Страница:
"Какова она? - думал я. - Где была ребенком? Ведь не родилась же она в этих горах, словно лиса или птица... Эти дикарские обряды, эта суровость как глубоко всё это въелось ей в душу? Львица благородна, но надо быть сумасшедшим, чтобы лезть в ее логово... Она дала мне обет перед боем, но ее обычаи - связывают они ее? Она вообще-то поняла, что обещала, - на чужом-то языке?.. Она горда - предложила факелы, чтоб осветить площадку; она верна стояла обнаженной перед воинами, чтоб спасти подругу... Но львица - гордая, верная львица, готовая погибнуть за своих детей, - это же смерть для человека! Зачем боги ее послали мне - наполнить жизнь мою или оборвать? Не одно, так другое, уж это точно... Ну что ж, надо идти судьбе навстречу; поживем - увидим..."
Она сидела на краю кровати, рядом стояла чаша и хлебный поднос. Когда я забирал посуду - смотрела на меня неотрывно, и в неподвижности ее я чувствовал, что вся она напряжена, как загнанная кошка... Я заговорил мягко, медленно, давая ей время понять меня: "Мне надо ненадолго выйти. Проследить за порядком в лагере, выставить часовых. Никто сюда не войдет, но нехорошо быть безоружным среди чужих. Возьми". Отцепил свой меч и вложил ей в руки.
Она изумленно посмотрела сначала на меч, потом на меня - взяла. Я не шелохнулся, хоть вспомнилось Таинство, девушка с кинжалами, что бросилась на меня... В свете лампы - глядящая на меч невероятно большими глазами - она была прекрасна, как бывают прекрасны смертельные создания: рыси, или волки, или горные духи, что заманивают людей в пропасть... Я стоял перед ней с пустыми руками. Она вытащила меч из ножен до половины, потрогала пальцами лезвие, погладила чеканку, щупая работу...
- Это был меч моего отца, и деда тоже, - сказал я. - Но мой критский оружейник сделает для тебя такой же.
Волосы у нее снова были заплетены в тугую косу, - они распускают их только для танца, - но надо лбом оставались свободными, как у ребенка. Когда она склонилась над мечом, коса ее упала вперед; она потянула ее - впервые я увидел этот ее жест - и впилась в меня горящими глазами: боялась какого-то подвоха.
- Что ты удивляешься? - сказал я. - Я делаю только то, что обещал тебе. А почему - я уже говорил...
И оставил ее с мечом на коленях. Склонив голову набок, она рассматривала насечку и тянула себя за волосы.
Когда я расставил охрану, ко мне подошел слуга и спросил, пойдет ли девушка за водой и будет ли мыть меня, - словно она была обычной пленницей! Я посоветовал ему не совать нос куда не следует, и сам набрал горячей воды для нее; а вымылся у колодца. Но я видел, что мои люди смотрят на меня, все, - кто украдкой, а кто с нескрываемым любопытством. Если я не проведу ночь возле нее - подумают, что я не в своем уме... или, чего доброго, что испугался...
Постучался и открыл дверь. Она оставила лампу зажженной, и я увидел, как ее голая рука скользнула с кровати на пол и ухватилась за меч. На ней была льняная рубашка, верхняя одежда висела на спинке кровати, - значит, поверила мне; но не могла теперь понять, почему я вернулся. Тело ее напряглось, глаза сузились, - если ей суждено умереть, она собиралась спуститься к Реке вместе со своим врагом, как и подобает воину. Тем больше чести ей!..
- Это я, - говорю. - А ты что не спишь? У тебя был трудный день... Я лягу здесь, возле двери, чтоб никто не мог войти. Это лучше всего в такой компании.
Посмотрел на тени, окружившие ее большие яркие глаза... Судьба влекла ее чересчур быстро; оторванная от своих, от всего что знала, она могла теперь рассчитывать только на меня.
- До утра оставь меч у себя, - говорю. - У меня есть копье.
Я снял свои кожаные доспехи, нагнулся погасить лампу - и тут она заговорила. Голос был низкий, хриплый, приглушенный - совсем не такой, как перед нашим боем. Я хотел подойти к ней, но глаза у нее были, как у дикой кошки в дупле, потому остановился и спросил:
- О чем ты? Я тебя не слышу.
Она выпростала руку из-под одеяла и показала на мою рану, которой я не успел заняться.
- Мыть!.. - говорит. И тыча большим пальцем вниз, несколько раз повторила: - Плохо, плохо...
Я сказал, что рана подсохла и ее можно промыть завтра в море, но она показала на флягу с вином: "Хорошо!.." Настолько перегружена была она в тот день, что забыла слова. Я подумал: "Бедная девочка! Каждый знает, какова участь пленницы, если умрет тот человек, что ее захватил". Чтобы немного успокоить ее, промыл рану, хоть она саднила от вина и закровоточила снова.
- Смотри, - говорю, - всё чисто.
Она подняла голову с груботканой подушки и что-то пробормотала.
- Доброй ночи, Ипполита. Ты мой почетный гость, священный перед богами. Будь благословен твой сон.
Постоял момент возле нее... Хотелось погладить ей голову: она должна быть мягкой как у ребенка, волосы вон какие шелковые!.. Но это могло испугать ее, потому я улыбнулся и пошел назад к лампе. И тогда услышал ее голос из-под одеяла: "Доброй ночи!"
Ощущение счастья не давало мне уснуть, блохи в тюфяке - тоже... Я мечтал, конечно, о грядущей любви; но уже то время - просто быть рядом с ней, - даже это казалось драгоценным. Должно быть, кто-то из богов предупредил меня, что времени у нас не так уж много.
Снаружи была деревенская площадь, - земля утоптана, - часовые развели там костер и поддерживали его всю ночь; его свет проникал через дверные щели и маленькое окошко и освещал комнату почти так же ярко, как лампа перед тем. Она повернулась на бок, увидела что я смотрю на нее, и снова отвернулась, лицом к стене, - но вскоре задремала и наконец заснула по-настоящему. Она устала, и была молода... Понемногу ее ровное дыхание убаюкало и меня, я тоже задремал; ведь и у меня был нелегкий день позади.
Проснулся от скребущего звука возле стены. Стенка была тонкая плетеные прутья обмазаны саманом... Крыс я терпеть не могу, - они приходят на поле боя за объедками коршунов и собак, - с первым же звуком их возни я просыпаюсь мигом... Костер на улице догорал, низким красным пламенем, должно быть уже подступало утро. Я еще сонный был, подумал: "Ладно, пусть копошится, раз мой пес в Афинах..." Но со стены, возле ее кровати, упал кусок штукатурки, образовалось отверстие, и в нем показалась рука.
Я подумал сначала, что кто-то из моих набрался наглости подглядывать через дырку, - и потихоньку потянулся за копьем, - но тут разглядел, что эта рука тоньше мужской и в рукаве из вышитой кожи. Рука потянулась вниз и коснулась ее плеча... Я лежал не двигаясь, и смотрел из-под прикрытых век.
Она проснулась толчком, не сразу сообразив, где находится; потом увидела, оглянулась на меня... Но я затаился вовремя. Она взяла руку в свои ладони, прижала к щеке и сидела так, свернувшись у стены. Голова ее выступала из тени, возле ключиц, на слабый свет костра; и лицо было таким юным, таким растерянным... И все-таки казалось, что она больше утешает сама, чем принимает утешение.
Рука сильно сжала ее ладони и ускользнула назад в стену... А когда появилась снова - в ней был кинжал. Она смотрела на кинжал не двигаясь, - я тоже, - он был похож на кинжалы Таинства: короткий, тонкий, острый как игла... За стеной чуть помедлили, потом заскребли в стенку, - я догадался, что охрана где-то рядом, потому шептаться им нельзя, - при этом звуке она взяла кинжал, погладила руку и поцеловала ее... Рука исчезла.
Она встала на кровати на колени, прижалась глазом к отверстию в стене, - наверно слишком поздно, потому что тотчас отодвинулась и села, скрестив под собой ноги, держа оружие в руке. Ее рубашонка оставляла открытыми руки до плеч и длинные стройные ноги; она дрожала в предрассветном холоде, и свет мерцал на клинке. Попробовала острие на пальце, положила кинжал на одеяло, какое-то время сидела неподвижно, обхватив грудь руками... И смотрела на пол возле кровати. Не двигаясь, я не мог увидеть этого места, - но помнил, что туда она положила меч.
Но вот она воздела руки в молитве и подняла лицо к луне - луны не было, были только стропила, покрытые пылью. Взяла кинжал, соскользнула с кровати и бесшумно пошла ко мне.
Теперь она увидела бы, что я смотрю, потому пришлось закрыть глаза. Я слышал ее легкое дыхание, ощущал запах теплой рубашки и волос... Будь на ее месте любая другая женщина - рассмеялся бы, вскочил и поладил бы с ней; но здесь я этого не мог: лежал, будто связанный богом. Я не знал, что возложено на нее этим кинжалом, - ведь она уже больше не царь, быть может их законы сильнее клятвы, которую она дала мне, - не знал, но всё равно не мог этого сделать. Я слушал удары своего сердца и ее дыхание, и вспоминал, как ее дротик пробил мой щит... "Если так - это будет мгновенно", думаю... Ожидание казалось бесконечным, сердце мое стучало: "Знать!.. Знать!.. Знать!.."
Она низко наклонилась надо мной, коротко резко вздохнула... "Она готова", думаю... И в этот миг что-то коснулось меня: не рука и не бронза капля теплой влаги упала мне на лицо.
Ушла, я слышал ее мягкие скользящие шаги... Забормотав, будто во сне, я перевернулся и лег так, что мог видеть ее краем глаза.
В костре на улице кто-то сдвинул поленья, из него взметнулся столб пламени... Свет заблестел на ее слезах; а она стояла, давясь рыданиями, стараясь не издать ни звука. Тыльная сторона руки, с кинжалом, была прижата к губам; грудь судорожно вздымалась под тонкой сорочкой... Когда она подняла подол, чтобы вытереть глаза, - я этого почти не заметил, настолько мне было жаль ее. Хотел заговорить - но вспомнил ее гордость и испугался, что она не простит мне своего стыда.
Вскоре она затихла. Руки повисли вдоль тела; стояла прямо, как копье, глядя перед собой... Потом медленно подняла кинжал, словно посвящая его небу... Губы ее зашевелились, руки задвигались, плетя какой-то тонкий узор... Я смотрел, не понимая, и вдруг вспомнил: это был Танец. Вот она снова подняла кинжал, пальцы побелели на рукояти, клинок навис над грудью...
На арене жизнь моя зависела от быстроты, но никогда в жизни я не двигался так быстро. Я не успел заметить, как это получилось, - но уже был там: одной рукой обхватил ее за плечи, а другой поймал за кисть.
Забрал у нее кинжал, швырнул его в угол, - а ее увел от окна; взял ладонями за плечи, чтобы не дать себе забыться. Она дрожала как тронутая струна и старалась заглушить слезы, словно они были чем-то противоестественным...
- Не надо, малыш, - сказал я. - Всё прошло. Успокойся.
Теперь она уже совершенно не могла говорить на чужом языке. Глаза ее пытливо вглядывались мне в лицо, задавая вопрос, которого сама она ни за что бы не задала, из гордости, даже если бы знала слова...
- Пойдем, - говорю, - а то простудишься. - Усадил ее на край кровати, закутал в одеяло; потом подошел к оконцу и крикнул часовому: - Принесите мне огня!
Тот вздрогнул от неожиданности, у костра заговорили потихоньку... Я повернулся к ней:
- Ведь ты - воин; ты знаешь, как часто человек отдает жизнь за мелочь. Зачем? Уж лучше за что-то великое!
- Ты победил в бою... - Пальцы ее мяли одеяло, она сидела опустив голову, так что я ее едва слышал. - Ты сражался честно, поэтому...
Часовой постучался и закашлял под дверью: он принес огонь, в большой глиняной миске... Я забрал у него миску прямо в дверях и поставил возле ее ног на земляной пол. Она сидела, глядя в огонь, и когда я сел рядом - не обернулась.
- Я побуду с тобой до света, чтобы никто больше не потревожил тебя. Спи, если хочешь.
Она молчала, глядя на уголья.
- Не отчаивайся, - говорю. - Ты можешь гордиться собой, ведь ты сдержала свою клятву.
Она покачала головой и прошептала что-то. Я знал, что это значило: "Но я нарушила другую".
- Мы всего лишь смертные, - сказал я, - и делаем лишь то, что в наших силах. Было бы совсем худо, если бы боги стали ненадежнее людей.
Она не ответила, но теперь я видел, - я ведь совсем рядом был, - она просто не могла говорить. Каким бы там воином она ни была - ей сейчас надо выплакаться... Это было яснее ясного, потому я обнял ее за плечи и сказал тихо:
- Ну что ты?
Тут ее прорвало. Ее приучили, что плакать стыдно, и поначалу слезы ранили ее, прорываясь наружу; но вскоре они облегчили ей сердце, и она лежала у меня на руках - отрешенная, расслабленная, доверчивая как ребенок... Но она не была ребенком - она была женщиной восемнадцати лет, здоровой, сильной, с горячей кровью... А когда мужчина и женщина рождены друг для друга, - как были мы с нею, - они никуда от этого не денутся. Мы понимали друг друга без слов, как это было в нашем бою; и любовь пришла к нам - как роды, что знают свое время лучше всех тех, кто ждет их. И хотя она знала меньше любой девчонки, слышавшей женскую болтовню, - одного меня ей хватило, чтобы знать больше всех.
А моя жизнь словно ушла из меня и зажила в ней, а ведь раньше со всеми женщинами я бывал сам по себе... И хотя всё, чему я с ними научился, - я думал, что это много, - хотя всё это стало лишним, но ее доверчивость была мне новой школой - и этого было достаточно.
К рассвету мы забыли, что оба говорили не на своем языке; забыли нужду в словах. Когда стража на улице заспорила, можно ли им будить меня, - она знала, о чем они говорят, по моей улыбке... Мы с головой спрятались под одеяло и дождались, чтобы они взглянули в замочную скважину и ушли... И пока не раздались голоса скороходов, которых Пириф послал с кораблей, чтоб узнать, жив ли я, - я не выходил к людям, словно чужой миру смертных.
3
Проливы Геллы прошли как сон. Даже боевые схватки казались какими-то нереальными... Вообще всё было сном, от которого мы просыпались только друг для друга. Мне было безразлично, что думали об этом мои люди; а они были достаточно умны, чтобы ничего мне не говорить... Пока они оказывали ей почтение, я был ими вполне доволен.
Когда я привез ее вниз в лагерь - Пириф закатил глаза в небо. Он уже не чаял меня увидеть и был очень рад мне, так что повел себя как надо. Она была горда, и ей было отчего смущаться - поначалу он ранил ее своей грубостью... Но доблесть покоряла его всегда, - в женщинах тоже, - и когда мы выяснили, что она знает военные обычаи всех народов побережья до дальнего пролива, тут он заговорил с ней по-другому. На военных советах они оказывали друг другу уважение, скоро оно перешло в симпатию... Она не подходила под его понятия о женщине; если бы она была юношей - он приспособился бы к этому проще; и половину времени тех первых дней он обращался с ней как с мальчиком из какого-нибудь царского дома, по которому я схожу с ума. Но она ничего не знала о таких вещах и просто чувствовала его расположение... И вскоре он уже обучал ее пиратскому жаргону.
Среди прочего она предупредила, что племена, спокойно пропустившие нас раньше, на обратном пути, когда пойдем с добычей, будут нападать. Мы соответственно приготовились. Когда я вспоминаю теперь эти битвы, они сверкают в моей памяти как баллады арфистов... Она была рядом со мной, и потому я не мог сделать ни одного неверного движения в бою. Любители мальчиков могут сказать, что там то же самое; но, по-моему, легче, когда на тебя снизу вверх смотрит парнишка, которого ты сам научил всему что он может, которому помогаешь, когда ему трудно... А мы двое сражались как один. Мы еще открывали друг друга, а война - для тех, кто понимает, - проявляет человека; так что в боях мы узнали друг о друге не меньше, чем в любви. Когда тебя любят за то, как ты держишься перед лицом смерти, когда тебя любит за это женщина, которая не стала бы приукрашивать свое мнение о тебе, - это здорово. Ее лицо было чистым в бою, как во время жертвоприношения Богине; но не кровь она посвящала ей, не смерть врага свою верность и доблесть, и победу над страхом и болью... Так на львином лице не увидишь жестокости.
Мы сражались в гуще галер, выходивших нам навстречу; и у источников чистой воды на горных склонах; и в бухте, куда зашли конопатить днища кораблей, а фракийцы, раскрашенные темно-синим, напали на нас нагишом из-за песчаных дюн и колючих зарослей тамариска... По ночам мы разъединяли объятия, чтобы схватить щит и копье, но зато иногда днем, после очередного боя, уходили от всех, даже не смыв с себя крови и пыли, и любили друг друга в зарослях папоротника или среди дюн; и если уйти было некуда - нам очень этого не хватало.
Мои люди находили это странным и заподозрили неладное. Это характерно для низких людей: им нравится лишь то, что они знают; шаг в сторону - и им мерещится черный холод хаоса... Они с первого дня были уверены, что я постараюсь ее обломать и не почувствую себя полноценным мужчиной, пока не сделаю из нее такую же домашнюю бабу, как все прочие. Ну, что касается до моего мужества - я считал, что оно уже не нуждается в подтверждениях, так что эти заботы мог оставить другим; а до всего остального - кто же стрижет своего сокола и запихивает в курятник!.. Для нее я был мужчиной и так.
Пириф, который был умнее всех прочих, все-таки удивлялся вслух: как это я, - при том, как я к ней отношусь, - как это я позволяю ей рисковать в боях. Я сказал, что слишком долго объяснять. Ведь, кроме всего прочего, я нанес ей первое поражение... И как наши тела знали, не спрашивая, что нужно другому, - так же знали и души: радостно было чувствовать, как к ней возвращается ее гордость... Однако он бы этого не понял; тем меньше могли понять мои болваны-копейщики. Если бы я оторвал кричащую девушку от домашнего алтаря и изнасиловал бы на глазах у ее матери - вот это, для большинства из них, было бы делом естественным; а теперь я начал находить знаки от дурного глаза, нарисованные мелом на скамьях. Они думали, она заколдовала меня; Пириф сказал, это потому, что когда мы деремся рядом - ни на ней, ни на мне не бывает и царапины, а амазонки известны своим колдовством против ран... Тут я оборвал разговор: если кто из них и видел Таинство - я вовсе не хотел об этом знать.
Мы вышли в эллинские моря в чудесную солнечную погоду. И теперь целыми днями сидели на площадке у грифона, взявшись за руки; глядели на берега и острова и учились говорить словами. Ее язык, и мой, и береговых людей, чтоб связать наши, - поначалу у нас получалось не слишком гладко, но это нас устраивало. Однажды я спросил:
- Когда я назвал свое имя, ты знала его?
- О да!.. Арфисты приходят к нам каждый год...
Я знаю этих арфистов, и решил - она ожидала увидеть гиганта, а между нами всего-то вершок разницы... Потому спросил еще:
- А я оказался таким, как ты думала?
- Да, - говорит, - как бычьи плясуны на картинах: легкий и быстрый... Но у тебя волосы были собраны под шлемом, мне не хватало твоих длинных волос. - Она тронула мои волосы, лежавшие у нее на плече, потом сказала: - В Вечер Новой Луны я видела знамение: падающую звезду. И когда ты пришел, я подумала: "Она падала для меня. Я должна умереть; но с честью, от руки великого воина, мое имя вставят в Зимнюю Песню..." Я чувствовала перемену, конец.
- А потом?
- Когда ты бросил меня и забрал мой меч - это была смерть. Я очнулась вся пустая... Думала: "Вот она выдала меня из Руки Своей, хоть я выполняла Ее законы. Теперь я ничто..."
- Так всегда бывает, когда протягиваешь руку судьбе. Я чувствовал то же самое на корабле, который шел на Крит.
Она попросила меня рассказать о бычьей арене... О кинжале в стене мы не говорили: я знал, что она разорвана надвое и рана еще не заросла. Но чуть погодя она сказала мне:
- На Девичьем Утесе, если Лунная Дева пошла с мужчиной, - она должна броситься со скалы. Это закон.
- Девичий Утес далеко, - говорю, - а мужчина близко...
- Иди еще ближе!
Мы прижались друг к другу плечами... О, хоть бы стало темно!.. Не так-то просто побыть вдвоем на боевом корабле.
Вот так оно и было с нами, когда наши корабли достигли Фессалии. Мы ехали верхом вдоль реки по дороге к дворцу Пирифа - он поравнялся со мной:
- Послушай, Тезей. Ты смотришь, наверно, славный сон, хоть мне он спать не мешает. Вернешься в Афины - тебе придется пробудиться от него... Так, пожалуй, останься-ка в моем охотничьем домике, чтобы проснуться попозже. Смотри, вон видно крышу под тем склоном горы.
Я отослал на корабле всех своих людей, кроме личного слуги и восьмерых воинов. И полмесяца мы оставались там, среди просторных горных лесов, в бревенчатом лапифском доме с крашеной дверью. Там был сосновый стол, такой старый, что руки сидевших отшлифовали его, и круглый каменный очаг с бронзовой жаровней для холодных горных ночей, и резная красная кровать. По вечерам мы снимали с нее медвежьи шкуры и бросали их на пол к огню... Пириф прислал наверх конюха, егеря и старуху-повариху; мы для всех находили поручения вне дома, чтоб остаться наедине.
Спали мы не больше соловьев. Еще затемно поднимались, съедали по куску хлеба, обмакнув в вино, и под бледнеющими звездами ехали в горы. Иногда на уединенных вершинах встречали испуганного кентавра, который бросался бежать от нас... Мы окликали их со знаком мира, которому научил нас Пириф, и тогда они останавливались и разглядывали нас из-под низких тяжелых бровей, или даже показывали где есть дичь... За это мы оставляли им в награду ломоть мяса. Когда нам хватало, чтобы прокормить всех своих, - больше мы не убивали; но и богам отдавали их долю, - мою Аполлону, а ее Артемиде, - вот так и пошел обычай двойного приношения, который вы теперь встретите во всех моих царствах. А потом, когда солнце начинало пригревать, мы сидели где-нибудь на скале или на открытой лужайке и учили друг друга нашим языкам; или молчали, чтобы птицы и маленькие зверюшки подходили к нам совсем близко; или смотрели на конские табуны, что ползали по долине внизу будто скопища муравьев... Или спали, чтобы подкрепиться к ночи; или, не дожидаясь этой ночи, сплетались в объятьях - и ничего уже не видели вокруг, кроме какой-нибудь травинки или улитки, что случайно оказалась возле глаз.
Ей нравились крупные фессалийские кони, о которых раньше она только слышала; и скоро она уже управлялась с ними не хуже лапифского мальчишки... Но наверху, в горах, мы ездили на маленьких лошадках со зрячими ногами, какие были у кентавров и каких она знала дома. Ей было всего девять лет, когда ее посвятили Богине. Отец ее был вождем племени внутри Колхиды, горного народа; и ей помнилось - родители вроде обещали отдать ее, если у них будет сын. С тех пор как они отдали свой долг, она их никогда больше не видела и помнила смутно. Самое сильное воспоминание об отце - как он затемнял весь дверной проем, когда пригибался, чтобы войти в дом; а мать лежала в постели с новорожденным мальчиком... Она молча смотрела на их радость и знала, что они не жалеют о цене. Ее отослали к подножию горы, в лагерь, где маленьких девочек обучали и закаляли, как мальчишек, до тех пор как смогут носить оружие. "Однажды, - сказала она, - Боевая Жрица увидела, что я плачу. Я думала, она меня побьет; она всегда била трусов... Но она рассмеялась, взяла меня на руки и сказала, что я стану лучшим мужчиной, чем мой брат. С тех пор я никогда больше не плакала, до того дня".
Однажды я спросил, что делают Девы, когда стареют. Она ответила, что некоторые становятся пророчицами и почтенными прорицательницами; другие могут служить, если хотят, в святилище Артемиды внизу, на равнине; но многие предпочитают умереть. Иногда бросаются с утеса, но большинство убивает себя в священном трансе, когда танцуют при Таинстве. "Я бы тоже так сделала. Я настроилась на то, что никогда не позволю себе иссохнуть, одеревенеть и стать живым мертвецом. Но теперь я этого не боюсь, раз мы будем вместе". Она не спросила, как другие, буду ли я ее любить до тех пор.
Однажды к нам подошел кентавр с подношением из дикого меда - больше у них ничего нет, что можно дарить, - и знаками попросил нас убить зверя, который уносил их детей. Мы обшаривали лес в поисках волка, но в чаще такой раздался рев!.. Я кинулся к ней - это был огромный леопард, и она шла на него с копьем. И прежде чем я успел броситься на помощь, закричала так же яростно, как и сам зверь: "Не трогай! Он мой!.." Нелегко было оставить ее один на один с ним; она потом это поняла и извинилась, - но всё равно была переполнена своим триумфом. И при этом могла свистом подозвать себе на руку птицу, приводила в дом всякое зверье: подбитого голубя, например, или лисенка, которого она кормила, пока мать не пришла за ним... Меня он укусил, а она делала с ним что хотела, как со щенком.
Она все время приставала ко мне, чтоб я научил ее бороться. Чтобы подразнить ее, я отвечал, что это моя тайна, но однажды рассмеялся и говорю: "Ладно, найди где-нибудь местечко помягче, где падать. Не хочу я, чтоб ты вся была в синяках и ссадинах, а без этого, девонька, не научишься..."
Мы нашли ложбинку в сосновом бору, всю заполненную опавшей хвоей, и вышли на нее, как полагается, раздетые до пояса. Она была так же быстра, как и я, силы тоже хватало... Ни один из нас не мог застать другого врасплох, слишком хорошо мы друг друга понимали, - но она училась быстро, и ей понравилось. Сказала, что это похоже на игру львов.
Получилось так, что она меня повалила, я увлек ее за собой, мы покатились по упругому хвойному ковру, не торопясь подниматься снова... Она вдруг перестала смеяться и отодвинулась: "На нас смотрят..."
Я оглянулся. Там, покашливая и теребя бороду, стоял афинский вельможа, которого я оставил судьей, отправляясь в плавание.
Я поднялся и пошел к нему, удивляясь, какие скверные новости могли заставить его самолично ехать так далеко, вместо того чтобы послать гонца. Восстание в Мегаре? Или Паллантиды высадились с моря? Когда он приветствовал меня, - как-то суетливо, и глядя мимо, - я уже понял, в чем дело, но не подал виду.
Она сидела на краю кровати, рядом стояла чаша и хлебный поднос. Когда я забирал посуду - смотрела на меня неотрывно, и в неподвижности ее я чувствовал, что вся она напряжена, как загнанная кошка... Я заговорил мягко, медленно, давая ей время понять меня: "Мне надо ненадолго выйти. Проследить за порядком в лагере, выставить часовых. Никто сюда не войдет, но нехорошо быть безоружным среди чужих. Возьми". Отцепил свой меч и вложил ей в руки.
Она изумленно посмотрела сначала на меч, потом на меня - взяла. Я не шелохнулся, хоть вспомнилось Таинство, девушка с кинжалами, что бросилась на меня... В свете лампы - глядящая на меч невероятно большими глазами - она была прекрасна, как бывают прекрасны смертельные создания: рыси, или волки, или горные духи, что заманивают людей в пропасть... Я стоял перед ней с пустыми руками. Она вытащила меч из ножен до половины, потрогала пальцами лезвие, погладила чеканку, щупая работу...
- Это был меч моего отца, и деда тоже, - сказал я. - Но мой критский оружейник сделает для тебя такой же.
Волосы у нее снова были заплетены в тугую косу, - они распускают их только для танца, - но надо лбом оставались свободными, как у ребенка. Когда она склонилась над мечом, коса ее упала вперед; она потянула ее - впервые я увидел этот ее жест - и впилась в меня горящими глазами: боялась какого-то подвоха.
- Что ты удивляешься? - сказал я. - Я делаю только то, что обещал тебе. А почему - я уже говорил...
И оставил ее с мечом на коленях. Склонив голову набок, она рассматривала насечку и тянула себя за волосы.
Когда я расставил охрану, ко мне подошел слуга и спросил, пойдет ли девушка за водой и будет ли мыть меня, - словно она была обычной пленницей! Я посоветовал ему не совать нос куда не следует, и сам набрал горячей воды для нее; а вымылся у колодца. Но я видел, что мои люди смотрят на меня, все, - кто украдкой, а кто с нескрываемым любопытством. Если я не проведу ночь возле нее - подумают, что я не в своем уме... или, чего доброго, что испугался...
Постучался и открыл дверь. Она оставила лампу зажженной, и я увидел, как ее голая рука скользнула с кровати на пол и ухватилась за меч. На ней была льняная рубашка, верхняя одежда висела на спинке кровати, - значит, поверила мне; но не могла теперь понять, почему я вернулся. Тело ее напряглось, глаза сузились, - если ей суждено умереть, она собиралась спуститься к Реке вместе со своим врагом, как и подобает воину. Тем больше чести ей!..
- Это я, - говорю. - А ты что не спишь? У тебя был трудный день... Я лягу здесь, возле двери, чтоб никто не мог войти. Это лучше всего в такой компании.
Посмотрел на тени, окружившие ее большие яркие глаза... Судьба влекла ее чересчур быстро; оторванная от своих, от всего что знала, она могла теперь рассчитывать только на меня.
- До утра оставь меч у себя, - говорю. - У меня есть копье.
Я снял свои кожаные доспехи, нагнулся погасить лампу - и тут она заговорила. Голос был низкий, хриплый, приглушенный - совсем не такой, как перед нашим боем. Я хотел подойти к ней, но глаза у нее были, как у дикой кошки в дупле, потому остановился и спросил:
- О чем ты? Я тебя не слышу.
Она выпростала руку из-под одеяла и показала на мою рану, которой я не успел заняться.
- Мыть!.. - говорит. И тыча большим пальцем вниз, несколько раз повторила: - Плохо, плохо...
Я сказал, что рана подсохла и ее можно промыть завтра в море, но она показала на флягу с вином: "Хорошо!.." Настолько перегружена была она в тот день, что забыла слова. Я подумал: "Бедная девочка! Каждый знает, какова участь пленницы, если умрет тот человек, что ее захватил". Чтобы немного успокоить ее, промыл рану, хоть она саднила от вина и закровоточила снова.
- Смотри, - говорю, - всё чисто.
Она подняла голову с груботканой подушки и что-то пробормотала.
- Доброй ночи, Ипполита. Ты мой почетный гость, священный перед богами. Будь благословен твой сон.
Постоял момент возле нее... Хотелось погладить ей голову: она должна быть мягкой как у ребенка, волосы вон какие шелковые!.. Но это могло испугать ее, потому я улыбнулся и пошел назад к лампе. И тогда услышал ее голос из-под одеяла: "Доброй ночи!"
Ощущение счастья не давало мне уснуть, блохи в тюфяке - тоже... Я мечтал, конечно, о грядущей любви; но уже то время - просто быть рядом с ней, - даже это казалось драгоценным. Должно быть, кто-то из богов предупредил меня, что времени у нас не так уж много.
Снаружи была деревенская площадь, - земля утоптана, - часовые развели там костер и поддерживали его всю ночь; его свет проникал через дверные щели и маленькое окошко и освещал комнату почти так же ярко, как лампа перед тем. Она повернулась на бок, увидела что я смотрю на нее, и снова отвернулась, лицом к стене, - но вскоре задремала и наконец заснула по-настоящему. Она устала, и была молода... Понемногу ее ровное дыхание убаюкало и меня, я тоже задремал; ведь и у меня был нелегкий день позади.
Проснулся от скребущего звука возле стены. Стенка была тонкая плетеные прутья обмазаны саманом... Крыс я терпеть не могу, - они приходят на поле боя за объедками коршунов и собак, - с первым же звуком их возни я просыпаюсь мигом... Костер на улице догорал, низким красным пламенем, должно быть уже подступало утро. Я еще сонный был, подумал: "Ладно, пусть копошится, раз мой пес в Афинах..." Но со стены, возле ее кровати, упал кусок штукатурки, образовалось отверстие, и в нем показалась рука.
Я подумал сначала, что кто-то из моих набрался наглости подглядывать через дырку, - и потихоньку потянулся за копьем, - но тут разглядел, что эта рука тоньше мужской и в рукаве из вышитой кожи. Рука потянулась вниз и коснулась ее плеча... Я лежал не двигаясь, и смотрел из-под прикрытых век.
Она проснулась толчком, не сразу сообразив, где находится; потом увидела, оглянулась на меня... Но я затаился вовремя. Она взяла руку в свои ладони, прижала к щеке и сидела так, свернувшись у стены. Голова ее выступала из тени, возле ключиц, на слабый свет костра; и лицо было таким юным, таким растерянным... И все-таки казалось, что она больше утешает сама, чем принимает утешение.
Рука сильно сжала ее ладони и ускользнула назад в стену... А когда появилась снова - в ней был кинжал. Она смотрела на кинжал не двигаясь, - я тоже, - он был похож на кинжалы Таинства: короткий, тонкий, острый как игла... За стеной чуть помедлили, потом заскребли в стенку, - я догадался, что охрана где-то рядом, потому шептаться им нельзя, - при этом звуке она взяла кинжал, погладила руку и поцеловала ее... Рука исчезла.
Она встала на кровати на колени, прижалась глазом к отверстию в стене, - наверно слишком поздно, потому что тотчас отодвинулась и села, скрестив под собой ноги, держа оружие в руке. Ее рубашонка оставляла открытыми руки до плеч и длинные стройные ноги; она дрожала в предрассветном холоде, и свет мерцал на клинке. Попробовала острие на пальце, положила кинжал на одеяло, какое-то время сидела неподвижно, обхватив грудь руками... И смотрела на пол возле кровати. Не двигаясь, я не мог увидеть этого места, - но помнил, что туда она положила меч.
Но вот она воздела руки в молитве и подняла лицо к луне - луны не было, были только стропила, покрытые пылью. Взяла кинжал, соскользнула с кровати и бесшумно пошла ко мне.
Теперь она увидела бы, что я смотрю, потому пришлось закрыть глаза. Я слышал ее легкое дыхание, ощущал запах теплой рубашки и волос... Будь на ее месте любая другая женщина - рассмеялся бы, вскочил и поладил бы с ней; но здесь я этого не мог: лежал, будто связанный богом. Я не знал, что возложено на нее этим кинжалом, - ведь она уже больше не царь, быть может их законы сильнее клятвы, которую она дала мне, - не знал, но всё равно не мог этого сделать. Я слушал удары своего сердца и ее дыхание, и вспоминал, как ее дротик пробил мой щит... "Если так - это будет мгновенно", думаю... Ожидание казалось бесконечным, сердце мое стучало: "Знать!.. Знать!.. Знать!.."
Она низко наклонилась надо мной, коротко резко вздохнула... "Она готова", думаю... И в этот миг что-то коснулось меня: не рука и не бронза капля теплой влаги упала мне на лицо.
Ушла, я слышал ее мягкие скользящие шаги... Забормотав, будто во сне, я перевернулся и лег так, что мог видеть ее краем глаза.
В костре на улице кто-то сдвинул поленья, из него взметнулся столб пламени... Свет заблестел на ее слезах; а она стояла, давясь рыданиями, стараясь не издать ни звука. Тыльная сторона руки, с кинжалом, была прижата к губам; грудь судорожно вздымалась под тонкой сорочкой... Когда она подняла подол, чтобы вытереть глаза, - я этого почти не заметил, настолько мне было жаль ее. Хотел заговорить - но вспомнил ее гордость и испугался, что она не простит мне своего стыда.
Вскоре она затихла. Руки повисли вдоль тела; стояла прямо, как копье, глядя перед собой... Потом медленно подняла кинжал, словно посвящая его небу... Губы ее зашевелились, руки задвигались, плетя какой-то тонкий узор... Я смотрел, не понимая, и вдруг вспомнил: это был Танец. Вот она снова подняла кинжал, пальцы побелели на рукояти, клинок навис над грудью...
На арене жизнь моя зависела от быстроты, но никогда в жизни я не двигался так быстро. Я не успел заметить, как это получилось, - но уже был там: одной рукой обхватил ее за плечи, а другой поймал за кисть.
Забрал у нее кинжал, швырнул его в угол, - а ее увел от окна; взял ладонями за плечи, чтобы не дать себе забыться. Она дрожала как тронутая струна и старалась заглушить слезы, словно они были чем-то противоестественным...
- Не надо, малыш, - сказал я. - Всё прошло. Успокойся.
Теперь она уже совершенно не могла говорить на чужом языке. Глаза ее пытливо вглядывались мне в лицо, задавая вопрос, которого сама она ни за что бы не задала, из гордости, даже если бы знала слова...
- Пойдем, - говорю, - а то простудишься. - Усадил ее на край кровати, закутал в одеяло; потом подошел к оконцу и крикнул часовому: - Принесите мне огня!
Тот вздрогнул от неожиданности, у костра заговорили потихоньку... Я повернулся к ней:
- Ведь ты - воин; ты знаешь, как часто человек отдает жизнь за мелочь. Зачем? Уж лучше за что-то великое!
- Ты победил в бою... - Пальцы ее мяли одеяло, она сидела опустив голову, так что я ее едва слышал. - Ты сражался честно, поэтому...
Часовой постучался и закашлял под дверью: он принес огонь, в большой глиняной миске... Я забрал у него миску прямо в дверях и поставил возле ее ног на земляной пол. Она сидела, глядя в огонь, и когда я сел рядом - не обернулась.
- Я побуду с тобой до света, чтобы никто больше не потревожил тебя. Спи, если хочешь.
Она молчала, глядя на уголья.
- Не отчаивайся, - говорю. - Ты можешь гордиться собой, ведь ты сдержала свою клятву.
Она покачала головой и прошептала что-то. Я знал, что это значило: "Но я нарушила другую".
- Мы всего лишь смертные, - сказал я, - и делаем лишь то, что в наших силах. Было бы совсем худо, если бы боги стали ненадежнее людей.
Она не ответила, но теперь я видел, - я ведь совсем рядом был, - она просто не могла говорить. Каким бы там воином она ни была - ей сейчас надо выплакаться... Это было яснее ясного, потому я обнял ее за плечи и сказал тихо:
- Ну что ты?
Тут ее прорвало. Ее приучили, что плакать стыдно, и поначалу слезы ранили ее, прорываясь наружу; но вскоре они облегчили ей сердце, и она лежала у меня на руках - отрешенная, расслабленная, доверчивая как ребенок... Но она не была ребенком - она была женщиной восемнадцати лет, здоровой, сильной, с горячей кровью... А когда мужчина и женщина рождены друг для друга, - как были мы с нею, - они никуда от этого не денутся. Мы понимали друг друга без слов, как это было в нашем бою; и любовь пришла к нам - как роды, что знают свое время лучше всех тех, кто ждет их. И хотя она знала меньше любой девчонки, слышавшей женскую болтовню, - одного меня ей хватило, чтобы знать больше всех.
А моя жизнь словно ушла из меня и зажила в ней, а ведь раньше со всеми женщинами я бывал сам по себе... И хотя всё, чему я с ними научился, - я думал, что это много, - хотя всё это стало лишним, но ее доверчивость была мне новой школой - и этого было достаточно.
К рассвету мы забыли, что оба говорили не на своем языке; забыли нужду в словах. Когда стража на улице заспорила, можно ли им будить меня, - она знала, о чем они говорят, по моей улыбке... Мы с головой спрятались под одеяло и дождались, чтобы они взглянули в замочную скважину и ушли... И пока не раздались голоса скороходов, которых Пириф послал с кораблей, чтоб узнать, жив ли я, - я не выходил к людям, словно чужой миру смертных.
3
Проливы Геллы прошли как сон. Даже боевые схватки казались какими-то нереальными... Вообще всё было сном, от которого мы просыпались только друг для друга. Мне было безразлично, что думали об этом мои люди; а они были достаточно умны, чтобы ничего мне не говорить... Пока они оказывали ей почтение, я был ими вполне доволен.
Когда я привез ее вниз в лагерь - Пириф закатил глаза в небо. Он уже не чаял меня увидеть и был очень рад мне, так что повел себя как надо. Она была горда, и ей было отчего смущаться - поначалу он ранил ее своей грубостью... Но доблесть покоряла его всегда, - в женщинах тоже, - и когда мы выяснили, что она знает военные обычаи всех народов побережья до дальнего пролива, тут он заговорил с ней по-другому. На военных советах они оказывали друг другу уважение, скоро оно перешло в симпатию... Она не подходила под его понятия о женщине; если бы она была юношей - он приспособился бы к этому проще; и половину времени тех первых дней он обращался с ней как с мальчиком из какого-нибудь царского дома, по которому я схожу с ума. Но она ничего не знала о таких вещах и просто чувствовала его расположение... И вскоре он уже обучал ее пиратскому жаргону.
Среди прочего она предупредила, что племена, спокойно пропустившие нас раньше, на обратном пути, когда пойдем с добычей, будут нападать. Мы соответственно приготовились. Когда я вспоминаю теперь эти битвы, они сверкают в моей памяти как баллады арфистов... Она была рядом со мной, и потому я не мог сделать ни одного неверного движения в бою. Любители мальчиков могут сказать, что там то же самое; но, по-моему, легче, когда на тебя снизу вверх смотрит парнишка, которого ты сам научил всему что он может, которому помогаешь, когда ему трудно... А мы двое сражались как один. Мы еще открывали друг друга, а война - для тех, кто понимает, - проявляет человека; так что в боях мы узнали друг о друге не меньше, чем в любви. Когда тебя любят за то, как ты держишься перед лицом смерти, когда тебя любит за это женщина, которая не стала бы приукрашивать свое мнение о тебе, - это здорово. Ее лицо было чистым в бою, как во время жертвоприношения Богине; но не кровь она посвящала ей, не смерть врага свою верность и доблесть, и победу над страхом и болью... Так на львином лице не увидишь жестокости.
Мы сражались в гуще галер, выходивших нам навстречу; и у источников чистой воды на горных склонах; и в бухте, куда зашли конопатить днища кораблей, а фракийцы, раскрашенные темно-синим, напали на нас нагишом из-за песчаных дюн и колючих зарослей тамариска... По ночам мы разъединяли объятия, чтобы схватить щит и копье, но зато иногда днем, после очередного боя, уходили от всех, даже не смыв с себя крови и пыли, и любили друг друга в зарослях папоротника или среди дюн; и если уйти было некуда - нам очень этого не хватало.
Мои люди находили это странным и заподозрили неладное. Это характерно для низких людей: им нравится лишь то, что они знают; шаг в сторону - и им мерещится черный холод хаоса... Они с первого дня были уверены, что я постараюсь ее обломать и не почувствую себя полноценным мужчиной, пока не сделаю из нее такую же домашнюю бабу, как все прочие. Ну, что касается до моего мужества - я считал, что оно уже не нуждается в подтверждениях, так что эти заботы мог оставить другим; а до всего остального - кто же стрижет своего сокола и запихивает в курятник!.. Для нее я был мужчиной и так.
Пириф, который был умнее всех прочих, все-таки удивлялся вслух: как это я, - при том, как я к ней отношусь, - как это я позволяю ей рисковать в боях. Я сказал, что слишком долго объяснять. Ведь, кроме всего прочего, я нанес ей первое поражение... И как наши тела знали, не спрашивая, что нужно другому, - так же знали и души: радостно было чувствовать, как к ней возвращается ее гордость... Однако он бы этого не понял; тем меньше могли понять мои болваны-копейщики. Если бы я оторвал кричащую девушку от домашнего алтаря и изнасиловал бы на глазах у ее матери - вот это, для большинства из них, было бы делом естественным; а теперь я начал находить знаки от дурного глаза, нарисованные мелом на скамьях. Они думали, она заколдовала меня; Пириф сказал, это потому, что когда мы деремся рядом - ни на ней, ни на мне не бывает и царапины, а амазонки известны своим колдовством против ран... Тут я оборвал разговор: если кто из них и видел Таинство - я вовсе не хотел об этом знать.
Мы вышли в эллинские моря в чудесную солнечную погоду. И теперь целыми днями сидели на площадке у грифона, взявшись за руки; глядели на берега и острова и учились говорить словами. Ее язык, и мой, и береговых людей, чтоб связать наши, - поначалу у нас получалось не слишком гладко, но это нас устраивало. Однажды я спросил:
- Когда я назвал свое имя, ты знала его?
- О да!.. Арфисты приходят к нам каждый год...
Я знаю этих арфистов, и решил - она ожидала увидеть гиганта, а между нами всего-то вершок разницы... Потому спросил еще:
- А я оказался таким, как ты думала?
- Да, - говорит, - как бычьи плясуны на картинах: легкий и быстрый... Но у тебя волосы были собраны под шлемом, мне не хватало твоих длинных волос. - Она тронула мои волосы, лежавшие у нее на плече, потом сказала: - В Вечер Новой Луны я видела знамение: падающую звезду. И когда ты пришел, я подумала: "Она падала для меня. Я должна умереть; но с честью, от руки великого воина, мое имя вставят в Зимнюю Песню..." Я чувствовала перемену, конец.
- А потом?
- Когда ты бросил меня и забрал мой меч - это была смерть. Я очнулась вся пустая... Думала: "Вот она выдала меня из Руки Своей, хоть я выполняла Ее законы. Теперь я ничто..."
- Так всегда бывает, когда протягиваешь руку судьбе. Я чувствовал то же самое на корабле, который шел на Крит.
Она попросила меня рассказать о бычьей арене... О кинжале в стене мы не говорили: я знал, что она разорвана надвое и рана еще не заросла. Но чуть погодя она сказала мне:
- На Девичьем Утесе, если Лунная Дева пошла с мужчиной, - она должна броситься со скалы. Это закон.
- Девичий Утес далеко, - говорю, - а мужчина близко...
- Иди еще ближе!
Мы прижались друг к другу плечами... О, хоть бы стало темно!.. Не так-то просто побыть вдвоем на боевом корабле.
Вот так оно и было с нами, когда наши корабли достигли Фессалии. Мы ехали верхом вдоль реки по дороге к дворцу Пирифа - он поравнялся со мной:
- Послушай, Тезей. Ты смотришь, наверно, славный сон, хоть мне он спать не мешает. Вернешься в Афины - тебе придется пробудиться от него... Так, пожалуй, останься-ка в моем охотничьем домике, чтобы проснуться попозже. Смотри, вон видно крышу под тем склоном горы.
Я отослал на корабле всех своих людей, кроме личного слуги и восьмерых воинов. И полмесяца мы оставались там, среди просторных горных лесов, в бревенчатом лапифском доме с крашеной дверью. Там был сосновый стол, такой старый, что руки сидевших отшлифовали его, и круглый каменный очаг с бронзовой жаровней для холодных горных ночей, и резная красная кровать. По вечерам мы снимали с нее медвежьи шкуры и бросали их на пол к огню... Пириф прислал наверх конюха, егеря и старуху-повариху; мы для всех находили поручения вне дома, чтоб остаться наедине.
Спали мы не больше соловьев. Еще затемно поднимались, съедали по куску хлеба, обмакнув в вино, и под бледнеющими звездами ехали в горы. Иногда на уединенных вершинах встречали испуганного кентавра, который бросался бежать от нас... Мы окликали их со знаком мира, которому научил нас Пириф, и тогда они останавливались и разглядывали нас из-под низких тяжелых бровей, или даже показывали где есть дичь... За это мы оставляли им в награду ломоть мяса. Когда нам хватало, чтобы прокормить всех своих, - больше мы не убивали; но и богам отдавали их долю, - мою Аполлону, а ее Артемиде, - вот так и пошел обычай двойного приношения, который вы теперь встретите во всех моих царствах. А потом, когда солнце начинало пригревать, мы сидели где-нибудь на скале или на открытой лужайке и учили друг друга нашим языкам; или молчали, чтобы птицы и маленькие зверюшки подходили к нам совсем близко; или смотрели на конские табуны, что ползали по долине внизу будто скопища муравьев... Или спали, чтобы подкрепиться к ночи; или, не дожидаясь этой ночи, сплетались в объятьях - и ничего уже не видели вокруг, кроме какой-нибудь травинки или улитки, что случайно оказалась возле глаз.
Ей нравились крупные фессалийские кони, о которых раньше она только слышала; и скоро она уже управлялась с ними не хуже лапифского мальчишки... Но наверху, в горах, мы ездили на маленьких лошадках со зрячими ногами, какие были у кентавров и каких она знала дома. Ей было всего девять лет, когда ее посвятили Богине. Отец ее был вождем племени внутри Колхиды, горного народа; и ей помнилось - родители вроде обещали отдать ее, если у них будет сын. С тех пор как они отдали свой долг, она их никогда больше не видела и помнила смутно. Самое сильное воспоминание об отце - как он затемнял весь дверной проем, когда пригибался, чтобы войти в дом; а мать лежала в постели с новорожденным мальчиком... Она молча смотрела на их радость и знала, что они не жалеют о цене. Ее отослали к подножию горы, в лагерь, где маленьких девочек обучали и закаляли, как мальчишек, до тех пор как смогут носить оружие. "Однажды, - сказала она, - Боевая Жрица увидела, что я плачу. Я думала, она меня побьет; она всегда била трусов... Но она рассмеялась, взяла меня на руки и сказала, что я стану лучшим мужчиной, чем мой брат. С тех пор я никогда больше не плакала, до того дня".
Однажды я спросил, что делают Девы, когда стареют. Она ответила, что некоторые становятся пророчицами и почтенными прорицательницами; другие могут служить, если хотят, в святилище Артемиды внизу, на равнине; но многие предпочитают умереть. Иногда бросаются с утеса, но большинство убивает себя в священном трансе, когда танцуют при Таинстве. "Я бы тоже так сделала. Я настроилась на то, что никогда не позволю себе иссохнуть, одеревенеть и стать живым мертвецом. Но теперь я этого не боюсь, раз мы будем вместе". Она не спросила, как другие, буду ли я ее любить до тех пор.
Однажды к нам подошел кентавр с подношением из дикого меда - больше у них ничего нет, что можно дарить, - и знаками попросил нас убить зверя, который уносил их детей. Мы обшаривали лес в поисках волка, но в чаще такой раздался рев!.. Я кинулся к ней - это был огромный леопард, и она шла на него с копьем. И прежде чем я успел броситься на помощь, закричала так же яростно, как и сам зверь: "Не трогай! Он мой!.." Нелегко было оставить ее один на один с ним; она потом это поняла и извинилась, - но всё равно была переполнена своим триумфом. И при этом могла свистом подозвать себе на руку птицу, приводила в дом всякое зверье: подбитого голубя, например, или лисенка, которого она кормила, пока мать не пришла за ним... Меня он укусил, а она делала с ним что хотела, как со щенком.
Она все время приставала ко мне, чтоб я научил ее бороться. Чтобы подразнить ее, я отвечал, что это моя тайна, но однажды рассмеялся и говорю: "Ладно, найди где-нибудь местечко помягче, где падать. Не хочу я, чтоб ты вся была в синяках и ссадинах, а без этого, девонька, не научишься..."
Мы нашли ложбинку в сосновом бору, всю заполненную опавшей хвоей, и вышли на нее, как полагается, раздетые до пояса. Она была так же быстра, как и я, силы тоже хватало... Ни один из нас не мог застать другого врасплох, слишком хорошо мы друг друга понимали, - но она училась быстро, и ей понравилось. Сказала, что это похоже на игру львов.
Получилось так, что она меня повалила, я увлек ее за собой, мы покатились по упругому хвойному ковру, не торопясь подниматься снова... Она вдруг перестала смеяться и отодвинулась: "На нас смотрят..."
Я оглянулся. Там, покашливая и теребя бороду, стоял афинский вельможа, которого я оставил судьей, отправляясь в плавание.
Я поднялся и пошел к нему, удивляясь, какие скверные новости могли заставить его самолично ехать так далеко, вместо того чтобы послать гонца. Восстание в Мегаре? Или Паллантиды высадились с моря? Когда он приветствовал меня, - как-то суетливо, и глядя мимо, - я уже понял, в чем дело, но не подал виду.