— Как мне ее не знать! Вестимо, знаю! Мы и всегда в Домнино по той дороге ездим и ходим. Той дорогой и всего-то будет пять либо шесть верст.
   — О! — многозначительно протянул пан Кобержицкий и переглянулся с товарищем. — Надо той дорогой идти, — шепнул он ему по-польски.
   — Ну так ты зараз одевайся, веди нас тою дорогой, — заспешил пан Клуня.
   Сусанин посмотрел на него молча и смерил его глазами.
   — Слышишь? Одевайся и показывай дорогу! — крикнул нетерпеливый поляк.
   — Слышу, а показывать не стану, — спокойно отвечал Сусанин.
   — Как ты смеешь так отвечать мне? — закричал Клуня. — Да знаешь ли ты, проклятый москаль, что я тебя…— И он рассыпался в угрозах и ругательствах.
   Сусанин стоял как вкопанный и молчал, не спуская глаз с Клуни. Тут уж и Кобержицкий не выдержал: выхватил пистолю из-за пояса и приставил в упор к груди Сусанина.
   — Ну что ж! — проговорил Сусанин. — Убей, коли любо! Кроме меня, никто здесь не знает этой дороги… Во всей деревне одни старухи да грудные дети…
   Кобержицкий опустил пистолет и отошел на два шага от Сусанина вместе с Клуней.
   — Ничего с этой скотиной не поделаешь! — сказал он по-польски товарищу. — Надо попробовать его со стороны денег… Нельзя ли подкупить…
   Мысль понравилась Клуне, и тот подошел к Сусанину, который по-прежнему стоял неподвижно на месте, скрестив на груди руки.
   — Слушай, ты, — сказал Сусанину Клуня полушутя, полусерьезно. — Ты в наших руках!… Нас тутэй полсотни… Ежели не покажешь дороги, мы тебя забьем, и всех забьем, а фольварек ваш запалим…
   — Что ж! Ваша воля!
   — А ежели покажешь, то вот, погляди, цо у меня в кишени! — И он вынул из кармана горсть серебряной мелкой монеты, среди которой сверкали два золотых червонца.
   — Вот это другое дело! — заговорил Сусанин, притворно улыбаясь. — Вот ты и давно бы так-то, пан! Коли заплатишь хорошо, я покажу дорогу!
   А у самого в голове уже созрел весь план действий, и одна только мысль тревожила его: удастся ли ему хоть на мгновенье увернуться от проклятых панов, чтобы шепнуть заветное словечко Васе.
   — Деньги любишь, а пистоль не любишь? — вставил словечко и суровый Кобержицкий, покручивая рыжий ус.
   — Кто же денег-то не любит? — развязно заговорил Сусанин. — За деньги что угодно. Все за деньги можно… Давай задаток, пан, так не поверю.
   Клуня сунул ему в руку червонец.
   — Ого-го! Какие деньги славные! Давай, давай сюда! — заговорил Сусанин, перекидывая червонец из руки в руку и как бы любуясь его блеском. — Ну вот теперь сейчас и в путь… Надо только на дорожку поснедать чего-нибудь! Пожалуйте сюда к столу… В печи есть щи да каша…
   Он метнулся к печи, осторожно вынул из нее ухватом два горшка и, поставив на столе, стал кланяться панам.
   Запах горячих щей и каши магически подействовал на обоих вожаков шайки, порядочно прозябших и проголодавшихся с утра. Они не заставили себя долго просить и, присев к столу, тотчас принялись усердно за щи и за сукрои хлеба, которые им отсадил Сусанин от каравая.
   — Ах, батюшки! — спохватился вдруг Сусанин. — Кашу-то вам подал, а маслицо-то конопляное в чулане! — И повернул от стола к дверям, в сени.
   — Куда? Куда ты? — спохватился пан Кобержицкий, вскакивая из-за стола. Но пан Клуня удержал его за рукав, шепнув ему по-польски:
   — Не бойся, не уйдет! Все входы и выходы заняты нашими молодцами. И дом весь мы осмотрели: он здесь один, куда ж ему уйти? А кашу есть без масла не годится.
   Пан Кобержицкий успокоился, а Сусанин вышел в сени и чуть только притворил за собою дверь, как бросился в чулан, нагнулся к кадке с крошевом и шепнул:
   — Здесь ты?
   — Здесь, дедушка! — отвечал Вася шепотом.
   — Сейчас я уведу злодеев… И как уйдем, так становись на лыжи и в Домнино беги! Скажи боярыне, чтобы немедля укрылась с сыном в Кострому… Чтоб часу дома не оставалась!… Понял?
   — Все понял, дедушка.
   — А этих я в трущобу лесную заведу — не скоро оттуда вылезут!
   И он по— прежнему с веселым видом вернулся в избу, бережно неся в руках горлач со свежим конопляным маслом.
   — Вот с этим маслицем кашица-то сама в рот полезет! — проговорил он, посмеиваясь.
   Паны насытились и встали из-за стола. И Сусанин вместе с ними похлебал щей, отведал каши и сунул себе горбушку хлеба про запас за пазуху полушубка, который подтянул широким кушаком.
   — Ну, господа паны! Пора и в путь, коли до темноты хотите добраться в боярскую усадьбу… Пойдем! — сказал Сусанин, доставая с печки суковатую палку и снимая шапку со спицы. Паны поднялись, оправляя одежду и побрякивая оружием.
   — Помни, пся крэвь! — сказал Сусанину в назидание пан Клуня. — Ежели нам не ту дорогу покажешь, пуля тебе в лоб! Убьем, как собаку! А ежели…
   — Да полно, пан! Я денежки люблю, а коли их не пожалеешь, будь спокоен! Как раз доставлю к месту.
   И в то время, когда паны направились к дверям, Сусанин обернулся к иконам и осенил себя широким крестом… Во взоре его, устремленном на божницу, горела непоколебимая решимость: он твердо знал, куда идет, что делает, — знал, что не вернется более под свой родимый кров.

XXIII ИЗБРАННИК БОЖИЙ

   С тех пор как Михаил Федорович и Марфа Ивановна под охраною своих земляков-костромичей вернулись в Домнино и вступили в свой старый боярский дом, им казалось, что они в рай земной попали. Кругом тишина и покой, добрые, знакомые лица домашних и слуг, знакомые стены хором, знакомые издавна виды на ближайшие окрестности усадьбы и мирная, последовательная работа той хозяйственной среды, в которую невольно вступал каждый, поселявшийся в усадьбе и вынужденный утром и вечером выслушивать доклады старосты о корме, о скоте, о хлебных запасах, о скопах и приплоде, о лесном заделье и домашних работах. С утра будил крик петуха, свободно и звонко горланившего под самым окном боярской опочивальни; среди дня до хором долетали со скотного двора мычанье коров и блеянье овец, чуявших приближение весны, а потом конюхи выводили из конюшни коня за конем, чистили их у коновязи и проминали, впрягая в легкие санки… Все напоминало о простой, естественной жизни природы, о мирном и спокойном труде селянина, о жизни, далекой от всяких бед и напастей, от всякой суеты и соблазнов. И вся эта обстановка жизни, все эти простые условия ее, и необычайная тишина, и неоцененное спокойствие приобретали в глазах юного Михаила Федоровича и его матери особенное, выдающееся значение еще и потому, что у них в памяти были еще живы все ужасы испытанных ими терзаний, все недавно пережитые ими лишения, страхи и впечатления действительности. После страшного года, проведенного в тяжком плену в Кремле, и мать, и сын долгое время не могли привыкнуть к окружавшему их покою, довольству и безопасности, и нередко случалось, что воображение, болезненно настроенное и исстрадавшееся, переносило их в ночных сновидениях к тому нескончаемо долгому кремлевскому сидению, о котором они не могли вспомнить без содрогания… Им слышались во сне крики, вопли, стоны умирающих от ран, проклятия несчастных, терзаемых муками голода, и гром и треск выстрелов, и призывный колокол тревоги, и рокот барабанов, и кровь, кровь всюду, всюду кругом… И как было приятно, как сладко им после всех этих ужасов проснуться в своей постели в старинных родовых хоромах, при свете лампады около божницы, в которой каждая икона знакома с детства! Первые проблески утра проникают в опочивальню сквозь слюдяные оконницы с мелким свинцовым переплетом, петух кричит под окном, гуси важно и степенно гогочут где-то поблизости…
   — Господи! Как здесь хорошо! Как мы счастливы, избавленные, по милости Божией, от всего, всего, что нас окружало там, в пасти львиной!…— вот с какою мыслью просыпались и мать, и сын в течение первых недель своего пребывания в Домнине, убаюкиваемые парившею кругом на сотню верст безопасностью.
   — К нам, государыня-матушка, в наши костромские лесищи не сунутся никакие воры, никакие лихие люди, — так говорили Марфе Ивановне все домашние и вся ее служня. — Тут и дороги-то непроходимые, и дебри дикие, и тянутся-то на десятки верст, а версты те мерила бабка клюкой да махнула рукой… Кому сюда зайти, кому затесаться?
   И вот, опираясь на эту уверенность всех окружающих, Марфа Ивановна решилась даже посетить некоторые из соседних обителей и ездила туда на богомолье с сыном, в сопровождении весьма небольшого количества челядинцев. вернувшись из Макарьевской на Унже обители, Марфа Ивановна решилась никуда из Домнина не выезжать и ждать тех известий о московских событиях, которые Иван Никитич обещал ей сообщить при первом удобном случае. Несколько дней спустя, под вечер, пришел к ней староста домнинский Иван Сусанин и испросил у нее позволения отлучиться в Деревищи — дочку повидать да деревищенских мужиков в лес на заделье отправить.
   — Сам с ними, матушка, в лес пойду, так работа у нас поскорее пойдет: в пять дней на всю зимушку тебе дров запасем.
   — Что ж, ступай, Иван, да ворочайся скорее. Мне при тебе спокойнее.
   — Не замешкаюсь, матушка. А если что тебе занадобится, так тут ведь недалечко.
   С тем он и ушел, и уже второй день подходил к концу со времени его отлучки, когда под вечер хватились ключей от амбара и нигде их не могли найти. Побились, поискали и решили, что, верно, Иван Сусанин их куда-нибудь намеренно припрятал, и порешили завтра спозаранок за ним послать нарочного.
   Все эти толки и разговоры о ключах и об Иване Сусанине, которые Михаилу Федоровичу пришлось в тот вечер слышать, остались у него в памяти, и, когда пришлось ложиться спать после ужина, он, быстро заснув, тотчас увидел Сусанина во сне. Всегда приветливый и ласковый к нему, старик протягивал ему руку, помогая перейти по узкой лавинке через бурливый и шумный поток.
   — Не бойся, государь, — говорил Сусанин, — ступай смелее, а там дальше, лесом, тебя проводит Сенька…
   И действительно, Михаил Федорович увидел на противоположном берегу своего верного, дорогого пестуна, который тоже протягивал к нему руки.
   — Сенюшка! Голубчик! — воскликнул юноша, со слезами радости бросаясь на шею к старому и верному слуге.
   С этим возгласом он и проснулся, и глаза его еще были мокры от слез, и он долго не мог отделаться от скорбных воспоминаний о несчастном Сеньке, с которым провел свое детство и отрочество и которому был столь многим обязан.
   Вдруг до слуха его долетел какой-то странный звук… Как будто в сенях кто-то в дверь стучит и ломится, что есть мочи. Но никто не отворяет: крепко спят холопы у его порога и в сенях на залавке. А стук сильнее и пуще. Наконец Михаил Федорович не вытерпел, вскочил с постели и разбудил старика Скобаря, который постоянно ложился у порога его опочивальни.
   — Ступай, узнай, что там за стук? — сказал он. — Боюсь, как бы и матушку не разбудили.
   Прислушиваясь, он расслышал, как отодвинули засов двери, как раздались потом чьи-то голоса, поспешные и тревожные шаги, потом даже суетливая беготня по всему дому. До слуха его долетели слова:
   — Скорее! Скорее! Не медлите!
   И на пороге его комнаты явился Скобарь, ведет за руку мальчика в коротком тулупчике, с ног до головы запорошенного инеем…
   — Государь! — проговорил Скобарь тревожно. — К тебе внук Сусанина с недобрыми вестями…
   — Что такое? Говори скорее! — обратился Михаил Федорович к мальчику.
   — Дедушка послал меня… Злодеи к нам пришли — тебя ищут; он их в лес увел, — говорит, не скоро их из лесу выпустит… А тебе велел немедля укрыться в Кострому… Немедля!
   Мальчик все это выговорил одним духом, запыхавшийся и взволнованный.
   — Я уж послал будить государыню и коней велел впрягать, — проговорил поспешно Скобарь. — Да всей дворне вели садиться на коней с запасом, для охраны поезда… Авось, еще успеем уйти…
   Михаил Федорович, ничего ему не отвечая, подошел к Васе, обнял его и поцеловал.
   — Спасибо за услугу, — проговорил он глубоко тронутый. — Я тебя не забуду.
   А Марфа Ивановна уже стояла на пороге и торопила сына со сборами, и отдавала приказания, и распоряжалась ускорением отъезда. Полчаса спустя широкие розвальни, запряженные тройкою гусем, стояли у крыльца. За этими розвальнями стояло еще пятеро саней, в которых сидело по три и по четыре холопа, вооруженных чем попало. Впереди розвальней должны были скакать вооруженные вершники с фонарями… Марфа Ивановна с сыном поспешно села в розвальни; Скобарь поместился сбоку на облучке, и по знаку, данному Марфой Ивановной, весь поезд двинулся со двора боярской усадьбы по лесной дороге к Костроме, до которой предстояло проехать около семидесяти верст.
   «Господи! Где успокоимся! Где без страха приклоним наши горемычные головы!»— думала Марфа Ивановна со вздохом.
   Приехав на другой день около полудня в Кострому, Марфа Ивановна не решилась остановиться на житье в самом городе: она предпочла вместе с сыном укрыться в стенах Ипатьевской обители, которая отделяется от города рекою Костромою и лежит при самом впадении ее в Волгу. Здесь, радушно принятые и обласканные игуменом обители, наши скитальцы нашли себе спокойный и безопасный приют… Эти стены, эти башни могли выдержать продолжительную и упорную осаду.
   Несколько дней спустя из Домнина получены были печальные вести: Иван Сусанин был варварски убит ворами, которых он завел в непроходимые лесные трущобы, в стороне от всяких путей, пролегавших от Деревищ к Домнину. Деревищенские и домнинские крестьяне, по темным и смутным указаниям Васи, разыскали шайку злодеев в лесу и истребили их всех до единого, мстя им за Ивана Сусанина. Получив это известие, Марфа Ивановна и Михаил Федорович отслужили в Троицком соборе Ипатьевской обители заупокойную обедню за рабов Божиих Иоанна и Симеона, верных слуг, положивших живот свой за спасение своих господ.
   Одновременно с этою вестью Марфа Ивановна получила и присланное в Домнино письмо от Ивана Никитича, который извещал ее, что все участвующие в соборе, созванном в Москве для избрания царя, склоняются на сторону ее сына, Михаила Федоровича, как единственного отпрыска именитого боярского рода, имеющего и «царское происхождение», как пострадавшего более всех других от смуты и в то же время ни в каком смысле смутою не запятнанного. Это письмо в такой степени поразило Марфу Ивановну своим содержанием, что она даже не решалась показать его сыну и только вскользь сообщила ему о вестях, полученных из Москвы, и о соборе, занятом избранием нового московского царя, а сама она стала думать, напряженно и усиленно, как следовало ей отнестись к предстоящему избранию.
   Ее нежное материнское сердце с ужасом отвращалось от тревог и опасностей, которым должно было подвергнуться ее милое детище, вступив на престол в такую страшную эпоху, когда все расшатано, разорено, казна царская расхищена, и отовсюду грозят и смуты, и войны, и бедствия народные! Но ей вспомнился и завет Филаретов, и рядом с ним вся дивная судьба этого юноши, прошедшего через тысячи превратностей, бед и опасностей, столько раз бывшего на краю гибели и все же сохраненного неисповедимым промыслом… Не он ли есть истинный избранник Божий, на котором почиет благодать Господня? Не ему ли суждено умиротворить и успокоить расходившиеся волны смут народных и залечить раны, нанесенные взаимною враждою и нескончаемыми войнами?
   Эти думы не давали ей покоя ни днем, ни ночью, и вопросы, тревожившие ее, требовали настоятельного и немедленного разрешения: в народе уже шел слух о том, что «великое посольство» отправлено из Москвы в Кострому и не сегодня завтра должно прибыть в Ипатьевский монастырь… И вот 13 марта под вечер Скобарь донес госпоже своей, что посольство прибыло в город и отдыхает от пути. Следующий день был чисто весенним днем. Солнце светило ярко, небо было голубое и безоблачное; ручьи, звонко журча, бежали по двору обители, направляясь к реке, по откосу берега. Жаворонки, взвиваясь высоко-высоко над окрестными полями и лужайками, отчетливо и радостно выводили свою обычную песенку — свой гимн весне, теплу и пробуждающейся природе. Откуда-то далеко-далеко, из-за Волги, доносилось чуть-чуть слышное турлыканье пролетной стаи журавлей. И вот, среди этой торжествующей и радостной природы, из города к обители, при звоне всех колоколов, двинулось многолюдное шествие: предшествуемое хоругвями, крестами и образами, с чудотворною иконою Феодоровской Божией Матери во главе, шло великое московское посольство с соборным наказом и грамотами об избрании Михаила Федоровича Романова на царство «всею землею русскою». Позади посольства шли воеводы костромские, местное духовенство, служилые люди и толпы народа.
   Марфа Ивановна и сын ее увидели приближающееся к обители шествие. Сын, ничего не знавший о прибытии посольства, с недоумением смотрел на чудное зрелище из окна своего монастырского терема и наконец спросил у матери:
   — Матушка, что это за крестный ход? Я ничего о нем не знаю… И почему он идет к обители из города?
   Марфа Ивановна, пристально вперив взоры вдаль и не обращая их на сына, проговорила чуть слышно:
   — Эти люди идут сюда разлучить меня с тобою…
   — Как? Что ты хочешь сказать?
   — Они несут грамоту об избрании тебя на царство.
   — Меня?! — воскликнул Михаил Федорович с изумлением и страхом.
   — Да, тебя! — твердо отвечала ему мать. — И я должна буду внять их мольбам и исполнить их просьбу и дать свое согласие на твое избрание, хотя сердце мое обливается кровью при одном помышлении о том.
   — Но, матушка, я не могу, не смею…
   — Ты не можешь отказаться. Таков завет отца твоего… Иди и исполни долг свой перед избравшею тебя землей.
   Сын, рыдая, упал перед матерью на колени, а она благословила его и прижала к своей груди…
   21 февраля 1613 года «Избранник Божий», Михаил Федорович, стал царем всея России, положив начало благословенной династии Романовых.
 
    А. Е. Зарин

ДВОЕВЛАСТИЕ
(ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
БОЖИЙ СУД

I СКОМОРОХИ

   Князь Теряев-Распояхин едва женился, сейчас же отстроил усадьбу в своей любимой вотчине под Коломной. Быстрая речка омывала ее с задней стороны, на которой раскинулся огромный сад. Передней стороной усадьба выходила на проезжую дорогу и казалась маленьким острогом, так высок и плотен был частокол, так массивны были ворота со сторожевой башенкой. В неспокойное время строился князь — в то время, когда поляков и хищные войска самозванца сменили придорожные разбойники, когда грабеж и убийство творились и на проезжей дороге, и на городских улицах, и в самих домах. Нередко по службе царской князь Теряев отлучался из дома на долгое время и, дорожа покоем жены и своего маленького сына, выстроил прочные хоромы. Тотчас за воротами был еще огород, а за ним уже шел широкий двор с мощеной дорогой к теремному крыльцу. По сторонам были разбросаны служилые избы для охранной челяди, во главе которой стоял любимец князя и княгини, Антон. Дальше за ними размещались строения бани, конюшни, кладовок, погребов, повалушек [56], а терем в два этажа с башенной пристройкой, крепкими дубовыми стенами, толстой дверью, тяжелыми ставнями стоял посреди крепких избушек, как богатырь во главе своей рати, и князь, выстроив его, с довольством бахвалился:
   — Сам пан Лисовский наедет, так и от него со своими людьми отобьюсь.
   В лето 7128-го по счислению того времени, а по нашему — в 1619 году, в жаркий полдень 11-го июня молодая княгиня Анна Ивановна вышла на заднее крыльцо терема посидеть на крылечке, подышать чистым воздухом и полюбоваться своим сыном — семилетним богатырем, который резвился на заднем дворе с сенными девками.
   Крылечко было широко и просторно. Молодая княгиня сидела на верхней ступеньке на толстом ковре; подле нее стоял жбанчик холодного кваса, и она наслаждалась тихим покоем счастливой женщины.
   Молода она и красива, даже дородной стала, и не намилуется с ней князь, когда дома. Думала ли она, внучка бедного мельника, в такой почет попасть? Чего Господь не делает! И она с умилением обвела кругом взглядом. Разгорелся ее Миша, распарился, черные волосенки, подстриженные кружком, сбились на лоб и завесили его сверкающие радостью и весельем глазки. Молодые, здоровые девки с веселым смехом гоняются с ним, играя в горелки, и летает он, соколом гоняясь за ними. Огромная радость для матери любоваться своим первенцем.
   Для полного счастья молодой княгине не хватало только ее любимого мужа. Великое дело совершалось для всей Руси в это время; радость наполняла сердца всех, любящих своего царя. Из тяжкого польского плена возвращался Филарет Никитич, великий подвижник за свою родину, отец царствующего Михаила. Вся Русь делила радость своего царя, первого из Дома Романовых, и князь Терентий Петрович был отозван ради того случая в Москву. Любил его царь Михаил за его воинскую удаль, за смелые речи и решительный нрав. Любя, пожаловал он его в окольничьи и скучал без него, несмотря на то, что сильные братья Салтыковы всячески очернить его старались.
   Мягкий царь Михаил, хотя и склонялся под волею своей матери и ее приспешников Салтыковых, а все же не мог не ценить того, кто, не щадя живота своего, от молодей жены и сына-малютки ходил имать Маринку с Заруцким, и донского атамана с его шайкою [57], и всяких других разбойников, никогда не отказываясь от ратного дела.
   Чувствуя вражду против себя царских клевретов, князь Теряев много раз говорил жене:
   — Перейдем жить в Москву, там я палаты выстрою!
   Но княгиня каждый раз отказывалась.
   — Не привыкла я к городской жизни, князь, — говорила она, — не неволь меня. Люблю я простой обычай, да и сам знаешь, мне ли, глупой, угнаться за боярынями. Слышь, они и брови чернят, и щеки сурмят, и лицо белят. Где мне тягаться с ними? Только посмех всем будет!
   И князь покорялся ей, находя в ее словах немало правды, и таким образом делил время между Москвою и Коломною.
   Плотно покушала княгиня за обедом, сластей наелась, и теперь ее брала измора; то и дело прикладывалась она к жбанчику, чтобы освежиться. Но глаза уже начали слипаться, и княгиня поднялась, тяжело вздыхая. Вдруг до ее слуха донеслись звуки волынки и резкое бряцанье накр [58]. Анна Ивановна приостановилась и окликнула одну из девушек:
   — Матреша, сбегай до ворот! Глянь, никак потешные шумят.
   Девушка стрелою помчалась на передний двор и через минуту вернулась, весело крича:
   — Скоморохи идут!
   Княгиня улыбнулась. Сон на время оставил ее. Девушка подбежала к крыльцу и, едва переводя дыхание, быстро заговорила:
   — И уж что за занятные. Почитай, полтора десятка будет. Медведя ведут с козою, а у других сопелки, домры, накры. Один с куклами, а другой с гудками. Старый-старый!… Повели позвать.
   — Повели позвать, княгинюшка! — смело заголосили сбившиеся в кучу девушки, а Миша, вбежав на крыльцо, обнял колена матери и запросил тоже: — Повели, матушка! Золотце, прикажи!
   И самой княгине хотелось развлечься. Она улыбнулась и кивнула головою.
   — Ин быть по-твоему! — сказала она, гладя черную головку Миши, и приказала той же Матреше:
   — Вели им к нам сюда идти!
   Матреша вспрыгнула козою и скрылась за зданиями.
   Княгиня снова опустилась на верхнюю ступеньку крылечка, маленький Миша сел и прижался к ее коленам, а девушки столпились у крыльца. Через несколько минут послышались шум шагов, осторожный говор, бряцание цепи, и из-за угла терема вышла толпа скоморохов. Они подошли ближе, остановились в почтительном отдалении — и земно поклонились княгине.
   — Встаньте, встаньте, прохожие люди! — ласково сказала княгиня.
   Скоморохи встали и выпрямились, держа в руках войлочные колпаки и гречишники [59].
   Их было человек двенадцать, и они казались шайкою разбойников — так дерзок и лукав был их внешний вид. Впереди всех стоял поводырь с медведем. Огромный, с рыжей бородою, с одним глазом и черной дырою на месте другого, в сермяге и с босыми ногами, он производил отталкивающее впечатление. Рядом с ним, держа в поводу козу, стоял маленький паренек в пестрядинной рубахе, с лицом, изъеденным оспою, с жидкими волосенками на остроконечной голове; его раскосые глаза бегали во все стороны, а тонкие, бескровные губы растягивались до самых ушей. За ним стоял чудашник — высокий, слепой старик с угрюмым лицом, и рядом с ним мальчик, державший гудок старика. А дальше стояла толпа рыжих, черных, белых оборванцев с беспечными лицами и наглыми взглядами.
   — Куда путь держите? — ласково спросила княгиня.
   Рыжий поводырь тряхнул кудрями и ответил:
   — На Москву, государыня-матушка, слышь, там на три дня от царя веселие заказано…
   — Так, так, — сказала княгиня, — к нашему царю-батюшке его батюшка ворочается.
   — Дозволь потешить! — проговорил тот же поводырь.
   — Что же, потешьте! Чем тешить будете?
   — А что повелишь нам, смердам. Есть у нас и гудошник — песню споет, есть и куклы потешные, и медведь наученный, и коза-егоза, и плясуны, и сказочники. Что повелишь, государыня?
   Девушки умоляюще взглянули на княгиню, и она, сразу поняв их желания, сказала:
   — Ну, кажите все по ряду!
   Рыжий великан поклонился и дернул медведя за цепь. Тот зарычал и поднялся на задние лапы, девушки с визгом жались, как испуганное стадо. Миша прижался к коленам матери, да и сама княгиня побледнела, услышав страшный рев.