еще раз?... Быть может, его уже вызвали, и я этого не узнаю никогда... Так я думал. И налетела на меня ярость - как штормовая волна. Забила барабанами в голове, затрясла - я был уже невменяем... А на высоком помосте напротив стоял человек в царской ризе, с царским ожерельем; и я смотрел на него словно на врага, на чужака, плюнувшего мне в лицо перед народом, - и пальцы тянулись к его горлу, как к горлу Керкиона, когда мы дрались за царство.
Я уже почти ничего не понимал, и Дочери Ночи роились вокруг меня, хлопая бронзовыми крыльями, - но пришел Аполлон, Убийца Тьмы, и избавил меня. Он принял облик юноши, что стоял возле меня, и, тронув за плечо, сказал: "Спокойно, Тезей".
Красная пелена спала с моих глаз, я смог говорить, - сказал, что это критяне меня так разозлили, - а потом смог и думать.
"Ну что такого? - думаю. - Что сделал отец? То, что любой бы сделал, если бы мог. А он - царь, ему надо думать о царстве, и я на самом деле здесь нужен... Нельзя же мыслить только по-воински. Кто-то другой пошел за меня на Крит?.. Так я водил таких ребят на войну - и не считал, что это плохо, хоть кто-то из них должен был погибнуть... Так почему же я так ненавижу отца? И себя - еще больше; и жизнь мне опротивела - почему?.."
Тем временем выкрикнули жребий. Он пал на Аминтора, высокородного элевсинца, храброго и гордого. После того афинского мальчика - быть может, как раз потому, что он шел сразу после того мальчика - Аминтор вышел весело, помахал нам рукой на прощание, шутил... Жрец снова собрался тянуть.
"Что не так? - думаю. - Почему это так меня бесит?"
Снова увидел глаза людей, прикованные к урне, молящие Посейдона выбрать себе жертвы, - и тут понял. Да, вот в чем дело! Он обманул бога, хранителя рода, который дал ему меня зачать... У меня есть основания - этот человек обманул моего отца!
Теперь я понял. Я не мог вслух обратиться к Богу, - люди вокруг не должны были знать, - потому опустился на колено, прижал ладони к земле и зашептал так, чтобы только он мог услышать:
"Сотрясатель Земли! Отец! Если тебе не дали нужной жертвы - скажи мне и покажи, что отдать".
Я подождал, не дрогнет ли земля, но пыль под ладонями была неподвижна. Но я знал, что у него есть что-то ко мне, что он не хочет, чтобы я уходил. Я опустил голову ниже - так что волосы легли на землю, - и тогда он заговорил со мной. Я услышал звук прибоя, словно из глуби земной подымались волны и разбивались в шипящую пену, и повторяли: "Те-зей! Те-зей!.."
Теперь я знал, чего требовал бог.
Это было - как копье в сердце. Я пришел сюда за жребием, за одним из тридцати. Теперь, когда уже не было выбора, в глазах потемнело от горя и солнце похолодело. Я думал о том, что собирался сделать в Афинах, о мелочах, на которые хотел уговорить отца, о крупных переменах, когда придет мое время... Я стоял на коленях - лицо спрятано в волосах, имя мое в ушах стучит - и думал о своей жизни, о том, что было и чего уже не будет: об охоте с гвардейцами, о праздниках и плясках, о львах на стене в моей комнате, о женщине, с которой собирался заговорить впервые на сегодняшнем празднике, о прекрасных конях моих, едва узнавших мою руку, о боевых гимнах, о ликующей ярости в битвах и о песнях победы... Но бог не может этого хотеть - ведь он привел меня сюда, чтобы сделать царем!
И я зашептал: "Отец Посейдон, возьми у меня что-нибудь другое! Я не стану просить долгой жизни, если смогу заслужить себе имя и оставить по себе память в Афинах. Но сейчас это будет так, словно я вообще и не рождался... Если тебе нужна моя жизнь, дай мне умереть в бою, здесь, чтобы осталась после меня могила моя, и песнь обо мне, и память в людях..."
Вызвали еще одного афинянина. Это был последний из семи.
"...Владыка Посейдон, возьми моих коней - лучших у меня никогда не было... Возьми все, что хочешь, только не это!"
Звук моря стал слабеть в моих ушах. Я подумал было, он принимает коней!.. Но раньше всегда шум исчезал, растворялся в воздухе, а в этот раз было не так - волны медленно отходили вглубь, продолжали биться, все тише, тише...
"Бог оставляет меня!" - думаю.
Я слушал - и было в этом шуме что-то такое, что говорило мне: "Поступай как хочешь, сын Эгея. Смотри - вот твой отец. Забудь мой голос, тебе его не слышать больше, учись править, как правит он. Будь свободен. Если не хочешь - ты не нужен мне". Я оглянулся на всю свою жизнь, с самого детства: "Нет! - думаю. - Слишком поздно становиться мне сыном Эгея".
Я встал, отбросил волосы назад... Последнего мальчика выводили под руки, сам он идти не мог. Его почти несли, а он все оглядывался вокруг, словно не верил, что это могло случиться с ним; с кем угодно - только не с ним...
"Он здорово удивится, когда узнает, что был прав", - я почти рассмеялся. Я чувствовал, что бог возвращается ко мне. На сердце стало легко, я дышал полной грудью - и был уверен в своей удаче, как бывает в счастливые дни. Бронзовые крылья и когти, что парили надо мной, норовили схватить, исчезли; страх оставил меня, мне было спокойно и радостно - я шел с богом. И когда шагнул вперед - в памяти прозвучал голос деда: "Согласие освобождает человека!"
Я быстро подошел к помосту, вскочил на него и говорю глашатаю:
- Дай-ка последний жребий...
Он отдал. Меня окликнули - но я отвернулся, будто не слышал. Вынул из ножен кинжал, зачеркнул имя на черепке, написал "Тезей", отдал назад глашатаю:
- Кричи, - говорю, - снова.
Он ошалело молчал; знакомая рука выхватила у него черепок из-за моей спины... Тогда я сам закричал критянину:
- Последнее имя было неверно, сударь! На жребии - мое имя!
В толпе снова зашумели. Я думал, они опять обрадуются, - но вместо этого услышал великий плач, какой бывает при вести о смерти царя. Я не знал, что мне делать с этими воплями... Но в душе моей была торжественная музыка и я шагнул к ним. Рука схватила меня сзади за одежду, но я стряхнул ее и громко заговорил к народу:
- Не горюйте, афиняне! Меня посылает бог. Он сам призвал меня к быкам, и я должен подчиниться знаку его. Не плачьте по мне - я вернусь!.. - Я не знал этих слов, пока не произнес их, они пришли ко мне от бога. - Я пойду с вашими детьми и возьму их в руку свою. Они будут моим народом.
Они прекратили плач, голоса стихли; только там и сям еще всхлипывали матери, чьи дети должны были уйти. Я повернулся к отцу.
У смертельно раненных бывает такое лицо, как было у него. Словно кошмарный сон наяву. И все-таки в глазах его будто отражались мои: он тоже выглядел как затравленный человек, что избавился наконец от погони.
Но он страдал, - уж что правда, то правда, - и это вылилось в припадок гнева. Он не обращал внимания, что нас все слышат, - спрашивал, за что я его так ненавижу, что бросаю в старости на произвол его врагов; чем он меня обидел, что он мне сделал плохого?!.. Это, мол, не иначе как колдовство, он должен изгнать из меня духов, а то что я сделал в безумии - не считается, и должно быть отменено...
- Государь,- говорю,- ты думаешь, я сделал это сам? Я знаю голос Посейдона. Ты должен отпустить меня, иначе он будет разгневан. Это худое дело - грабить бога.
Он испуганно оглянулся, и мне стало стыдно: ему и без того было тяжело.
- Отец, - говорю, - бог за нас, все хорошо. Если быки убьют меня, он примет жертву и снимет проклятие. А если я вернусь - еще лучше! Все прекрасно, я это чувствую!..
Критянин подошел к нам послушать, о чем мы говорим, но под взглядом отца повернул назад, напевая чуть слышно и поигрывая печаткой на браслете. Отец успокоился, сказал тихо:
- Наверно, никому не избежать своей судьбы. Как ты узнал, что твоего имени не было в чаше?
Мы глянули друг другу в глаза.
- Я не мог иначе, - говорит. - Ведь потом всегда говорили бы, что царь Эгей боялся своего сына, который был вождем и славным воином, - боялся и в срок дани услал его к быкам на Крит.
Его слова меня изумили. Как могла ему в голову прийти такая мысль?
- Отец, - говорю, - это наверно Богиня. Она ненавидит всех мужчин, что правят.
Рядом послышался кашель, это критянин начинал терять терпение. Я подумал, что сам отдаю себя в его власть, забавно...
Отстегнул меч и отдал его отцу.
- Сохрани его, - говорю, - пока я не вернусь. Я не знаю, для чего нужен богу; но если человек вернется от быков Миноса - он столько раз успеет до того предложить в жертву богу свою жизнь, столько раз снова и снова посвятит ее!.. Наверно, должна низойти на него сила вести народ, так меня учили, когда я ребенком был. Я стану настоящим царем, а иначе - никем не стану.
Он взял мое лицо в ладони, долго смотрел на меня... Я редко вспоминал, что он и жрец тоже, но в тот момент почувствовал это. Наконец он сказал:
- Да, такой царь будет - царь. - Помолчал, задумавшись, и добавил: Если придет этот день - покрась парус своего корабля в белый цвет. Я посажу наблюдателей на Сунийском мысе. Когда у них загорится огонь - у бога будут вести для меня. Белый парус, запомни!
- Мой господин, - это критянин обратился к отцу. - Мне все равно, идет ваш сын или нет, но беспорядков быть не должно. Будьте любезны уладить распри: эти женщины выдерут друг другу глаза.
Я оглянулся. Матери выбранных ребят спорили, чей из сыновей должен быть освобожден вместо меня. Подошли их родственники-мужчины - он был прав, что боялся беспорядков.
- Здесь не о чем спорить, - говорю. - Мое имя на последнем жребии. Глашатай, прочти его, чтобы все слышали.
Последний мальчик подошел, встал на колени, приложил ко лбу мою руку, спросил, что он может сделать для меня... Он был из бедняков. Я глянул через его плечо - и увидел, что мой Биас плачет. Он был гораздо умнее всех остальных Товарищей, но сейчас я увидел на его лице то, чего он никогда мне не говорил. Я ничем не мог ему помочь - только взял за руку.
- Отец, - говорю, - пусть элевсинцы соберут свое Собрание, чтобы женщины не попытались снова захватить власть. Там всё в порядке...
Я не закончил, но критянин устал нас ждать. Он крикнул своим солдатам, - резко, будто лис пролаял, - они образовали двойную колонну с местом в середине для нас... Все двигались разом, в ногу, - немыслимо четко и слаженно. Отец обнял меня, и я понял, что он уже не надеется меня увидеть. Матери жертв принесли своим детям небольшие узелки с едой, собранные наспех на дорогу; мать того последнего паренька подошла ко мне, - непрерывно кланяясь, с рукой у лба, - и отдала узелок мне.
А когда становился в строй, - как сейчас помню, - я подумал, что выбрал бы костюм получше, если б знал, что отправлюсь на Крит. Именно об этом подумал почему-то, ни о чем другом.
4
КРИТ
1
На корабле отдавали швартовы, а я думал: "Вот был я царь и наследник царя... а теперь - раб".
Это был большой корабль. На форштевне - резная бычья голова, с цветком на лбу и с позолоченными рогами... Черные солдаты сидели на скамьях между гребцами в средней части корабля; там же над ними был мостик, где в кресле сидел капитан, а рядом - командир над гребцами. Мы, жертвы, находились на кормовой палубе и спали под тентом, словно заплатили за это путешествие: мы принадлежали богу, и нас должны были довезти в сохранности. Целый день возле нас была охрана, а ночью она удваивалась: следили, чтобы никто не лег с девушками.
Время для меня остановилось. Я больше не принадлежал себе, а снова, как в детстве, лежал в руке бога; меня баюкало море, вокруг нас носились дельфины, ныряли под волны, сопели через лоб - "Ффу-у!"... Я лежал и смотрел на них, больше нечего было делать.
К югу от Суния нас взял в конвой боевой корабль, быстрый пентеконтер. Иногда на мысах островов мы видели пиратские стоянки - корабли у берега, наблюдательные вышки, - но никто за нами не погнался, мы были им не по зубам.
Все это проходило мимо, а я - я наслаждался отдыхом, как бывает, когда слушаешь певца. "Я иду на жертву, - говорил я себе, - но сам Посейдон призвал меня. Меня, у кого в детстве не было отца среди людей. Посейдон меня призвал - и это останется со мной навсегда..."
И вот я валялся на солнце, ел, спал, любовался морем - и вполуха слушал корабельные шумы.
Ранним утром в розово-серой мгле мы пробирались между Кикладами. Примерно около восхода я услышал сердитые голоса. На любом корабле их бывает достаточно, а мы шли между Кеосом и Кифносом, - там было на что посмотреть, - так что я поначалу не обратил внимания; но шум стал настолько дик, что пришлось оглянуться. Один из афинских ребят дрался с элевсинцем. Они катались по палубе, а по мостику к ним шагал капитан. Глаза его были полуприкрыты, скучный утомленный вид, как у человека, привычно делавшего это сотни раз... - а в руке вился тонкий кнут. Я бы и от ледяной воды не очнулся так быстро. Бросился к ним, растащил... Они сидели, тяжело дыша, терли свои шишки, - капитан пожал плечами и пошел назад.
- Опомнитесь, - говорю. - Вы что, хотите, чтобы этот критянин высек вас на глазах своих рабов? Где ваша гордость?
Они заговорили разом, остальные вступились, - кто за одного, кто за другого, - гвалт поднялся!..
- Тихо! - кричу.
Все смолкли, на меня уставились тринадцать пар глаз... А я растерялся. "Что дальше?" - думаю. Словно схватился за меч - а его нет. "Что я делаю? думаю. - Я ведь сам такой же раб. Можно быть царем среди жертв?" И эти слова как эхо в голове: "Можно быть царем?.. Я ведь сам раб!.."
Все ждали. Я ткнул пальцем в элевсинца - его я знал.
- Ты первый Аминтор, - говорю. - В чем дело?
Он был черноволосый, густые брови срослись над орлиным носом, и глаза были орлиные... И вот он - глаза горят...
- Тезей, - говорит. - Этот сын горшечника - у него до сих пор глина в волосах - сел на мое место. Я сказал ему, пусть убирается, а он начал дерзить!
- Теперь ты!
Афинянин был бледен.
- Я могу быть рабом Миноса, Аминтор, но тебе я не раб. А что до моего отца, - ты, землепоклонник, - я по крайней мере могу его назвать! Мы знаем, чего стоят ваши женщины...
Я поглядел на них и понял, что драку начал Аминтор. Но ведь он был лучше того, второго...
- Вы еще не кончили оскорблять друг друга? - говорю. - Знайте только, что при этом вы оскорбляете меня. Слушай, Формион, элевсинские обычаи я утверждал. Если они тебя не устраивают - обращайся ко мне, я отвечаю. А ты, Аминтор, как видно, здесь больше значишь, чем я? Скажи нам всем, чего ты ждешь от нас, чтоб мы тебя нечаянно не обидели.
Они пробормотали что-то, притихли... Все глядели на меня преданными собачьими глазами: где проявился гнев - там должна быть и сила, и они надеялись на нее. То же самое бывает среди воинов в трудный час. Но горе тому, кто возбудил эту надежду - и не оправдает ее.
Я сидел на тюке шерсти - дань какого-то маленького городка - и смотрел на них. За время наших трапез я уже узнал имена четверых афинских мальчишек: Формион; Теламон, сын мелкого арендатора, тихий и спокойный; скромный, изящный паренек по имени Иппий - его я где-то раньше видел; и Ирий - это его мать так жутко кричала при жеребьевке, она была наложницей какого-то дворянина. Мальчик был хрупкий, с тонким голосом, с какими-то девичьими манерами, но вдали от маминой юбки держался не хуже других.
О девушках я знал и того меньше. Хриза была прекрасна, словно лилия, бело-золотой цветок без малейшего изъяна, - это по ней плакал весь народ. Меланто была минойкой - решительная, здоровая деваха, живая и энергичная... Нефела - робкая и плаксивая; Гелика - стройная, молчаливая, чуть косоглазая; Рена и Филия, похоже, красивые дурочки; и Феба - честная, добрая, но некрасивая, как репка. Вот и всё, что я знал. Теперь я рассматривал их, стараясь угадать, на что они будут способны; а они глядели на меня, как утопающие на плот.
Когда мы пришли туда, критяне уже закончили сортировку. Долговязые, толстые, хромые, недоумки - этих всех они отпустили. Небольшие и быстрые, стройные и сильные - те остались; юноши справа, а девушки слева. Это сначала было так - справа и слева, - но некоторые бросились друг к другу на середину; и по тому, как они там стояли, было видно, кто уже официально помолвлен, а кто держал это в секрете до того дня. Многие из девушек были еще совсем детьми. Бычьей плясуньей могла стать только девственница, и когда подходил срок дани - все спешили выйти замуж... Критяне всегда привозили с собой жрицу, чтобы не было споров.
Добрая треть моих Товарищей была среди юношей. Когда я подошел ближе, они замахали мне руками; видно было, что теперь они уверены: раз я пришел их тут же освободят... Я тоже махнул им, словно и я думал так же. И тут вдруг почувствовал спиной взгляды афинян - и увидел, как они на меня смотрят. Я представлял себе их мысли. Я шел свободно, рядом с отцом, а жеребьевки ждали - среди прочих - и мальчишки, кому не было еще и шестнадцати, такого же роста как я. Вспомнил, что говорил мне дед - у меня телосложение как раз для этого дела... Едва не задохнулся от тоски и злобы и повернулся к критянам.
Глянул - и вздрогнул: они были черные. Мне рассказывали о чужеземных воинах Миноса, но я никогда их не видал. На них были юбочки из леопардовой шкуры и шлемы, сделанные из лошадиных скальпов, с гривами и ушами; а щиты белые и черные, из шкуры какого-то невиданного полосатого зверя. На солнце сверкали их блестящие плечи - да белки глаз, когда они глядели вверх, на крепость... Только глаза у них и шевелились, а сами они были неподвижны. Никогда я не видал ничего подобного: щиты и дротики будто по шнуру, а весь отряд - словно одно тело с сотней голов. Перед ними стоял офицер, единственный критянин среди них.
Я знал критян только по Трезене. Мог бы конечно и сам догадаться, что то были торговцы, только подражавшие манерам Кносского Дворца; выдававшие себя за настоящих лишь там, где некому было заметить разницу... Здесь стоял настоящий, и разница была - громадная.
Этот тоже на первый взгляд казался женоподобным. Одет он был для парада, с непокрытой головой; красивый черный мальчик держал его шлем и щит. Темные его волосы - блестящие и волнистые, как у женщины, - падали сзади до пояса; а выбрит он был так чисто - не сразу было заметно, что ему уже лет тридцать. Одежды на нем вовсе не было; только тугой пояс закручен на тонкой талии и паховый бандаж из позолоченной бронзы, а на шее - ожерелье из золотых и хрустальных бусин. Всё это я заметил еще до того, как он соизволил на меня посмотреть. Это - и еще, как он стоял. Словно царственный победитель, написанный на стене, кого не тронут ни слова, ни слезы, ни ярость... Казалось, ничто не может его поколебать, само время над ним не властно - он так и будет стоять, спокойно и гордо, пока война или землетрясение не обрушат стену.
Я подошел, и он глянул на меня из-под своих длинных черных ресниц. Он был чуть ниже меня, - пальца на три, - теперь я понял, что это вполне достойный рост для настоящего мужчины... И еще не успел я рта раскрыть, как он обратился ко мне:
- Прошу простить, но если у вас нет письменного освобождения, я ничего не смогу для вас сделать.
Я вовремя вспомнил слова отца и держал себя в руках.
- Это не тот случай, - говорю. Совсем спокойно говорю. - Я Тезей, царь Элевсинский.
- Извините.
Он вовсе не смутился. Этакая холодная учтивость - но и только.
- У вас тут, - говорю, - дюжина молодых людей из моей охраны, все еще безбородые. Они гости в Афинах. Вам придется подождать, пока я заберу их.
Он поднял брови.
- Я осведомлен, что Элевсин сейчас стал вассальной частью Афинского царства; это лен царского наследника, с которым - если не ошибаюсь - я имею честь говорить...
Бесстрастен он был, словно бронзовый.
- Я ничей не вассал, - говорю. - Элевсин - это мое царство. Я убил прежнего царя по обычаю. - Его брови забрались под завитые волосы... - А нашу дань, - говорю, - мы платим раз в два года: хлеба столько-то и столько-то вина.
У меня хорошая память на такие вещи.
- Прекрасно, - говорит... Голос у него был особенный: он тихо говорил, но резко и холодно. - Прекрасно. Если бы вы письменно обратились в казначейство, там, вероятно, разобрались бы. Я не податной чиновник, и собираю где мне приказано. И знаете, в здешних краях слишком много царей. У нас на Крите - один.
Руки зачесались - схватить его и переломить об колено! - но я помнил о народе. Он заметил, что я разозлился, но сказал все так же спокойно:
- Поверьте мне, принц, эту жеребьевку не я придумал; это неудобство, с которым я мирюсь. Я уважаю обычаи стран, в которых мне приходится бывать, и стараюсь не нарушать их. В Коринфе, когда я вхожу в порт, юноши и девушки уже ждут меня на причале. Вы сами понимаете, это избавляет меня от лишних хлопот и потери времени.
- Разумеется, - говорю. - А в Афинах вам приходится ждать, пока вершится справедливость, и народ видит это.
- Да-да, это понятно... Но в таком случае естественно, что я не могу удовлетворить вашу просьбу. Сами посудите, как это будет выглядеть, если вы пойдете выбирать того парня или этого... Люди подумают, что в вашем возрасте вы вряд ли действуете без согласования с отцом - что кто-то из его друзей упросил его вызволить сына, либо вы сами хотите кого-нибудь спасти... Будут беспорядки. Я согласен на все эти проволочки, но бунта допустить не могу. Поверьте мне, я кое-что понимаю в таких делах.
Я убрал руки подальше от него, даже тон сбавил, - только говорю ему:
- Вы здесь пробыли полдня. И вы мне говорите, что думают наши люди?
- Я говорю лишь то, что знаю, не обижайтесь. Вы сами, или скорее ваш отец, выбрали этот обычай. Хорошо, я согласен. Но как он ни тягостен - я прослежу, чтобы он выполнялся. Боюсь, что это мое последнее слово. Куда вы?!..
Голос его изменился, и строй черных воинов шевельнулся, как спина леопарда перед прыжком.
Я обернулся и сказал громко, чтобы все слышали:
- Я иду к своему народу, чтобы разделить жребий бога.
Вокруг все ахнули, отец - я видел - оглядывался по сторонам... Пошел я к своим - и вздрогнул: кто-то тронул меня за плечо. Оборачиваюсь - критянин; он оставил своих людей в шеренге и бегом догнал меня - я и не услышал, такой легкий был у него шаг. Он тихо заговорил мне на ухо:
- Одумайтесь!.. Не давайте славе и блеску одурачить вас, даже самый хороший бычий плясун живет не больше шести месяцев, в лучшем случае... Послушайте, если вы хотите повидать мир - я устрою вам место в Малом Дворце, а поехать вы можете с нами бесплатно...
Теперь мне уже нечего было терять, я мог доставить себе такое удовольствие:
- Послушай, - говорю, - барышня, пришли ко мне своего старшего брата пусть он мне предложит служить Миносу за плату!..
Отворачиваясь, я успел заметить его взгляд; не то чтобы рассерженный, но цепкий, мстительный.
Перешел я площадь, подошел к Товарищам - они меня затащили в круг, хлопают по спине... Как в добрые старые дни, когда я был царем-на-год. А вокруг по площади пошел какой-то гул. Сначала невнятные голоса, потом громче, громче... Это афиняне радостно приветствовали меня, несмотря на свое горе: "Слава!.." Я изумился сначала, но - "На самом деле, - думаю, - это тоже мой народ. Теперь я могу стоять за них за всех".
Перед отцом поставили стол, а на него две большие круглые чаши с крашеными краями. Отец обратился к народу:
- Афиняне, вот жребии с именами ваших детей. И вот жребий моего сына!
Он бросил звонкий черепок в правую чашу, люди снова закричали: "Слава!.." Потом он подозвал критского офицера - чужестранца, у которого не было здесь родни, - перемешать жребии. Тот сделал это древком копья, вид у него был скучный. Отец воздел руки и призвал Бога, просил его самого выбрать жертвы. Он называл его Сотрясателем Земли, Отцом Быков... - при этих словах я вспомнил проклятие колдуньи, и по спине пошли мурашки... Посмотрел на отца - тот не изменился в лице, держался хорошо.
Сначала тянули для девушек. Жрец Посейдона с завязанными глазами опускал руку в чашу и отдавал черепок отцу, а тот передавал глашатаю прочитать имя. И каждый раз я видел лица родных, глядящих на черепок, сплошная линия лиц, как длинная бледная змея, полная напряженных глаз. Потом произносилось имя - и семья начинала плакать и причитать; или откуда-то выбегал мужчина и бросался в драку со стражей, пока его не сбивали... И на несколько мгновений все остальные были счастливы, пока не появлялся следующий черепок. Только последняя из них была такая красивая, юная, нежная, что по ней плакал весь народ, не только ее родные. Черные образовали вокруг них полный квадрат и отгородили ото всех... Настала очередь юношей.
Двое первых были из Афин, а потом я услышал имя одного из моих Товарищей. Парня звали Менестий, отец его был судовладелец: семь кораблей у него было. Менестий вышел не колеблясь, только оглянулся дважды: один раз на своего друга поглядел, а второй - на меня. Следующий опять был афинянин. Мать его так закричала - словно ее на части рвали; мальчик побледнел, шел дрожа с головы до ног... "Моя бы никогда не стала так меня срамить, думаю. - Но мне сейчас не о ней надо тревожиться, а об отце: ему хуже, чем всем остальным, ведь я у него всего один..." Я посмотрел на помост, где он стоял. Жрец как раз опускал руку в чашу за следующим жребием... И в этот момент что-то произошло в толпе, - женщина там в обморок упала или еще что, - и отец обернулся посмотреть что случилось.
Я окаменел. Неподвижность обрушилась на меня, словно Гелиос натянул поводья среди неба... Если бы человек мог оградить себя от подступающего знания - я бы сделал это; но оно уже было, было это знание, раньше чем я смог себе запретить. С десяти лет сидел я в судебной палате и смотрел на людей. И раньше чем начал разбираться в делах - уже знал, без ошибки, кто виноват а кто прав. Сейчас я видел линию глаз, прикованных к урне, одинаковых точно копья солдат... И лишь отец глядел в сторону. Он не боялся.
Наверно, все это длилось один миг - ведь никто вокруг не успел шелохнуться, - но это знание, казалось, медленно вползает мне в сердце, наливает тело холодом... Мне казалось, что позор обволакивает меня всего, растекается грязью по коже... А мысли метались - как собаки, что отыскивают след. Что было на черепке, который он бросил для меня? Если бы был совсем пустой, кто-нибудь мог бы заметить... Кого-нибудь другого написали еще раз?... Быть может, его уже вызвали, и я этого не узнаю никогда... Так я думал. И налетела на меня ярость - как штормовая волна. Забила барабанами в голове, затрясла - я был уже невменяем... А на высоком помосте напротив стоял человек в царской ризе, с царским ожерельем; и я смотрел на него словно на врага, на чужака, плюнувшего мне в лицо перед народом, - и пальцы тянулись к его горлу, как к горлу Керкиона, когда мы дрались за царство.
Я уже почти ничего не понимал, и Дочери Ночи роились вокруг меня, хлопая бронзовыми крыльями, - но пришел Аполлон, Убийца Тьмы, и избавил меня. Он принял облик юноши, что стоял возле меня, и, тронув за плечо, сказал: "Спокойно, Тезей".
Красная пелена спала с моих глаз, я смог говорить, - сказал, что это критяне меня так разозлили, - а потом смог и думать.
"Ну что такого? - думаю. - Что сделал отец? То, что любой бы сделал, если бы мог. А он - царь, ему надо думать о царстве, и я на самом деле здесь нужен... Нельзя же мыслить только по-воински. Кто-то другой пошел за меня на Крит?.. Так я водил таких ребят на войну - и не считал, что это плохо, хоть кто-то из них должен был погибнуть... Так почему же я так ненавижу отца? И себя - еще больше; и жизнь мне опротивела - почему?.."
Тем временем выкрикнули жребий. Он пал на Аминтора, высокородного элевсинца, храброго и гордого. После того афинского мальчика - быть может, как раз потому, что он шел сразу после того мальчика - Аминтор вышел весело, помахал нам рукой на прощание, шутил... Жрец снова собрался тянуть.
"Что не так? - думаю. - Почему это так меня бесит?"
Снова увидел глаза людей, прикованные к урне, молящие Посейдона выбрать себе жертвы, - и тут понял. Да, вот в чем дело! Он обманул бога, хранителя рода, который дал ему меня зачать... У меня есть основания - этот человек обманул моего отца!
Теперь я понял. Я не мог вслух обратиться к Богу, - люди вокруг не должны были знать, - потому опустился на колено, прижал ладони к земле и зашептал так, чтобы только он мог услышать:
"Сотрясатель Земли! Отец! Если тебе не дали нужной жертвы - скажи мне и покажи, что отдать".
Я подождал, не дрогнет ли земля, но пыль под ладонями была неподвижна. Но я знал, что у него есть что-то ко мне, что он не хочет, чтобы я уходил. Я опустил голову ниже - так что волосы легли на землю, - и тогда он заговорил со мной. Я услышал звук прибоя, словно из глуби земной подымались волны и разбивались в шипящую пену, и повторяли: "Те-зей! Те-зей!.."
Теперь я знал, чего требовал бог.
Это было - как копье в сердце. Я пришел сюда за жребием, за одним из тридцати. Теперь, когда уже не было выбора, в глазах потемнело от горя и солнце похолодело. Я думал о том, что собирался сделать в Афинах, о мелочах, на которые хотел уговорить отца, о крупных переменах, когда придет мое время... Я стоял на коленях - лицо спрятано в волосах, имя мое в ушах стучит - и думал о своей жизни, о том, что было и чего уже не будет: об охоте с гвардейцами, о праздниках и плясках, о львах на стене в моей комнате, о женщине, с которой собирался заговорить впервые на сегодняшнем празднике, о прекрасных конях моих, едва узнавших мою руку, о боевых гимнах, о ликующей ярости в битвах и о песнях победы... Но бог не может этого хотеть - ведь он привел меня сюда, чтобы сделать царем!
И я зашептал: "Отец Посейдон, возьми у меня что-нибудь другое! Я не стану просить долгой жизни, если смогу заслужить себе имя и оставить по себе память в Афинах. Но сейчас это будет так, словно я вообще и не рождался... Если тебе нужна моя жизнь, дай мне умереть в бою, здесь, чтобы осталась после меня могила моя, и песнь обо мне, и память в людях..."
Вызвали еще одного афинянина. Это был последний из семи.
"...Владыка Посейдон, возьми моих коней - лучших у меня никогда не было... Возьми все, что хочешь, только не это!"
Звук моря стал слабеть в моих ушах. Я подумал было, он принимает коней!.. Но раньше всегда шум исчезал, растворялся в воздухе, а в этот раз было не так - волны медленно отходили вглубь, продолжали биться, все тише, тише...
"Бог оставляет меня!" - думаю.
Я слушал - и было в этом шуме что-то такое, что говорило мне: "Поступай как хочешь, сын Эгея. Смотри - вот твой отец. Забудь мой голос, тебе его не слышать больше, учись править, как правит он. Будь свободен. Если не хочешь - ты не нужен мне". Я оглянулся на всю свою жизнь, с самого детства: "Нет! - думаю. - Слишком поздно становиться мне сыном Эгея".
Я встал, отбросил волосы назад... Последнего мальчика выводили под руки, сам он идти не мог. Его почти несли, а он все оглядывался вокруг, словно не верил, что это могло случиться с ним; с кем угодно - только не с ним...
"Он здорово удивится, когда узнает, что был прав", - я почти рассмеялся. Я чувствовал, что бог возвращается ко мне. На сердце стало легко, я дышал полной грудью - и был уверен в своей удаче, как бывает в счастливые дни. Бронзовые крылья и когти, что парили надо мной, норовили схватить, исчезли; страх оставил меня, мне было спокойно и радостно - я шел с богом. И когда шагнул вперед - в памяти прозвучал голос деда: "Согласие освобождает человека!"
Я быстро подошел к помосту, вскочил на него и говорю глашатаю:
- Дай-ка последний жребий...
Он отдал. Меня окликнули - но я отвернулся, будто не слышал. Вынул из ножен кинжал, зачеркнул имя на черепке, написал "Тезей", отдал назад глашатаю:
- Кричи, - говорю, - снова.
Он ошалело молчал; знакомая рука выхватила у него черепок из-за моей спины... Тогда я сам закричал критянину:
- Последнее имя было неверно, сударь! На жребии - мое имя!
В толпе снова зашумели. Я думал, они опять обрадуются, - но вместо этого услышал великий плач, какой бывает при вести о смерти царя. Я не знал, что мне делать с этими воплями... Но в душе моей была торжественная музыка и я шагнул к ним. Рука схватила меня сзади за одежду, но я стряхнул ее и громко заговорил к народу:
- Не горюйте, афиняне! Меня посылает бог. Он сам призвал меня к быкам, и я должен подчиниться знаку его. Не плачьте по мне - я вернусь!.. - Я не знал этих слов, пока не произнес их, они пришли ко мне от бога. - Я пойду с вашими детьми и возьму их в руку свою. Они будут моим народом.
Они прекратили плач, голоса стихли; только там и сям еще всхлипывали матери, чьи дети должны были уйти. Я повернулся к отцу.
У смертельно раненных бывает такое лицо, как было у него. Словно кошмарный сон наяву. И все-таки в глазах его будто отражались мои: он тоже выглядел как затравленный человек, что избавился наконец от погони.
Но он страдал, - уж что правда, то правда, - и это вылилось в припадок гнева. Он не обращал внимания, что нас все слышат, - спрашивал, за что я его так ненавижу, что бросаю в старости на произвол его врагов; чем он меня обидел, что он мне сделал плохого?!.. Это, мол, не иначе как колдовство, он должен изгнать из меня духов, а то что я сделал в безумии - не считается, и должно быть отменено...
- Государь,- говорю,- ты думаешь, я сделал это сам? Я знаю голос Посейдона. Ты должен отпустить меня, иначе он будет разгневан. Это худое дело - грабить бога.
Он испуганно оглянулся, и мне стало стыдно: ему и без того было тяжело.
- Отец, - говорю, - бог за нас, все хорошо. Если быки убьют меня, он примет жертву и снимет проклятие. А если я вернусь - еще лучше! Все прекрасно, я это чувствую!..
Критянин подошел к нам послушать, о чем мы говорим, но под взглядом отца повернул назад, напевая чуть слышно и поигрывая печаткой на браслете. Отец успокоился, сказал тихо:
- Наверно, никому не избежать своей судьбы. Как ты узнал, что твоего имени не было в чаше?
Мы глянули друг другу в глаза.
- Я не мог иначе, - говорит. - Ведь потом всегда говорили бы, что царь Эгей боялся своего сына, который был вождем и славным воином, - боялся и в срок дани услал его к быкам на Крит.
Его слова меня изумили. Как могла ему в голову прийти такая мысль?
- Отец, - говорю, - это наверно Богиня. Она ненавидит всех мужчин, что правят.
Рядом послышался кашель, это критянин начинал терять терпение. Я подумал, что сам отдаю себя в его власть, забавно...
Отстегнул меч и отдал его отцу.
- Сохрани его, - говорю, - пока я не вернусь. Я не знаю, для чего нужен богу; но если человек вернется от быков Миноса - он столько раз успеет до того предложить в жертву богу свою жизнь, столько раз снова и снова посвятит ее!.. Наверно, должна низойти на него сила вести народ, так меня учили, когда я ребенком был. Я стану настоящим царем, а иначе - никем не стану.
Он взял мое лицо в ладони, долго смотрел на меня... Я редко вспоминал, что он и жрец тоже, но в тот момент почувствовал это. Наконец он сказал:
- Да, такой царь будет - царь. - Помолчал, задумавшись, и добавил: Если придет этот день - покрась парус своего корабля в белый цвет. Я посажу наблюдателей на Сунийском мысе. Когда у них загорится огонь - у бога будут вести для меня. Белый парус, запомни!
- Мой господин, - это критянин обратился к отцу. - Мне все равно, идет ваш сын или нет, но беспорядков быть не должно. Будьте любезны уладить распри: эти женщины выдерут друг другу глаза.
Я оглянулся. Матери выбранных ребят спорили, чей из сыновей должен быть освобожден вместо меня. Подошли их родственники-мужчины - он был прав, что боялся беспорядков.
- Здесь не о чем спорить, - говорю. - Мое имя на последнем жребии. Глашатай, прочти его, чтобы все слышали.
Последний мальчик подошел, встал на колени, приложил ко лбу мою руку, спросил, что он может сделать для меня... Он был из бедняков. Я глянул через его плечо - и увидел, что мой Биас плачет. Он был гораздо умнее всех остальных Товарищей, но сейчас я увидел на его лице то, чего он никогда мне не говорил. Я ничем не мог ему помочь - только взял за руку.
- Отец, - говорю, - пусть элевсинцы соберут свое Собрание, чтобы женщины не попытались снова захватить власть. Там всё в порядке...
Я не закончил, но критянин устал нас ждать. Он крикнул своим солдатам, - резко, будто лис пролаял, - они образовали двойную колонну с местом в середине для нас... Все двигались разом, в ногу, - немыслимо четко и слаженно. Отец обнял меня, и я понял, что он уже не надеется меня увидеть. Матери жертв принесли своим детям небольшие узелки с едой, собранные наспех на дорогу; мать того последнего паренька подошла ко мне, - непрерывно кланяясь, с рукой у лба, - и отдала узелок мне.
А когда становился в строй, - как сейчас помню, - я подумал, что выбрал бы костюм получше, если б знал, что отправлюсь на Крит. Именно об этом подумал почему-то, ни о чем другом.
4
КРИТ
1
На корабле отдавали швартовы, а я думал: "Вот был я царь и наследник царя... а теперь - раб".
Это был большой корабль. На форштевне - резная бычья голова, с цветком на лбу и с позолоченными рогами... Черные солдаты сидели на скамьях между гребцами в средней части корабля; там же над ними был мостик, где в кресле сидел капитан, а рядом - командир над гребцами. Мы, жертвы, находились на кормовой палубе и спали под тентом, словно заплатили за это путешествие: мы принадлежали богу, и нас должны были довезти в сохранности. Целый день возле нас была охрана, а ночью она удваивалась: следили, чтобы никто не лег с девушками.
Время для меня остановилось. Я больше не принадлежал себе, а снова, как в детстве, лежал в руке бога; меня баюкало море, вокруг нас носились дельфины, ныряли под волны, сопели через лоб - "Ффу-у!"... Я лежал и смотрел на них, больше нечего было делать.
К югу от Суния нас взял в конвой боевой корабль, быстрый пентеконтер. Иногда на мысах островов мы видели пиратские стоянки - корабли у берега, наблюдательные вышки, - но никто за нами не погнался, мы были им не по зубам.
Все это проходило мимо, а я - я наслаждался отдыхом, как бывает, когда слушаешь певца. "Я иду на жертву, - говорил я себе, - но сам Посейдон призвал меня. Меня, у кого в детстве не было отца среди людей. Посейдон меня призвал - и это останется со мной навсегда..."
И вот я валялся на солнце, ел, спал, любовался морем - и вполуха слушал корабельные шумы.
Ранним утром в розово-серой мгле мы пробирались между Кикладами. Примерно около восхода я услышал сердитые голоса. На любом корабле их бывает достаточно, а мы шли между Кеосом и Кифносом, - там было на что посмотреть, - так что я поначалу не обратил внимания; но шум стал настолько дик, что пришлось оглянуться. Один из афинских ребят дрался с элевсинцем. Они катались по палубе, а по мостику к ним шагал капитан. Глаза его были полуприкрыты, скучный утомленный вид, как у человека, привычно делавшего это сотни раз... - а в руке вился тонкий кнут. Я бы и от ледяной воды не очнулся так быстро. Бросился к ним, растащил... Они сидели, тяжело дыша, терли свои шишки, - капитан пожал плечами и пошел назад.
- Опомнитесь, - говорю. - Вы что, хотите, чтобы этот критянин высек вас на глазах своих рабов? Где ваша гордость?
Они заговорили разом, остальные вступились, - кто за одного, кто за другого, - гвалт поднялся!..
- Тихо! - кричу.
Все смолкли, на меня уставились тринадцать пар глаз... А я растерялся. "Что дальше?" - думаю. Словно схватился за меч - а его нет. "Что я делаю? думаю. - Я ведь сам такой же раб. Можно быть царем среди жертв?" И эти слова как эхо в голове: "Можно быть царем?.. Я ведь сам раб!.."
Все ждали. Я ткнул пальцем в элевсинца - его я знал.
- Ты первый Аминтор, - говорю. - В чем дело?
Он был черноволосый, густые брови срослись над орлиным носом, и глаза были орлиные... И вот он - глаза горят...
- Тезей, - говорит. - Этот сын горшечника - у него до сих пор глина в волосах - сел на мое место. Я сказал ему, пусть убирается, а он начал дерзить!
- Теперь ты!
Афинянин был бледен.
- Я могу быть рабом Миноса, Аминтор, но тебе я не раб. А что до моего отца, - ты, землепоклонник, - я по крайней мере могу его назвать! Мы знаем, чего стоят ваши женщины...
Я поглядел на них и понял, что драку начал Аминтор. Но ведь он был лучше того, второго...
- Вы еще не кончили оскорблять друг друга? - говорю. - Знайте только, что при этом вы оскорбляете меня. Слушай, Формион, элевсинские обычаи я утверждал. Если они тебя не устраивают - обращайся ко мне, я отвечаю. А ты, Аминтор, как видно, здесь больше значишь, чем я? Скажи нам всем, чего ты ждешь от нас, чтоб мы тебя нечаянно не обидели.
Они пробормотали что-то, притихли... Все глядели на меня преданными собачьими глазами: где проявился гнев - там должна быть и сила, и они надеялись на нее. То же самое бывает среди воинов в трудный час. Но горе тому, кто возбудил эту надежду - и не оправдает ее.
Я сидел на тюке шерсти - дань какого-то маленького городка - и смотрел на них. За время наших трапез я уже узнал имена четверых афинских мальчишек: Формион; Теламон, сын мелкого арендатора, тихий и спокойный; скромный, изящный паренек по имени Иппий - его я где-то раньше видел; и Ирий - это его мать так жутко кричала при жеребьевке, она была наложницей какого-то дворянина. Мальчик был хрупкий, с тонким голосом, с какими-то девичьими манерами, но вдали от маминой юбки держался не хуже других.
О девушках я знал и того меньше. Хриза была прекрасна, словно лилия, бело-золотой цветок без малейшего изъяна, - это по ней плакал весь народ. Меланто была минойкой - решительная, здоровая деваха, живая и энергичная... Нефела - робкая и плаксивая; Гелика - стройная, молчаливая, чуть косоглазая; Рена и Филия, похоже, красивые дурочки; и Феба - честная, добрая, но некрасивая, как репка. Вот и всё, что я знал. Теперь я рассматривал их, стараясь угадать, на что они будут способны; а они глядели на меня, как утопающие на плот.