Казалось, они шли довольно долго. Я слышал шарканье шагов, слышал как они спотыкались о камни на дороге, охали, хватались друг за дружку чтобы не упасть... Потом все эти звуки стали вроде бы удаляться - я обернулся. Они растворились в сумерках у поворота дороги; вроде бы всё - можно идти... Подымаюсь, - но тут на дороге послышались колеса, и я решил еще подождать.
   Это была та самая позолоченная колесница, но теперь ее везли пустую. Она была очень легкая, и ее свободно тянули два человека, каждый по свою сторону дышла. Они сняли с голов тяжелые бычьи рога, но оставались еще в своих леопардовых шкурах; а больше на них ничего не было. Брели неторопливо, иногда перекидывались парой слов друг с другом - словно мужики после долгого дня пахоты... Два черноволосых наксийца: юноша и бородатый.
   Колесница проехала, за ней никто не шел. Это был конец, я собрался идти, и тут, - уже поднявшись на ноги, - заглянул в колесницу сзади. На платформе лежало тело. Оно безвольно покачивалось на неровностях дороги... и я увидел изорванную синюю юбку и маленькую изящную ступню, розовую у пальцев и на пятке.
   Выбежал из-за деревьев, схватился за поручни колесницы... Они почувствовали толчок и обернулись, остановившись. Молодой сказал: "Это ты зря, чужеземец. Это не к добру..." Старший добавил: "Оставь ее в покое до утра. В храме она будет в безопасности".
   - Подождите! - говорю. - К добру или нет - я должен ее увидеть. Что с ней сделали? Она мертва?
   Они переглянулись изумленно:
   - Мертва?.. С какой стати? Нет, конечно! - это младший.
   Но тут заговорил старший:
   - Послушай, человек, от нашего вина никому вреда не бывало. Оно и вообще отменно, а на сегодня мы бережем самое лучшее - ничего ей не сделается. Оставь ее, ее сон нельзя тревожить. Пока она не проснется - она все еще невеста бога.
   По тому, как он говорил, я понял что это жрец. И догадался, - не знаю как и почему, - что там, на горе, она отдалась ему. Я отвернулся от него и нагнулся к ней.
   Она свернулась калачиком на боку, возле головных уборов с рогами, что сняли с себя мужчины. Волосы были спутаны, как у спящего ребенка, только кончики прядей были тверды и остры... Шелковистые веки закрывали глаза покойно и мирно, и мягко румянились щеки под черными густыми ресницами... По ним я ее и узнал; по ним - да еще по нежной груди, что покоилась на согнутой руке. Губ ее я не видел - нижняя часть лица вся была вымазана кровью... Дышала она тяжело, рот был открыт, и даже зубы были покрыты коркой засохшей крови; и ее затхлая вонь смешалась с запахом вина, когда я наклонился ниже.
   Чуть погодя я тронул ее плечо, обнаженное порванным платьем... Она вздохнула, пробормотала что-то, - я не расслышал, - веки ее дрогнули... И распрямила, расправила руку.
   До сих пор кулачок был прижат к груди, как у ребенка, что взял с собой в постель игрушку. Теперь она старалась разжать его, а кровь склеила пальцы, и это не получалось... Но наконец она раскрыла ладонь - и я увидел, что там было.
   Почти год сидел я у арены на Крите и наблюдал Бычью Пляску, если не плясал сам; я видел смерть Сина-Сосняка и не ударил лицом в грязь...
   Но тут я отвернулся, привалился к оливе - и едва само сердце не изрыгнул наружу!.. Меня выворачивало наизнанку, я дрожал от прохлады вечерней, зубы стучали, из глаз лились потоки слез... Долго!..
   Потом почувствовал руку на плече, это был бородатый жрец. Он был хорошо сложен, смуглый, темноглазый; тело покрыто ссадинами и шрамами от беготни по горам, и сплошь в винных пятнах... Он смотрел на меня печально, как вчера я смотрел на царя: смотрел - и не знал, что сказать мне. Наши глаза встретились - так люди в море встречаются взглядом: они бы окликнули друг друга, но знают что ветер унесет слова. Я понял, что он увидел мое состояние, - и отвернулся.
   Потом раздался какой-то шум; я обернулся - молодой уходил с дышлом на плече и уводил колесницу. Я сделал несколько шагов следом; в животе было холодно, ноги свинцовые... Жрец шел рядом, не пытался меня задержать... Но когда я остановился - он встал напротив, вытянул руку и сказал: "Иди с миром, эллинский гость. Для человека - несчастье увидеть таинство, которого он не понимает. Отдавать себя без вопросов, не требовать лишнего знания - в этом мудрость богов. И она это понимает, она нашей крови".
   Я вспомнил многое: окровавленные бычьи рога на арене, тот ее голос в горящем Лабиринте... В первую нашу ночь она мне сказала, что она критянка, совсем критянка. Но не только это - она еще и дочь Пасифаи!..
   Колесница укатилась уже за поворот дороги и мерцала сквозь оливы... Подымалась яркая весенняя луна, и всё вокруг стало бледным и ясным, а листья бросали черные тени... Пятнистая шкура и запачканное тело жреца сливались с деревом, на которое он опирался, глядя на меня; он думал о чем-то своем, не знаю о чем, - а я о своем.
   Бледнело закатное небо, лик луны подымался над морем, и белая дорожка сверкала меж качавшихся ветвей... Я видел эту луну, яркий свет ее... - но вокруг всё вроде поменялось: словно стоял я не здесь, а на высокой платформе и смотрел на тень громадной скалы, что закрыла равнину; а ясное, сверкающее звездами небо обнимало янтарные горы, и высокая крепость тоже сияла, сама, словно ее камни дышали светом.
   "Воистину не к добру я посмотрел на нее - слишком рано и слишком близко. Меня ждет теперь не только холодная постель, но и холодная тень над судьбой, над всей жизнью моей, - мертвый Минос в царстве Гадеса не простит мне того, что я теперь должен сделать... Тем хуже для меня, - но лучше для твердыни Эрехтея, которая долго стояла до меня и долго простоит после: я не стану возвращаться к тому свету с полными руками тьмы, даже если эта тьма от кого-то из богов" - так я подумал тогда. Посмотрел на жреца... Тот тоже повернулся лицом к луне, и луна отблескивала в его открытых глазах; а сам он был неподвижен, будто дерево, будто змея на камне. Он был похож на человека, что знает магию земную и мог бы пророчествовать в безумии пляски...
   И тогда я подумал о Лабиринте, о великом Лабиринте простоявшем тысячу лет, и вспомнил слова Миноса, что голос бога уже не звал их больше в последнее время. "Всё меняется, - подумал я. - Меняется всё, кроме вечноживущих богов. Впрочем, кто знает?.. Быть может, через тысячу веков и сами они, в небесном доме своем за облаками, услышат голос, что зовет царей? Услышат - и отдадут свое бессмертье, - ведь дар богов должен быть больше дара людей! - и отдадут свое бессмертье, и вся их мощь и слава поднимутся как дым к другому, высшему небу; перейдут к другому, более великому богу... Это как бы вознесение из смерти в жизнь, если такая вещь может случиться. Но здесь - здесь это падение из жизни в смерть: безумие без оракула, кровь без уха чуткого к божьему зову, без согласия освобождающего душу... Да, это воистину смерть!.."
   И еще вспомнилась комнатка за храмом, где она назвала меня варваром. И будто снова ее пальцы тронули мне грудь, и голос прошептал: "Я так тебя люблю - это даже выдержать невозможно!" И я представил себе, как завтра утром она проснется в такой же комнатке, - отмытая от крови, наверно забывшая всё, что сегодня было, - проснется и будет искать меня рядом... Но колесница уже скрылась из виду, и даже шума колес уже не было слышно.
   Я снова обернулся к жрецу - он смотрел на меня.
   - Не к добру я сделал, - сказал я. - Наверно это не понравилось богу, ведь сегодня его праздник... Наверно, мне лучше уйти отсюда поскорее.
   - Ты почтил его, - говорит, - а незнание чужестранца он простит. Но лучше не задерживаться слишком долго, ты прав.
   Я посмотрел на дорогу, пустынную, бледную в лунном свете...
   - А царственная жрица, призванная к вашему таинству, - ее будут чтить здесь, на острове?
   - Не бойся, - говорит. - Ее будут чтить.
   - Так ты скажешь вашей царице, почему мы ушли вот так, ночью, не поблагодарив ее и не попрощавшись?
   - Да, - сказал он. - Она поймет. Я скажу утром, сейчас она слишком утомлена.
   Мы оба замолчали. Я искал в себе слова для другой - это было гораздо нужнее, - но там нечего было сказать.
   Наконец он заговорил:
   - Не горюй, чужеземец, забудь об этом. Боги многолики - и часто ведут не туда, куда бы самим нам хотелось... Так и теперь.
   Он отделился от дерева, и пошел прочь через рощу, и растворился вскоре в мерцании теней - и больше я его не видел.
   Поле под оливами было пустынно, мои приятели давно уже ушли; я пошел в одиночестве по дороге и вскоре добрался до спящей гавани. Пост возле корабля был на месте, и кое-кто даже держался на ногах, а часть команды тоже пришла спать на берег... Ночной ветерок с юга был достаточен, чтобы наполнить парус, так что если грести народ не сможет - не беда... Я сказал им, что оставаться опасно, что они должны срочно разыскать остальных и привести к кораблю. Они заторопились; в чужой стране не трудно пробудить в людях страх.
   Ушли; я вызвал помощника кормчего и послал его за матросами... И на какое-то время остался у моря один. А завтра она будет смотреть на море со священного островка, будет отыскивать в синеве наш парус!.. И будет думать, быть может, что какая-нибудь женщина на празднике заставила меня изменить ей; или что я вообще никогда ее не любил, а только использовал, чтобы вырваться с Крита... Да, так она может подумать. Но правда - правда не лучше для нее.
   Я расхаживал взад-вперед; под ногами хрустели ракушки, шелестели слабые волны, набегая на берег, доносилось вялое пение ночной стражи... И вдруг услышал плач, увидел бледную тень, что брела вдоль воды. Это была Хриза. Ее золотые волосы, распущенные на плечах, серебрились в лунном свете, а лицо было закрыто ладонями, и она плакала. Я взял ее руки - на них не было пятен, кроме как от пыли и слез...
   Я говорил ей - пусть успокоится, пусть не плачет, чего бы ей не пришлось насмотреться сегодня; мол, лучше не вспоминать о том, что было совершено в безумье божьем, потому что это таинство эллинам трудно постигнуть... "Ночью мы уходим отсюда, - говорю. - К утру уже будем на Делосе..." Она смотрела на меня, будто не понимала. Моя Хриза!.. Безоглядно храбрая на арене, тот единственный человек, кто смог удержать меня от безумия, - что с ней?.. Она проглотила слезы, поправила волосы и вытерла глаза. "Я знаю, Тезей, знаю. Это все безумье божье - завтра он забудет... Он забудет, одна я буду помнить!.." Тут я ничем не мог помочь. Я мог бы ей сказать, что всё проходит, но в то время еще сам этого не знал.
   Начали появляться плясуны, бежавшие к кораблю; факел часового освещал их лица, и Аминтор был один из первых. У него уже рот был открыт - спросить меня, - но тут он глянул на нас еще раз, разглядел Хризу и подался назад. Я увидел, что он боится ее, смотрит застенчиво, виновато... Но глаза их встретились - и он бросился к ней, схватил за руку, и пальцы их словно сами собой сплелись в тугой узел; тот, что ювелиры делают на кольцах.
   Я не стал им ничего говорить, - они бы всё равно не услышали, - сказал только, чтобы помогли поскорее собрать остальных; нам, мол, в полночь надо отойти. Они умчались в сторону Наксоса, где уже гасили лампы на ночь; умчались, так и не расцепив пальцев.
   На море лежала мерцающая лунная дорожка, и ее прерывала темная тень священный островок Диониса. Виднелась крыша храма с критскими рогами, и одно маленькое окошко было освещено. Это ей оставили лампу, подумал я; оставили, чтобы не испугалась, проснувшись в чужом незнакомом месте.
   Уже миновала полночь, и мы уходили в пролив, а окошко все еще светилось... И лампа горела и горела, пока ее не скрыла линия моря, горела, верно охраняя ее сон, в то время как я уходил.
   2
   Мы подходили к Делосу на рассвете; а пришли - солнце стояло как раз над священной горой.
   В ясный день на Делосе даже камни, кажется, сверкают искрами серебра, сполохами и бликами излучают свет. Под поцелуями бога вода и воздух чисты как хрусталь... Идешь вдоль берега - на дне каждый камушек виден; а когда смотришь в сторону лестницы, что ведет в священную пещеру, - чудится, что можно сосчитать все цветы на горе. С вершины горы, что над святилищем, подымался в сапфировое небо дымок утренней жертвы...
   Всё вокруг дышало радостью; а мы, эллины, были здесь уже дома, - хоть наша нога впервые ступила на землю Делоса, - и так были потрясены, что даже плакать не могли. Пока я шел к озеру и к священной роще, - вверх по искрящейся мощеной дорожке, - пронзительный солнечный свет, казалось, смывал с меня и подземную темень Наксоса, и кровавые сполохи Крита... Здесь всё было прозрачно, чисто и светло; и мощь бога, секреты таинства его таились не во тьме, а в свете - в свете, нестерпимом для людских глаз.
   До нашей жертвы - те из нас, на ком была кровь, попросили очистить их; чтобы ни один гневный дух не вошел в наш дом вслед за нами. Мы омылись в озере, что глядит в небо круглым голубым глазом, потом поднялись на гору Кифнос... И там, - где вокруг под нами повсюду смеялось синее море, - там Аполлон очистил нас, а Мстительниц отослал восвояси.
   Когда обряд был закончен и мы шли по лестнице вниз от храма, я вспомнил того арфиста, что пел в Трезене, а потом переделал таинство в Элевсине. Я повернулся к жрецу, что шел рядом со мной, и спросил, появлялся ли он на Делосе с тех пор.
   Жрец сказал, они слышали, что певец мертв. Он погиб у себя на родине, во Фракии, где служил у алтаря Аполлона. Старая вера очень сильна в тех краях, юношей он сам пел в древних обрядах; и жрицы были очень недовольны, когда он построил на горе храм Убийце Змей. Но когда он вернулся туда из Элевсина, - то ли великая слава затмила разум ему, то ли на самом деле увидел он сон от бога, - во всяком случае, он вышел навстречу менадам во время их зимнего праздника и попытался усмирить их безумие песней своей. Все знают, чем это кончилось.
   Но теперь, когда он умер, вокруг его имени растут и множатся песни и легенды: как громадные камни подымались под звуки его голоса и сами укладывались в стены и башни, как змея Аполлона лизнула ему уши и он стал понимать птичий язык... "Говорят, Темная Мать любила его, когда он был молод. И вот она наложила печать на уста его и показала ему свои тайны подземные. Он перешел реку крови, и реку плача, но не захотел испить из потока Леты, и семь лет пронеслись над ним словно день. А когда стало подходить назначенное время и она должна была отпустить его назад в верхний мир - искушала его, чтоб он заговорил, пока он был еще в ее власти; но он не захотел нарушить печать молчания, не захотел отведать ни яблок, ни гранатов ее, - что связывают человека навечно, - не захотел, потому что был предан Аполлону и богам света. Так что ей пришлось его освободить. И всю дорогу до выхода из ее мрачной пещеры она шла за ним и слушала его игру и умоляла, рыдая: "Оглянись! Оглянись!" Но он так и не оглянулся ни разу, пока не вышел на солнечный свет, - и она ушла под землю, оплакивая свои утраченные тайны и погибшую любовь. Так говорят теперь", - рассказывал жрец.
   - Он сам об этом не рассказывал, - сказал я. - Это правда?
   - Правда бывает разная, - ответил жрец. - По-своему это правда, конечно.
   Мы спустились с холма в рощу и принесли нашу жертву на алтаре, сплетенном из рогов. Все Журавли стояли вокруг меня, и я подумал, что скоро мы рассеемся по домам своим и распустятся узы, соединявшие нас; уж никогда больше не будем мы частями единого тела, как это бывало на арене... Нельзя было наше драгоценное товарищество просто взять и выбросить в реку времени; вот теперь, пока оно еще жило, надо было посвятить его и отдать, как отдают уходящую жизнь... И я сказал:
   - Пока мы еще здесь - давайте станцуем наш танец. Перед богом и для него.
   И вот мы позвали музыкантов - и исполнили для Него наш Танец Журавля, что впервые связал нас и превратил в команду. Жрецы, увидев что девушки становятся в один круг с мужчинами, начали было нас упрекать; но когда я рассказал им, почему это так, - тут все согласились, что не может быть ничего постыдного в действе, так благословенном богами. И снова над нами пролетали с криками чайки, вокруг неисчислимыми улыбками смеялось море... Зеленый дерн у озера был нашей палубой, а вместо мачты - священная пальма, за которую держалась Лета в трудах своих, когда рождался бог... И вот мы сплетали и разворачивали свой хоровод у священной воды - и у каждого в памяти всплывало всё, что мы сделали вместе. Когда танец кончился - глаза у многих были влажные... Только Аминтор и Хриза отражали делосское солнце как люди, которым не о чем жалеть: они не потеряли ни колоска, и всю свою жатву везут домой.
   На другой день, когда мы выгребли из пролива, то встретили в море такой отличный ветер, что он донес нас до самого Кеоса; и в ясном вечернем свете мы увидели низкое серое облако над самой линией неба - это были вершины гор Аттики.
   И тогда, от нетерпения, мы не стали огибать остров, чтобы зайти в порт, а нашли закрытый пляж и там разбили свой лагерь. Нас теперь было меньше; по всем Кикладам мы оставили бычьих плясунов, когда проходили вблизи их домов. Ирий пошутил, что Журавли теперь - как лучшие друзья на пиру: те, что остаются поболтать, когда остальные уже разошлись.
   Мы поели уже, и костер наш рассыпался, наступила ночь... И тут Аминтор протянул руку и воскликнул: "Тезей! Смотри!" Далеко на севере, - где в темноте сходились море и небо, - там что-то слабо мерцало, и было это "что-то" слишком низким и слишком красным для звезды.
   - Первый свет дома нашего, - сказал Теламон, а Менестей добавил: - Это сигнальный костер. Он должен быть на Сунийском мысе.
   Мы все показывали друг другу этот огонек и воздымали руки в благодарность богам... Но надо было и поспать - все улеглись. Ночь была спокойная, только шелест волн нарушал тишину, да тонко звенели кузнечики... И тут я впервые почувствовал, что Крит наконец сваливается с меня. Я снова был в Аттике - ездил по равнинам и горам этой страны, разговаривал с ее людьми, сражался в гуще ее воинов, лазал по ее скалам... Я лежал, глядя на усыпанное звездами небо, и думал о возвращении, о том, что предстоит.
   Думал, что необходимо собрать флот, чтобы навести порядок на Крите... И поскорее, не то Крит станет почище Истма... Пытался представить себе, сколько кораблей успел построить отец, если брат Гелики донес до него мое послание... Если другие эллинские цари не решались принять участие в походе против Крита, пока Минос был владыкой островов, - нельзя было их в этом упрекать всерьез. И я думал, что бы я сам стал делать на его месте. "Конечно, построил бы собственные корабли и ждал бы с богами удачного дня. И послал бы в Трезену - там бы наверняка помогли... Но я молод, а отец устал от долгих войн своих и смут; они сделали его осторожным..." - так думал я. И еще думал об Аттике, - о вечно враждующих кланах и деревнях ее, - и гадал, сумею ли когда-нибудь уговорить его попробовать мой план насчет трех сословий...
   Потом поднялся со своего ложа и встал у воды, глядя на север. Огонь еще горел, - даже ярче чем прежде, наверно часовой как раз подкармливал его, - и тут я понял, что это маяк моего отца! Быть может, он горел там каждую ночь, с тех пор как меня увезли, а может, до них уже дошли какие-то слухи с Крита?.. Я представил себе, как он стоит на крепости и смотрит на это же самое пламя, - и у меня заныло в груди; как в то утро, когда он подарил мне колесницу.
   Я думал о нашем прощании, когда меня увозили на Крит... И будто снова рука его легла мне на плечо, и в ушах прозвучали его прощальные слова: "Когда придет тот день - пусть парус твоего корабля будет белым. Это послужит мне вестью от бога".
   "Что он имел в виду? Он рано постарел, он имел в виду больше, чем мог сказать перед народом... Весть, сказал он, весть от бога. Он, значит, собирался принять за божий знак мой белый парус? Но раз так, - если я выкрашу парус, - мне уже не увидеть его в живых!.." - так я подумал.
   Мне стало страшно, сердце колотилось... Не было уверенности в намерениях его; не был уверен, что он их изменил... Ведь он - уставший человек; как угадать, что у него на уме?..
   С травы на берегу доносился храп моих спящих товарищей, кто-то вздохнул, шептались двое любовников... Эх, мне бы их бессонницу!.. А передо мной был трудный выбор, и никто не мог мне помочь.
   Я сдавил себе ладонями глаза и держал так, пока не вспыхнули под веками красные и зеленые цветы. Потом снова посмотрел туда и опять увидел свет сигнального костра - и меня осенила мысль. Сбросил одежду, вошел в холодное весеннее море, оттолкнулся от берега... "Отец Посейдон! Я был в руке твоей, и ты всегда направлял меня верно. Пошли же знак мне, поменять парус или оставить? Если ты будешь молчать - сделаю, как он просил, и выкрашу парус белым".
   Небо было ясное, но тихий ветерок рябил воду. Когда я выплыл из-за тени берега - волны стали покачивать меня вверх-вниз, а иногда небольшой гребень и перехлестывал через меня... Я повернулся на спину, - полежать на воде, - и в этот миг накатила волна побольше остальных и накрыла меня с головой. От неожиданности я захлебнулся, начал барахтаться - и тонуть; море сомкнулось надо мной... И тогда я четко услышал в ушах божий знак.
   Я прекратил борьбу - и вода вытолкнула меня на поверхность. Поплыл назад к земле, на сердце было спокойно: я переложил выбор на бога, и он ясно ответил, что делать, - сомнений больше не было, он принял на себя эту тяжесть.
   Так я думал тогда, так я и теперь говорю в сердце своем, когда в великие дни жертвоприношений стою перед богами на Высокой Крепости священной твердыне Эрехтея, - стою и приношу им жертвы от лица народа моего. Великий Отец Коней, что приходил к зачатию моему, Сотрясатель Земли, который поддерживал меня всегда и сохранил народ мой даже в ужаснейшем гневе своем, - он никогда не толкнул бы меня во зло. Я представлял себе, что отец немного погорюет, - но тем радостнее будет неожиданная встреча... Откуда я мог знать, что он так тяжко обвинит себя? Что даже не дождется, пока корабль зайдет в порт, чтобы убедиться, правду ли сказал тот парус?
   А может быть, дело и не в том? В обычной человеческой скорби он, наверно, ушел бы, как все уходят: упал бы на меч или принял бы крепкого мака, что уносит жизнь во сне... Разве нет?.. А он ведь прыгнул с того самого балкона над скалой, с которого я однажды оттаскивал его, с самого края. Наверно, бог на самом деле послал ему знак, такой же громкий и ясный, как и мне: ведь мы оба были в руке Посейдона, это ему предстояло выбирать...
   Человек, рожденный женщиной, не в силах избежать своей судьбы. И потому лучше не вопрошать Бессмертных и не растрачивать попусту сердце свое в печали, когда они скажут слово свое... Положен предел нашему знанию; и мудрость в том, чтобы не пытаться проникнуть за него. Люди - всего только люди.
   Книга вторая
   БЫК ИЗ МОРЯ
   1
   МАРАФОН
   1
   Дельфины так и прыгали вокруг, когда я - вместе с товарищами по арене входил под парусом в Пирей. Наши одежды и волосы еще пахли гарью спаленного Лабиринта.
   Я спрыгнул на берег, набрал полные горсти родной земли - она прилипла к ладоням, будто ласкала меня... И лишь потом заметил людей вокруг; они не приветствовали нас, а глазели издали и звали друг друга посмотреть на чужеземцев-критян.
   Оглядел своих ребят - и понял, как выгляжу я сам, бычий плясун. Гладко выбритый; тонкий как хлыст от непрерывной тренировки; шелковая юбочка, вышитая павлиньими хвостами, стянута в талии широким золоченым поясом; веки до сих пор темны от краски - ничего эллинского во мне, кроме льняных волос. Ожерелья мои и браслеты - не царские драгоценности, а дорогие безделушки Бычьего Двора...
   Арена въедалась в душу накрепко. Нога моя уже ступила на землю Аттики а я всё еще был Тезей-афинянин, из Журавлей, первый среди бычьих прыгунов. Они там рисовали меня на стенах Лабиринта и вырезали из слоновой кости; украшали моими изображениями золотые браслеты; поэты клялись, что мы с ними переживем века в балладах, сочиненных в мою честь... Я всё еще гордился этим - но пора было снова становиться сыном своего отца.
   Вокруг нас поднялся шум: толпа разглядела наконец, кто мы такие. Люди роились около нас, передавая новость к Афинам и к Скале; таращили глаза на царского сына, разряженного как фигляр... Женщины плакали от жалости, глядя на шрамы - следы скользящих ударов рогом... Такие шрамы были на каждом из нас; и люди думали, что это от плетей. По лицам моих ребят я видел, что они слегка обескуражены: на Крите каждый знал, что эти шрамы - наша гордость, знаки отточенного искусства...
   Я вспомнил, как пели мрачные погребальные песни, когда я отплывал из Афин, как рыдали и рвали на себе волосы, как причитали по мне добровольному козлу отпущения... Слишком много было на душе - не высказать, - и всё это прорвалось из меня радостным смехом... Какая-то старушка поцеловала меня...
   В Бычьем Дворе голоса моих ребят не замолкали весь день, они и теперь звенели вокруг:
   - Смотрите, мы вернулись! Все вернулись!
   - Смотрите, вот ваш сын...
   - Нет, критяне за нами не гонятся! Миноса больше нет, Дом Секиры пал!
   - О! Мы сражались там в великой битве после землетрясения, Тезей убил их принца Минотавра...
   - Мы свободны! Не будет больше дани Криту!
   Люди смотрели на нас изумленно и тихо переговаривались: новости оглушили их. Мир без Крита - такого не было под солнцем; чтобы обрадоваться, надо суметь в это поверить... Но вот уже юноши вскочили, запели пеан...
   Я с улыбкой сказал своим: "Ужинаем дома!", а про себя думал: "Не надо, ребята, не говорите им слишком много. Вы уже сказали всё, что они могут понять..." Но они продолжали щебетать. Мой слух уже настроился на аттический лад, и теперь их говор звучал как птичий гомон:
   - Мы Журавли, Журавли! Журавли - лучшая команда Бычьего Двора...