Страница:
Это было время Фиванской войны. Эдипово проклятие дошло до его дома, и его сыновья-братья сражались за царство. Я наблюдал, выжидая свой час. Меня подмывало подобрать эту кость, пока собаки из-за нее грызутся, но одного из братьев поддерживал народ в Фивах, а другой - осаждавший - имел союзниками аргосских вождей, с которыми я не хотел враждовать. Обе стороны слали мне послов, я вел переговоры... А тем временем спросил оракула, и знамения оказались плохими для обоих. Через месяц они убили друг друга, аргоссцы убрались восвояси, и царем стал дядюшка Креонт.
Но я сомневался, что проклятие уже исчерпано. Я присматривался к Креонту во время войны и был уверен, что это он натравил своих племянников друг на друга, надеясь именно на такой исход. Во время осады боги потребовали царской жизни - он толкнул шагнуть вперед и умереть своего сына... Он уже старел и хотел запугать своих подданных так, чтобы они не заметили его слабости, - и ради этого оставил мертвых вождей гнить под солнцем непогребенными. Бедняга Антигона, прикованная к своей родне, словно терпеливый вол, выползла ночью, чтобы присыпать землей своего никчемного братца... Ее царь Креонт почтил могилой, - но замуровал ее живьем, сволочь. Это возмутило и его собственный народ, и все эллинские земли; родственники поруганных мертвых пришли ко мне с пеплом на головах... Тогда я выступил.
К тому времени фиванцы уже были уверены, что я не стану вмешиваться, так что взять их внезапно не составило труда. С наступлением ночи мы соскользнули с Киферонских холмов, а когда взошла луна - пошли на стены. Обошлось почти без крови: народ был сыт по горло и войной, и Креонтом. Я только заточил его в тюрьму, - не хотел брать на себя крови в этой проклятой истории, - но его грехи давили его, и вскоре он умер без моей помощи. С тех пор я фактически правил Фивами.
Больше чем сам штурм мне запомнился конец той ночи, во взятой Кадмее, когда мы с Ипполитой пошли снять оружие и отдохнуть. Мы не подозревали, пока не попали туда, что нас отведут в царскую опочивальню. Тяжелые потолочные балки, окрашенные в пурпур, покрыты были резными клубками змей; на ковре, что закрывал одну из стен, припал к земле огромный черный Сфинкс, древнее фиванское божество, с мертвыми воинами в лапах... Мы не могли спать из-за шорохов, наполнявших темноту словно скрип подвешенной веревки; не могли и слиться в любви... В этой постели - ни за что!.. Лежали там, судорожно обнявшись, словно окоченевшие дети, и вскоре засветили лампу.
Но нет худа без добра - мы проговорили до самого рассвета. Я всегда становился умнее, поговорив с ней; и в тот раз четко понял, что трон Кадма станет тем лишним грузом, который потопит корабль: сильнейшие цари испугаются и объединятся, чтобы опрокинуть меня. Да и вообще - половина ночи, проведенная в этом покое, говорила мне, что с Фивами лучше не связываться, до добра это не доведет. Потому, когда настало утро, я провозгласил царем малолетнего сына старшего из братьев; пообещал ему гарантии безопасности; и выбрал для него совет из числа тех людей, что звали меня на помощь. И вернулся домой. Все превозносили мою справедливость и бескорыстие, - а Фивы оказались в моих руках надежнее, чем если бы я стал там царем.
Мы возвращались с великим триумфом. Народ воспевал меня как судью и законодателя всей Эллады и гордился своей причастностью... И на самом деле, с тех пор обиженные из всех племен Аттики приходили сидеть на моем пороге: рабы жестоких хозяев, притесняемые вдовы, сироты у кого отняли наследство... И даже вожди не дерзали ворчать, когда я выносил свой приговор. Мой суд называли славой Афин, сам же я считал его приношением богам: они хорошо меня использовали на земле.
Я часто думал тогда, что уйди я снова в поход с Пирифом - не видать бы мне Фив, ведь время летит быстро. А впрочем, зачем мне эти походы? - такого трофея они мне больше никогда не принесут! Мне и дома хватало дел и радостей.
Но вот однажды утром - мы поднимались рано на верховую прогулку Ипполита села на кровать и говорит:
- Тезей, меня тошнит!..
Лицо у нее позеленело, руки холодные; чуть погодя - вырвало ее... Пока бегали за лекарем, меня самого затошнило от страха; в голове крутится "яд!". Он пришел, вызвал ее женщин, ждет пока я выйду... Только когда он вышел и сказал, что не собирается отнимать хлеб у повитухи, - только тогда я понял.
Я вошел к ней - она была оживленной и светлой, будто получила в бою легкую рану, из-за которой не хочет поднимать шума... Но когда обнял ее, сказала тихо:
- Ты был прав, Тезей. Девичий Утес далеко.
На пятом месяце она оделась в женское платье впервые. Я как раз в это время зашел к ней - стоит, расставив ноги, руки на бедрах, и смотрит вниз, на свои юбки и на растущий живот. Услышав меня, не обернулась, проворчала мрачно так:
- Я, наверно, сошла с ума, иначе я бы сейчас тебя убила.
- Я, наверно, тоже, - говорю. - Я теперь не могу быть с тобой, но не могу даже подумать ни о ком другом, а так со мной не бывало никогда в жизни...
Она носила платье хорошо, - не хотела, чтобы над ней насмехались, - а я, глядя, как она проплывает мимо, не знал, смеяться мне или плакать. Но вскоре - стоял однажды на балконе, глядя на равнину, - я услышал ее прежний твердый шаг. Она положила ладонь на мою, на балюстраде, и сказала:
- Это будет мальчик.
Позже, став тяжелой и малоподвижной, она часто посылала за певцами. Песни тщательно выбирала: никакой кровной вражды, никаких проклятий - но баллады о победах, о рождениях героев от любви богов... "Кто может поручиться, что он не слышит?" А по ночам брала мою руку и клала на то место, где был ребенок, чтобы я ощутил его движение. "Он бьет высоко; говорят, это признак мужчины..."
Схватки у нее начались, когда я был в Ахарнае: разбирался с одним мерзавцем, который насмерть забил своего крестьянина. Вернувшись домой, узнал, что она трудится уже три часа. Она была сильна, всё время на воздухе, никогда не болела - я думал, что родит быстро; но она промучилась всю ночь, с долгими, тяжелыми болями... Повитуха сказала, это часто бывает с девушками, которые живут жизнью Артемиды: то ли богиня злится, то ли мышцы у них слишком плотные и не растягиваются как надо. Я шагал взад-вперед за дверью и слышал приглушенные голоса и шипение факелов, но от нее - ни звука. В холодный предрассветный нас меня охватил ужас: она уже умерла, а они боятся сказать мне!.. Растолкал кучу сонных женщин на пороге, вошел - она лежала спокойно, - схваток не было, - бледная, с каплями пота на лбу... Но увидела меня - улыбнулась и протянула руку.
- Он драчун, этот твой парень. Но я уже побеждаю.
Я подержал ее за руку, потом почувствовал, как она напряглась... Она забрала руку. "Теперь уйди", - говорит.
Когда самые первые лучи солнца коснулись Скалы, а равнина была еще в тени, - тогда я впервые услышал ее крик, но в этом крике было и торжество вместе с болью. Разом заговорили повитухи, потом раздался голос ребенка...
Я был так близко от дверей - слушал, что ей сказала повитуха; но когда вошел - дал ей первой сказать мне. Теперь она не выглядела больной, только смертельно уставшей, будто после целого дня в горах или долгой ночи любви... Всё тело было расслабленным, но серые глаза сияли. Откинула простыню:
- Ну что я говорила!
Повитуха кивнула, затараторила, мол, нет ничего удивительного, что госпоже пришлось потрудиться всю ночь с таким крупным мальчиком... Я взял его на руки - он показался тяжелее, чем другие мои дети, которых мне доводилось держать; однако не слишком большой, не маленький - в самый раз... И был не красный, не сморщенный, а налитой и румяный, словно созрел под солнцем в удачный год. И хотя глаза у него были туманной голубизны, как у всех новорожденных, - ничего не понимающие, косящие, - это уже были ее глаза.
Я отдал его назад, поцеловал ее и дал ему в ручонку свой палец, чтобы ощутить его хватку... И подставил ему под ладошку царское кольцо Афин. Его пальцы сомкнулись на печати... А я смотрел ей в глаза. Мы молчали, - слишком много ушей было рядом, - но нам никогда не нужно было говорить, чтобы понять друг друга.
5
Он расцветал, как весенние цветы, и рос - словно тополь возле ручья.
Мы нашли ему хорошую кормилицу... У его матери было мало молока, и она слишком уставала от диких гор и от меня. Но она часто вбегала к нему, прямо с охоты, подхватывала его, сажала себе на плечо, - он любил ее сильные руки и визжал от восторга. Он еще не умел ходить, а она уже скакала с ним галопом, посадив перед собой верхом на коня; лошадей он боялся не больше, чем своей няньки... Но по вечерам у огня она сажала его на колени, как всякая мать, и пела ему длинные северные песни на своем языке...
У меня было порядком сыновей; и не было ни одного ребенка, если только я знал о нем, о котором бы я не заботился. Только во Дворце было шесть или семь. Но казалось в порядке вещей, что, когда я шел проведать кого-то из них, мать говорила: "Утихни и веди себя хорошо, к нам царь придет..." Что к этому сыну я отношусь по-особому, люди поняли очень скоро.
А чем ярче свет, тем дальше видно... Всё вместе было слишком ясно: наша любовь и совершенство нашего сына разоблачали мои намерения, которые я хотел пока сохранить в тайне. Теперь я правил в Афинах уже девять лет и знал свой народ; и чувствовал, как капитан чует начало прилива, что тут они не со мной.
Когда я имел женщин во многих местах - это принимали легко, даже хвастались мной; если бы все истории, что рассказывали про меня, были правдой, я один смог бы заселить еще одну Аттику. То, что я даже Владычицу амазонок уложил в постель и прижил с ней сына, - это тоже было вроде подвига и очень всем нравилось поначалу. Но время шло, она жила как моя царица; все увидели, что будь моя воля - она и стала бы царицей... Тогда у них настроение изменилось.
Опасность была не в том страхе перед всем новым, непривычным, который живет внутри каждого маленького человека. Их страшило другое, и этот страх издревле укоренился в каждом эллине: она служила раньше Богине, и я ее не переломил... Слишком хорошо они помнили Медею. Они думали, - и, быть может, были правы, - что если бы я не пришел тогда, она спихнула бы отца с трона и принесла бы его в жертву в конце года, как это делалось во времена береговых людей, владевших этой землей до нас, и возродила бы старую религию.
А теперь поползли такие же слухи про нее; поползли понизу, среди крестьян в основном. Если бы я предвидел такое, то пожалуй не назвал бы нашего сына Ипполитом: это был обычай береговых людей, что сын назывался по матери... Но изменить имя теперь - это было бы публичным оскорблением для нее, да я и не представлял себе как можно называть его иначе.
Дворяне, если бы захотели, много могли бы сделать, чтобы пресечь эти выдумки. Они-то знали, как она себя ведет, и видели правду собственными глазами... Но у них были свои основания для недовольства: слишком много новых людей появилось во Дворце, слишком влиятельны были она сама и ее друзья, слишком распускались, по их мнению, их дочери, следуя ее примеру... А главное - они ждали от меня женитьбы на Крите.
Судьба, на которую я так надеялся, не спешила вмешаться, чтобы освободить меня. Девочка была дочерью Миноса, а на Крите слишком много старых верований, чтобы там можно было пренебречь женской линией. Если бы я отдал ее другому мужчине, достаточно высокородному, чтобы не нанести ей бесчестья, - Крит оказался бы в его руках. Если бы выдал за крестьянина, как было однажды сделано в Аргосе, - оказался бы обесчещен сам, и критяне не потерпели бы больше моей власти... Оставить ее незамужней - она превратится в приманку для каждого честолюбивого царя в Элладе и каждого аристократа на Крите... Быть может я и пошел бы на такой риск ради своей любимой и ее сына, но тут было еще кое-что: Микены.
Теперь там царствовал Эхелай. Он давно уже выдал замуж свою сестру; но когда он узнает, что я ради своей пленницы сделал то, в чем отказал Львиному Дому, - не успокоится, пока не смоет это оскорбление моей кровью. Больше того, он просто-напросто не поверит, что ради такой мелочи, - подумаешь, женщина! - что ради такой мелочи можно отказаться от политического союза. И будет убежден, что от союза с ним я отказался по каким-то другим причинам, а критская помолвка была лишь отговоркой... А раз так - я что-то замышляю против него... И тогда Крит и Микены превратятся в пару жерновов, а Афинам придется стать зерном.
Время уходило, и у меня оставалась только одна надежда - смерть Федры. Я мечтал об этом в глубине души; я думал об этом, как думаешь о любом средстве добиться нужного результата... Каждый царь имеет возле себя таких людей, что им достаточно одного взгляда, им ничего не надо говорить... Но в каждом человеке есть своя граница зла, - как и добра, - и уж через нее не переступишь.
Вот эти заботы одолевали меня, когда пришло письмо от Пирифа: он приглашал нас обоих на свадьбу. Мы думали, пока нас не будет видно, - народ в Аттике займет свои мысли чем-нибудь другим; потому поехали с особой радостью... Но получилось так, что этот пир стал самым злосчастным в Элладе; даже хуже того, что был в Калидоне после охоты на вепря.
Началось всё прекрасно. Пириф нашел себе как раз такую девушку, какая была ему нужна: дочь одного из крупных вождей и лапифка до мозга костей, она была способна всю жизнь мириться с мужем-бродягой, как мирилась и ее мать. Дворец был забит снедью, вином и гостями до самых ворот. Лапифы очень гостеприимный народ; не только Зал, - для царей, вождей и воинов, - но и весь двор был заставлен столами, - для конюших, слуг и крестьян, - а дальше, под деревьями, стояли еще столы... Пириф сказал, что те - для кентавров.
Я посмотрел на него с удивлением.
- А почему бы нет? - сказал он. - Я обещал Старине сделать для них всё что смогу, и я держу слово. Я не позволяю никому ни охотиться на них, ни красть их лошадок, ни выжигать их медовый вереск; если их ловят на краже ягненка - я сужу их нормальным человеческим судом, а раньше крестьяне прибивали их гвоздями к деревьям для острастки остальным... И они не остаются в долгу, я даже не ожидал. Они, как лошади, - чуют друзей. Месяц назад предупредили меня о грабителях, напавших на мой скот; ради этого пришли прямо вниз, на равнину!.. Такого никто в Фессалии и не слыхивал... Так что я должен им обед, и он им понравится, ведь я знаю их вкусы, должен бы... Мясо, и вдобавок целая телега сырых костей - они их любят колоть и доставать мозг - и кобылье молоко, заправленное медом... Я поместил их там, а то от их запаха большинство блевать начинает. И там, в сторонке, не страшно что им вино попадет нечаянно. От вина они бесятся...
В день свадьбы мы с Пирифом везли домой его невесту в свадебной карете, а за нами следовала громадная кавалькада верховых лапифов. Это было великолепное зрелище: лента всадников извивалась от замка ее отца и текла через равнину как река. Крестьяне приветствовали нас криками и песнями; в них вливались и голоса кентавров - кошмарный рев, от которого лошади перебесились бы, управляй ими кто другой, кроме лапифов... Потом мы расселись пировать, и я - выполняя свои обязанности шафера - обходил всех гостей, чтобы убедиться, что везде всё в порядке. Пир кентавров под тенистыми деревьями был в разгаре; и верно - Пириф не ошибся - это было тошнотворное зрелище. Только в одном углу соблюдались приличия: там сидел Старина и ему прислуживали его мальчики; пожалуй, они его тоже кой-чему научили, хотя он их научил большему. Они были умыты, причесаны, одеты как подобает, - издали я бы их не отличил от прочих, - но все они были здесь, и в любой момент не меньше двух-трех из них находились возле него, покинув своих родных, ради того чтобы оказать ему учтивость среди зловония этого пира.
В Фессалии женщины на празднествах сидят отдельно, но я видел Ипполиту, возле невесты. Она надела женское платье, зная, что Пирифу это понравится, и ни одна не могла сравниться с ней красотой. Впрочем, так мне казалось всегда...
Среди прочих слуг я привез с собой моего пажа, юношу по имени Менестей. Он был из царского рода - сын двоюродного брата моего отца, Петея... Петей умер в изгнании во время войн за царство, и я не видел нужды вешать на парня старые грехи его родни; тем более что он не очень-то оплакивал своего отца; тот, по рассказам, был несносный человек... Потому я дал Менестею место при дворе и считал его дельным парнем: он быстро соображал и ему не надо было повторять дважды... Если у него был недостаток - это стремление забегать вперед и делать больше, чем с него спрашивали; в детстве ему не давали шага сделать, и теперь он страшно любил показать себя там, где другие не справлялись. Но чрезмерная самостоятельность всегда кажется меньшим злом, чем тупость...
На этот раз он прислуживал за нашим столом вместе с другими высокородными юношами. Но когда я усаживался на свое место, ко мне подошел мальчик, наклонился и спросил шепотом: "Ты знал, господин мой, что твой паж дает Старине вино?"
Он был аккуратно причесан и носил короткие штаны с бахромой, но тело его побурело, как старое дерево, и он назвал Старину тем непроизносимым именем, потому я мигом пошел за ним. На самом деле, Менестей со своим кувшином стоял перед Стариной. Один из мальчиков, подававший Старине мясо, зашел ему за плечо и показывал Менестею: "Не надо!" Но Менестей не заметил этого или не захотел замечать.
Голова Старины подалась вперед, ноздри задрожали от незнакомого сладкого запаха... Но его мудрость остановила его, или, быть может, он верил своим мальчишкам, - он отвернулся и оттолкнул кувшин; жест был прост, как жест животного, но у него было в этом жесте что-то царственное. Один из мальчишек схватил Менестея за руку и показал ему, что я его зову; но теперь ему надо было пройти мимо скамей кентавров, - и те унюхали вино. Один протянул руку и выхватил кувшин, потом у них завязалась свалка - двое тащили кувшин каждый к себе и успевали хватануть по глотку...
Менестей подошел как ни в чем не бывало. Я уже успел разозлиться: ведь отлично помнил, что передавал ему предупреждение Пирифа.
- Как тебя понимать? - спрашиваю.
А он - сама справедливость во плоти - говорит:
- Я подумал, государь, что они недостаточно к нему почтительны. Во-первых, его поместили на улице; потом они прячут от него вино, а во Дворце его дают даже каждому писцу... Он все-таки их наставник, хоть он и кентавр!
- Наставник? - говорю. - Он царь!.. И он никогда не заходил под крышу, с самого рождения. Его мальчишки знают, кто он, и любят его. А ты любишь только свои побуждения, то есть себя самого. Когда научишься учиться сам, прежде чем учить других, - только тогда ты станешь мужчиной...
Тем временем кентавры вылизывали из кувшина последние капли. Они много пролили, потому я думал, что большого вреда мы не наделали, - и ничего не сказал Пирифу, который шептался со своей невестой. Ужин подходил к концу, и скоро должен был начаться танец.
Женщины поднимались... По обычаю лапифов, сначала невеста со своей свитой женщин проходит в танце среди гостей, а те осыпают ее цветами и благословениями; потом уже следует мужской танец, который кончается тем, что ее уносят. Подступал вечер, и в Зале уже зажигали факелы... Мы с Ипполитой улыбнулись друг другу, когда она выходила из-за стола, - наш свадебный пир был не таков...
Заиграла музыка... Женщины пошли в обход Зала, дети несли факелы, а невесту вел под руку ее отец. Они вышли, и мы услышали во дворе приветственные клики и песни, которые постепенно удалялись от дверей. Потом шум изменился, стал нестройным и громким, вдали какой-то старик сердито закричал... Пириф вскочил на ноги, я за ним - и в этот момент услышал звонкий крик: "Тезей!.." Это был голос Ипполиты, перекрывший общий гвалт.
Мужчины поднялись, в суматохе бросились к дверям... "Стойте! - кричу. Возьмите оружие!" На стенах были старые военные трофеи, а люди, приехавшие издалека, сложили свое оружие у входа... Я схватил лапифский боевой топор и меч. Пока мы вооружались, несколько ребятишек в изорванных и запачканных праздничных платьицах вбежали в Зал, плача от страха... У нас не было времени утешать их - мы ринулись в сумерки.
Двор был пуст, скамьи крестьян опрокинуты - шум доносился из-за ворот. Там творилось что-то несусветное, как при разгроме города: визжали и царапались женщины, брошенные на столы среди рассыпанного мяса и творога: кентавры с хрюканьем сдирали с них одежду, рычали друг на друга... Крестьяне, которые кинулись было на помощь, сами теперь вопили о помощи, так же пронзительно, как и женщины... Стыда в этом не было: ведь в кентаврах течет кровь Титанов, так что разъяренный кентавр сильнее двух-трех человек: один просто оторвал руку напрочь какому-то бедняге... Я мчался через весь этот хаос, крича свой боевой клич и имя Ипполиты... Когда она отозвалась словно светлее стало. Под ногами корчились тела, хрустели черепки и коптили факелы - я бежал дальше, и вот наконец увидел ее. Она отбивалась большим ножом со стола хлебореза, защищая невесту; а отец той лежал перед ними, затоптанный, весь в крови. Я успел как раз вовремя: когда кентавр вырвал у нее нож, я всадил ему в череп топор. Череп оказался таким толстым, что едва не вывернул топор из руки, а потом я с трудом его выдернул... Топор я отдал Ипполите, сам выхватил меч - и мы с ней снова стояли плечо к плечу. Пириф прижал невесту спиной к дереву и, загородив собой, работал своим длинным копьем... Женские вопли затихали, отовсюду неслись боевые клики и могучий рев кентавров.
Я видывал кровавые битвы, но эта была самой кровавой и самой отвратительной: не война и не скотобойня - но хуже и того и другого. Я уже забыл почти все подробности, и рад этому; но помню, как ободрал себе голень об огромный винный кувшин, который кентавры стащили со двора, найдя его по запаху, как находили они овечьи загоны... И еще помню Старину. Стол его был перевернут, а он стоял перед своим почетным креслом, защищая двух мальчишек. Прижал их к себе по бокам обеими руками, словно это были его собственные дети; старые желтые зубы были оскалены, шерсть на спине дыбом... И рычал своему народу на языке кентавров, пытаясь их остановить. Но они были слишком бешены - они не слышали. И пока я смотрел, мальчишки завертелись у него в руках, вырвались и, выхватив маленькие золотые кинжалы из-за поясов, полетели, крича как соколы, в бой.
Потом мне стало не до него, но незадолго до конца я снова посмотрел в ту сторону. Старина стоял одиноко, его волосатые руки свисали у согнутых колен так низко, что кулаки почти упирались в землю, голова ввалилась в плечи... Он смотрел прямо перед собой. Говорят, кентавры слишком примитивны, чтобы плакать как люди, - но тогда я это видел своими глазами.
Наконец все было кончено. Кентавры с воем бежали в горы; лапифы потом травили их, как волков... Те из них, что остались, - те ушли дальше в дикие леса, и нынче их в Фессалии уже нет.
Когда шум погони затих, мы, гости этой земли, сделали что могли для раненых, подобрали мертвых... Людей, я имею в виду, потому что лапифы больше не считали кентавров людьми и на другой день сожгли их, без обрядов, словно ящурный скот. Я потом думал - и не один раз, - если бы не этот злополучный пир, который подавил в них людей и возбудил скотов, - быть может, со временем, подружившись с людьми, они могли бы очеловечиться? Быть может, у Старины были сыновья, а мы их наверняка убили... И он ушел, с остатками своего народа, нести свое жреческое бремя на какой-нибудь другой горе, подальше от людей, - и теперь никто никогда не узнает, смогли бы они стать людьми или нет.
Ипполита, хоть вся избитая, была во Дворце, помогая женщинам; а я пошел к фонтану во дворе - умыться - и тут встретил Менестея. Дел вокруг было много, но он стоял безучастный, белый как мел - словно больной. Я был весь покрыт грязью и кровью и изодран когтями кентавров; а сколько народу погибло, а как сейчас рыдала невеста на своей девичьей постели! - ведь отец ее еще не похоронен, кто станет зачинать детей в такую злосчастную ночь?.. При виде его раны мои засаднило.
- Это твоя работа, - говорю. - Слышишь ты, щенок, всезнайка самодовольный? Нравится тебе всё это?
Ну и - дал ему по башке.
Он только посмотрел на меня - и ушел. Наверное, снова вспомнил своего отца. Иногда я задумывался, сколько хороших качеств было примешано к его самомнению; быть может, и он, как кентавр, мог бы измениться, если бы постарался чуть больше? Впрочем, вряд ли: уж такой у него был характер - он не в состоянии был поверить, что может ошибаться. Но тогда, во всяком случае, я об этом не думал; я вышел из себя и мне было не до того, чтобы нянчиться с ним. И он ушел со своими мыслями, о которых не стал мне говорить... А потом - когда я узнал о них - было уже слишком поздно.
6
Пока нас не было, за нашим мальчиком ухаживала Хриза, и ему было хорошо; даже за этот короткий срок он успел подрасти. Дворянство и простой народ не забыли о Крите, как я надеялся, - но это было мелочью рядом с тем, что рассказал мне Пириф в Фессалии и что я должен был носить в себе.
Далеко на севере, за Эвксином и Истром, шло великое движение народов. Бескрайняя равнина, за спиной северного ветра, расположена так далеко от моря, что если принести туда весло - люди принимают его за опахало веялки... Однако там бушевали свои бури; и народы шли ко дну, как корабли на рифах. Южные фракийцы слышали это от северных, а те от южных скифов, а те - от скифов с севера... Из великих северо-восточных степей выходил народ, который называли Черные Плащи, и выедал равнины перед собой как саранча. Пириф не знал, что они из себя представляют; знал только, что у них нет других богов, кроме дня и ночи, и что страх летит перед их пиками как холодный ветер перед дождем.
Но я сомневался, что проклятие уже исчерпано. Я присматривался к Креонту во время войны и был уверен, что это он натравил своих племянников друг на друга, надеясь именно на такой исход. Во время осады боги потребовали царской жизни - он толкнул шагнуть вперед и умереть своего сына... Он уже старел и хотел запугать своих подданных так, чтобы они не заметили его слабости, - и ради этого оставил мертвых вождей гнить под солнцем непогребенными. Бедняга Антигона, прикованная к своей родне, словно терпеливый вол, выползла ночью, чтобы присыпать землей своего никчемного братца... Ее царь Креонт почтил могилой, - но замуровал ее живьем, сволочь. Это возмутило и его собственный народ, и все эллинские земли; родственники поруганных мертвых пришли ко мне с пеплом на головах... Тогда я выступил.
К тому времени фиванцы уже были уверены, что я не стану вмешиваться, так что взять их внезапно не составило труда. С наступлением ночи мы соскользнули с Киферонских холмов, а когда взошла луна - пошли на стены. Обошлось почти без крови: народ был сыт по горло и войной, и Креонтом. Я только заточил его в тюрьму, - не хотел брать на себя крови в этой проклятой истории, - но его грехи давили его, и вскоре он умер без моей помощи. С тех пор я фактически правил Фивами.
Больше чем сам штурм мне запомнился конец той ночи, во взятой Кадмее, когда мы с Ипполитой пошли снять оружие и отдохнуть. Мы не подозревали, пока не попали туда, что нас отведут в царскую опочивальню. Тяжелые потолочные балки, окрашенные в пурпур, покрыты были резными клубками змей; на ковре, что закрывал одну из стен, припал к земле огромный черный Сфинкс, древнее фиванское божество, с мертвыми воинами в лапах... Мы не могли спать из-за шорохов, наполнявших темноту словно скрип подвешенной веревки; не могли и слиться в любви... В этой постели - ни за что!.. Лежали там, судорожно обнявшись, словно окоченевшие дети, и вскоре засветили лампу.
Но нет худа без добра - мы проговорили до самого рассвета. Я всегда становился умнее, поговорив с ней; и в тот раз четко понял, что трон Кадма станет тем лишним грузом, который потопит корабль: сильнейшие цари испугаются и объединятся, чтобы опрокинуть меня. Да и вообще - половина ночи, проведенная в этом покое, говорила мне, что с Фивами лучше не связываться, до добра это не доведет. Потому, когда настало утро, я провозгласил царем малолетнего сына старшего из братьев; пообещал ему гарантии безопасности; и выбрал для него совет из числа тех людей, что звали меня на помощь. И вернулся домой. Все превозносили мою справедливость и бескорыстие, - а Фивы оказались в моих руках надежнее, чем если бы я стал там царем.
Мы возвращались с великим триумфом. Народ воспевал меня как судью и законодателя всей Эллады и гордился своей причастностью... И на самом деле, с тех пор обиженные из всех племен Аттики приходили сидеть на моем пороге: рабы жестоких хозяев, притесняемые вдовы, сироты у кого отняли наследство... И даже вожди не дерзали ворчать, когда я выносил свой приговор. Мой суд называли славой Афин, сам же я считал его приношением богам: они хорошо меня использовали на земле.
Я часто думал тогда, что уйди я снова в поход с Пирифом - не видать бы мне Фив, ведь время летит быстро. А впрочем, зачем мне эти походы? - такого трофея они мне больше никогда не принесут! Мне и дома хватало дел и радостей.
Но вот однажды утром - мы поднимались рано на верховую прогулку Ипполита села на кровать и говорит:
- Тезей, меня тошнит!..
Лицо у нее позеленело, руки холодные; чуть погодя - вырвало ее... Пока бегали за лекарем, меня самого затошнило от страха; в голове крутится "яд!". Он пришел, вызвал ее женщин, ждет пока я выйду... Только когда он вышел и сказал, что не собирается отнимать хлеб у повитухи, - только тогда я понял.
Я вошел к ней - она была оживленной и светлой, будто получила в бою легкую рану, из-за которой не хочет поднимать шума... Но когда обнял ее, сказала тихо:
- Ты был прав, Тезей. Девичий Утес далеко.
На пятом месяце она оделась в женское платье впервые. Я как раз в это время зашел к ней - стоит, расставив ноги, руки на бедрах, и смотрит вниз, на свои юбки и на растущий живот. Услышав меня, не обернулась, проворчала мрачно так:
- Я, наверно, сошла с ума, иначе я бы сейчас тебя убила.
- Я, наверно, тоже, - говорю. - Я теперь не могу быть с тобой, но не могу даже подумать ни о ком другом, а так со мной не бывало никогда в жизни...
Она носила платье хорошо, - не хотела, чтобы над ней насмехались, - а я, глядя, как она проплывает мимо, не знал, смеяться мне или плакать. Но вскоре - стоял однажды на балконе, глядя на равнину, - я услышал ее прежний твердый шаг. Она положила ладонь на мою, на балюстраде, и сказала:
- Это будет мальчик.
Позже, став тяжелой и малоподвижной, она часто посылала за певцами. Песни тщательно выбирала: никакой кровной вражды, никаких проклятий - но баллады о победах, о рождениях героев от любви богов... "Кто может поручиться, что он не слышит?" А по ночам брала мою руку и клала на то место, где был ребенок, чтобы я ощутил его движение. "Он бьет высоко; говорят, это признак мужчины..."
Схватки у нее начались, когда я был в Ахарнае: разбирался с одним мерзавцем, который насмерть забил своего крестьянина. Вернувшись домой, узнал, что она трудится уже три часа. Она была сильна, всё время на воздухе, никогда не болела - я думал, что родит быстро; но она промучилась всю ночь, с долгими, тяжелыми болями... Повитуха сказала, это часто бывает с девушками, которые живут жизнью Артемиды: то ли богиня злится, то ли мышцы у них слишком плотные и не растягиваются как надо. Я шагал взад-вперед за дверью и слышал приглушенные голоса и шипение факелов, но от нее - ни звука. В холодный предрассветный нас меня охватил ужас: она уже умерла, а они боятся сказать мне!.. Растолкал кучу сонных женщин на пороге, вошел - она лежала спокойно, - схваток не было, - бледная, с каплями пота на лбу... Но увидела меня - улыбнулась и протянула руку.
- Он драчун, этот твой парень. Но я уже побеждаю.
Я подержал ее за руку, потом почувствовал, как она напряглась... Она забрала руку. "Теперь уйди", - говорит.
Когда самые первые лучи солнца коснулись Скалы, а равнина была еще в тени, - тогда я впервые услышал ее крик, но в этом крике было и торжество вместе с болью. Разом заговорили повитухи, потом раздался голос ребенка...
Я был так близко от дверей - слушал, что ей сказала повитуха; но когда вошел - дал ей первой сказать мне. Теперь она не выглядела больной, только смертельно уставшей, будто после целого дня в горах или долгой ночи любви... Всё тело было расслабленным, но серые глаза сияли. Откинула простыню:
- Ну что я говорила!
Повитуха кивнула, затараторила, мол, нет ничего удивительного, что госпоже пришлось потрудиться всю ночь с таким крупным мальчиком... Я взял его на руки - он показался тяжелее, чем другие мои дети, которых мне доводилось держать; однако не слишком большой, не маленький - в самый раз... И был не красный, не сморщенный, а налитой и румяный, словно созрел под солнцем в удачный год. И хотя глаза у него были туманной голубизны, как у всех новорожденных, - ничего не понимающие, косящие, - это уже были ее глаза.
Я отдал его назад, поцеловал ее и дал ему в ручонку свой палец, чтобы ощутить его хватку... И подставил ему под ладошку царское кольцо Афин. Его пальцы сомкнулись на печати... А я смотрел ей в глаза. Мы молчали, - слишком много ушей было рядом, - но нам никогда не нужно было говорить, чтобы понять друг друга.
5
Он расцветал, как весенние цветы, и рос - словно тополь возле ручья.
Мы нашли ему хорошую кормилицу... У его матери было мало молока, и она слишком уставала от диких гор и от меня. Но она часто вбегала к нему, прямо с охоты, подхватывала его, сажала себе на плечо, - он любил ее сильные руки и визжал от восторга. Он еще не умел ходить, а она уже скакала с ним галопом, посадив перед собой верхом на коня; лошадей он боялся не больше, чем своей няньки... Но по вечерам у огня она сажала его на колени, как всякая мать, и пела ему длинные северные песни на своем языке...
У меня было порядком сыновей; и не было ни одного ребенка, если только я знал о нем, о котором бы я не заботился. Только во Дворце было шесть или семь. Но казалось в порядке вещей, что, когда я шел проведать кого-то из них, мать говорила: "Утихни и веди себя хорошо, к нам царь придет..." Что к этому сыну я отношусь по-особому, люди поняли очень скоро.
А чем ярче свет, тем дальше видно... Всё вместе было слишком ясно: наша любовь и совершенство нашего сына разоблачали мои намерения, которые я хотел пока сохранить в тайне. Теперь я правил в Афинах уже девять лет и знал свой народ; и чувствовал, как капитан чует начало прилива, что тут они не со мной.
Когда я имел женщин во многих местах - это принимали легко, даже хвастались мной; если бы все истории, что рассказывали про меня, были правдой, я один смог бы заселить еще одну Аттику. То, что я даже Владычицу амазонок уложил в постель и прижил с ней сына, - это тоже было вроде подвига и очень всем нравилось поначалу. Но время шло, она жила как моя царица; все увидели, что будь моя воля - она и стала бы царицей... Тогда у них настроение изменилось.
Опасность была не в том страхе перед всем новым, непривычным, который живет внутри каждого маленького человека. Их страшило другое, и этот страх издревле укоренился в каждом эллине: она служила раньше Богине, и я ее не переломил... Слишком хорошо они помнили Медею. Они думали, - и, быть может, были правы, - что если бы я не пришел тогда, она спихнула бы отца с трона и принесла бы его в жертву в конце года, как это делалось во времена береговых людей, владевших этой землей до нас, и возродила бы старую религию.
А теперь поползли такие же слухи про нее; поползли понизу, среди крестьян в основном. Если бы я предвидел такое, то пожалуй не назвал бы нашего сына Ипполитом: это был обычай береговых людей, что сын назывался по матери... Но изменить имя теперь - это было бы публичным оскорблением для нее, да я и не представлял себе как можно называть его иначе.
Дворяне, если бы захотели, много могли бы сделать, чтобы пресечь эти выдумки. Они-то знали, как она себя ведет, и видели правду собственными глазами... Но у них были свои основания для недовольства: слишком много новых людей появилось во Дворце, слишком влиятельны были она сама и ее друзья, слишком распускались, по их мнению, их дочери, следуя ее примеру... А главное - они ждали от меня женитьбы на Крите.
Судьба, на которую я так надеялся, не спешила вмешаться, чтобы освободить меня. Девочка была дочерью Миноса, а на Крите слишком много старых верований, чтобы там можно было пренебречь женской линией. Если бы я отдал ее другому мужчине, достаточно высокородному, чтобы не нанести ей бесчестья, - Крит оказался бы в его руках. Если бы выдал за крестьянина, как было однажды сделано в Аргосе, - оказался бы обесчещен сам, и критяне не потерпели бы больше моей власти... Оставить ее незамужней - она превратится в приманку для каждого честолюбивого царя в Элладе и каждого аристократа на Крите... Быть может я и пошел бы на такой риск ради своей любимой и ее сына, но тут было еще кое-что: Микены.
Теперь там царствовал Эхелай. Он давно уже выдал замуж свою сестру; но когда он узнает, что я ради своей пленницы сделал то, в чем отказал Львиному Дому, - не успокоится, пока не смоет это оскорбление моей кровью. Больше того, он просто-напросто не поверит, что ради такой мелочи, - подумаешь, женщина! - что ради такой мелочи можно отказаться от политического союза. И будет убежден, что от союза с ним я отказался по каким-то другим причинам, а критская помолвка была лишь отговоркой... А раз так - я что-то замышляю против него... И тогда Крит и Микены превратятся в пару жерновов, а Афинам придется стать зерном.
Время уходило, и у меня оставалась только одна надежда - смерть Федры. Я мечтал об этом в глубине души; я думал об этом, как думаешь о любом средстве добиться нужного результата... Каждый царь имеет возле себя таких людей, что им достаточно одного взгляда, им ничего не надо говорить... Но в каждом человеке есть своя граница зла, - как и добра, - и уж через нее не переступишь.
Вот эти заботы одолевали меня, когда пришло письмо от Пирифа: он приглашал нас обоих на свадьбу. Мы думали, пока нас не будет видно, - народ в Аттике займет свои мысли чем-нибудь другим; потому поехали с особой радостью... Но получилось так, что этот пир стал самым злосчастным в Элладе; даже хуже того, что был в Калидоне после охоты на вепря.
Началось всё прекрасно. Пириф нашел себе как раз такую девушку, какая была ему нужна: дочь одного из крупных вождей и лапифка до мозга костей, она была способна всю жизнь мириться с мужем-бродягой, как мирилась и ее мать. Дворец был забит снедью, вином и гостями до самых ворот. Лапифы очень гостеприимный народ; не только Зал, - для царей, вождей и воинов, - но и весь двор был заставлен столами, - для конюших, слуг и крестьян, - а дальше, под деревьями, стояли еще столы... Пириф сказал, что те - для кентавров.
Я посмотрел на него с удивлением.
- А почему бы нет? - сказал он. - Я обещал Старине сделать для них всё что смогу, и я держу слово. Я не позволяю никому ни охотиться на них, ни красть их лошадок, ни выжигать их медовый вереск; если их ловят на краже ягненка - я сужу их нормальным человеческим судом, а раньше крестьяне прибивали их гвоздями к деревьям для острастки остальным... И они не остаются в долгу, я даже не ожидал. Они, как лошади, - чуют друзей. Месяц назад предупредили меня о грабителях, напавших на мой скот; ради этого пришли прямо вниз, на равнину!.. Такого никто в Фессалии и не слыхивал... Так что я должен им обед, и он им понравится, ведь я знаю их вкусы, должен бы... Мясо, и вдобавок целая телега сырых костей - они их любят колоть и доставать мозг - и кобылье молоко, заправленное медом... Я поместил их там, а то от их запаха большинство блевать начинает. И там, в сторонке, не страшно что им вино попадет нечаянно. От вина они бесятся...
В день свадьбы мы с Пирифом везли домой его невесту в свадебной карете, а за нами следовала громадная кавалькада верховых лапифов. Это было великолепное зрелище: лента всадников извивалась от замка ее отца и текла через равнину как река. Крестьяне приветствовали нас криками и песнями; в них вливались и голоса кентавров - кошмарный рев, от которого лошади перебесились бы, управляй ими кто другой, кроме лапифов... Потом мы расселись пировать, и я - выполняя свои обязанности шафера - обходил всех гостей, чтобы убедиться, что везде всё в порядке. Пир кентавров под тенистыми деревьями был в разгаре; и верно - Пириф не ошибся - это было тошнотворное зрелище. Только в одном углу соблюдались приличия: там сидел Старина и ему прислуживали его мальчики; пожалуй, они его тоже кой-чему научили, хотя он их научил большему. Они были умыты, причесаны, одеты как подобает, - издали я бы их не отличил от прочих, - но все они были здесь, и в любой момент не меньше двух-трех из них находились возле него, покинув своих родных, ради того чтобы оказать ему учтивость среди зловония этого пира.
В Фессалии женщины на празднествах сидят отдельно, но я видел Ипполиту, возле невесты. Она надела женское платье, зная, что Пирифу это понравится, и ни одна не могла сравниться с ней красотой. Впрочем, так мне казалось всегда...
Среди прочих слуг я привез с собой моего пажа, юношу по имени Менестей. Он был из царского рода - сын двоюродного брата моего отца, Петея... Петей умер в изгнании во время войн за царство, и я не видел нужды вешать на парня старые грехи его родни; тем более что он не очень-то оплакивал своего отца; тот, по рассказам, был несносный человек... Потому я дал Менестею место при дворе и считал его дельным парнем: он быстро соображал и ему не надо было повторять дважды... Если у него был недостаток - это стремление забегать вперед и делать больше, чем с него спрашивали; в детстве ему не давали шага сделать, и теперь он страшно любил показать себя там, где другие не справлялись. Но чрезмерная самостоятельность всегда кажется меньшим злом, чем тупость...
На этот раз он прислуживал за нашим столом вместе с другими высокородными юношами. Но когда я усаживался на свое место, ко мне подошел мальчик, наклонился и спросил шепотом: "Ты знал, господин мой, что твой паж дает Старине вино?"
Он был аккуратно причесан и носил короткие штаны с бахромой, но тело его побурело, как старое дерево, и он назвал Старину тем непроизносимым именем, потому я мигом пошел за ним. На самом деле, Менестей со своим кувшином стоял перед Стариной. Один из мальчиков, подававший Старине мясо, зашел ему за плечо и показывал Менестею: "Не надо!" Но Менестей не заметил этого или не захотел замечать.
Голова Старины подалась вперед, ноздри задрожали от незнакомого сладкого запаха... Но его мудрость остановила его, или, быть может, он верил своим мальчишкам, - он отвернулся и оттолкнул кувшин; жест был прост, как жест животного, но у него было в этом жесте что-то царственное. Один из мальчишек схватил Менестея за руку и показал ему, что я его зову; но теперь ему надо было пройти мимо скамей кентавров, - и те унюхали вино. Один протянул руку и выхватил кувшин, потом у них завязалась свалка - двое тащили кувшин каждый к себе и успевали хватануть по глотку...
Менестей подошел как ни в чем не бывало. Я уже успел разозлиться: ведь отлично помнил, что передавал ему предупреждение Пирифа.
- Как тебя понимать? - спрашиваю.
А он - сама справедливость во плоти - говорит:
- Я подумал, государь, что они недостаточно к нему почтительны. Во-первых, его поместили на улице; потом они прячут от него вино, а во Дворце его дают даже каждому писцу... Он все-таки их наставник, хоть он и кентавр!
- Наставник? - говорю. - Он царь!.. И он никогда не заходил под крышу, с самого рождения. Его мальчишки знают, кто он, и любят его. А ты любишь только свои побуждения, то есть себя самого. Когда научишься учиться сам, прежде чем учить других, - только тогда ты станешь мужчиной...
Тем временем кентавры вылизывали из кувшина последние капли. Они много пролили, потому я думал, что большого вреда мы не наделали, - и ничего не сказал Пирифу, который шептался со своей невестой. Ужин подходил к концу, и скоро должен был начаться танец.
Женщины поднимались... По обычаю лапифов, сначала невеста со своей свитой женщин проходит в танце среди гостей, а те осыпают ее цветами и благословениями; потом уже следует мужской танец, который кончается тем, что ее уносят. Подступал вечер, и в Зале уже зажигали факелы... Мы с Ипполитой улыбнулись друг другу, когда она выходила из-за стола, - наш свадебный пир был не таков...
Заиграла музыка... Женщины пошли в обход Зала, дети несли факелы, а невесту вел под руку ее отец. Они вышли, и мы услышали во дворе приветственные клики и песни, которые постепенно удалялись от дверей. Потом шум изменился, стал нестройным и громким, вдали какой-то старик сердито закричал... Пириф вскочил на ноги, я за ним - и в этот момент услышал звонкий крик: "Тезей!.." Это был голос Ипполиты, перекрывший общий гвалт.
Мужчины поднялись, в суматохе бросились к дверям... "Стойте! - кричу. Возьмите оружие!" На стенах были старые военные трофеи, а люди, приехавшие издалека, сложили свое оружие у входа... Я схватил лапифский боевой топор и меч. Пока мы вооружались, несколько ребятишек в изорванных и запачканных праздничных платьицах вбежали в Зал, плача от страха... У нас не было времени утешать их - мы ринулись в сумерки.
Двор был пуст, скамьи крестьян опрокинуты - шум доносился из-за ворот. Там творилось что-то несусветное, как при разгроме города: визжали и царапались женщины, брошенные на столы среди рассыпанного мяса и творога: кентавры с хрюканьем сдирали с них одежду, рычали друг на друга... Крестьяне, которые кинулись было на помощь, сами теперь вопили о помощи, так же пронзительно, как и женщины... Стыда в этом не было: ведь в кентаврах течет кровь Титанов, так что разъяренный кентавр сильнее двух-трех человек: один просто оторвал руку напрочь какому-то бедняге... Я мчался через весь этот хаос, крича свой боевой клич и имя Ипполиты... Когда она отозвалась словно светлее стало. Под ногами корчились тела, хрустели черепки и коптили факелы - я бежал дальше, и вот наконец увидел ее. Она отбивалась большим ножом со стола хлебореза, защищая невесту; а отец той лежал перед ними, затоптанный, весь в крови. Я успел как раз вовремя: когда кентавр вырвал у нее нож, я всадил ему в череп топор. Череп оказался таким толстым, что едва не вывернул топор из руки, а потом я с трудом его выдернул... Топор я отдал Ипполите, сам выхватил меч - и мы с ней снова стояли плечо к плечу. Пириф прижал невесту спиной к дереву и, загородив собой, работал своим длинным копьем... Женские вопли затихали, отовсюду неслись боевые клики и могучий рев кентавров.
Я видывал кровавые битвы, но эта была самой кровавой и самой отвратительной: не война и не скотобойня - но хуже и того и другого. Я уже забыл почти все подробности, и рад этому; но помню, как ободрал себе голень об огромный винный кувшин, который кентавры стащили со двора, найдя его по запаху, как находили они овечьи загоны... И еще помню Старину. Стол его был перевернут, а он стоял перед своим почетным креслом, защищая двух мальчишек. Прижал их к себе по бокам обеими руками, словно это были его собственные дети; старые желтые зубы были оскалены, шерсть на спине дыбом... И рычал своему народу на языке кентавров, пытаясь их остановить. Но они были слишком бешены - они не слышали. И пока я смотрел, мальчишки завертелись у него в руках, вырвались и, выхватив маленькие золотые кинжалы из-за поясов, полетели, крича как соколы, в бой.
Потом мне стало не до него, но незадолго до конца я снова посмотрел в ту сторону. Старина стоял одиноко, его волосатые руки свисали у согнутых колен так низко, что кулаки почти упирались в землю, голова ввалилась в плечи... Он смотрел прямо перед собой. Говорят, кентавры слишком примитивны, чтобы плакать как люди, - но тогда я это видел своими глазами.
Наконец все было кончено. Кентавры с воем бежали в горы; лапифы потом травили их, как волков... Те из них, что остались, - те ушли дальше в дикие леса, и нынче их в Фессалии уже нет.
Когда шум погони затих, мы, гости этой земли, сделали что могли для раненых, подобрали мертвых... Людей, я имею в виду, потому что лапифы больше не считали кентавров людьми и на другой день сожгли их, без обрядов, словно ящурный скот. Я потом думал - и не один раз, - если бы не этот злополучный пир, который подавил в них людей и возбудил скотов, - быть может, со временем, подружившись с людьми, они могли бы очеловечиться? Быть может, у Старины были сыновья, а мы их наверняка убили... И он ушел, с остатками своего народа, нести свое жреческое бремя на какой-нибудь другой горе, подальше от людей, - и теперь никто никогда не узнает, смогли бы они стать людьми или нет.
Ипполита, хоть вся избитая, была во Дворце, помогая женщинам; а я пошел к фонтану во дворе - умыться - и тут встретил Менестея. Дел вокруг было много, но он стоял безучастный, белый как мел - словно больной. Я был весь покрыт грязью и кровью и изодран когтями кентавров; а сколько народу погибло, а как сейчас рыдала невеста на своей девичьей постели! - ведь отец ее еще не похоронен, кто станет зачинать детей в такую злосчастную ночь?.. При виде его раны мои засаднило.
- Это твоя работа, - говорю. - Слышишь ты, щенок, всезнайка самодовольный? Нравится тебе всё это?
Ну и - дал ему по башке.
Он только посмотрел на меня - и ушел. Наверное, снова вспомнил своего отца. Иногда я задумывался, сколько хороших качеств было примешано к его самомнению; быть может, и он, как кентавр, мог бы измениться, если бы постарался чуть больше? Впрочем, вряд ли: уж такой у него был характер - он не в состоянии был поверить, что может ошибаться. Но тогда, во всяком случае, я об этом не думал; я вышел из себя и мне было не до того, чтобы нянчиться с ним. И он ушел со своими мыслями, о которых не стал мне говорить... А потом - когда я узнал о них - было уже слишком поздно.
6
Пока нас не было, за нашим мальчиком ухаживала Хриза, и ему было хорошо; даже за этот короткий срок он успел подрасти. Дворянство и простой народ не забыли о Крите, как я надеялся, - но это было мелочью рядом с тем, что рассказал мне Пириф в Фессалии и что я должен был носить в себе.
Далеко на севере, за Эвксином и Истром, шло великое движение народов. Бескрайняя равнина, за спиной северного ветра, расположена так далеко от моря, что если принести туда весло - люди принимают его за опахало веялки... Однако там бушевали свои бури; и народы шли ко дну, как корабли на рифах. Южные фракийцы слышали это от северных, а те от южных скифов, а те - от скифов с севера... Из великих северо-восточных степей выходил народ, который называли Черные Плащи, и выедал равнины перед собой как саранча. Пириф не знал, что они из себя представляют; знал только, что у них нет других богов, кроме дня и ночи, и что страх летит перед их пиками как холодный ветер перед дождем.