- Твоя дорога благословенна воистину, и здесь ее конец. - По-гречески она говорила медленно и с минойским акцентом... И казалось, что специально выучила эти слова, приготовленные для нее кем-то другим. Тем временем остальные женщины украдкой разглядывали меня.
   - Госпожа, - говорю, - я чужой в этой стране, еду в Афины. Гость, которого ты ждешь, наверно, более значителен - вождь или, быть может, царь...
   Народ двинулся ближе. Люди вокруг заговорили, но потихоньку; как козопасы у костра, чтобы все слышать при этом.
   Она улыбнулась:
   - Есть только одна дорога, которую проходит каждый из людей. Они выходят из Матери и делают то, для чего рождены, пока она не протянет руку и не позовет их домой.
   Ну конечно же, это страна старой религии!.. Я приложил руку ко лбу...
   - Все мы ее дети, - говорю.
   Но чего ей от меня надо? Весь город явно это знает, а я нет...
   А она продолжала:
   - Но некоторые призваны к более славной участи. И ты из них, чужеземец. Ты пришел, во исполнение предзнаменований, в тот День, когда царь должен умереть.
   Теперь я понял. Но не хотел этого показывать. Она меня оглушила, мне нужно было время.
   - Высокая Госпожа, - говорю, - если знак свыше зовет твоего господина, при чем тут я? Кто из богов разгневан? Ведь никто не в трауре, никто не голодает, ни одного дыма нет в небе... Ну хорошо, ему видней. Но если я должен помочь ему умереть - он сам пошлет за мной...
   Она нахмурилась.
   - Что может выбирать мужчина? Женщина его вынашивает. Он вырастает, роняет семя, как трава, и падает в борозду. Только Мать, приносящая людей и богов и принимающая их в лоно свое, - только она сидит у очага Вселенной и живет вечно.
   Она подняла руку, другие женщины расступились, мужчина вышел и забрал у меня вожжи.
   - Идем, - сказала, - тебя должны приготовить к борьбе.
   И вот я иду рядом с ней. Со всех сторон - толпа; шепот, словно волны на песке... Окутанный их ожиданием, я ощущал себя уже не тем, кем был, а тем, кого они видели во мне. Трудно представить себе, как это бывает, пока не испытаешь сам.
   Я молча шел рядом с царицей и вспоминал рассказ одного человека рассказ о стране, в которой такие же законы, как здесь. Он говорил, что в тех краях нет ни одного обряда, который так бы возбуждал и притягивал народ, как смерть царя. Они видят его, говорил он, на высоте могущества, в блеске славы и золота... И вот другой идет на него, неся ему его судьбу. Иногда это неизвестно, а иногда бывает предсказано заранее перед народом; и бывает, что остальные узнают обо всем раньше, чем сам царь. Этот день настолько велик и торжествен, что если у кого-нибудь, кто это видит, есть свои беды или страхи - всё забывается, всё отступает перед печалью и ужасом этого дня. Человек уходит успокоенный и засыпает. Даже дети чувствуют это, говорил он; мальчишки-козопасы в горах, которые не могут оставить свои стада, чтобы спуститься и увидеть, сами разыгрывают друг перед другом целые представления: играют в смертный день царя.
   Вспомнив этот рассказ, я вышел из оцепенения. Что же я делаю? Я срезал прядь своих волос Аполлону, я служил Посейдону - бессмертному мужу Матери и господину ее... Куда ведет меня эта женщина? Убить человека, который убил кого-то другого год назад, и спать с ней четыре сезона, благословляя зерно их, брошенное в землю, и ждать дня, когда она поднимется с моего ложа, чтобы привести ко мне того, кто убьет меня? Это моя мойра? Ей было знамение пусть так, но мне-то его не было!.. Нет, это бред землепоклонников ведет меня; как Царя Коней, опоенного маком. Как вырваться отсюда?..
   Но при этом я все-таки краем глаза глядел на нее, как всякий мужчина глядит на женщину, о которой знает, что она должна ему принадлежать. Лицо у нее было широковато, и рот не слишком изящный, но она была стройна, словно пальма, а грудь - ни один живой мужчина не остался бы спокоен.
   Элевсинские минойцы перемешали свою кровь с эллинами соседних царств; телосложением она была эллинка и светлая, как эллинка, а лицом - нет. Она чувствовала мой взгляд и шла прямо вперед, не поворачивая головы; бахрома солнечного зонта щекотала мне волосы...
   Ну а если откажусь - толпа же разорвет меня в куски. Ведь я сеятель их жатвы; а эта дама, - их поле, - попробуй ее обидеть!.. Даже когда женщина не смотрит на тебя - все равно, по походке видно, чего от нее можно ждать. Она ведь жрица и знает магию - ее проклятие прилипнет... Великая Мать уже следит за мной, наверняка, мне на роду написано умилостивить ее. А она - она не из тех богинь, которыми можно пренебречь...
   Мы вышли на прибрежную дорогу. На востоке были видны холмы Аттики, иссушенные летним зноем, бледные в полуденном солнце. Всего полдня дороги... Но что будет? Я приду к отцу, принесу ему его меч и скажу: "Женщина звала меня на бой, но я сбежал"? Нет! Судьба поставила на моем пути эту жеребячью битву, как раньше Скирона-разбойника, - понадеюсь же на богов, и будь что будет.
   - Госпожа, - говорю, - я никогда не бывал по эту сторону Истма. Как зовут тебя?
   Она не повернула головы, но ответила тихо:
   - Персефона. Но это имя запретно для мужчин.
   Я подошел к ней ближе:
   - Твое имя хорошо шептать, оно для темноты...
   На это она не ответила, и я спросил:
   - А как зовут царя, которого я должен убить?
   Теперь она посмотрела на меня, удивленно так, и небрежно бросила: "Керкион". Это было сказано так, будто речь шла о бродячей собаке, будто у него вообще не должно быть имени...
   От самой кромки воды дорога уходила вверх, к ровной открытой площади у подножия скального обрыва. Отсюда ступени вели на террасу, где стоял Дворец. Красные колонны на черных постаментах, желтые стены... В скале под террасой была вырублена ниша, темная и мрачная, а в ее полу далеко в землю уходила глубокая расщелина. Ветер доносил оттуда запах гниющего мяса.
   Она показала на площадку перед гротом.
   - Вот место для борьбы, - говорит.
   Крыша Дворца и терраса были забиты народом. Те, что пришли с нами, расползались теперь по склонам вокруг.
   Я поглядел на расщелину.
   - А что происходит с проигравшим?
   - Он уходит к Матери, - говорит. - А при осеннем посеве его плоть выносится в поле, запахивается в борозду и превращается в зерно. Счастлив мужчина, который во цвете юности завоевал богатство и славу и чья нить обрывается раньше, чем горькая старость может напасть на него.
   Я посмотрел на нее очень откровенно...
   - Он действительно был счастлив! - говорю. Она не покраснела, лишь вздернула подбородок.
   - А с этим Керкионом - мы с ним сойдемся в схватке? Я не должен убивать его, как жрец убивает жертву?
   Это мне было бы противно до тошноты, если человек не сам выбирал свой час; так что я обрадовался, когда она кивнула головой.
   - А оружие? - спросил я.
   - Только то, с которым человек родится.
   Я огляделся вокруг и спросил:
   - А какой-нибудь мужчина из твоего народа объяснит мне правила?
   Она на меня посмотрела удивленно... Я решил, что это язык виноват, и повторил:
   - Закон боя кто мне объяснит?
   Она подняла брови.
   - Закон таков, что царь должен умереть.
   И тут на широких ступенях, что вели вверх к крепости, я увидел его. Он спускался, чтобы встретить меня, и я узнал его сразу: он был один. Ступени были запружены народом, но все расступались перед ним, будто его смерть была заразной болезнью.
   Он был старше меня. Челюсть не проглядывала из-под черной бороды, наверно ему было не меньше двадцати... Когда он посмотрел на меня сверху я, наверно, показался ему мальчиком. Он был лишь немного больше меня, высокий только для минойца, - но сухой и мускулистый, как горный лев; жесткие черные волосы были слишком густы и коротки, чтобы свисать локонами, и покрывали его шею словно курчавая грива. Мы встретились глазами, и я подумал: "Он стоял здесь, как я стою сейчас, а человек, с которым он бился, превратился в скелет под скалой..." И еще подумал, что он не готов к смерти, не согласен.
   Нас окружила громадная тишина, полная пристальных глаз. И меня поразила мысль, что все эти люди, глядящие на нас, сейчас ощущают нас лучше, чем самих себя... Это было странно и волнующе, и мне было интересно - он тоже это чувствует или нет.
   Мы стояли так, и я увидел теперь, что он не совсем один: за его спиной появилась женщина и стояла там, плача... Он не обернулся. Если и слышал ему было не до того.
   Он сошел еще на несколько ступеней, глядя только на меня...
   - Кто ты и откуда пришел?
   По-гречески он говорил очень плохо, но я его понял. Мне казалось, я понял бы его, даже если бы он вообще не знал ни слова.
   - Я Тезей, из Трезены на острове Пелопа. Я пришел с миром, я ехал в Афины. Но, кажется, наши нити жизней пересеклись.
   - Чей ты сын? - По лицу его было видно, что ответ его не интересует. Он спрашивал, чтобы убедиться, что он еще царь, что он еще человек, ходящий по земле под солнцем...
   - Моя мать развязала свой пояс в честь Богини, - говорю. - Я сын миртовой рощи.
   Вокруг тихо зашептались, будто зашуршал тростник... Но царица, я чувствовал, вздрогнула. Теперь она смотрела на меня, а Керкион на нее. Вдруг он расхохотался. Белые крепкие зубы сверкали над молодой черной бородой... Люди заволновались, удивленные, - я понимал не больше остальных. Одно я чувствовал, что смеется он не от веселья. Он стоял на лестнице и хохотал, а женщина за ним упала на колени и раскачивалась взад-вперед, закрыв лицо руками.
   Он сошел вниз... Я не ошибся издали - он на самом деле был очень силен.
   - Ну что ж, Сын Рощи, нам надо выполнять предначертания. На этот раз шансы равны - госпожа не будет знать, для кого бить в гонг.
   Я не понял его, но видел, что он говорит это для нее, не мне.
   Пока мы говорили, открылись двери святилища рядом с нами; оттуда вынесли высокий красный трон, украшенный змеями и снопами... Его установили возле площадки, а рядом поставили большой бронзовый гонг. Царица взошла на трон и села, держа колотушку, словно скипетр. Ее окружили женщины...
   "Нет, - думал я, - шансы не равны. Он будет сражаться за свое царство, а мне оно не нужно. Он будет сражаться за свою жизнь, которая мне тоже не нужна. Я не могу ненавидеть его, как должен ненавидеть воин своего врага; я даже разозлиться не могу - разве что на его подданных, которые бегут от него словно крысы от пустого амбара. Если бы я был их веры, меня бы, может, вдохновляли их надежды; но я не могу плясать под их дудку - я эллин..."
   Одна из жриц отвела меня в угол площадки, там двое мужчин раздели меня, натерли маслом и дали мне льняной борцовский фартук. Они заплели мне волосы в косу на затылке и вывели меня вперед, чтобы всем было видно. Народ приветствовал, но это меня не согрело. Я знал, что они так же ликовали бы, будь на моем месте любой другой, пришедший убить царя. Даже теперь, когда он тоже был раздет и я видел его силу, не мог я его ненавидеть. Я глянул на Царицу, но и тут не мог понять, зол я на нее или нет, - я ее хотел. "Ну что ж, - думаю, - разве этого недостаточно для ссоры?"
   Старший из мужчин, по виду бывший воин, спросил: "Сколько тебе лет, мальчик?" Люди вокруг слушали, потому я сказал девятнадцать. Я чувствовал себя сильнее от этой лжи. Он поглядел на мой подбородок, - на гусенке пух мощнее, - но ничего больше не сказал.
   Нас подвели к трону, где она сидела под своим зонтом. Сверкали на солнце шитые золотом оборки платья и драгоценные камни на туфлях, золотисто-розовой поверхностью персика светились пышные груди, пламенели рыжие волосы...
   В руках ее была золотая чаша, и она протянула ее мне. Чаша нагрелась на солнце, сильно пахло пряным вином, медом и сыром... Принимая чашу, я улыбнулся ей. "Ведь она женщина, - думаю, - иначе к чему это все?" На этот раз она не вскинула голову как раньше, а взглянула мне в глаза, словно надеясь прочесть в них знамение. А в ее глазах я увидел страх.
   Когда преследуешь девушку в лесу, она кричит; а догонишь - быстро успокаивается. Я подумал, что это - тот страх; это меня возбудило, и я порадовался, что соврал про девятнадцать лет. Отпил того напитка, отдал чашу, жрица передала ее царю.
   Он сделал большой глоток... Люди глядели на него, но никто его не приветствовал. А ведь он был красив обнаженный, и держался отлично, и целый год был их царем... Я снова вспомнил, что рассказывали о старой вере. Им на него наплевать, хоть он сейчас умрет для них, - так они надеются по крайней мере, - чтобы влить свою жизнь в их хлеба. Он - козел отпущения; глядя на него, они видят лишь беды минувшего года: невзошедшие поля, яловых коров, болезни... Они хотят убить вместе с ним свои беды и начать снова; он не властен в своей смерти, она просто забава для этой черни, которая не жертвует ничем!.. Это меня злило. Я чувствовал, что из всех этих людей он был единственным, кого я мог бы полюбить. Но по лицу его я видел, что для него все это естественно и справедливо. Ему было горько, но он был землепоклонник, как и они. Он тоже решил бы, что я сумасшедший, если б узнал мои мысли. Я эллин - это я одинок здесь, не он.
   Мы сошлись на площадке для боя, царица встала с жезлом в руке... И с того момента я смотрел лишь на его глаза. Что-то подсказало мне, что он будет не похож на трезенских борцов.
   Резко зазвенел гонг... Я ждал, готовый отскочить, ринется ли он на меня, чтобы обхватить вокруг торса. Нет, я угадал: он пошел по кругу, стараясь поставить меня против солнца. Не суетился, не сучил ногами, а двигался очень медленно и мягко, как кошка перед прыжком. Недаром я чувствовал, - пока он говорил на плохом греческом, - что у нас есть все-таки общий язык. Сейчас мы на нем говорили: он тоже был из думающих борцов.
   Глаза у него были золотисто-карие, светлые, как у волка. "Да, думаю, - и быстр он будет, как волк. Надо дать ему напасть первым. Пока он меня не боится, он может допустить оплошность, потом будет труднее..."
   Мощный удар шел мне в голову... От него надо было уклоняться влево, потому я прыгнул вправо. Хорошо сделал: он уже бил ногой в то место, где должен был оказаться мой живот. Бил сильно, как лошадь, даже вскользь удар был чувствителен... Но не очень, и я схватил его за ногу. Я бросил его не прямо, а чуть в сторону, чтобы не мог защищаться ногами, - и в тот же миг прыгнул на него, стараясь захватить голову в замок... Но реакция у него была отличная. Он все-таки дотянулся до меня ногой и оттолкнул, и я еще не успел коснуться земли, как он разворачивался, чтобы поймать меня в ножницы... Я на миг задержал его ударом в подбородок и успел вывернуться, как ящерица... Мельница закрутилась, и я очень скоро забыл свои добрые чувства к нему: когда человек тебя убивает - уже не спрашиваешь себя, что он тебе сделал плохого.
   У него было благородное лицо. Но взгляд царицы, когда я спрашивал о правилах, меня предостерег. Смертный бой - это смертный бой, и запретов в нем не было. У меня вот ухо рваное, как у драчливого пса, - это с того раза. Еще было - он едва не выковырнул мне глаз и отпустил лишь тогда, когда я почти сломал ему палец... В начале боя я был слишком спокоен, но вскоре стал уже слишком зол. Однако не мог позволить себе рисковать только ради удовольствия сделать ему больно, да и он был словно из дубленой бычьей шкуры с бронзовой сердцевиной.
   Схватка затягивалась, и я уже не мог сойти за девятнадцатилетнего. Он был мужчина в расцвете сил, а я-то... Кровь моя, мышцы и кости начали шептать, что мне против него не выстоять, - и тут зазвучал гонг.
   Сначала послышался удар колотушки. Будто молотком, завернутым в тряпку. А за ударом возник чудовищный певучий рев. Клянусь - звук можно было ощутить в земле под ногами... И в этом вибрирующем звуке запели женщины.
   Голоса опускались и ползли вверх, опускались - и еще выше... Так северный ветер свистит в ущельях, так в горящем городе рыдают вдовы, так волчицы воют на лугу... А над этим, под этим, сквозь это - в костях, в крови, в каждой жилочке наших тел ревел гонг.
   Эта музыка сводила меня с ума. Она накатывалась волна за волной и выхлестывала из меня все чувства, все мысли... Оставалась только одна, мания сумасшедшего, - я должен его убить, чтобы прекратить этот шум!
   Я уже не чувствовал усталости. А он - он начал сникать. С каждым ударом гонга его сила иссякала; это его смерть пела ему, обволакивая его словно дымом, прижимая его к земле... Всё было против него - и народ его, и Таинство, и я, - но он бился храбро.
   Он схватил меня за горло, душил и валил назад, - я упал и ногами перебросил его через себя. И пока он еще был оглушен падением - прыгнул на него, перевернул и заломил руку за спину. Так он лежал - лицом вниз, а я на его спине - и уже не мог подняться. Песня взвилась протяжным воплем и оборвалась, задрожал и замер последний удар гонга... Стало тихо.
   Лицо его было в пыли, но я прекрасно понимал, как он сейчас пытается найти выход - и знает, что все кончено. Ярость моя утихла. Я забыл боль, какую он причинил мне, и помнил лишь доблесть его и безнадежность его... Зачем я беру на себя его кровь? Он не сделал мне ничего плохого, он лишь исполнял свою мойру...
   Я чуть подвинулся - очень осторожно, он знал много всяких уловок, подвинулся, чтобы он мог повернуть лицо, убрать из грязи. Но он не посмотрел на меня - только на темную расселину под скалой. Вокруг стоял его народ, и его нить жизни была сплетена с их нитями, - его нельзя было спасти.
   Я придавил ему спину коленом, а свободной рукой обхватил ему голову под подбородком и потянул вверх, так, что напряглась шея. И спросил:
   - Сделать сразу? - Спросил тихо, на ухо: это не касалось остальных вокруг - тех, кто не жертвовал ничем.
   Он прошептал:
   - Да.
   - Скажи богам, там внизу, что я не виноват в смерти твоей.
   - Будь свободен от нее... - Он добавил что-то. Какое-то обращение к кому-то. Это было на его языке, но я ему поверил. Я рванул его голову назад, - резко и сильно, - хрустнул позвоночник... В глазах его еще теплилась искра жизни, но, когда крутанул голову в сторону, угасла.
   Я поднялся на ноги и услышал, как толпа глубоко вздохнула, будто все они только что пережили акт любви. "Так это начинается, - сказал себе, лишь боги могут увидеть конец".
   Принесли погребальные носилки, положили на них царя... Вдруг раздался пронзительный крик - царица с воплями ринулась с трона к носилкам и бросилась рыдая на труп. Рвала себе волосы, царапала лицо и грудь... Она выглядела как женщина, потерявшая своего любимого господина, - мужчину, что увел ее девушкой из отчего дома, - как мать малолетних детей, о которых некому позаботиться... Так она плакала. А я - глядел в изумлении. Лишь когда все женщины подхватили этот плач и вой - лишь тогда я понял, что это обряд.
   Они уходили, причитая, умиротворяя только что возникшего духа, - вокруг меня стояла толпа любопытных чужих людей... Я хотел спросить: "Что дальше?" - но единственный человек, кого я знал здесь, был мертв.
   Однако вскоре подошла старая жрица и повела меня к святилищу. Она сказала, что до захода солнца они будут оплакивать царя, потом я буду очищен от крови и стану мужем Царицы.
   В комнате с ванной из крашеной глины она вымыла меня, перевязала мне раны... Они все говорили по-гречески, хоть с акцентом береговых людей, слегка шепелявя; и даже в своем языке употребляли много греческих слов: в Элевсине издавна так много моряков со всех сторон, что языки там перемешались, как и кровь... На меня надели длинный льняной хитон, расчесали мне волосы, дали мяса и вина... Делать было больше нечего - только слушать причитания, ждать и думать.
   Перед заходом солнца я услышал, как по длинной лестнице спускается погребальная процессия. Звучали песнопения и плач, ревели трубы, звенели бронзовые диски... В окно было видно шествие женщин в красных платьях, в черных покрывалах... Когда закончился погребальный гимн - раздался громкий крик. В нем слышалось и отчаяние, и торжество; и я догадался, что царь "уходил домой".
   Вскоре, чуть начало смеркаться, вернулась жрица, чтобы вести меня на очищение. В окне забрезжил красный свет, а когда открыли двери - гляжу море пылающих факелов. Они были повсюду: в притворе святилища, на крепости, в городе... Но было очень тихо, хоть весь народ, начиная с двенадцати лет, был на улицах; жрица вела меня через толпу в глубокой тишине. Мы пришли к берегу, где стояли у причалов корабли, подошли к воде; и когда она лизнула нам ноги - жрица крикнула: "Все в море!"
   Люди пошли в воду, все. Те, кто был в белых одеждах, их не снимали. Остальные раздевались донага, - мужчины и женщины, - но всё делалось в глубокой торжественности, и они не выпускали из рук свои факелы. Ночь была тихая, и море казалось усеяно огнями: тысячи факелов отражались в воде.
   Жрица завела меня в воду по грудь и высоко подняла свой факел, чтобы все меня видели. Я очищался там от крови; они, наверно, смывали неудачи и смерть. Я был молод, а убил мужчину с густой бородой; и хоть это магия отдала его в мою власть - я чувствовал себя победителем... К тому же меня ждала царица, а с темнотой пришло и желание.
   На Саламине, за проливом, горели лампы в домах; я подумал о доме, о родных, о Калаврии, что так же отделена водой от Трезены... Всё здесь было чужим, кроме моря, принесшего моего отца к матери. Я развязал пояс, стянул с себя хитон и отдал его жрице. Она посмотрела на меня удивленно, но я нырнул и поплыл меж людей далеко в пролив. За спиной, словно огненный прибой, полыхали на берегу факелы, а над головой были звезды.
   Какое-то время я плыл молча. Потом сказал: "Синевласый Посейдон, Сотрясатель Земли, Отец Коней! Ты - господин и владыка Богини. Если я достойно служил тебе у алтаря в Трезене, если ты присутствовал при зачатии моем - поведи меня навстречу моей мойре, будь моим другом в этой земле женщин".
   Переворачиваясь, чтобы плыть назад, я ушел под воду с головой; и, когда вода наполнила мне уши, услышал пульс морской волны и подумал: "Да, он меня помнит!" Поплыл назад, к факелам... Главная жрица размахивала своим и кричала: "Где царь?" Она была ужасно похожа на старую няньку, у которой дети стали слишком большими - не управиться... Наверно поэтому я нырнул и поплыл под водой - и выскочил, смеясь, прямо у нее перед носом; так что она шарахнулась и едва не выронила факел. Я почти ждал оплеухи. Но она лишь смотрела на меня во все глаза и качала головой, и бормотала что-то на своем языке.
   Я шел назад в мокрой одежде, раны мои саднили от соленой воды, и это казалось странным: казалось, после нашего поединка год прошел, не меньше... А глядя на народ, можно было подумать, что царя Керкиона вообще никогда не было. Лишь посмотрев через площадку, где грот был освещен плошками, на ту расщелину в скале, я увидел возле нее женщину, которая оплакивала его. Она лежала на камнях, лицом вниз, с разметавшимися волосами; неподвижно словно мертвая. Несколько женщин окликали ее с лестницы, укоряли... Потом с кудахтаньем сбежали к ней, подняли ее на ноги и увели наверх во дворец.
   В святилище меня вытерли, натерли маслом, снова причесали... Потом принесли мне вышитую тунику, ожерелье из золотых подсолнечников и царский перстень. На золоте была выгравирована Богиня и женщины, поклоняющиеся ей. И еще - юноша, мельче их всех. У меня на скуле был порез от этого перстня: Керкион попал кулаком.
   Когда я был готов, я попросил свой меч. Они удивились, сказали он мне не понадобится...
   - Надеюсь, - говорю. - Но раз уж я иду в дом жены, а не она в мой, я должен иметь его при себе.
   Это их не убедило. Я не мог сказать, что это меч моего отца; но когда сказал, что мне дала его мать, - принесли тотчас. Землепоклонники всё наследуют от матерей, даже имена.
   Снаружи меня ждал эскорт музыкантов и молодых певцов; они повели меня не во дворец, а в нижнее святилище. Пели по-минойски, но все было понятно и по их жестам: не просто непристойно - похабно!.. Когда жениха ведут к невесте - без шуток не бывает, но они не знали меры. И потом, я же знаю, куда и зачем иду, - чего меня учить?!
   Песня сменилась гимном. Потом я его узнал: это была Песня Зерна в тех краях. Про то, как вырастает целый колос, там где было брошено одно зернышко, - через чрево Великой Матери, откуда исходит всё сущее. Потом они пели славу царице, называя ее Корой; это имя не было запретным... Вскоре мы подошли к ступеням, уходящим в землю. Песня тотчас оборвалась, стало тихо. Жрица отдала свой факел и взяла меня за руку.
   Она повела меня вниз в темноту, потом по извилистому переходу, потом снова вверх... Коридор кончился, стены расступились, и в помещении был запах женщины. Я запомнил его, когда шел рядом с ней: густой, тяжелый аромат нарциссов. Жрица отпустила меня, слышно было, как затихают ее шаги и шуршание руки по стене. Я сбросил одежду, оставив лишь меч в левой руке, и пошел вперед. Нащупал кровать, прислонил к ней меч, потом протянул руки - и нашел ее. Она скользнула ладонями вверх по моим рукам, потом вниз от плеч по телу - и всё, что я узнал с девушками в Трезене, сразу обратилось в пустяк; так вспоминаешь свои детские игры, когда повзрослеешь...
   Вдруг она вскрикнула. Словно девственница. Зазвенели кимвалы, взревели трубы... Меня ослепил яркий свет - я лишь слышал тысячи голосов, которые со смехом приветствовали нас... Потом увидел, что мы были в гроте. Устье его до сих пор было закрыто дверями, а снаружи весь народ ждал, когда их откроют.
   В первый миг я был ошеломлен настолько, что двинуться не мог. Но тотчас ярость поднялась во мне; я вспыхнул, как лес в горах жарким летом, схватил меч и с криком бросился на них. И тут, среди визгов и воплей, вдруг увидел вокруг меня одни женщины; они, если хотите, заняли первые ряды в этом театре. И все кричали так, будто никогда до меня не видели мужчины, который возмутился бы таким делом. Никогда до самой смерти не смогу я понять этих землепоклонников!
   Я вышвырнул их вон, захлопнул двери... Потом вернулся к постели.