Служанки, молча и уныло, следовали за нею.
   Они хорошо понимали, какая каша заваривается, какое начнется бесконечное дело. Поднимется следствие, будут притянуты все, будут в ответе, не ускользнет виновный сам, да и невинных за собою потянет; пытать всех станут, плетьми стращать, а от таких угроз как не наплести на себя, наплетешь неведомо что со страху.

XXVIII

   Долго не могла заснуть в эту ночь Настасья Максимовна, возмущенная, но в то же время и обрадованная, хотя и бессознательно, сделанным ею открытием.
   Деятельная и энергичная по своей природе, она иногда уж чересчур скучала, просто тоска на нее находила оттого, что все вокруг нее шло тихо да гладко. Иной раз с тоски да скуки сама она невольно начинала придумывать какой-нибудь беспорядок, какого в действительности вовсе не было, начинала подозревать вещи, каких совсем не существовало, придиралась к подведомственным ей женщинам, доводя их этими придирками просто до отчаяния.
   А тут вдруг такое дело!
   Надолго теперь его хватит, наполнит оно однообразные дни, однообразные вечера, будет о чем потолковать, судить, рядить и волноваться. Настасья Максимовна уже мечтала о том, как она будет добираться до виновников, какие хитрости пустит в ход.
   Среди этих мечтаний, уже далеко за полночь, она наконец заснула.
   Не спала и Маша. Прошлую ночь в чулане слишком хорошо она выспалась, а теперь разве можно заснуть? Она не напала на след воровства, не мечтала об интересном теремном следствии, не целовалась она с королевичем в темном коридоре, но ведь и ее задела своим крылом блаженная минута любви, остановившаяся над Вольдемаром и Ириной. Она пережила вместе с ними эту минуту, не отделяла себя от них. Она тоже любила, точно так же, как и ее царевна-подруга, только еще не понимала этого.
   Долго— долго неподвижно лежала она с широко раскрытыми, устремленными в окружавший ее мрак глазами, и ей чудилось, будто над нею звучит какая-то сладкая музыка. В ней не было ни мыслей, ни представлений, ни определенных чувств, но вся она отдавалась неуловимому сладостному ощущению любви, дышавшей всюду, со всех сторон, всюду проникавшей.
   Наконец, она несколько пришла в себя. Раздававшаяся над нею и в ней музыка затихла.
   Она прислушалась, накинула душегрейку и наизусть знакомой дорогой, в сопровождении снова явившихся приспешников-бесенят, пронеслась в опочивальню царевны.
   В соседних покойчиках из-под высоких перин раздается все тот же мерный храп. В опочивальне царевны тоже слышится что-то. Маша приостановилась в дверях на мгновение и поняла, что это слышится: это царевна плачет, неудержимо рыдает. Кинулась к ней Маша, обняла, целует, спрашивает:
   — Что с тобой, золотая царевна? С чего ты это так плачешь? Зачем? Зачем? Вытри слезки, чего же плакать!
   И сама Маша удивляется и никак не может понять, чего тут действительно плакать, ведь вот же ей не плакать, а смеяться теперь, плясать хочется.
   Кое— как успокоила она своими ласками, своим нежным шепотом царевну и опять спрашивает: «Чего же ты плачешь?»
   — Как же мне не плакать, — всхлипывая и снова готовая разрыдаться, отвечает Ирина. — Пойми, Машуня, ведь что мы с тобой наделали!
   — Как что? Ничего! Все ладно, хорошо вышло, так вышло, как было задумано. Что такое, царевна? — изумлялась Маша.
   — Да ты что думаешь, Машуня? Ты думаешь, со стыда я плачу, что он целовал-то меня, что я его целовала, эх, о стыде, о грехе я забыла, где уж тут о стыде да о грехе думать! Пусть душа прямо в ад идет, пусть дьяволы всю вечность меня терзают, жарят на раскаленных угольях, не страшусь я стыда, не боюсь я греха, не о том думаю, не о том плачу я!… Что мы наделали! Где он теперь, мой голубчик? Провела ты его, как он вышел? Как выбрался? Да и это не то!… Вот кабы не видала я его нынче, и ничего, что никогда бы не увидала… а теперь и не могу уж не видать, и плачу, видеть его хочу скорее!
   — Вот как! — тихонько засмеялась Маша. — Ну что же? Ну и опять его приведем сюда.
   — Ведь подумай, Машуня, ни слова, ни одного малого словечка мы не сказали друг другу; подумай, Машуня, ведь только взглянула я на него, а ты лампадку затушила, не дала наглядеться.
   — Я же и виновата! — шепнула Маша; прижимаясь к царевне.
   — Да, тебе хорошо, — продолжала свой жалобный шепот Ирина, — ты его видела, ты его опять увидишь, ты говорила с ним долго, много времени была с ним, а я…
   — А ты?… Ты с ним всю жизнь будешь, царевна! Как тебе и на ум взбрело говорить такие речи? Что я? Я служанка твоя, раба твоя верная… не мой он, а твой…
   Ирина не расслышала, не почувствовала, не поняла, что в этих последних словах ее Маши, этого беззаботного бесенка, вдруг прозвучала какая-то грустная, странная нотка.
   — Полно же, перестань, что тут говорить слова напрасные, что тут причитать и жаловаться; лучше, коли не спится тебе, потолкуем о том, что будет. Вот подожди, скоро попируем на твоей свадьбе, царевна!
   — Ах, Машуня, не верится мне такому счастью! Чудится мне — не бывать этой свадьбе.
   — А мне вот так чудится, быть ей, и даже очень скоро.
   — А коли он не захочет креститься?
   — Может, вчера и не захотел бы, а сегодня как же так не захочет? Ну, скажи мне сама, царевна, нешто после сегодняшнего вечера можно ждать от него отказа?
   — Так ведь об этом-то с ним и надо было перемолвиться, — сказала Ирина.
   — Оно так, — соглашалась Маша. — Да что же ты тут поделаешь? Мы ведь и то чуть было его не погубили…
   И она рассказала царевне о том, что поняла из слов Настасьи Максимовны. Та вся так и похолодела от ужаса.
   — Машуня, да ведь это что же такое? Ведь его, того и жди, поймали! Боже мой, Боже! Где он? Что с ним? Чует мое сердце беду неминучую… ох, чует!…
   Теперь уж никак и ничем не могла Маша успокоить царевну. До самого света сидела она над нею, а когда забрезжилось, оставила ее всю в слезах, в необычайном волнении и страхе.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

   Хоть и часто оказываются верными предчувствия любящего сердца, но на сей раз все опасения царевны были напрасны: с Вольдемаром ничего не случилось.
   Сбросив с себя столбунец с покрывалом, телогрею и сорочку у забора и уже не стесняемый этим неудобным длинным нарядом, он быстро выбрался из сада, с пути не сбился, да и поднявшаяся луна пришла ему на подмогу. Час для Москвы был уже поздний. Все спали. Даже собака не залаяла на королевича из-под опасной подворотни. Когда он перелез через забор своего сада и очутился между своими, то и тут никто не обратил внимания на его долгое отсутствие.
   Датчане, по обычаю, пировали: почти все были сильно навеселе, пели свои песни и играли на музыкальных инструментах. Вольдемар не присоединился к веселой компании, а прямо пошел в свою опочивальню и заперся. Он всецело находился под очарованием только что случившегося с ним приключения.
   Он был безумно влюблен, насколько может быть влюблен молодой человек его лет в лунную тихую ночь и среди таких исключительных обстоятельств.
   В своих чувствах он, конечно, не отдавал себе отчета, но если бы мог их анализировать или если б это сделал за него другой, оказалось бы, что неизвестно еще, в кого он больше влюблен: в царевну или в Машу.
   Как бы то ни было, если бы к нему пришел теперь Пассбирг с известием, что все улажено, что всех их хоть сейчас отпускают с честью обратно в Данию, он решительно ответил бы: «Я остаюсь здесь, никуда не уеду!»
   Уже прошла ночь, прошла она в молодых любовных грезах, сменявшихся тоже молодым крепким сном. Поднялось над Москвою солнце, и при его ясном, спокойном, правдивом освещении исчезли все чары, все призраки летней ночи.
   Влюбленность Вольдемара, конечно, не прошла, но наступивший день дал простор иным свойствам его характера, его сильной природы. Теперь он уж не ответил бы Пассбиргу: «Я остаюсь здесь, я не еду», — теперь, если бы посол объявил ему о возможности отъезда, он просил бы только обождать несколько дней и стал бы придумывать смелый план похищения царевны.
   Если обстоятельства не изменятся, если его по-прежнему будут принуждать переменить веру, он умрет скорей, но этого не сделает. Никакая ночь, никакие любовные чары не заставят его быть малодушным, унизиться перед собою, сделать то, за что и он сам, и все честные люди могли бы презирать его…
   Ведь вот эти московиты, они народ дикий и варварский, никакого понятия они не имеют о том, что дозволено и что невозможно, а ведь как они стоят за свою веру, на все готовы пойти за нее! Они сами дают ему пример стойкости.
   Но царевна… Лучше бы он ее не видел, лучше бы не было этой волшебной ночи! Однако она была, не во сне ему все пригрезилось… и теперь кончено!… Как твердо он знал, что не уступит в вопросе о вере, так точно твердо знал и другое: не отступится он от царевны, она будет принадлежать ему. Как случится это? Как сумеет он примирить, по-видимому, непримиримое? Он не мог еще себе, конечно, представить, да и не до того теперь было. Когда он увидит «их» снова? Вот в чем состоял единственный вопрос, которым он был теперь полон.
   Он ждал вечера, ждал нового свидания с Машей. Но к вечеру погода испортилась, все небо заволокло серой дымкой, пошел мелкий, частый дождик, предвещавший долгое ненастье.
   Несмотря на этот дождик, Вольдемар часа три, а может, и больше, прокараулил в саду у забора, на заветном месте. Маша не пришла.
   И на следующий день и вечер лил дождь, и опять, хоть и понимал, что это напрасно, караулил Вольдемар у забора.
   Наконец дня через три небо прояснело и непогода миновала. Опять чудный вечер, теплый и влажный. Снова караулит Машу королевич, а ее нет как нет!

II

   Между тем, так как все переговоры не привели ни к чему, Пассбирг и Биллей составили и понесли в посольский приказ грамоту с решительным требованием отпуска. Они просили, чтобы царь назначил им день для того, чтобы быть у царской руки на прощанье. Вместе с этим они настоятельно требовали, чтобы королевич непременно был отпущен вместе с ними.
   С ответом на эту грамоту к послам явился Шереметев и от имени царя строго объявил им:
   — Грамота ваша написана непригоже, как бы с указом. Таким образом полномочным послам к великим государям писать не годится, да и в грамоте совсем неразумно написано про королевича: ведь вы сами, послы, по королевскому приказу, подвели его к государю и отдали его во всю его государскую волю, а потому отпуску ему с вами не будет. Когда настанет пригодное к тому время, то государь велит отпустить к королю Христианусу послов его, только одних, без королевича.
   — Но ведь это насилие, — ответил Шереметеву Пассбирг. — Ведь так не только в христианских, но и в магометанских государствах не делается, и за это царское величество перед всем миром отвечать будет!
   — Неладные ты слова говоришь, — спокойно возразил Шереметев, — никакого ответа его царское величество не боится, сам знает хорошо, что делает, и не тебе его, государя, учить.
   Пассбирг должен был убедиться, что всякие рассуждения и слова действительно в этом деле напрасны. Потолковав со своим товарищем Билленом, он просил Шереметева,.чтобы это все было объявлено им письменно.
   На это Шереметев согласился, и на следующий день датские послы получили грамоту от имени государя. В ней дословно было повторено все, что говорил Шереметев, и прибавлялось:
   «А что станете делать мимо нашего государского величества, своим упрямством и какое вам в том бесчестье или дурно сделается, и то вам и вашим людям будет от себя, а без отпуску послы не ездят».
   Послы очень хорошо знали, что без отпуску ехать действительно не годится, и последние слова царского ответа достаточно красноречиво говорили им о том, что, стоит им только шевельнуться, и над ними будет учинено самое грубое насилие.
   В подобных обстоятельствах оставалось одно: снестись скорее с королем и от него ждать помощи.
   Но в том— то и дело, что это оказывалось невозможным, никаких сношений королевича и послов с Данией не допускали. Каждого человека, приходившего из посольского дома, обыскивали и следили за ним шаг за шагом. Из Дании тоже не было никаких известий: очевидно, если и приезжали оттуда гонцы к королевичу, то их не допускали и задерживали как пленников.
   Такое положение не могло продолжаться. Как ни старались себя веселить датчане, какие ни затевали попойки с пением и музыкой, но это помогало не много. Скрывать от посольских людей действительные обстоятельства уже не представлялось возможным. Все эти люди были очень преданы королевичу: ведь он сам себе выбирал штат свой и знал, кого выбирает.
   Сначала они успокаивали себя надеждой, что все это временное недоразумение, что в конце концов все уладится, но теперь надежда их окончательно покинула. Все мало-помалу пришли к убеждению, что так как Вольдемар не может и не хочет отказаться от своей веры, то ему, а с ним вместе и всем, придется здесь погибнуть.
   Самые смелые из посольских людей собирались и решили во что бы то ни стало бежать, добраться до Копенгагена и вызвать оттуда немедленную помощь. Ведь пройдет еще несколько дней, и это, пожалуй, уж будет поздно.
   Когда решение окончательно созрело, люди были выбраны и подготовлены, обо всем этом известили королевича и послов. И Вольдемар, и послы не могли не одобрить такого плана.
   Вольдемар оказался совсем растроганным. Ему чересчур было жаль этих преданных друзей и слуг, так как он не мог не понимать, каким страшным опасностям они подвергаются: ведь за ними будет погоня! А поймают их — не станут с ними церемониться.
   — Лучше не делайте этого, не пытайтесь, — сказал королевич смельчакам, — на успех такого бегства нет надежды. Ведь вы не знаете этой страны, не знаете дорог, языка не знаете, только даром пропадете!
   Но смельчаки отвечали:
   — Пропадем и здесь даром. Нас много, не всех же переловят, не всех убьют, кто-нибудь доберется до Копенгагена, а ведь в том и дело, чтобы хоть один человек добрался.
   Со слезами на глазах благодарил королевич своих верных слуг, крепко жал им руки, обнимал их. Пришлось ему принять их жертву и ради себя, и ради всех, кто с ним здесь оставался: другого выхода не было.
   Датчане, в числе пятнадцати человек, приготовились, как могли вооружились и в третьем часу ночи вышли со двора королевича.
   Они сразу наткнулись, конечно, на карауливших стрельцов, подошли к стрелецкому сотнику и стали его просить, чтобы он отпустил с ними стрельцов. При этом они объявили ему, что идут за Белый город, за Тверские ворота.
   Сотник послал сказать об этом голове, но голова отказал.
   — Разве за каким-нибудь дурным делом мы идем? Просто идем прогуляться, потому что засиделись здесь, и просим с собою стрельцов для того, чтобы указать нам дорогу. Разве мы враги ваши? Разве мы пленники?
   — Ладно, немцы, не лопочите, сидите смирно, а мы вас сторожить будем. Вот коли выйдет приказ, так и отпустим на все четыре стороны, а теперь сидите!
   Двое датчан хотели было проскользнуть мимо караула, но стрельцы их схватили крепко, скрутили им за спину руки. Другие датчане, забыв всякое благоразумие, бросились выручать товарищей, выхватили из ножен шпаги. Завязалась схватка. Датчане многих стрельцов поранили, но все же не могли с ними справиться и, побежденные численностью противников, должны были вернуться во двор.
   Шум, произведенный этой схваткой, заставил королевича проснуться. Он выбежал и, узнав, в чем дело, всплеснул руками.
   — Что вы наделали! — вскричал он. — Зачем вы мне не сказали, что хотите бежать сегодня ночью? Ведь мы условились с вами, что тайно от меня вы этого не сделаете. Я все обдумал, а вы поступили как безумцы, сами свое дело вконец испортили! Разве можно было выйти так прямо, со двора, и рассуждать с караулом? Кто это среди ночи на прогулку выходит и как тому поверить? Я бы указал вам такое место, где можно выбраться и не попасться на глаза караульным…
   — Так покажи нам его, королевич, скорее! — встрепенулись беглецы. — Теперь мешкать нечего и часу!
   Вольдемар сообразил, что и в самом деле чем скорей, тем лучше, и провел их в глубь сада, к забору, объяснив им, насколько сам мог себе представить, в какую сторону, перелезши через забор, им идти.
   Произошла трогательная сцена прощания королевича с верными слугами, а затем датчане стали перелезать через забор.
   Перелезать было нетрудно по Машиному следу, да пришлось сейчас же вернуться: стрельцы ходили караулом вокруг забора и тотчас же подняли тревогу.
   Что же было делать? Отложить всякую мысль о бегстве и безропотно ждать своей участи? Но на это датчане не пособны, препятствия только увеличили их отчаяние и их решимость.
   Никто не спал в эту ночь, и видно было, что приготавливается что-то спешное и неожиданное.
   Самые близкие к королевичу его придворные долго совещались с ним при запертых дверях, приходили и уходили, что-то укладывали. На конюшнях тихо и осторожно седлались кони.

III

   В следующий вечер ходил по Москве рассказ, сущность которого, если очистить его от очевидных прикрас и прибавлений, заключалась в следующем.
   Приезжие с басурманским королевичем немцы датские, видно, соскучились сидеть под караулом у себя во дворе; человек их с тридцать, все люди молодые, в одеже богатой и со многим оружием, оседлали коней. Неожиданно, распахнув ворота, пробились они сквозь растерявшихся караульных и помчались по московским улицам. Доскакали они до Тверских ворот. А ворота те стоят на запоре, и приставлен к ним стрелецкий караул.
   Немцы требуют, чтобы для них отворили ворота, но стрельцы не пускают, Тогда они сами начали ломать ворота. Караульные закричали, со всех сторон набежали стрельцы. Немцы начали в них стрелять из пистолетов и колоть их шпагами.
   Но численность стрельцов одержала победу, пришлось-таки басурманам бежать от ворот обратно в город. Один из них был взят стрельцами в плен, и его тотчас же повели в Кремль, но едва поравнялись с собором Николы Гостунского, находившимся вблизи от помещения датского посольства, как с королевичева двора набежали в большом количестве пешие немцы, кололи стрельцов шпагами, одного убили до смерти, шесть человек ранили и своего товарища у них отбили…
   И до этого разу много всяких самых невероятных слухов и рассказов ходило по городу относительно приезжих датчан. Так, например, рассказывали, что у них во дворе происходит всякая чертовщина и неслыханные непотребства, что все немцы датские, и с их королевичем, не простые басурманы, а колдуны и чародеи.
   Царь— то хотел за того королевича царевну замуж выдать, а как узнал про его ведовство, так и говорит ему:
   «Нет, брат, не обмануть тебе нас, не токмо царевны ты не увидишь, а беру я тебя в плен, и коли отец твой, басурманский король, не пришлет за тебя выкупа, десять возов с золотом да пять возов с камнями самоцветными, так и сидеть тебе, ведуну, на цепи у меня до скончания века, и никакое ведовство твое тебе не поможет».
   Много чего рассказывалось по Москве, но на сей раз слух оказался справедливым.
   На следующий день к королевичу явился Петр Марселис. Он был крайне встревожен и расстроен. Ему объявили, что королевич нездоров, из своего покоя не выходит и лежит со вчерашнего дня не вставая. Королевич сначала не хотел принять его, но Марселис так просил и настаивал, что был наконец впущен к Вольдемару в опочивальню.
   — Чего ты больного меня тревожишь! — сурово сказал королевич при его входе. — Какое такое у тебя дело?
   — Вчера ночью и утром учинилось у вас дурное дело, — прямо начал Марселис, — очень дурное… Это жаль, потому что от такого дела добра нечего ждать…
   — Мне своих людей не в узде держать! — сердито ответил ему королевич. — А скучают они оттого, что здесь без пути живут. Я был бы рад, чтобы им всем и мне шеи переломали!
   — Вам бы подождать, ваша милость, — робко проговорил Марселис, — все устроится понемногу, а дурных советчиков не слушайте.
   — Хорошо тебе разговаривать! — закричал на него королевич. — Ты у себя дома живешь, у тебя так сердце не болит, как у меня. Ведь ты хорошо должен знать, что тут делается: послов хотят отпустить, а меня царь отпустить не хочет. Я лишен возможности писать отцу и от него не получаю известий, разве можно все это вынести?
   — Потерпите, ваша милость! — упрашивал Марселис.
   — Молчи и оставь меня в покое! — перебил его Вольдемар. — Неужели ты не понимаешь, что мне на тебя глядеть противно! Ведь ты всему виною, ведь благодаря тебе я здесь… Ты мне обещал, ты мне клялся, что ничего дурного со мною не будет, ты ручался своей головой!…
   Марселис развел руками и опустил глаза.
   — Что же, — прошептал он, — разве мог я думать, что так все случится? Разве я знал?
   — Ты должен был знать, ты хвастался, что хорошо знаешь московитов, говорил канцлеру о здешних порядках, что хорошо было бы, если б в Копенгагене были такие… Да что мне с тобой разговаривать! Погубил ты меня, да и не меня одного, а всех людей моих. Хорошую службу сослужил ты королю! Изменник! Предатель! Вон с глаз моих! Не то я за себя не отвечаю…
   Королевич бешено поднялся с лавки, на которой лежал. Еще две-три минуты, и, может быть, он убил бы Марселиса, такое в нем клокотало бешенство, такое душило отчаяние.

IV

   Когда Марселис, бледный и трепещущий, пробирался к выходу, его остановил один из молодых людей, приближенных к королевичу, по имени Генрих Кранен, и увел его в сад.
   — Слышали ли вы, какое несчастье у нас вчера случилось? — спросил он.
   — Да как же, знаю, знаю! — ответил Марселис. — Принц во всем меня винит, а я тут при чем? Видит Бог, хотел все к общему удовольствию устроить, только и думал о том, как бы исполнить желание его королевского величества, как бы способствовать счастливой жизни принца. Я сам теперь почитаю себя несчастнейшим в мире человеком и придумать не могу, как выйти из этих прискорбных обстоятельств…
   — Да нет, — перебил его молодой человек, — видно, не знаете вы беды нашей! Как вы застали принца? Протянул он вам руку?
   — Нет, — вздохнул Марселис, — он не. считает меня достойным этой чести.
   — Да кабы и считал достойным, а руки все же бы не протянул, сильно болит она у него.
   — А почему?
   Марселис еще не понимал, в чем дело, но уже почуял недоброе.
   — А потому, — продолжал молодой датчанин, — что ведь вчера утром принц чуть было не убежал.
   — Как? — воскликнул Марселис, весь холодея от ужаса.
   — А так, что принц наш потерял всякое терпение, да к тому же и опасность велика. Он и решил… И был у Тверских ворот… Знали про это дело только я да его камер-юнкер, а послы про то не знали. Принц взял с собою свои драгоценности и изрядную сумму денег… В Тверские ворота их не пропустили. Хотели они оттуда воротиться назад с тем, чтобы попытаться выехать в другие ворота, но стрельцы принца и камер-юнкера поймали, у принца вырвали шпагу, били его палками и держали лошадь за узду. Тогда принц вынул нож из кармана, узду отрезал и от стрельцов ускакал, потому что лошадь под ним была ученая, его любимая лошадь: она слушается его и без узды.
   — Господи! Хоть бы про то не проведали московиты! — воскликнул Марселис.
   — Слушайте, что было дальше. Вернулся принц и рассказал мне все как было, что план его не удался, а камер-юнкера стрельцы увели, но что он ни за что не хочет его выдавать. Затем принц схватил шпагу, взял с собою десять человек скороходов, выбежал с ними со двора и, увидав, что стрельцы ведут камер-юнкера, бросился на них, убил того стрельца, который вел пленника, и, выручив его, возвратился домой.
   Марселис закрыл лицо руками.
   — Боже мой! Боже мой! — говорил он. — Этого я уж никак не ожидал! Ведь если бы побег принцу удался, я был бы в ответе! Конечно, меня стали бы подозревать, что я знал о побеге, и не миновать мне казни!
   Марселис не ушел, а просил молодого человека пойти к Вольдемару и, когда тот будет поспокойнее; спросить, не примет ли он его, Марселиса?
   — Уж лучше бы его не раздражали, — отсоветовал ему Генрих Кранен. — Раз он считает вас во всем виноватым, о чем же тут говорить?
   Но Марселис ответил:
   — Пусть он на меня гневается сколько хочет, пусть даже побьет меня, а я желаю ему добра и, по моей прямой верноподданнической службе, должен всеми мерами отговорить его от повторения такого поступка. Бога ради, убедите его принять меня.
   Марселис, ожидая возвращения Кранена, стал бродить по саду. Ждать ему, однако, пришлось недолго.
   Молодой человек возвратился и сказал, что принц согласен принять его, только изумляется, что ему еще может быть от него нужно?
   Марселис поспешил к Вольдемару.
   Припадок бешенства уже прошел, оставалось отчаяние и сознание своего бессилия.
   Вольдемар лежал на лавке, покрытый мягкими стегаными тюфячками и обложенный пуховыми подушками. Здоровою рукою он подпирал себе голову. Красивое лицо его было бледно, глаза померкли… При входе Марселиса он встретил его усталым, равнодушным взглядом и тихо произнес:
   — Чего тебе еще от меня надо? Что доброго можешь сказать мне?
   — Принц, — начал Марселис мягким голосом, — простите меня и не гневайтесь, Бога ради! Клянусь, я несчастлив, но не преступен перед вами. И теперь помышляю я только об одном, как бы вы себе не повредили…
   — Я навсегда и бесповоротно повредил себе в ту минуту, как склонился на твои лживые уверения, — сказал Вольдемар, отвертываясь от Марселиса.
   Но тот не стал обижаться. Об обиде ли теперь было думать!