Страница:
- На этот раз, - говорит, - я буду как все женщины.
Опоясала меня мечом; я забросил на плечо щит - подала шлем... Я засмеялся - мол, ни одна другая женщина не сделала бы этого и вполовину так изящно и точно... Забросил щит на спину, обнял ее - получилось, вроде мы в раковине из бычьей шкуры, щиты как створки... Она прижалась ко мне, погладила мне лицо пальцами, и ее молчание обдало меня печалью.
Я спросил шепотом:
- Что с тобой, тигренок?
Но она ответила весело, отодвинулась и надела свой шлем. Султан сверкающих золотых лент плясал на нем и играл светом лампы...
- Скоро настанет день, - говорю, - а у тебя там много врагов. Надень что-нибудь не такое заметное.
Она засмеялась, тряхнула головой, чтоб еще ярче полыхнуло:
- А ты?
У меня был алый султан, чтоб мои люди меня видели.
- Или мне держаться от тебя подальше, чтоб они не знали, где меня искать? Мы - это мы! Мы ведь не станем унижать свою гордость, правда?
Так мы и вышли, вместе, и присоединились к бойцам.
Прежде чем войти в запретные пределы, каждый очистился и вознес молитву... И все крались вниз, стараясь ступать неслышно, закрыв рты ладонью. Близость врага не могла бы внушить им большей осторожности, чем ужас перед этим подземельем. В древних углублениях дымили редкие факелы; если кто-то кашлял или цеплял оружием за стену - эхо металось взад и вперед, замирая словно шепот теней, следящих за нами... Кара постигает того, кто первым нарушит запрет, и я шел первым, чтобы люди не страшились мести. У выхода нельзя было светить, потому мы двигались на ощупь; но после сплошной черноты подземелья облачная ночь показалась светлой. Разведчики пошли вперед нащупать нам дорогу, и тут я почувствовал, что место мне знакомо. Огляделся вокруг - увидел какие-то знаки на Скале; а потом нашел высеченный глаз, стертый временем. Под ногой хрустнула ракушка, рядом на плите порога лежали увядшие цветы... Я сделал знак против зла, чтоб никто не видел. Ведь подземелье не открывалось с незапамятных времен - откуда он знал?!..
Когда тропу нашли, идти было уже нетрудно. Люди выходили, касаясь идущего впереди, иногда кто-то спотыкался, кто-то шикал: "Тихо!.." Казалось, это заняло полночи, и я сомневался, хватит ли нам времени; но прежде чем побледнели звезды, все были снаружи. Ипполита оставалась в святилище, следя за порядком, и вышла последней. Когда ее рука коснулась меня - я скомандовал марш. Приказ зашелестел вперед по цепи от бойца к бойцу, словно ветер в тростнике.
Мы крались по низине к Холму Аполлона; он самый высокий в гряде и господствует над остальными. Уже прокричали первые петухи, и небо стало не таким черным, как очертания под ним... Вот мы добрались до склонов холма и заскользили меж деревьев к вершине...
Они нас так и не заметили. С началом серого рассвета мы вышли на открытую вершину и с громким боевым кличем напали на лагерь. Знамения были верны - Ужас был нашим другом. Их часовые следили за уклоном возле ворот и за тропой с севера, где тоже был выход из крепости, но там где наши стены были отвесны - там у них вообще никого не было. По самым первым крикам в лагере было ясно, что мы их взяли; заря еще не зажгла вершин Парнаса - а мы уже овладели холмом.
На нем были только воины, орда располагалась на равнине за ним. Среди убитых мы нашли несколько сарматских женщин, но Лунных Дев не было; если и были раньше, то ушли. Подготовить к бою другие форты.
Но я не собирался давать им время на это; мои глашатаи затрубили в рога, со Скалы ответили рога Аминтора... Он был уже наготове, - ворота разбаррикадированы, - и теперь, с теми силами, что я ему оставил, и под прикрытием критских лучников, он нападал на Холм Ареса, чтобы взять неприятеля с фланга.
Наступил день, ясный и холодный; он сиял на Скале и на Дворце Эрехтея с его красными колоннами, с клетчатым сине-белым орнаментом... Дом моих предков - сейчас решалась его судьба. Он был так близко, - там за ущельем, казалось, до него можно добросить камень; но если мы проиграем, я никогда больше не войду в его ворота... Мои люди оживленно и радостно приветствовали что-то позади меня, и я повернулся туда же - в сторону Пирейской долины и моря.
С юга стекались банды грабителей, это было худо... Но за ними все побережье Фалеронского залива пестрело кораблями - это подошел объединенный флот Афин и Элевсина, а с ним и саламинцы, пришедшие нам на помощь.
Перед нами на холмистой гряде роилась и бурлила масса скифских воинов... На вершине Пникса - ближайшего холма за первой седловиной - негде было яблоку упасть. Пока мы были выше их, но штурмовать их нам придется снизу, и внезапность нам больше не помощник... За ними я слышал шум орды, но еще дальше Аминтор протрубил сигнал победы - он взял Холм Ареса. Пора. Я воздел руки к Зевсу... Где-то над небом сидит он с большими весами в руках, и на чаше их - наша судьба... Я бросил на эти весы и свою молитву, хоть одних молитв мало, чтоб склонить чашу. Ипполита тронула мою руку:
- Слушай! Жаворонок поет!
Он кувыркался в синем воздухе над нами, бурля своей радостной музыкой...
- Он несет нам победу!
Она улыбнулась мне, и серые глаза ее были светлы, как песня; свежий ветер шевелил сверкающий султан, играл золотыми волосами на щеке, раскрасневшейся в схватке... Она вся была - пламя и золото.
Я тоже улыбнулся ей в ответ, что-то сказал... Что - не знаю. В голове у меня была странная легкость, и в ней все отражалось эхом, как в пустой раковине. И холмы, и море с разноцветными парусами, и Дворец, и воины - всё было ярким, плоским и далеким, словно картины, нарисованные искусным критянином на стенах Большого Зала, где я стою совсем один... Только судьба, ниспосланная богом, была со мной. Душа моя ждала зова.
Море было далеко, корабли на нем - как игрушки... Однако мне казалось я слышу его шум. Сначала далеко, потом всё ближе и ближе грохотал прибой в моих ушах; и я знал - то не был голос смертных волн.
Я слышал этот шум и раньше: когда поднимал камень в Трезене и брал отцовский меч; когда отдавал себя богу, чтобы плыть на Крит... Его слышали все Эрехтиды с незапамятных времен; в поворотные моменты судьбы звучал в нас этот голос, а когда совершалось дело, на которое он звал нас, затихал... Но на этот раз было так - будто шторм бушевал вокруг моей души, стремясь сорвать ее с якорей и унести в безбрежный океан; и я знал, что это значит. Великая торжественность охватила меня, великая печаль одиночества, великое вдохновение обреченности... То был голос мойры - голос, звавший Царя.
Аполлон в Дельфах сказал, что прилив докатится до Скалы, но будет повернут вспять назначенной жертвой, которую выберет сам бог. Как мог я не понять тогда сразу, что в такой великой опасности жертва может быть лишь одна? Мне подумалось, что надо было жениться пораньше: теперь я оставлю наследниками детишек, а царство расколется - Крит без меня не удержат... Но и это было предопределено... Бог моего рождения, Синевласый Посейдон, распорядится всем, как и моей судьбой. Он указал мне, что мне делать, отдать жизнь за мой народ, - бог и не должен говорить человеку больше. Я паду в этой битве, к этому вела меня вся моя жизнь, - но я спас свое царство и возвеличил его, и барды не дадут моему имени исчезнуть... "Да будет так; ведь я всегда молился о славе лишь, а не о долголетье... Отец мой Посейдон, прими же жертву, я готов!.. "
Я молился молча. Ведь воинам, идущим в бой, не о смерти должно слышать - о победе... А шум моря всё усиливался и заполнял собой всё вокруг. Могучий глас триумфа, он поднимал меня, наполнял тело легкостью... Я повернулся к Ипполите. Она прямо светилась доблестью и красотой; но даже она - самая близкая мне среди смертных, - казалась далека, за той хрустальной стеной, в которой я стоял один с поющим богом. Если бы я предчувствовал приближение обычной смерти, то попрощался бы с ней, посоветовал бы, как жить без меня, что сделать для сына... Но я шел с судьбой. Что будет - будет. А это наш последний подвиг, наша последняя общая битва - так пойдем в нее гордо и радостно!.. Пусть она заплачет потом...
Она пристально смотрела на меня... Я не знал, сколько времени прошло с тех пор, как я услышал голос Посейдона, но все были спокойны, так что наверно совсем немного... А она мне сказала:
- В тебе словно факел, Тезей! Ты светишься победой!
- Ты тоже, - говорю. На самом деле было видно, что великое предчувствие коснулось и ее. - Ну что ж, пора. Во имя богов - вперед!
Мы сбежали в седловину меж холмов и, закрывшись щитами от стрел, начали подниматься на Пникс. Тот человек, что пошлет мою жизнь богу, - он там, наверху... Быть может, это женщина - Лунные Девы с их звонким боевым кличем тоже были там, яркие в утреннем солнце, как фазаны... Подъем был крут, но меня несла на себе волна судьбы, и я его почти не ощущал; однако что-то мне мешало - это был мой щит, тяжелый, с бронзовыми бляхами на бычьей шкуре. Уже обреченный, я тащил с собой по привычке этот груз, годный лишь на то чтобы спасать мне жизнь... Отстегнул пряжку ремня, бросил щит и побежал дальше открытый - не мое дело выбирать, когда меня настигнет смерть...
Без щита стало хорошо: теперь я полностью был в руке бога и чувствовал себя свободно и радостно. Это тайна, которую я доверяю только царям, поскольку их это касается: иди с готовностью и ничего не бойся, ибо бог войдет в тебя - и взамен скорби наполнит тебя восторгом. Все испытавшие это погибли раньше, чем смогли об этом рассказать; только я могу дать этот совет. Наверно, он должен пригодиться когда-нибудь какому-то народному вождю, когда настанет час его... Иначе зачем бы я остался жив?
Воины не отставали от меня. Пока крутизна не сбила им дыхание, не смолкали радостные клики и пение пеана... И ни один не крикнул мне, чтобы я взял щит. Они видели, что бог вдохновлял меня, и думали - мне было знамение, что мне ничего не грозит... И это их ободряло. Даже Ипполита меня не укорила. Она всё время была рядом, разве что задерживалась для выстрела... Лунные Девы увидели ее и кричали ей, потрясая кулаками, - но ее разгоряченное лицо было спокойным, оно не изменилось даже тогда, когда на валу появилась Мольпадия, Царь Дев, и воззвала к Богине, подняв священный топор.
Вершина была уже близко. Стрелы, камни и дротики летели тучей, но всё проносилось мимо меня, будто бог прикрывал меня своей ладонью. Я подумал: "Когда паду - эта сила, что бушует во мне, перельется в мой народ; их не обескуражит моя смерть." И я любил их... Но не испытывал ненависти к врагам: ведь им пришлось вторгнуться сюда, как пришлось когда-то нашему народу... Их судьба была в руках богов так же, как наша...
Царь Дев опустила свой топор и потянулась за луком... Она целилась - и песнь бога вознеслась во мне как звук тысячи сладкозвучных рогов; я слышал в ней, что не покину Скалу и мой народ, что тень моя будет приходить к ним в великие дни радости и опасности, услышав их и пеаны и молитвы...
Лук выпрямился, я подумал: "Вот оно!.." Но удара не было - только музыка вдруг оборвалась, как обрезало ее, в голове звенело от тишины... И тут я услышал вскрик.
Золотой султан, что реял так легко и гордо, - падал передо мной, трепеща как подстреленная птица... Отгороженный богом, - уверенный в своей смерти, - я не заметил, как она бросилась вперед и прикрыла меня. Раскинув руки, она упала на колени, потом - я не успел подхватить - качнулась вперед - и опрокинулась на бок, перевернутая стрелой, торчавшей в груди.
Я встал на колени на острые камни, я обнял ее... Голос бога, ветророжденная легкость - всё исчезло, как счастливый сон утром жесткого дня. Ее глаза блуждали, уже ослепленные смертью, и только рука осмысленно искала что-то вокруг... Я взял ее в свою - ее пальцы сжались, а губы тронула улыбка.
Она хотела что-то сказать, - но только предсмертный вздох вырвался из раскрытых губ. Душа еще какой-то миг поддержалась на трепещущем дыхании... Но вот она резко дернулась, и дрожь прошла по ней, словно лопнула тугая струна... А потом отяжелела - и я понял, что она ушла.
Вокруг гремела битва, а я сидел над ней и ничего не видел. Я не заметил бы, если б все прошли мимо и оставили меня... Так волк лижет свою подругу, убитую охотниками, - ничего не слышит, не понимает... и если нечаянно подвинет ее, то ждет, что она вновь задвигается сама...
Но ведь я был человек и знал... Я видел, как она ускользнула втайне, чтобы обмануть меня с Аполлоном, чтоб уговорить его - любившего охотницу, чтобы он позволил ей принять мою смерть...
Потом я услышал новый шум и поднял глаза к вершине холма. Мольпадия вновь подняла свой топор к небу, и победный крик амазонок был похож на дикий хохот...
И тогда я поднялся. Парни из ее гвардии стояли вокруг... И плакали... А мои глаза были сухи - много дней пройдет, прежде чем эта отрада облегчит меня... Я сказал им: "Оставайтесь с ней, пока я не вернусь". За ними стояли другие воины и смотрели на меня. Они были готовы, они поняли меня раньше, чем я сам; и я теперь почувствовал, - как чувствует это волк, - ничто не облегчит боль утраты, но ярость насытить можно.
Я вскочил на скалу, где меня было видно всем, и прокричал свой боевой клич.
Трижды прокричал я, - и с каждым разом ответный рев войска отзывался всё мощней, словно я взывал к морю. Я видел, как наверху опустились руки лучников и метателей, как они стали переглядываться... И бросился вперед.
Подъем по склону и на земляной вал - это я помню. Помню, как карабкался на стены, цепляясь руками и древком копья... И вот я уже там... Но с тех пор как начал убивать - мало что осталось в памяти. Знаю, что я не обнажал меча, - он был в ножнах чистый, когда всё кончилось, - но едва я поднялся наверх, в руках у меня очутился топор. Топор был хорош, он крушил всё вокруг, и это мне подходило. Я не смотрел, идут ли за мной мои люди; я чувствовал их - словно красные искры летели вслед моей ярости... Иди я прямо вперед - я бы их обогнал; но я не мог видеть живых врагов около себя - и рубил всех, и справа и слева.
Насытить жажду, гнавшую меня всё дальше, я не мог. Людей убивал, их кровь лилась по топору, и руки стали липкими... Но я не мог убить судьбу, богов - и то душераздирающее чувство, что я на нее зол. Зачем она вмешалась, когда все было так хорошо?!.. Она слишком много на себя взяла: мы были равны в бою, но царем был лишь один из нас... Я был в союзе со своей судьбой и уже видел свои последние дни как песню бардов... Нам не надо было расставаться; раз она относилась к смерти так легко - мы могли бы вместе перейти Реку к дому Гадеса... А она бросила меня одного, с моим народом у меня на шее - и без бога, который вел бы меня, чтобы быть мне царем, чтобы просто жить...
Душа моя кричала о мести, и я мстил, где только мог. Скоро на вершине Холма Пникса уже некого было убивать; я повел своих дальше, через седловину, на Холм Нимф... Они были на вершине, и я звал их на бой... Оттуда прилетело несколько стрел; но они дрогнули, и по их крикам стало ясно, что бегут. Позади меня люди кричали, что мы спасли город, но для меня было важно другое - слишком много их успеет спастись!.. Я споткнулся и упал, мой гвардеец помог мне подняться... Огляделся вокруг - вижу, скифы скатываются со склонов на равнину, а там их ждет десант с кораблей; но на следующем холме - вооруженное стройное войско. "Ну, эти от нас не уйдут!" - кричу - и к ним... Их вожак бежит впереди... Я - боевой клич, а он кричит: "Государь, это я!.. Кто-нибудь, посмотрите вместо царя, он не видит!.. Я Аминтор, Тезей! Мы победили!.. Но что с тобой, государь?"
Я опустил топор, и люди, державшие меня, расступились. В глазах прояснилось - передо мной была армия из крепости. Они обнимались с моими людьми, плача от радости... А я стоял, боясь очнуться, и вокруг говорили тихо, как над умирающим.
Кто-то сказал:
- Ему, наверно, попало в голову.
Другой возразил:
- Нет, не то... Где амазонка?
Это я понял и сам ответил:
- На Холме Пникса. Я отнесу ее домой.
Пошел было назад; потом остановился и говорю:
- Только сначала приведите мне Мольпадию, Царя Дев. Она передо мной в долгу.
Один из афинских офицеров, который в бою был возле меня, сказал, что она убита. Это мне не понравилось.
- Кто ее убил? - спрашиваю.
- Как же, государь!.. Ты сам, в самом начале, ее собственным топором... Вот он до сих пор у тебя в руках.
Я вытер его об траву и посмотрел. У него было тонкое древко, а лезвие как изогнутый полумесяц, с серебряными знаками, зачеканенными в бронзу. Этот топор был у нее в руках, когда она скакала ко мне на вершине Девичьего Утеса... И в тот день всё время был со мной, будто чувствовал то же, что и я. С тех пор я не ходил в бой ни с каким другим оружием; даже годы спустя он, казалось, сохранял что-то от нее... Но всё проходит. Он забыл уже ее руку и знает только мою...
Она лежала на склоне, ее ребята стояли вокруг. Они распрямили ее и положили на щит... Но стрелу трогать не решились, а послали одного в крепость за жрецом Аполлона. Тот подтвердил, что она мертва, выдернул стрелу и накрыл ее алым плащом с синей подкладкой; а ребята положили ее руки на меч. Жрец обратился ко мне:
- Владыка Целитель послал ей знамение. Но она спросила, должна ли сохранить его в тайне, и он ответил - как хочет.
- Государь, за ней посланы носилки из крепости. Нам снести ее с холма? - это сказал юноша, ходивший за жрецом.
- Хорошо, - говорю, - но хватит с вас. Оставьте ее мне.
Я снял покрывало, поднял ее на руки... Тело было холодное, уже начало костенеть. Слишком долго меня не было, ее тень была уже далеко, - я держал труп с ее лицом, вот и все; а когда уходил, она, казалось, спала...
У подножия холма нас встретили с носилками, и я положил ее на них; бой был долгий, и я устал... Подходя к Скале, услышал победные пеаны... И разозлился было, - но ведь их-то она и хотела бы услышать!.. Скоро и мне придется благодарить, стоя перед богами, за афинян - это моя работа... Город спасен на тысячу лет вперед, об этом дне будут слагать баллады... Я ведь уже почти слышал, как будут петь: "Так пал царь Тезей, за народ свой пожертвовав жизнью, врагов от Афин отвратив и покрыв себя славой бессмертной. В битве победной с ним вместе любовь его храбро сражалась. Молод он был, но отважен, и чтили его даже боги..."
На мне остывал пот битвы: от резкого морского ветра стало холодно... Дворец стоял на своих скалах и ждал... Было чуть за полдень - и я не знал даже, чем мне заполнить хотя бы один тот день до вечера, а впереди были годы!..
Она приняла смерть за меня, за любимого, - она была в конце концов женщина, - но ей, прежнему царю, надо было бы знать, что только царь приносит себя в жертву за народ!.. Боги справедливы, их не обманешь. Она спасла во мне лишь человека, который будет всю свою жизнь оплакивать ее...
Но звали царя. И царь - умер.
3
ЭПИДАВР
1
Я обошел все моря с тех пор и много разорил городов. Если не было войны - уходил с Пирифом в набеги, каждый год... Видеть что-то новое, и хоть со дня на день, но жить - это более достойно мужчины, чем вино или маковый настой. Я прошел между Сциллой и Харибдой, укрывшись в снежном шквале; я ушел от Скалы Сирен, где девки мародеров заманивают вас на рифы своими песнями... Одну сирену я поймал и остался жив, так что могу рассказать об этом... Женщин у меня было много, но подолгу они не задерживались: сверкало лицо за чужими стенами, - так что нельзя было его достать без хитрости, без опасности, - и пока оно не было завоевано, некогда было думать о том, что было раньше, что будет после, - и можно было верить, что она окажется не такой, как все остальные...
Мой народ прощал мне это в течение многих лет. За то, что я спас город. Зимнего времени хватало на то, чтобы привести царство в порядок; если оказывалось, что без меня чья-нибудь тяжелая рука начинала давить народ, я ее обламывал... Но к весне я уставал от дел; и от царских покоев, где на стене одиноко висело мое оружие... Запирал двери - и уходил прочь, в море.
Если бы я хоть раз остался в Аттике на весь год, то послал бы за Ипполитом и постарался бы, чтоб его приняли как моего наследника. Каждую весну я вспоминал об этом; но меня звало море, звали новые места, в которых не было воспоминаний... А его можно было оставить в Трезене еще на годик; ведь ему хорошо было там, со старым Питфеем и с моей матерью. Как-то я услышал, что за три царства вокруг он известен как Дитя Девы, и подумал надо бы зайти в Трезену по пути... Но ветер был встречный - так я это и оставил: я помнил, как он упрямо молчал. Парнишка на Крите - с ним я всегда мог поговорить; он был веселый и податливый, любил сидеть у меня на коленях, когда приходил час рассказов о морских приключениях... Но вот нельзя было глянуть на него и сказать: "Это идет царь".
Однажды, под конец зимы, гонец привез от Питфея царское письмо, запечатанное Орлом. Это было первое со времени Критской войны. В письме говорилось, что он чувствует бремя старости, - почерк был не его, а писца, и подпись выглядела так, словно паук упал в чернильницу, - он чувствует бремя старости и должен назначить себе наследника. И выбрал Ипполита.
Вот это не приходило мне в голову никогда. Сыновей у него было не счесть; правда, из законных детей в живых оставалась лишь моя мать... Он мог бы выбрать меня, но нынешняя моя жизнь не могла его к этому расположить, так что я не был в претензии; к тому же, будь Трезена присоединена к моим царствам, мне пришлось бы отказаться от моря... Старик распорядился справедливо и мудро: у мальчика будет положение, когда он приедет в Афины, и народ там примет его, наверно, с большей готовностью. А когда меня не станет - он сможет объединить царства... Письмо напомнило мне, что я не появлялся в Трезене целых четыре года; мальчику должно быть уже семнадцать...
Как только установилась погода, я снарядил туда корабль. Когда мы на веслах входили в гавань, толпа встречавших на берегу расступилась, пропуская трехконную колесницу. На ней стоял мужчина, а в последний раз я видел его еще ребенком...
Он ловко скатился вниз к причалу... Люди прикладывали руки ко лбу, прежде чем он успевал глянуть на них, и делали это с улыбкой, - хорошо... Когда он спрыгнул и юноши подбежали держать его коней, я увидел, что он выше любого из них на полголовы.
Вбежал на борт, чтобы приветствовать меня, сразу опустился на колено... А потом, поднимаясь, подставил мне щеку и сам меня поцеловал, но продолжал расти всё выше, выше... Он был слишком вежлив, чтобы сутулиться при мне.
Командуя войском, я привык видеть вокруг себя высоких людей; и в боях встречался со многими и выходил победителем... Я не знал, почему меня так ошеломил его рост; словно я сам стал меньше или сморщился от старости. Потом я разглядел, насколько он красив, - и это тоже меня как-то покоробило. Он так был похож на изображение бога, что в этом чудилось какое-то высокомерие, хоть на самом деле его и не было: меня он приветствовал с торжественной почтительностью, достойной какого-нибудь чужеземного божества. Его серые глаза - чистые, словно снеговая вода, - были прищурены, как у моряков, от постоянного взгляда вдаль, но более спокойны... Казалось, они говорят со мной, - просто и открыто, - но я не знал их языка; это больше не были ее глаза.
На ее кургане выросли высокие деревья; щенки от последней вязки наших гончих поседели и умерли; у ее гвардейцев были уже такие сыновья, что сами учились владеть оружием... А я - она вряд ли узнала бы лицо, которое нынче показывали мне зеркала: седобородое, потемневшее от соли и солнца... Казалось, во всех этих переменах она умерла еще раз. Но вот - только что - я увидел издали на колеснице волосы светлые, как серебро, упругую стойку, радость бешеной скачки - и на мгновение она ожила снова... Но теперь ушла. Безвозвратно.
Он подвел меня к колеснице, поднялся сам, обмотал вокруг себя вожжи и держал коней неподвижными, будто они из бронзы, пока поднимался я. Народ приветствовал нас; он наклонился над упряжкой, словно наемный возница, - все клики оставил на мою долю, - но обернулся с застенчивой улыбкой, чтобы увидеть, что я доволен. Он все-таки был еще мальчик... Странно и глупо было мое чувство только что, при встрече с ним... Это же мой сын, ее и мой, - я же гордиться им должен!
Я похвалил его лошадей и его искусство возницы, спросил, давно ли он правит тройкой... Нет, сказал он, недавно; у него обычно пара, а третья для больших дней, для праздников... Он улыбнулся снова; так солнце, светящее всё время, вдруг вспыхивает на колосьях под ветром. Я надолго оставил его в этом маленьком царстве, - а в Афинах было большое, - и не ожидал, что он так доволен своим положением.
Мы проехали через город у бухты... Повинуясь его большим рукам, кони шли ровно, как один; а он был настолько внимателен, что даже ради деревенских дворняг наклонялся с колесницы, чтобы согнать их с дороги легким щелчком кнута. Все приветствия он оставлял мне - только улыбался ребятишкам, звавшим его по имени... Его обнаженное тело - он был в коротких кожаных штанах - было стройным и сильным; широкие загорелые плечи колыхались передо мной в такт с шагом его коней и лоснились, как их спины... У него такие крупные ноги и руки - он еще будет расти... Когда я был здесь ребенком, - до того как ушел к отцу, - когда был ребенком и старался поверить, что я сын бога, я молился о том, чтобы вырасти вот таким. Ладно, обошелся тем, что было дано; многие сделали меньше, хоть имели больше...
Мы выехали из города. Он показывал мне всё, что было нового, рассказывал о новостях царства... Рассказывал подробно и ревностно, как молодой помещик; но в нем не было сознания, свойственного деревенщине, что его дела - самые главные во всем мире; он рассуждал очень здраво... Однако после Аттики и Крита всё это и впрямь казалось мелким поместьем, и я удивлялся - что он здесь нашел для себя?
Он как раз выехал на широкую дорогу и тронул коней, когда какая-то женщина бросилась из хижины с плачущим младенцем на руках и встала на пути. Вместо того чтобы крикнуть ей поберечься, он осадил коней намертво, захлестнул вожжи вокруг талии еще одной петлей и без слова протянул руки. Мать подала ему ребенка, а тот весь с лица почернел и дергался всем телом... Ипполит подержал и погладил его - малыш вскоре задышал ровнее, порозовел и успокоился. Ипполит отдал его назад...
Опоясала меня мечом; я забросил на плечо щит - подала шлем... Я засмеялся - мол, ни одна другая женщина не сделала бы этого и вполовину так изящно и точно... Забросил щит на спину, обнял ее - получилось, вроде мы в раковине из бычьей шкуры, щиты как створки... Она прижалась ко мне, погладила мне лицо пальцами, и ее молчание обдало меня печалью.
Я спросил шепотом:
- Что с тобой, тигренок?
Но она ответила весело, отодвинулась и надела свой шлем. Султан сверкающих золотых лент плясал на нем и играл светом лампы...
- Скоро настанет день, - говорю, - а у тебя там много врагов. Надень что-нибудь не такое заметное.
Она засмеялась, тряхнула головой, чтоб еще ярче полыхнуло:
- А ты?
У меня был алый султан, чтоб мои люди меня видели.
- Или мне держаться от тебя подальше, чтоб они не знали, где меня искать? Мы - это мы! Мы ведь не станем унижать свою гордость, правда?
Так мы и вышли, вместе, и присоединились к бойцам.
Прежде чем войти в запретные пределы, каждый очистился и вознес молитву... И все крались вниз, стараясь ступать неслышно, закрыв рты ладонью. Близость врага не могла бы внушить им большей осторожности, чем ужас перед этим подземельем. В древних углублениях дымили редкие факелы; если кто-то кашлял или цеплял оружием за стену - эхо металось взад и вперед, замирая словно шепот теней, следящих за нами... Кара постигает того, кто первым нарушит запрет, и я шел первым, чтобы люди не страшились мести. У выхода нельзя было светить, потому мы двигались на ощупь; но после сплошной черноты подземелья облачная ночь показалась светлой. Разведчики пошли вперед нащупать нам дорогу, и тут я почувствовал, что место мне знакомо. Огляделся вокруг - увидел какие-то знаки на Скале; а потом нашел высеченный глаз, стертый временем. Под ногой хрустнула ракушка, рядом на плите порога лежали увядшие цветы... Я сделал знак против зла, чтоб никто не видел. Ведь подземелье не открывалось с незапамятных времен - откуда он знал?!..
Когда тропу нашли, идти было уже нетрудно. Люди выходили, касаясь идущего впереди, иногда кто-то спотыкался, кто-то шикал: "Тихо!.." Казалось, это заняло полночи, и я сомневался, хватит ли нам времени; но прежде чем побледнели звезды, все были снаружи. Ипполита оставалась в святилище, следя за порядком, и вышла последней. Когда ее рука коснулась меня - я скомандовал марш. Приказ зашелестел вперед по цепи от бойца к бойцу, словно ветер в тростнике.
Мы крались по низине к Холму Аполлона; он самый высокий в гряде и господствует над остальными. Уже прокричали первые петухи, и небо стало не таким черным, как очертания под ним... Вот мы добрались до склонов холма и заскользили меж деревьев к вершине...
Они нас так и не заметили. С началом серого рассвета мы вышли на открытую вершину и с громким боевым кличем напали на лагерь. Знамения были верны - Ужас был нашим другом. Их часовые следили за уклоном возле ворот и за тропой с севера, где тоже был выход из крепости, но там где наши стены были отвесны - там у них вообще никого не было. По самым первым крикам в лагере было ясно, что мы их взяли; заря еще не зажгла вершин Парнаса - а мы уже овладели холмом.
На нем были только воины, орда располагалась на равнине за ним. Среди убитых мы нашли несколько сарматских женщин, но Лунных Дев не было; если и были раньше, то ушли. Подготовить к бою другие форты.
Но я не собирался давать им время на это; мои глашатаи затрубили в рога, со Скалы ответили рога Аминтора... Он был уже наготове, - ворота разбаррикадированы, - и теперь, с теми силами, что я ему оставил, и под прикрытием критских лучников, он нападал на Холм Ареса, чтобы взять неприятеля с фланга.
Наступил день, ясный и холодный; он сиял на Скале и на Дворце Эрехтея с его красными колоннами, с клетчатым сине-белым орнаментом... Дом моих предков - сейчас решалась его судьба. Он был так близко, - там за ущельем, казалось, до него можно добросить камень; но если мы проиграем, я никогда больше не войду в его ворота... Мои люди оживленно и радостно приветствовали что-то позади меня, и я повернулся туда же - в сторону Пирейской долины и моря.
С юга стекались банды грабителей, это было худо... Но за ними все побережье Фалеронского залива пестрело кораблями - это подошел объединенный флот Афин и Элевсина, а с ним и саламинцы, пришедшие нам на помощь.
Перед нами на холмистой гряде роилась и бурлила масса скифских воинов... На вершине Пникса - ближайшего холма за первой седловиной - негде было яблоку упасть. Пока мы были выше их, но штурмовать их нам придется снизу, и внезапность нам больше не помощник... За ними я слышал шум орды, но еще дальше Аминтор протрубил сигнал победы - он взял Холм Ареса. Пора. Я воздел руки к Зевсу... Где-то над небом сидит он с большими весами в руках, и на чаше их - наша судьба... Я бросил на эти весы и свою молитву, хоть одних молитв мало, чтоб склонить чашу. Ипполита тронула мою руку:
- Слушай! Жаворонок поет!
Он кувыркался в синем воздухе над нами, бурля своей радостной музыкой...
- Он несет нам победу!
Она улыбнулась мне, и серые глаза ее были светлы, как песня; свежий ветер шевелил сверкающий султан, играл золотыми волосами на щеке, раскрасневшейся в схватке... Она вся была - пламя и золото.
Я тоже улыбнулся ей в ответ, что-то сказал... Что - не знаю. В голове у меня была странная легкость, и в ней все отражалось эхом, как в пустой раковине. И холмы, и море с разноцветными парусами, и Дворец, и воины - всё было ярким, плоским и далеким, словно картины, нарисованные искусным критянином на стенах Большого Зала, где я стою совсем один... Только судьба, ниспосланная богом, была со мной. Душа моя ждала зова.
Море было далеко, корабли на нем - как игрушки... Однако мне казалось я слышу его шум. Сначала далеко, потом всё ближе и ближе грохотал прибой в моих ушах; и я знал - то не был голос смертных волн.
Я слышал этот шум и раньше: когда поднимал камень в Трезене и брал отцовский меч; когда отдавал себя богу, чтобы плыть на Крит... Его слышали все Эрехтиды с незапамятных времен; в поворотные моменты судьбы звучал в нас этот голос, а когда совершалось дело, на которое он звал нас, затихал... Но на этот раз было так - будто шторм бушевал вокруг моей души, стремясь сорвать ее с якорей и унести в безбрежный океан; и я знал, что это значит. Великая торжественность охватила меня, великая печаль одиночества, великое вдохновение обреченности... То был голос мойры - голос, звавший Царя.
Аполлон в Дельфах сказал, что прилив докатится до Скалы, но будет повернут вспять назначенной жертвой, которую выберет сам бог. Как мог я не понять тогда сразу, что в такой великой опасности жертва может быть лишь одна? Мне подумалось, что надо было жениться пораньше: теперь я оставлю наследниками детишек, а царство расколется - Крит без меня не удержат... Но и это было предопределено... Бог моего рождения, Синевласый Посейдон, распорядится всем, как и моей судьбой. Он указал мне, что мне делать, отдать жизнь за мой народ, - бог и не должен говорить человеку больше. Я паду в этой битве, к этому вела меня вся моя жизнь, - но я спас свое царство и возвеличил его, и барды не дадут моему имени исчезнуть... "Да будет так; ведь я всегда молился о славе лишь, а не о долголетье... Отец мой Посейдон, прими же жертву, я готов!.. "
Я молился молча. Ведь воинам, идущим в бой, не о смерти должно слышать - о победе... А шум моря всё усиливался и заполнял собой всё вокруг. Могучий глас триумфа, он поднимал меня, наполнял тело легкостью... Я повернулся к Ипполите. Она прямо светилась доблестью и красотой; но даже она - самая близкая мне среди смертных, - казалась далека, за той хрустальной стеной, в которой я стоял один с поющим богом. Если бы я предчувствовал приближение обычной смерти, то попрощался бы с ней, посоветовал бы, как жить без меня, что сделать для сына... Но я шел с судьбой. Что будет - будет. А это наш последний подвиг, наша последняя общая битва - так пойдем в нее гордо и радостно!.. Пусть она заплачет потом...
Она пристально смотрела на меня... Я не знал, сколько времени прошло с тех пор, как я услышал голос Посейдона, но все были спокойны, так что наверно совсем немного... А она мне сказала:
- В тебе словно факел, Тезей! Ты светишься победой!
- Ты тоже, - говорю. На самом деле было видно, что великое предчувствие коснулось и ее. - Ну что ж, пора. Во имя богов - вперед!
Мы сбежали в седловину меж холмов и, закрывшись щитами от стрел, начали подниматься на Пникс. Тот человек, что пошлет мою жизнь богу, - он там, наверху... Быть может, это женщина - Лунные Девы с их звонким боевым кличем тоже были там, яркие в утреннем солнце, как фазаны... Подъем был крут, но меня несла на себе волна судьбы, и я его почти не ощущал; однако что-то мне мешало - это был мой щит, тяжелый, с бронзовыми бляхами на бычьей шкуре. Уже обреченный, я тащил с собой по привычке этот груз, годный лишь на то чтобы спасать мне жизнь... Отстегнул пряжку ремня, бросил щит и побежал дальше открытый - не мое дело выбирать, когда меня настигнет смерть...
Без щита стало хорошо: теперь я полностью был в руке бога и чувствовал себя свободно и радостно. Это тайна, которую я доверяю только царям, поскольку их это касается: иди с готовностью и ничего не бойся, ибо бог войдет в тебя - и взамен скорби наполнит тебя восторгом. Все испытавшие это погибли раньше, чем смогли об этом рассказать; только я могу дать этот совет. Наверно, он должен пригодиться когда-нибудь какому-то народному вождю, когда настанет час его... Иначе зачем бы я остался жив?
Воины не отставали от меня. Пока крутизна не сбила им дыхание, не смолкали радостные клики и пение пеана... И ни один не крикнул мне, чтобы я взял щит. Они видели, что бог вдохновлял меня, и думали - мне было знамение, что мне ничего не грозит... И это их ободряло. Даже Ипполита меня не укорила. Она всё время была рядом, разве что задерживалась для выстрела... Лунные Девы увидели ее и кричали ей, потрясая кулаками, - но ее разгоряченное лицо было спокойным, оно не изменилось даже тогда, когда на валу появилась Мольпадия, Царь Дев, и воззвала к Богине, подняв священный топор.
Вершина была уже близко. Стрелы, камни и дротики летели тучей, но всё проносилось мимо меня, будто бог прикрывал меня своей ладонью. Я подумал: "Когда паду - эта сила, что бушует во мне, перельется в мой народ; их не обескуражит моя смерть." И я любил их... Но не испытывал ненависти к врагам: ведь им пришлось вторгнуться сюда, как пришлось когда-то нашему народу... Их судьба была в руках богов так же, как наша...
Царь Дев опустила свой топор и потянулась за луком... Она целилась - и песнь бога вознеслась во мне как звук тысячи сладкозвучных рогов; я слышал в ней, что не покину Скалу и мой народ, что тень моя будет приходить к ним в великие дни радости и опасности, услышав их и пеаны и молитвы...
Лук выпрямился, я подумал: "Вот оно!.." Но удара не было - только музыка вдруг оборвалась, как обрезало ее, в голове звенело от тишины... И тут я услышал вскрик.
Золотой султан, что реял так легко и гордо, - падал передо мной, трепеща как подстреленная птица... Отгороженный богом, - уверенный в своей смерти, - я не заметил, как она бросилась вперед и прикрыла меня. Раскинув руки, она упала на колени, потом - я не успел подхватить - качнулась вперед - и опрокинулась на бок, перевернутая стрелой, торчавшей в груди.
Я встал на колени на острые камни, я обнял ее... Голос бога, ветророжденная легкость - всё исчезло, как счастливый сон утром жесткого дня. Ее глаза блуждали, уже ослепленные смертью, и только рука осмысленно искала что-то вокруг... Я взял ее в свою - ее пальцы сжались, а губы тронула улыбка.
Она хотела что-то сказать, - но только предсмертный вздох вырвался из раскрытых губ. Душа еще какой-то миг поддержалась на трепещущем дыхании... Но вот она резко дернулась, и дрожь прошла по ней, словно лопнула тугая струна... А потом отяжелела - и я понял, что она ушла.
Вокруг гремела битва, а я сидел над ней и ничего не видел. Я не заметил бы, если б все прошли мимо и оставили меня... Так волк лижет свою подругу, убитую охотниками, - ничего не слышит, не понимает... и если нечаянно подвинет ее, то ждет, что она вновь задвигается сама...
Но ведь я был человек и знал... Я видел, как она ускользнула втайне, чтобы обмануть меня с Аполлоном, чтоб уговорить его - любившего охотницу, чтобы он позволил ей принять мою смерть...
Потом я услышал новый шум и поднял глаза к вершине холма. Мольпадия вновь подняла свой топор к небу, и победный крик амазонок был похож на дикий хохот...
И тогда я поднялся. Парни из ее гвардии стояли вокруг... И плакали... А мои глаза были сухи - много дней пройдет, прежде чем эта отрада облегчит меня... Я сказал им: "Оставайтесь с ней, пока я не вернусь". За ними стояли другие воины и смотрели на меня. Они были готовы, они поняли меня раньше, чем я сам; и я теперь почувствовал, - как чувствует это волк, - ничто не облегчит боль утраты, но ярость насытить можно.
Я вскочил на скалу, где меня было видно всем, и прокричал свой боевой клич.
Трижды прокричал я, - и с каждым разом ответный рев войска отзывался всё мощней, словно я взывал к морю. Я видел, как наверху опустились руки лучников и метателей, как они стали переглядываться... И бросился вперед.
Подъем по склону и на земляной вал - это я помню. Помню, как карабкался на стены, цепляясь руками и древком копья... И вот я уже там... Но с тех пор как начал убивать - мало что осталось в памяти. Знаю, что я не обнажал меча, - он был в ножнах чистый, когда всё кончилось, - но едва я поднялся наверх, в руках у меня очутился топор. Топор был хорош, он крушил всё вокруг, и это мне подходило. Я не смотрел, идут ли за мной мои люди; я чувствовал их - словно красные искры летели вслед моей ярости... Иди я прямо вперед - я бы их обогнал; но я не мог видеть живых врагов около себя - и рубил всех, и справа и слева.
Насытить жажду, гнавшую меня всё дальше, я не мог. Людей убивал, их кровь лилась по топору, и руки стали липкими... Но я не мог убить судьбу, богов - и то душераздирающее чувство, что я на нее зол. Зачем она вмешалась, когда все было так хорошо?!.. Она слишком много на себя взяла: мы были равны в бою, но царем был лишь один из нас... Я был в союзе со своей судьбой и уже видел свои последние дни как песню бардов... Нам не надо было расставаться; раз она относилась к смерти так легко - мы могли бы вместе перейти Реку к дому Гадеса... А она бросила меня одного, с моим народом у меня на шее - и без бога, который вел бы меня, чтобы быть мне царем, чтобы просто жить...
Душа моя кричала о мести, и я мстил, где только мог. Скоро на вершине Холма Пникса уже некого было убивать; я повел своих дальше, через седловину, на Холм Нимф... Они были на вершине, и я звал их на бой... Оттуда прилетело несколько стрел; но они дрогнули, и по их крикам стало ясно, что бегут. Позади меня люди кричали, что мы спасли город, но для меня было важно другое - слишком много их успеет спастись!.. Я споткнулся и упал, мой гвардеец помог мне подняться... Огляделся вокруг - вижу, скифы скатываются со склонов на равнину, а там их ждет десант с кораблей; но на следующем холме - вооруженное стройное войско. "Ну, эти от нас не уйдут!" - кричу - и к ним... Их вожак бежит впереди... Я - боевой клич, а он кричит: "Государь, это я!.. Кто-нибудь, посмотрите вместо царя, он не видит!.. Я Аминтор, Тезей! Мы победили!.. Но что с тобой, государь?"
Я опустил топор, и люди, державшие меня, расступились. В глазах прояснилось - передо мной была армия из крепости. Они обнимались с моими людьми, плача от радости... А я стоял, боясь очнуться, и вокруг говорили тихо, как над умирающим.
Кто-то сказал:
- Ему, наверно, попало в голову.
Другой возразил:
- Нет, не то... Где амазонка?
Это я понял и сам ответил:
- На Холме Пникса. Я отнесу ее домой.
Пошел было назад; потом остановился и говорю:
- Только сначала приведите мне Мольпадию, Царя Дев. Она передо мной в долгу.
Один из афинских офицеров, который в бою был возле меня, сказал, что она убита. Это мне не понравилось.
- Кто ее убил? - спрашиваю.
- Как же, государь!.. Ты сам, в самом начале, ее собственным топором... Вот он до сих пор у тебя в руках.
Я вытер его об траву и посмотрел. У него было тонкое древко, а лезвие как изогнутый полумесяц, с серебряными знаками, зачеканенными в бронзу. Этот топор был у нее в руках, когда она скакала ко мне на вершине Девичьего Утеса... И в тот день всё время был со мной, будто чувствовал то же, что и я. С тех пор я не ходил в бой ни с каким другим оружием; даже годы спустя он, казалось, сохранял что-то от нее... Но всё проходит. Он забыл уже ее руку и знает только мою...
Она лежала на склоне, ее ребята стояли вокруг. Они распрямили ее и положили на щит... Но стрелу трогать не решились, а послали одного в крепость за жрецом Аполлона. Тот подтвердил, что она мертва, выдернул стрелу и накрыл ее алым плащом с синей подкладкой; а ребята положили ее руки на меч. Жрец обратился ко мне:
- Владыка Целитель послал ей знамение. Но она спросила, должна ли сохранить его в тайне, и он ответил - как хочет.
- Государь, за ней посланы носилки из крепости. Нам снести ее с холма? - это сказал юноша, ходивший за жрецом.
- Хорошо, - говорю, - но хватит с вас. Оставьте ее мне.
Я снял покрывало, поднял ее на руки... Тело было холодное, уже начало костенеть. Слишком долго меня не было, ее тень была уже далеко, - я держал труп с ее лицом, вот и все; а когда уходил, она, казалось, спала...
У подножия холма нас встретили с носилками, и я положил ее на них; бой был долгий, и я устал... Подходя к Скале, услышал победные пеаны... И разозлился было, - но ведь их-то она и хотела бы услышать!.. Скоро и мне придется благодарить, стоя перед богами, за афинян - это моя работа... Город спасен на тысячу лет вперед, об этом дне будут слагать баллады... Я ведь уже почти слышал, как будут петь: "Так пал царь Тезей, за народ свой пожертвовав жизнью, врагов от Афин отвратив и покрыв себя славой бессмертной. В битве победной с ним вместе любовь его храбро сражалась. Молод он был, но отважен, и чтили его даже боги..."
На мне остывал пот битвы: от резкого морского ветра стало холодно... Дворец стоял на своих скалах и ждал... Было чуть за полдень - и я не знал даже, чем мне заполнить хотя бы один тот день до вечера, а впереди были годы!..
Она приняла смерть за меня, за любимого, - она была в конце концов женщина, - но ей, прежнему царю, надо было бы знать, что только царь приносит себя в жертву за народ!.. Боги справедливы, их не обманешь. Она спасла во мне лишь человека, который будет всю свою жизнь оплакивать ее...
Но звали царя. И царь - умер.
3
ЭПИДАВР
1
Я обошел все моря с тех пор и много разорил городов. Если не было войны - уходил с Пирифом в набеги, каждый год... Видеть что-то новое, и хоть со дня на день, но жить - это более достойно мужчины, чем вино или маковый настой. Я прошел между Сциллой и Харибдой, укрывшись в снежном шквале; я ушел от Скалы Сирен, где девки мародеров заманивают вас на рифы своими песнями... Одну сирену я поймал и остался жив, так что могу рассказать об этом... Женщин у меня было много, но подолгу они не задерживались: сверкало лицо за чужими стенами, - так что нельзя было его достать без хитрости, без опасности, - и пока оно не было завоевано, некогда было думать о том, что было раньше, что будет после, - и можно было верить, что она окажется не такой, как все остальные...
Мой народ прощал мне это в течение многих лет. За то, что я спас город. Зимнего времени хватало на то, чтобы привести царство в порядок; если оказывалось, что без меня чья-нибудь тяжелая рука начинала давить народ, я ее обламывал... Но к весне я уставал от дел; и от царских покоев, где на стене одиноко висело мое оружие... Запирал двери - и уходил прочь, в море.
Если бы я хоть раз остался в Аттике на весь год, то послал бы за Ипполитом и постарался бы, чтоб его приняли как моего наследника. Каждую весну я вспоминал об этом; но меня звало море, звали новые места, в которых не было воспоминаний... А его можно было оставить в Трезене еще на годик; ведь ему хорошо было там, со старым Питфеем и с моей матерью. Как-то я услышал, что за три царства вокруг он известен как Дитя Девы, и подумал надо бы зайти в Трезену по пути... Но ветер был встречный - так я это и оставил: я помнил, как он упрямо молчал. Парнишка на Крите - с ним я всегда мог поговорить; он был веселый и податливый, любил сидеть у меня на коленях, когда приходил час рассказов о морских приключениях... Но вот нельзя было глянуть на него и сказать: "Это идет царь".
Однажды, под конец зимы, гонец привез от Питфея царское письмо, запечатанное Орлом. Это было первое со времени Критской войны. В письме говорилось, что он чувствует бремя старости, - почерк был не его, а писца, и подпись выглядела так, словно паук упал в чернильницу, - он чувствует бремя старости и должен назначить себе наследника. И выбрал Ипполита.
Вот это не приходило мне в голову никогда. Сыновей у него было не счесть; правда, из законных детей в живых оставалась лишь моя мать... Он мог бы выбрать меня, но нынешняя моя жизнь не могла его к этому расположить, так что я не был в претензии; к тому же, будь Трезена присоединена к моим царствам, мне пришлось бы отказаться от моря... Старик распорядился справедливо и мудро: у мальчика будет положение, когда он приедет в Афины, и народ там примет его, наверно, с большей готовностью. А когда меня не станет - он сможет объединить царства... Письмо напомнило мне, что я не появлялся в Трезене целых четыре года; мальчику должно быть уже семнадцать...
Как только установилась погода, я снарядил туда корабль. Когда мы на веслах входили в гавань, толпа встречавших на берегу расступилась, пропуская трехконную колесницу. На ней стоял мужчина, а в последний раз я видел его еще ребенком...
Он ловко скатился вниз к причалу... Люди прикладывали руки ко лбу, прежде чем он успевал глянуть на них, и делали это с улыбкой, - хорошо... Когда он спрыгнул и юноши подбежали держать его коней, я увидел, что он выше любого из них на полголовы.
Вбежал на борт, чтобы приветствовать меня, сразу опустился на колено... А потом, поднимаясь, подставил мне щеку и сам меня поцеловал, но продолжал расти всё выше, выше... Он был слишком вежлив, чтобы сутулиться при мне.
Командуя войском, я привык видеть вокруг себя высоких людей; и в боях встречался со многими и выходил победителем... Я не знал, почему меня так ошеломил его рост; словно я сам стал меньше или сморщился от старости. Потом я разглядел, насколько он красив, - и это тоже меня как-то покоробило. Он так был похож на изображение бога, что в этом чудилось какое-то высокомерие, хоть на самом деле его и не было: меня он приветствовал с торжественной почтительностью, достойной какого-нибудь чужеземного божества. Его серые глаза - чистые, словно снеговая вода, - были прищурены, как у моряков, от постоянного взгляда вдаль, но более спокойны... Казалось, они говорят со мной, - просто и открыто, - но я не знал их языка; это больше не были ее глаза.
На ее кургане выросли высокие деревья; щенки от последней вязки наших гончих поседели и умерли; у ее гвардейцев были уже такие сыновья, что сами учились владеть оружием... А я - она вряд ли узнала бы лицо, которое нынче показывали мне зеркала: седобородое, потемневшее от соли и солнца... Казалось, во всех этих переменах она умерла еще раз. Но вот - только что - я увидел издали на колеснице волосы светлые, как серебро, упругую стойку, радость бешеной скачки - и на мгновение она ожила снова... Но теперь ушла. Безвозвратно.
Он подвел меня к колеснице, поднялся сам, обмотал вокруг себя вожжи и держал коней неподвижными, будто они из бронзы, пока поднимался я. Народ приветствовал нас; он наклонился над упряжкой, словно наемный возница, - все клики оставил на мою долю, - но обернулся с застенчивой улыбкой, чтобы увидеть, что я доволен. Он все-таки был еще мальчик... Странно и глупо было мое чувство только что, при встрече с ним... Это же мой сын, ее и мой, - я же гордиться им должен!
Я похвалил его лошадей и его искусство возницы, спросил, давно ли он правит тройкой... Нет, сказал он, недавно; у него обычно пара, а третья для больших дней, для праздников... Он улыбнулся снова; так солнце, светящее всё время, вдруг вспыхивает на колосьях под ветром. Я надолго оставил его в этом маленьком царстве, - а в Афинах было большое, - и не ожидал, что он так доволен своим положением.
Мы проехали через город у бухты... Повинуясь его большим рукам, кони шли ровно, как один; а он был настолько внимателен, что даже ради деревенских дворняг наклонялся с колесницы, чтобы согнать их с дороги легким щелчком кнута. Все приветствия он оставлял мне - только улыбался ребятишкам, звавшим его по имени... Его обнаженное тело - он был в коротких кожаных штанах - было стройным и сильным; широкие загорелые плечи колыхались передо мной в такт с шагом его коней и лоснились, как их спины... У него такие крупные ноги и руки - он еще будет расти... Когда я был здесь ребенком, - до того как ушел к отцу, - когда был ребенком и старался поверить, что я сын бога, я молился о том, чтобы вырасти вот таким. Ладно, обошелся тем, что было дано; многие сделали меньше, хоть имели больше...
Мы выехали из города. Он показывал мне всё, что было нового, рассказывал о новостях царства... Рассказывал подробно и ревностно, как молодой помещик; но в нем не было сознания, свойственного деревенщине, что его дела - самые главные во всем мире; он рассуждал очень здраво... Однако после Аттики и Крита всё это и впрямь казалось мелким поместьем, и я удивлялся - что он здесь нашел для себя?
Он как раз выехал на широкую дорогу и тронул коней, когда какая-то женщина бросилась из хижины с плачущим младенцем на руках и встала на пути. Вместо того чтобы крикнуть ей поберечься, он осадил коней намертво, захлестнул вожжи вокруг талии еще одной петлей и без слова протянул руки. Мать подала ему ребенка, а тот весь с лица почернел и дергался всем телом... Ипполит подержал и погладил его - малыш вскоре задышал ровнее, порозовел и успокоился. Ипполит отдал его назад...