Сейчас возобновлялось давно проигранное сражение. Ему предстояла встреча с О'Туллом и, может быть, с Лив. Но обратной дороги не было.
   — Взлетающий Орел, — обратился он к своему спутнику, — я хочу вам кое-что сказать: более всего мы беззащитны перед теми, кого любим.
   Взлетающий Орел слушал мистера Джонса вполуха. Виргилий махнул рукой и зашагал вперед, старательно тараща глаза и пытаясь рассмотреть что-нибудь в затянувшем горную равнину ночном тумане, в котором К. приобретал таинственный, потусторонний вид.
   — Я говорил о себе, — заметил через некоторое время Виргилий Джонс. — Надеюсь, вам не суждено будет испытать мою боль. Но что касается меня, то все ваши несчастья и вся ваша боль — это мои несчастья и боль. По моему, только так и следует понимать дружбу.
   Взлетающий Орел проникся смыслом услышанного. Виргилий говорил тяжело и медленно; такие слова даются трудно. Это был крик о помощи, мольба человека, который уже дважды спас Взлетающему Орлу жизнь.
   — Я согласен с вами, — проговорил Взлетающий Орел.
   Виргилий Джонс коротко кивнул.
 
   Сразу за последними деревьями Леса они остановились. Была глубокая ночь.
   — Ну что? — бодро спросил Виргилий. — Вперед?
   Под влиянием внезапного порыва Взлетающий Орел взялся правой рукой за левую руку своего проводника; словно братья, рука об руку, они двинулись навстречу своей разной, но одинаково тревожной судьбе.
   Сияющая над туманной равниной луна озаряла их движущиеся фигуры желто-молочным светом.
 

Часть вторая. Время Прошедшего

Глава 31

   Ночной К.: домишки испуганно жмутся друг другу, словно надеясь найти в тесноте защиту и тепло. Грубые людские жилища, заляпанные грязью и покрытые вековым прахом времени, грязно-белые уроды, архитектурные нелепости, с вызовом выставляющие напоказ крытые разнородной черепицей горбатые крыши и перекошенные двери.
   Вокруг домов, конечно, улицы. Пыль и прах жизни, гуляющие вихрями и маленькими смерчами между бесформенными домами, приносящиеся ниоткуда, бесцельно мечущиеся, существующие только ради своего существования. Любое поселение людей должно иметь улицы: расчищенные промежутки между засыпанными мусором ямами.
   Одна и только одна улица города могла претендовать на звание проспекта. Авеню, мощенная булыжником, местами уже разбитым в пыль, пересекала город из конца в конец, горделиво утверждая свое превосходство: подлинная римлянка среди варваров.
   Человек, дряхлый и ветхий, как его одежды, грязный, как дома по сторонам улицы, полз на четвереньках по этой величественной артерии, словно пилигрим по дороге к Риму, выказывая все признаки трепетного преклонения.
   Этого человека звали Камень; он не откликался на другие имена и редко удостаивал кого-то не только вниманием, но тем более ответом. Молчание — его кредо, дорога — его холм, ее булыжники — камень Сизифов. Неустанно, день за днем, он пересчитывает булыжники, один за другим, нумеруя их в уме для следующих поколений. Задача бессмысленная и неразрешимая для человека с плохой памятью, в которой бесконечное сложение так никогда и не даст итога. Давным-давно, во времена забытые даже им, Камнем, он пытался вести настоящий счет; его измученный язык с запинкой проговаривал труднопроизносимые бесполезные числа; цифры выскальзывали из его памяти, но всякий раз он терпеливо возвращался к самому началу. Теперь же пересчет и перепись стали лишь предлогом; подлинной его целью была дружба с булыжной мостовой — требующая, как и любая дружба, неустанного ежедневного подкрепления вниманием. Камень здоровался с каждым булыжником по отдельности, приветствуя камни как старых друзей, с радостью проползая над одним знакомым растрескавшимся валуном тут и над другим, приятно-округлым — там. Некоторым из них, своим любимцам, он давал имена; другим придумывал интересные истории и похождения. Улица была его миром, средоточием его радости, боли и утешения. Маленький и худощавый, он стал неотъемлемой частью дороги, такой же, как булыжники. В одно из своих возвращений в мир говорящих людей он откровенно поведал миссис Эльфриде Грибб, жене Игнатиуса К. Грибба, городского головы: «Если бы не я, дорога давно бы развалилась. Булыжникам, как людям, нужна любовь». Камень оберегал дорогу и ухаживал за ней, ревностно охраняя ее от посягательства пылевых вихрей, залетающих из соседних переулков, залечивал ее раны, наносимые копытами животных, бредущих на поля утром и возвращающихся оттуда вечером, что представляло существенную пользу для всего города. Камень ухаживал за дорогой и лелеял ее. Дорога принадлежала ему безраздельно. В награду за этот подвиг любви в любом доме, к которому Камень оказался ближе всего в миг голода и усталости, его кормили и давали ночлег. Приблизившись к окраинам города-обители вечных страдальцев, Виргилий Джонс и Взлетающий Орел ступили на булыжник именно этой, дорогой Камню, дороги.
   Поравнявшись с первыми фермерскими домиками, Взлетающий Орел почувствовал, как сердце его забилось чаще. За аккуратными занавесками в окнах тут и там горел желтый свет, обещая усталым путникам отдых от странствий. Живо оглянувшись на своего проводника, Взлетающий Орел уже готов был поделиться с ним этим радостным чувством, но замолчал; лицо Виргилия Джонса было невеселым и задумчивым. Житель острова Каф был погружен в неведомые тревожные размышления, и лучше было оставить его в покое. Взлетающий Орел решил умерить свой энтузиазм и оставить восторги до лучших времен.
   Дом: вот что за слово привело его в такое волнение. Слово зародилось в его душе и нашло себе место в его сознании еще в ту пору, когда он стоял среди деревьев на опушке горного Леса. Со временем, когда окна жилищ стали отчетливо различимы, это слово окончательно оформилось и приобрело смысл. Дом для моряка, вернувшегося с моря, и охотника, спустившегося с холмов. Взлетающий Орел возвращался домой, в город, где никогда не был. Он впервые увидел смутные очертания своего дома, глядя на затянутую дымкой равнину; почуял его дух в напитанной благовониями ночи; услышал его в мерном стуке подошв по булыжнику; но главным признаком дома были все-таки освещенные занавешенные окна, эти закрытые глаза жизни, лучащиеся покоем.
   Взлетающий Орел вдруг остановился. Виргилий с удивлением оглянулся на него и, сам того не зная, ответил услугой на услугу, сдержав в горле готовые вырваться наружу слова, способные лишь разрушить очарование.
   У дороги стоял фермерский дом. Приземистый, длинный, беленый. Близлежащий хлев, без сомнений, был полон спящего скота; Взлетающий Орел не мог отвести глаз от освещенных окон дома — почему-то окна привлекали его невероятно. За окнами передвигались силуэты людей, там вовсю кипела жизнь. Взлетающий Орел вдруг повернулся и, толкнув калитку, устремился к этому манящему желтому свету. Виргилий Джонс, оставшись на дороге, с тревогой наблюдал за своим спутником.
   Остановившись перед одним из окон, Взлетающий Орел поднялся на цыпочки и заглянул в комнату; изнутри на него не мигая взглянуло чье-то словно бы высеченное из гранита лицо. Должно быть, за секунду до того, как он заглянул в окно, фермер отодвинул занавеску, чтобы сделать то же самое. Это лицо за окном было изрыто кавернами жизни, пестрело глубокими впадинами и оспинами, однако глаза, живые и внимательные, смотрели на Орла без тени удивления или испуга. Смотрели сквозь него так, словно его тут не было вовсе. Дрожа всем телом и шепча извинения, Взлетающий Орел отшатнулся от окна и начал пятиться к воротам, к Виргилию, который в волнении уже сделал несколько шагов ему навстречу. Они торопливо зашагали прочь от бесстрастного лица в окне, и Взлетающий Орел обнаружил, что руки у него трясутся. Опять всему виной были глаза: фермер мигом узнал в нем парию. Неприкасаемого.
   Пария. Это слово протянулось за ним из прошлого и теперь обещало испортить будущее.
   — Виргилий? — обратился он к своему проводнику. — Где мы остановимся на ночлег?
   Виргилий Джонс пожал плечами.
   — Найдем что-нибудь, — отозвался он. — Что-нибудь найдем.
   На окраине города стоял самый высокий дом в К., единственный, как успел заметить Взлетающий Орел, двухэтажный. Дом этот был в превосходном состоянии, что само по себе отличало его от прочих домов. Стены этого высотного городского главы или стража восходили от земли ровно и прямо, поблескивая в туманно-голубой тьме белоснежной чистотой. Это был бордель. «Дом Взрастающего Сына мадам Джокасты», гласила надпись на скромной деревянной табличке на стене у входа. Под табличкой кто-то процарапал в побелке непонятную фразу. Без сомнения, завтра же свежий слой побелки закрасит это изречение, но этим вечером оно выделялось четко, пятная девственную белизну стен дома наслаждений. Русские генералы, добро пожаловать, — вот что было нацарапано на стене.
   Виргилий прочитал надпись и пробормотал себе под нос:
   — Алекс снова гуляет.
   — Что значит эта надпись? — спросил его Взлетающий Орел.
   — Это шутка. Ребяческая выходка, — объяснил Виргилий. — Плод детского ума.
   Сказав это, Виргилий замолчал, посчитав, видимо, что сообщил достаточно. Взлетающий Орел обратился за более подробными объяснениями.
   — Русские генералы, — сказал тогда Виргилий Джонс, — Бочков, Рачков и Торчков. Детские шалости.
   Взлетающий Орел, выслушав объяснение этой малопонятной фразы и, уже выбитый из колеи всевидящими глазами на гранитном лице в окне фермерского дома, расстроился еще больше.
 
   И вот они идут по главной улице города; навстречу попадаются редкие по причине позднего часа прохожие. Вот что он увидел в другом окне: старуха рассматривает пожелтевшие фотографии в старом альбоме, наслаждается видами застывшего прошлого. Естественное состояние беглецов — попытки укорениться в воспоминаниях. Взлетающий Орел знал, что и ему предстоит то же самое, и ему придется отправляться мыслями назад, потому что такова здешняя традиция. Для того он и пришел в К. — найти свое прошлое.
   Перед собой они заметили странное ползающее существо — человека по имени Камень, разговаривающего с булыжниками. Где-то неподалеку в переулках между скученными домами послышался неторопливый перестук копыт; время от времени порывы ветра доносили до них и другие приглушенные туманом звуки — смех и голоса.
   Источник смеха и голосов находился в дальнем от заведения мадам Джокасты конце мощеной улицы. Именно встречи с ним Виргилий и ожидал с таким страхом и волнением. Это был «Зал Эльба», пристанище всех употребляющих горячительное обитателей К., городской центр сплетен, слухов и всяческих новостей. По задумке мистера Джонса, они должны были ненадолго появиться в питейном заведении, но не для того чтобы просить там комнату для постоя, а для того чтобы Взлетающий Орел мог быть представлен обществу К.; кроме того, необходимо было повидаться и с владельцем «Зала Эльба». Владельца питейного заведения К. звали мистер О'Тулл.
   — Able was I ’ere I saw Elba, — промолвил Виргилий Джонс. Не считая названия языка малайалам, этот палиндром был единственным, который он помнил.
 

Глава 32

   Взлетающий Орел увидел ее первым; сверхъестественное создание вроде кентавра, наполовину женщина, наполовину четвероногое, она появилась из клубящегося тумана. Когда она подъехала к ним ближе, Взлетающий Орел уже не сомневался в том, что прекраснее женщины никогда не видел.
   Эльфрида Грибб страдала приступами бессонницы, хоть и нечасто. Когда досадный недуг начинал донимать ее, она, не желая лежать ночи напролет с саднящими глазами, поднималась с постели, укутывала плечи теплой шалью, садилась на свою ласковую послушную ослицу и ночь напролет разъезжала по улицам К. Прогулки эти отлично ей помогали, нужно было только хорошенько укутываться от ночной прохлады и сырости. Во всяком случае, это помогало коротать ночи.
   Эльфрида: имя отлично подходило ей, хотя она и питала отвращение ко всему мелкому. «Имя как имя, и все тут», любила повторять она. Однако для эльфоподобной миссис Грибб другого имени не существовало. Но ее нежная розоватая кожа деликатно обтягивала все возвышенности и углубления ее личика; ее ротик украшали пухлые губки, а глаза сверкали подобно бегучей воде. Ее одежды обычно состояли из старинных кружев, шаль вышита лилиями, поля шляпы очень широкие, как и зеленые глаза, опушенные длинными пышными ресницами. Очень часто она носила вуальку, бывала неизменно весела и заражала своим беспечным весельем других; свои печали она держала при себе. У людей хватает своих бед, говорила она себе стоически. Сама с собой она ладила замечательно.
   Спасибо Игнатиусу. Игнатиус Грибб обеспечивал надежные, незыблемые основы ее бытия. Вся жизнь Эльфриды, все ее радости вращались вокруг мужа. «Я благодарна Провидению, которое свело нас, — говорила она мужу. — Если браки заключаются на небесах, то наш наверняка был заключен на седьмом небе». И он мог кряхтеть и кивать, а она — вдыхать успокоительный запах его новых носков и с удовольствием ощущать уравновешенность и обычную целостность своего мира. Тьма держалась в отдалении от их семейного очага.
   Укрепленная силой своей любви, она считала своей обязанностью делиться частью этой силы со слабыми. Уход за больными и помощь голодным не были ей в тягость и, более того, считались ею за привилегию. Однако благотворительность обеспечила ей не только друзей, но и недругов. Не каждому нравится, когда ему помогают; не все обитатели К. с готовностью и восторгом принимали невинное вспомоществование миссис Эльфриды. За незаходящее солнце только и видного окружающим счастья ее начали считать самодовольной.
   То, что Эльфрида прекрасна, не могла скрыть даже вуаль; на несколько секунд Взлетающий Орел замер перед крыльцом «Зала Эльба», словно бы погрузившись в транс — свет масляной лампы над дверью заведения лился на них с Виргилием Джонсом и очерчивал бледный, изящный призрачный силуэт ночной всадницы.
   На мгновение их глаза встретились; на этот миг, продлившийся не более промежутка между двумя ударами колотящегося сердца, город замер, обитатели его составили несколько полезных для того чтобы их представить стоп-кадров. Сразу же после этого во времени случился перебой или провал, словно вселенная вдруг решила мигнуть своим недремлющим оком.
   Самая несимпатичная парочка среди завсегдатаев «Зала Эльба» восседала за круглым низким столом в дальнем конце длинного узкого зала. Один из этой пары был человек необыкновенно крупный, настоящий медведь, каковое впечатление подкрепляла медвежья шуба, которую он носил круглый год, хотя в К. почти не бывало холодов. Возможно из-за жаркой шубы лицо этого человека постоянно было ярко-красного цвета и походило на слегка переспелый помидор. На бровях горошинами висели капли пота. Сами густые брови мощно изгибались от носа к скулам, огибая на своем пути сверкающие буравы глаз. Человек этот говорил быстро; во время монологов его руки с тяжелыми кулаками описывали широкие, опасные дуги.
   Второй в паре был так же тонок, как первый широк, так же строен и элегантен, как первый тяжеловесен и неуклюж; изящный юноша со старческими глазами, обычными для острова Каф. В данный момент в этих глазах плескалась изысканная скука — владелец их настолько свыкся с жизнью, что уже не замечал ее. Изысканный юноша смотрел прямо перед собой, на стол, туда, где его ловкие пальцы быстро и точно отрывали пауку лапку за лапкой.
   Изящного юношу звали Хантер. Его полное имя было Энтони Сен-Клер Перифейт Хантер, однако его товарищ называл его Два-Раза. Прозвище это, не имея обидного смысла, прилипло к Хантеру из-за привычки часто повторять, что он все в своей жизни всегда «пробует дважды». «Медведь» с обычной для крупных людей склонностью к набившим оскомину шуткам в таких случаях обязательно переспрашивал: почему, мол, именно дважды? — на что молодой человек брезгливо давал неизменный ответ, в котором еще слышались подпорченные временем отголоски хорошего воспитания:
   — Первый раз для того чтобы узнать, понравится мне это или нет; второй раз для того чтобы выяснить, не ошибся ли я в первый раз.
   — Вот черт! — грохотал тогда медведь. — И впрямь Два-Раза!
   Громогласный хохот заглушал презрительный смешок самого Хантера.
   «Медведя» звали Пекенпо. В К. он был также известен как Пекенпо «Одна-Дорога». Это был любитель рассказывать истории, которых никто не просил — так, для собственного удовольствия; по счастью, благодаря его габаритам и физической силе истории, приключавшиеся с ним, всегда бывали неутомительно краткими. Рассказы Пекенпо изобиловали легендарными подробностями из хроник славного Дикого Запада; о том, как он однажды, например, долго стоял лицом к лицу с Диким Биллом и заставил таки его опустить глаза; о том, как он как-то раз голыми руками согнул в дугу ружье самого Уильяма Бонни; о том, что он повидал во время золотой лихорадки в городках старателей, где мужчины еще были мужчинами, а женщины помнили, что значит благодарность. В момент нашей обзорной зарисовки и последующего провала во времени Одна-Дорога досаждал мистеру Хантеру своей любимой историей, слышанной тем уже тысячу, наверное, раз, в которой, в частности, объяснялась странная кличка Пекенпо. Вторым объяснением прозвища была настойчивая и раздражающая невольных слушателей манера джентльмена-медведя пересказывать одно и то же по многу раз.
   В течение нескольких столетий подряд Одна-Дорога Пекенпо выслеживал в лесах Северной Америки тамошний аналог йети: большенога, а попросту говоря, снежного человека. Поймать большенога Пекенпо так и не смог. По этой причине его истории были пропитаны агрессивной пораженческой меланхолией и в итоге сводились к одной общей теме: как большеног умудрился его так ловко провести. Чтобы изловить снежного человека, Пекенпо безоговорочно согласился взвалить на плечи бремя бессмертия; и лишь через несколько веков, убедившись в том, что диковинную дичь ему не изловить никогда, и с трудом смирившись с этим, он отправился на поселение на остров Каф.
   — Бывали годы, — рассказывал он, — когда я готов был поклясться, что этот большеног — баба. Иначе и быть не могло, так он глумился надо мной, сволочь. Будь оно настоящей бабой, решил я, так изводила бы мужиков почем зря, концы им обрывала — знаешь, бывают такие стервы. Может, это и дурь была какая, но вбил я себе это тогда в башку, и хоть трава не расти. Один раз мне приснилось как я его, ее то есть, трахнул… Господи, та еще была рукопашная! Он же такой здоровый, что человека может надвое переломить — такого, как ты, дохляка уж точно, мистер Два-Раза.
   — Я бы попробовал… — спокойно отозвался Хантер.
   — Дважды, — грохнул Одна-Дорога Пекенпо, заглушив глас своей аудитории. — Да, так-то! Но все равно. Приятно было выслеживать его. Словно обхаживаешь норовистую красотку, из тех, которых нужно приручать постепенно. Мысль о том, что он баба, первый раз пришла мне в голову, когда я нашел отпечаток его ноги у ручья. Вот уж мастер был воду мутить. След неразборчивый, и в какую сторону он ушел, не поймешь. Может, он специально мне такое устроил? Лично я всегда больше всего доверяю своему чутью. Чутье у меня такое, что помогает выслеживать любого зверя лучше всякого следа. Если чутье и следы ведут в разные стороны, я всегда полагаюсь на чутье. В этом, кстати, и заключается разница между опытным охотником и желторотиком.
   — Значит, ты так и не поймал его? — сладким голоском пропел Два-Раза.
   — Пару раз видел, — задумчиво ответил Одна-Дорога. — Один раз заметил издали: огромный был как гора — ломился, гад, через густой подлесок. Когда я туда прибежал, его уже и след простыл, осталась только просека, такая, словно танк прошел. Да, я здорово его зауважал тогда.
   Сказав это, Пекенпо на несколько мгновений замолчал.
   — Во второй раз он сам ко мне пришел. Вообще разбивать лагерь во владениях большенога очень опасно. Обычно на ночь я всю палатку опутывал «сторожками» — проволоками такими с колокольчиками, а несколько проволок привязывал себе к ноге. Однажды ночью проснулся, а он тут как тут, стоит надо мной и смотрит. Прошел через все проволоки, словно не ночью, а белым днем. Тогда-то я и понял — нет, этот бабой быть не может. Я лежал тихо как мышь и ждал, потом он повернулся и пошел обратно в лес, я вскочил и начал искать ружье. А РУЖЬЯ-ТО И НЕТУ! Он отнес его на другую сторону костра. Ох, хитрый был гад. И вот что я тебе еще скажу, мистер умник Хантер. Конечно, не смог я поймать этого ублюдка, но через него я стал настоящим мужчиной, таким, каким тебе не быть никогда. ПРИХОДИ И ПОЙМАЙ МЕНЯ, вот что я тогда прочитал в его глазах. ПОЙМАЙ, ЕСЛИ СМОЖЕШЬ. Это был вызов, понял? Куда мне после этого было деваться? С тех пор у меня одна дорога. Наплевать ему было на то, что я самый опытный в Штатах охотник, в десять раз опытней любого, потому что прожил в десять раз больше. Этот парень учился убегать и прятаться, может, целый миллион лет. Чувствуешь? И я все понял. Он хотел, чтобы его оставили в покое, и я его уважаю за это.
   Одна-Дорога Пекенпо внезапно вскочил на ноги и, размахивая руками как мельничными крыльями, принялся выкрикивать:
   — ПРИХОДИ И ПОЙМАЙ МЕНЯ, СВОЛОЧЬ! ПОЙМАЙ, ЕСЛИ СМОЖЕШЬ! ПРИХОДИ И ПОЙМАЙ! — потом разразился истерическим захлебывающимся смехом, от которого с его бровей во все стороны полетели капли пота; примерно в это же время Два-Раза Хантер оторвал пауку последнюю лапку, оставив на столе только круглое, трепещущее, умирающее тельце.
   Время исчезло, а потом появилось вновь.
   Занавес.
 
   По мнению Эльфриды Грибб, у Фланна О'Тулла было два основных недостатка: его манера постоянно строить из себя сексуально-воинственного типа и его второе имя, Наполеон. Понятие «ирландский Наполеон» было настолько потешным, что не приходилось удивляться тому, что вышло из О'Тулла.
   Фланн О'Тулл занимался производством картофельного виски в задних комнатах своего «Зала» и неустанными попытками соблазнения любого существа женского пола, случайно забредшего в его заведение; он множество раз клялся, что угомонится, и каждый раз нарушал свою клятву; он всячески культивировал в себе буйство и неуемность, но в то же время считал себя приличным и умудренным человеком; почти каждый день он напивался до бесчувствия и большую часть дня и ночи едва держался на ногах, но считал себя необычайным силачом; в середине, практически, каждой ночи его, пьяного вдрызг и захлебывающегося блевотиной, относили на руках в постель, но в то же время он видел себя главой городского сообщества; цитируя по памяти поэтов, он вел себя самым безобразным и хулиганским образом. В присутствии О'Тулла свет дня для Эльфриды Грибб мерк и жизнь теряла всякую прелесть; себе же самому он казался громоотводом, проводником электричества, Прометеем Раскованным, диким, грубым, настоящим мужчиной, свободным от предрассудков, подчиняющимся зову плоти и от души вкушающим исконную сладость жизни. При всем при том в нем очень сильна была религиозная жилка; по утрам с похмелья его можно было заметить настойчиво умерщвляющим свою плоть при помощи розог или услышать его мучительные крики боли, доносящиеся из окон покоев мадемуазель де Сад в «Доме Взрастающего Сына». Это было одной из причин, по которым миссис О'Тулл бросила Фланна; для калеки, подверженной физическому страданию и унижению с детства, естественно было возненавидеть того, кто подвергал себя всему этому во имя Господа. Естественно, она ушла.
   — Пресвятая Мария, — вопиял за несколько минут перед провалом времени мистер О'Тулл, взывая к шарахающейся от него несчастной фермерской жене. — Ты уже вполне созрела для услад, дорогая. Только не говори, что тебе не хочется отведать хорошей горячей порции фирменной колбасы мистера О'Тулла. Куда же ты, к чему это ложное смущение? Слышишь, ты, протестантская шлюха, я предлагаю тебе преклонить колена перед Великим Органом О'Тулла. Не стоит отказываться, дорогая, любая женщина с радостью согласится принять в себя такой подарок.
   Фермер-муж едва мог усидеть на месте — жена что есть сил сдерживала его; налитый картофельным виски Фланн был опасен и безудержен в гневе.
   — Взгляни хотя бы на своего мужа, — заявлял тогда мистер О'Тулл, — он гораздо умнее тебя, принимает все спокойно. Или я ошибаюсь? Покорность есть добродетель, противление акт греховный и мне отвратный. Так приди же ко мне с задранной юбкой и спущенными трусами, и Наполеон О'Тулл подарит тебе ночку, которую ты не забудешь никогда. Подай остальным пример истинного послушания. Кажется, на санскрите есть для этого особое слово — ахисма. Сам мистер Ганди мог бы гордиться тобой.