Страница:
— Вставай, лежебок этакий! Скорехонько! Слышь, князь прискакал, коня загнал. Обрядить его надо! Ну! Скоро, что ли! Смотри, как я тебя ахну! — И старушонка, не боясь богатырского сложения своего сына, ухватила его за волосы и тряхнула.
Тот лениво освободил свою голову и, зевая во весь рот, поднялся.
— Ладно уж! Иди!
Старуха побежала назад в избу, где, нетерпеливо шагая из угла в угол, ждал ее князь.
— Слушай, — обратился он к ней, едва она вошла, — жить мне без Людмилы не можно, а меня жениться неволят. Невеста приехала…
— Приворот такой есть, — заговорила старуха.
Но князь тотчас оборвал ее:
— Молчи!… Жениться я должен, а Людмилу отдать другому сил нет.
Старуха закивала головою.
— В вотчине мельница у меня есть, в стороне. Мельника я вон, а ее туда! Просить буду, не упрошу — силой уволоку! вот! А ты, — он наклонился к ней, — что тебе тут? С хлеба на квас. Иди к ней служить! Береги ее, как свой глаз, угождай ей! Я у тебя эту хибарку откуплю, а там — все дам: корову дам, лошадь, луг, сено косить двух холопов оставлю, муки, крупы и десять рублей на год! Иди!
Глаза старухи разгорелись. Она низко поклонилась князю.
— Что же! Я не прочь! Для кого иного, а для тебя, князюшка…
— Лицо князя сразу повеселело. Он кивнул ей.
— Ладно! Так скажи сыну, чтобы ждал тоже. Ты сходи теперь оповести Людмилу что видеть мне ее надо. Я скажу ей. Согласна будет, так я ввечеру Власа пришлю к тебе и все сделаете, ее перевезете. Сын твой да Влас, а ты потом. Ну живо!
— Мигом сокол мой!
Старуха поспешно повязала свой чепец и вышла устраивать свидание, а князь снова заходил из угла в угол, то гневно сжимая кулаки, то схватывая себя за голову
Радостно вздрогнула Людмила, услышав, что князь зовет ее на свидание, едва-едва могла дождаться минуты, когда ее мать после обеда завалилась спать. Тогда она вышла на огород ждать князя Он пришел, и Людмила прижалась к нему и заговорила
— Что же ты скрылся? И не в стыд тебе? Почитай неделя, как я не видела тебя. Сердце изныло все.Думала, бросил ты меня, покинул.
Князь отвел ее руки и дрогнувшим голосом спросил:
— А если бы покинул?
Людмила задрожала, и ее глаза расширились, а лицо побледнело
— Негоже шутить так, — с трудом переведя дух, ответила она
Князь порывисто обнял ее и посадил, а сам сел подле и держа ее руки, заговорил:
— Мне и самому смерть была бы с тобою расстаться. Слушай же что скажу тебе…
И он начал рассказывать ей про свое горе. Рассказывал про дружбу отцов, про их уговор, про участь горькую, неизбежную, про то, что уже и невеста приехала и не уйти ему от своего горя, как от смерти.
Бледнее смерти сидела Людмила, слушая его слова. Чувствовал он в своих руках, как холодеют ее руки, как дрожит она вся словно в ознобе.
— А тебе мать мужем грозится, замуж неволит, — тихо продолжал князь, — а мне без тебя смерть! Что невеста! Ты моя люба и никто иной А разве пойдешь против отцовой воли? Подумай! И вот что надумал я. Слушай.
И ласково убедительно заговорил он о побеге. Пусть уйдет Людмила Ермолиха и его люди укроют ее у него вотчине и будет жить она как княгиня, ни в чем не зная отказа. А он будет к ней ездить и жить у нее, и никто тогда не нарушит их тихого счастья.
Людмила слушала его склонив голову, и слезы текли по ее лицу. Любила она и любит, но не так, думала она, увенчается их любовь! Горе и позор!
— А матка как? Она затоскует! -воскликнула она.
Князь смутился.
— Я ей денег дам… много денег. Она догадается, а потом и сама к тебе переедет. То-то житье будет.
И уже увлеченный картиною, он стал рисовать их жизнь. Тихо, одни, в тесной семье. Тут и мать ее. Дом — полная чаша, слуги, и он подле нее, и любовь…
— Люба! Согласись!
Людмила обняла его и прильнула к его груди. Князь слышал ее прерывистое дыхание, его голова кружилась.
— Бери меня! — ответила она. — Не могу тебе противиться.
— Радость ты моя! — воскликнул князь и, подняв на сильные руки, стал безумно целовать ее. — Увидишь, какое наше счастье будет! Так любишь, значит?
— Как душу, которую гублю для тебя! Только бы мать не прокл…
Но князь закрыл ей рот поцелуями.
V ПЕРЕД ВОЙНОЙ
VI СВАДЬБА
Тот лениво освободил свою голову и, зевая во весь рот, поднялся.
— Ладно уж! Иди!
Старуха побежала назад в избу, где, нетерпеливо шагая из угла в угол, ждал ее князь.
— Слушай, — обратился он к ней, едва она вошла, — жить мне без Людмилы не можно, а меня жениться неволят. Невеста приехала…
— Приворот такой есть, — заговорила старуха.
Но князь тотчас оборвал ее:
— Молчи!… Жениться я должен, а Людмилу отдать другому сил нет.
Старуха закивала головою.
— В вотчине мельница у меня есть, в стороне. Мельника я вон, а ее туда! Просить буду, не упрошу — силой уволоку! вот! А ты, — он наклонился к ней, — что тебе тут? С хлеба на квас. Иди к ней служить! Береги ее, как свой глаз, угождай ей! Я у тебя эту хибарку откуплю, а там — все дам: корову дам, лошадь, луг, сено косить двух холопов оставлю, муки, крупы и десять рублей на год! Иди!
Глаза старухи разгорелись. Она низко поклонилась князю.
— Что же! Я не прочь! Для кого иного, а для тебя, князюшка…
— Лицо князя сразу повеселело. Он кивнул ей.
— Ладно! Так скажи сыну, чтобы ждал тоже. Ты сходи теперь оповести Людмилу что видеть мне ее надо. Я скажу ей. Согласна будет, так я ввечеру Власа пришлю к тебе и все сделаете, ее перевезете. Сын твой да Влас, а ты потом. Ну живо!
— Мигом сокол мой!
Старуха поспешно повязала свой чепец и вышла устраивать свидание, а князь снова заходил из угла в угол, то гневно сжимая кулаки, то схватывая себя за голову
Радостно вздрогнула Людмила, услышав, что князь зовет ее на свидание, едва-едва могла дождаться минуты, когда ее мать после обеда завалилась спать. Тогда она вышла на огород ждать князя Он пришел, и Людмила прижалась к нему и заговорила
— Что же ты скрылся? И не в стыд тебе? Почитай неделя, как я не видела тебя. Сердце изныло все.Думала, бросил ты меня, покинул.
Князь отвел ее руки и дрогнувшим голосом спросил:
— А если бы покинул?
Людмила задрожала, и ее глаза расширились, а лицо побледнело
— Негоже шутить так, — с трудом переведя дух, ответила она
Князь порывисто обнял ее и посадил, а сам сел подле и держа ее руки, заговорил:
— Мне и самому смерть была бы с тобою расстаться. Слушай же что скажу тебе…
И он начал рассказывать ей про свое горе. Рассказывал про дружбу отцов, про их уговор, про участь горькую, неизбежную, про то, что уже и невеста приехала и не уйти ему от своего горя, как от смерти.
Бледнее смерти сидела Людмила, слушая его слова. Чувствовал он в своих руках, как холодеют ее руки, как дрожит она вся словно в ознобе.
— А тебе мать мужем грозится, замуж неволит, — тихо продолжал князь, — а мне без тебя смерть! Что невеста! Ты моя люба и никто иной А разве пойдешь против отцовой воли? Подумай! И вот что надумал я. Слушай.
И ласково убедительно заговорил он о побеге. Пусть уйдет Людмила Ермолиха и его люди укроют ее у него вотчине и будет жить она как княгиня, ни в чем не зная отказа. А он будет к ней ездить и жить у нее, и никто тогда не нарушит их тихого счастья.
Людмила слушала его склонив голову, и слезы текли по ее лицу. Любила она и любит, но не так, думала она, увенчается их любовь! Горе и позор!
— А матка как? Она затоскует! -воскликнула она.
Князь смутился.
— Я ей денег дам… много денег. Она догадается, а потом и сама к тебе переедет. То-то житье будет.
И уже увлеченный картиною, он стал рисовать их жизнь. Тихо, одни, в тесной семье. Тут и мать ее. Дом — полная чаша, слуги, и он подле нее, и любовь…
— Люба! Согласись!
Людмила обняла его и прильнула к его груди. Князь слышал ее прерывистое дыхание, его голова кружилась.
— Бери меня! — ответила она. — Не могу тебе противиться.
— Радость ты моя! — воскликнул князь и, подняв на сильные руки, стал безумно целовать ее. — Увидишь, какое наше счастье будет! Так любишь, значит?
— Как душу, которую гублю для тебя! Только бы мать не прокл…
Но князь закрыл ей рот поцелуями.
V ПЕРЕД ВОЙНОЙ
С добрый месяц уже жили Тереховы-Багреевы у Теряевых. Однажды князь пришел из думы и сказал боярину:
— Ну, Петр Васильевич, на завтра собор назначен. Царь приказал о том всех через дьяков оповестить. Ты ведь объявился уже?
Боярин всполошился.
— Да нет еще, князь. Я думал, ты оповестишь, и сижу себе. Вот поруха-то! Бежать, што ли? Князь засмеялся.
— Эх ты! Был воеводою, а порядков не знаешь. Ну да Бог с тобою. Я скажу про тебя дьякам, а ты только беспременно на обедню в Успенский собор приезжай, потому с этого начнется.
— А ты?
— Я с царем буду!
Боярин почесал затылок.
— Ох, горе мне! Один я тут, что сиротиночка. Беда!
— Что за беда! Смотри, куда все пойдут, туда и ты. Горлатная шапка с тобою?
— Со мной, со мной, — закивал головою боярин, — большущая! И шуба со мною.
— Ну, шубы-то не вынимай! Шубу мы теперь только в самых особых случаях надеваем. Опашень надень да к нему ожерелье понаряднее.
— Есть, есть! — ответил Терехов. — Все в жемчуге. Как воеводою я был, заказал немчинам жемчуг подобрать… бурмицкий!… [110]
— Ну, и ладно!
На другой день с четырех часов утра волновался боярин Терехов. Шутка ли: в думе с государями сидеть, речами меняться!
Князь пред своим уходом зашел к нему и сказал:
— Еду я, а ты в девять часов у собора будь. Государь к тому времени пойдет. Да, слышь, до Кремлевских ворот доезжай, а там пешком.
— Знаю, знаю! — замахал руками боярин и, позвав слуг, стал мешкотно одеваться в свое лучшее платье.
Время шло. Он велел подать колымагу, надел на голову горлатную шапку, высотой в три четверти, взял в руки высокую палку с роговым в жемчуге наконечником и вышел.
К земскому собору приуготовлялись торжественно. В Успенском соборе сам патриарх Филарет служил обедню, а после нее молебствие. Царь, окруженный ближними боярами, окольничими, горячо молился, стоя все время на коленях; а по его примеру и бояре, и окольничьи, и служилые люди, и все, призванные на собор, стояли коленопреклоненными.
Яркое солнце ударяло в собор и сверкало на дорогих окладах образов, на самоцветных камнях боярских уборов и веселило все вокруг, кроме строгой фигуры Филарета в монашеском облачении. По окончании службы он обернулся и поднял обеими руками напрестольный крест. Все склонили головы. Потом поднялся царь и подошел под благословение к своему отцу, а за ним потянулись и все бывшие в храме.
Служба окончилась. Бояре и окольничьи выстроились в два ряда, и между ними медленно пошел царь к выходу, через площадь, в Грановитую палату, где порешено было быть собору. Следом потянулись ближние ему, а гам и все прочие.
Дьяки у входа суетились. Они стояли с длинными свитками и отмечали входящих. Одни занимались проверкою лиц прибывших, другие озабоченно рассаживали всех по местам, чтобы никто себя в обиде не чувствовал.
Хотя и было уже уничтожено местничество, но с ним еще приходилось считаться не только в мирное, но даже и в военное время.
Терехов назвал себя. Шустрый дьяк подбежал к нему и ухватил за локоть.
— А! Тебя, боярин, мне князь Теряев стеречь наказал! Сюда, сюда! Тут и слышнее, и виднее, а по роду ты не моложе князей Черкасских!
Он ввел Терехова в огромную длинную палату. В три ряда обращенным покоем стояли длинные скамьи, покрытые алым сукном. Вверху на возвышении в три ступени стояли два кресла под балдахинами и подле одного из них невысокий стол.
На скамьи, говоря вполголоса, садились созванные на собор. Помимо ближних царю и думных бояр были тут присланные и от Рязани, и от Тулы, и от Калуги и Пскова, и Новгорода, и далеких Астрахани, Казани, Архангельска, даже от Тобольска и Вытегры. Все были в высоких горлатных шапках, в дорогих опашнях с драгоценными ожерельями у воротов.
Вдруг двери раскрылись настежь, и парами показались стрельцы в алых и синих кафтанах. Они шли держа на плечах блестящие алебарды, за ними шел отрок с патриаршим посохом, следом Филарет об руку с сыном, а за ними опять бояре и духовенство.
Все присутствующие обнажили головы и пали на колени.
Когда Терехов поднялся, все уже были на своих местах. Царь с патриархом сидели в своих креслах. На столике лежали скипетр и держава, вокруг стояли стрельцы, а подле Филарета — отрок с посохом.
Внизу пред ними за длинным столом сели дьяки с бумагою и перьями.
На время наступила торжественная тишина. Потом царь встал со своего кресла, и раздался его тихий голос:
— Благослови, отче!
Патриарх поднялся во весь могучий рост и, подняв руки над головою сына, произнес:
— Во имя Отца и Сына, и Святого Духа!
Царь выпрямился. В течение времени, истекшего со дня возвращения отца, он постарел и пополнел, но его лицо сохранило все ту же кротость и простодушие и его взор глядел все с тою же нерешительностью.
— Князья и бояре, — тихо заговорил он, кланяясь во все стороны, — и вы, земские люди! Созвали мы вас на общий собор, потому что от поляков большое государству и нам, государю вашему, теснение. Для общей думы вас созвали. Ведомо вам, что декабря первого в лета тысяча шестьсот восемнадцатое мы с поляками на Пресне мир подписали на четырнадцать лет и шесть месяцев и тому миру теперь конец выходит; и они, ляхи, то ведают и всякое нам зло чинят…— И Михаил Федорович стал перечислять все обиды, понесенные Русью от поляков: на окраинах они разбойничают, царского титула не признают, со шведами и турками против Руси зло замышляют и похваляются всею Россией завладеть, от чего посрамление и убытки немалые. — И так порешили мы в уме своем, — продолжал Михаил, — злой враг наш, король Сигизмунд, помер, а враг злейший, Владислав, еще не царствует, отчего и смута у них в государстве. Станет он королем и поведет на нас рати, а коли мы упредим его, в наших руках более силы будет. На том и решили собор созвать. Начинать войну али нет? Рассудите!
Михаил поклонился и сел, вытирая рукою лоб.
— Война, война! — раздались со всех сторон голоса.
Лица царя и патриарха просветлели.
— Так пусть и будет! — решил царь.
Потом стали обсуждать средства, войско и его размеры, назначать полководцев, определять действия каждого и делать наряды.
Целую неделю длился собор, и с каждым днем ненависть к полякам и жажда войны все сильнее охватывали сердца русских. «Война!» — передавалось из уст в уста, и о войне говорили в домах и кружалах, на базарах и рынках, в Москве и на окраинах. Воинственный дух наполнил сердца русских, и, кажется, никогда еще не вспыхивала у русских ненависть к полякам с такою силою, как в эти дни. Все обиды, начиная с Дмитрия Самозванца до последнего приступа ляхов на Москву, вспоминались теперь и стариками, и молодыми, и служилыми, и торговыми, всеми — от простого посадского до всесильного патриарха.
Последний подолгу теперь беседовал с князьями Черкасскими, Теряевым и боярами Шереметевым и Михаилом Борисовичем Шейным.
— Наступили дни расплаты, — сказал гордо и решительно он, — все взятое отымем и им мир предпишем!
И в это время он походил не на смиренного служителя Божьего, а скорее на прежнего Федора Никитича, которого убоялся Годунов.
— Князь Пожарский дюже искусен, — сказал Черкасский.
Шеин вдруг вспыхнул и, грозно глянув на князя, грубо ответил:
— И без него люди найдутся.
— Истинно! — подтвердил Филарет. — Михаила Борисовича пошлем. Он и в бою смел, и разумом наделен!
— Услужу! — ответил Шеин, низко кланяясь Филарету
Князь Черкасский удивленно посмотрел на Шереметева и Теряева.
Патриарх подметил их взгляд.
— Ну, да про это потом, — сказал он, — а ныне сборы определить надо. Иноземных людей много, тяготы большие.
Действительно, готовясь к войне, царь Михаил взял на службу английского генерала Томаса Сандерсона с 3000 войска, полковника Лесли с 5000 и полковника Дамма с 2000 солдат. Требовались большие расходы.
— Я сам отдам всю свою казну на общее дело, — сказал царь на соборе, и его слова воодушевили всех.
— Не пожалеем имений своих! — ответили ему бояре.
Тотчас были составлены списки, и во все стороны полетели приставы собирать оброчные деньги, на конного двадцать пять рублей, на пешего десять рублей. Богатые помещики и монастыри выставляли от себя целые отряды.
Князь Теряев призвал к себе сына.
— В думе сидеть мне должно, — сказал он, — а то был бы и я на войне со всеми, но ныне ты за меня пойдешь. Возьмешь людишек наших и будешь над ними с капитаном Эхе. Иди и готовься к походу!
Михаил ускакал в Коломну.
В то же время Терехов позвал к себе Алексея.
— Все людей посылают, — сказал он ему, — так и мне негоже от других отставать. Вот тебе мой перстень. Вернись на Рязань, в вотчину, и там собери сто человек конных да пеших. Казны возьми, одень их как след и сюда веди. Тебя старшим сделаю. А как приедешь, поклонись Семену Андреевичу Он тебя во всем наставит.
В тот же день Алексей стал собираться в дорогу.
— Что ж, — сказал Терехов князю, — мы не хуже других! Люди ставят, и мы можем. А хотел я тебе одно сказать: пока что до войны, обвенчать бы нам детушек! А?
— А то как же иначе-то! — ответил, усмехаясь, князь. — Первое дело! К тому времени, как походу конец, у нас, глядишь, и внук будет!
Вечером к князю пришел Шереметев.
— Нехорошее деется, князь, — сказал он.
— А что?
— Да помилуй, Шеина в голову! Что он за воевода? Князь-то Пожарский прослышал стороною и говорит, что недужен С этого добра не будет!
— Ну, говори! — остановил его князь. — Прозоровский пойдет, Измайлов, иноземцы.
— А Шеин над ними!
Кругом были недовольны назначением Шеина, но боялись громко говорить, зная волю патриарха и царя. Шеин еще выше поднял голову и смеялся над прочими боярами, называя их в глаза трусливыми холопами.
Ненависть к Шеину среди бояр росла, но за такими заступниками, как царь и патриарх, Шеин был в безопасности.
— Горделив он больно, — задумчиво сказал о нем царь Михаил, — смут бы у них там не было!
— Отпиши, чтобы без мест были, — возразил патриарх, — а против него ни по уму, ни по силе не быть никому.
— Твоя воля! — согласился Михаил.
Главных начальников назначили. Над всеми поставили Шеина, потом окольничего Артемия Васильевича Измайлова ему в помощники и князя Прозоровского во главе запасного войска Иностранцы оставались при своих войсках, но в подчинении Шеину.
Все было готово к войне. Спешно собирались даточные деньги. Со всех сторон в Москву стекались отдельные отряды от помещиков, городов и монастырей. Ратные люди готовились уже к походу и делали последние распоряжения.
В чистенькой горнице домика Эдуарда Штрассе за столом сидел сам хозяин, Каролина и капитан Эхе. Последний был задумчив, и его глаза уныло глядели на Каролину, а грудь вздымалась от тяжких вздохов.
— Пей, пей, Иоганн, — сказал ему Штрассе, — а то уйдешь на ратное дело, уж там так не посидишь!
— Где уж! — ответил Эхе. — Я, бывало, по три месяца сапоги не снимал, белья не менял. Сколько раз вместо постели в болоте лежал.
— Тяжелое дело! — вздохнув, сказала Каролина.
— Это тебе, женщине, — задорно ответил Штрассе, — а я очень хотел бы на войну. Я хотел идти лекарем, но князь не пустил. Говорит, я в доме нужен!
— Ты? — и Каролина громко засмеялась. — Да ты бы на войне от одного страха умер. Послушай Иоганна только, что он рассказывает! — И она с восхищением взглянула на
плотную фигуру Эхе.
Он тряхнул головой и воскликнул:
— Не знаю почему, а мне теперь очень неохота идти. Так тоскливо и скучно. А отчего? — он развел руками. — Один я, никого у меня нет… никто не пожалеет… а скучно.
— И неправда! — пылко ответила ему Каролина. — Если бы вас убили, я глаза бы себе выплакала!
— Вы? — воскликнул Эхе, и его лицо озарилось улыбкой.
Штрассе кивнул головой.
— Она любит тебя, — сказал он.
— Каро…
— Дурак! — вскрикнула Каролина и, вспыхнув как зарево, выбежала из горницы.
— Го-го-го! — радостно заговорил Эхе. — Я ее сам спрошу!
— Спроси, спроси! — засмеялся Штрассе.
Эхе бросился следом за Каролиной и нашел ее в кухне. Она стояла, уткнув лицо в угол. Эхе тихо подошел к ней и притронулся к ее плечу.
— Правда, Каролина? — спросил он.
— Глупости Эдуард болтает, а дураки верят.
Эхе совершенно смутился.
— А я думал…
— Что? — Каролина быстро обернулась, и Эхе увидел ее сияющее лицо.-Что?
— Что вы согласитесь быть моею женой, — тихо сказал Эхе, робея от ее лукавого взгляда, и замолк.
Каролина вдруг весело расхохоталась.
— Ах, глупый, глупый!
— Чего же вы? — смутился Эхе.
— Да, понятно, соглашусь!
— Да? Согласны? Ох! — капитан сразу повеселел и, обняв, поднял на руки Каролину. — Эдуард! — заорал он. — Она согласна!
Штрассе вбежал в кухню и захлопал в ладоши.
— Я говорил тебе! Я говорил! Они, девушки, все такие!
— Теперь запьем эту радость! — сказал Эхе и на руках понес Каролину в горницу.
И в этот вечер не было счастливее этих людей.
А в это же время наверху, в своей светлице, тосковала боярышня Ольга, делясь своими горькими думами с верной Агашей. Неделю назад, ночью, в саду прощалась она с Алешею. Он ехал по поручению ее отца в Рязань и заклинал ее подождать его возвращения. Как они оба плакали! Как целовал он ее!…
— Если выйдет не по-нашему, сложу я под Смоленском свою голову! — сказал он Ольге, а она могла в ответ только крепко прижаться к его груди, говоря:
— Прощай, мой соколик!
И так и вышло. Вчера пришла матушка и сказала, что будут теперь все к свадьбе готовиться, чтобы до похода дело окончить.
— Ах, Агаша, Агаша! Подумать боюсь даже, как Алеша вернется! — воскликнула боярышня. — Что будет с ним!
— Полно, боярышня! — ответила более практичная Агаша. — Нешто он ровня тебе? Потешилась ты с ним в девическую вольность, а теперь и в закон пора. Смотри, князь-то какой красавец!
— Не смей и говорить ты мне этого! — рассердилась Ольга. — Не люб он мне… хуже ворога, татарина! Что с Алешей будет? — заплакала она снова.
А княгиня Теряева и боярыня Терехова по приказу мужей спешно готовились к свадьбе. Ввиду событий и торопливости не собирались править ее пышно, а все же надо было хоть и к малому пиру приготовиться, а потом помещение молодым приспособить, приданое пересмотреть, одежды справить. Мало ли женского дела к такому дню. И, справляя все нужное, женщины, по обычаю, лили слезы, девушки пели унылые песни, а Ольга ходила бледная, как саван, с тусклым взором и бессильно опущенными руками.
Маремьяниха сердилась и ворчала:
— Что это, мать моя, ты и на невесту не похожа! Срамота одна!… Словно тебя за холопа неволят.
— Хуже!…— шептала Ольга.
— Ну, Петр Васильевич, на завтра собор назначен. Царь приказал о том всех через дьяков оповестить. Ты ведь объявился уже?
Боярин всполошился.
— Да нет еще, князь. Я думал, ты оповестишь, и сижу себе. Вот поруха-то! Бежать, што ли? Князь засмеялся.
— Эх ты! Был воеводою, а порядков не знаешь. Ну да Бог с тобою. Я скажу про тебя дьякам, а ты только беспременно на обедню в Успенский собор приезжай, потому с этого начнется.
— А ты?
— Я с царем буду!
Боярин почесал затылок.
— Ох, горе мне! Один я тут, что сиротиночка. Беда!
— Что за беда! Смотри, куда все пойдут, туда и ты. Горлатная шапка с тобою?
— Со мной, со мной, — закивал головою боярин, — большущая! И шуба со мною.
— Ну, шубы-то не вынимай! Шубу мы теперь только в самых особых случаях надеваем. Опашень надень да к нему ожерелье понаряднее.
— Есть, есть! — ответил Терехов. — Все в жемчуге. Как воеводою я был, заказал немчинам жемчуг подобрать… бурмицкий!… [110]
— Ну, и ладно!
На другой день с четырех часов утра волновался боярин Терехов. Шутка ли: в думе с государями сидеть, речами меняться!
Князь пред своим уходом зашел к нему и сказал:
— Еду я, а ты в девять часов у собора будь. Государь к тому времени пойдет. Да, слышь, до Кремлевских ворот доезжай, а там пешком.
— Знаю, знаю! — замахал руками боярин и, позвав слуг, стал мешкотно одеваться в свое лучшее платье.
Время шло. Он велел подать колымагу, надел на голову горлатную шапку, высотой в три четверти, взял в руки высокую палку с роговым в жемчуге наконечником и вышел.
К земскому собору приуготовлялись торжественно. В Успенском соборе сам патриарх Филарет служил обедню, а после нее молебствие. Царь, окруженный ближними боярами, окольничими, горячо молился, стоя все время на коленях; а по его примеру и бояре, и окольничьи, и служилые люди, и все, призванные на собор, стояли коленопреклоненными.
Яркое солнце ударяло в собор и сверкало на дорогих окладах образов, на самоцветных камнях боярских уборов и веселило все вокруг, кроме строгой фигуры Филарета в монашеском облачении. По окончании службы он обернулся и поднял обеими руками напрестольный крест. Все склонили головы. Потом поднялся царь и подошел под благословение к своему отцу, а за ним потянулись и все бывшие в храме.
Служба окончилась. Бояре и окольничьи выстроились в два ряда, и между ними медленно пошел царь к выходу, через площадь, в Грановитую палату, где порешено было быть собору. Следом потянулись ближние ему, а гам и все прочие.
Дьяки у входа суетились. Они стояли с длинными свитками и отмечали входящих. Одни занимались проверкою лиц прибывших, другие озабоченно рассаживали всех по местам, чтобы никто себя в обиде не чувствовал.
Хотя и было уже уничтожено местничество, но с ним еще приходилось считаться не только в мирное, но даже и в военное время.
Терехов назвал себя. Шустрый дьяк подбежал к нему и ухватил за локоть.
— А! Тебя, боярин, мне князь Теряев стеречь наказал! Сюда, сюда! Тут и слышнее, и виднее, а по роду ты не моложе князей Черкасских!
Он ввел Терехова в огромную длинную палату. В три ряда обращенным покоем стояли длинные скамьи, покрытые алым сукном. Вверху на возвышении в три ступени стояли два кресла под балдахинами и подле одного из них невысокий стол.
На скамьи, говоря вполголоса, садились созванные на собор. Помимо ближних царю и думных бояр были тут присланные и от Рязани, и от Тулы, и от Калуги и Пскова, и Новгорода, и далеких Астрахани, Казани, Архангельска, даже от Тобольска и Вытегры. Все были в высоких горлатных шапках, в дорогих опашнях с драгоценными ожерельями у воротов.
Вдруг двери раскрылись настежь, и парами показались стрельцы в алых и синих кафтанах. Они шли держа на плечах блестящие алебарды, за ними шел отрок с патриаршим посохом, следом Филарет об руку с сыном, а за ними опять бояре и духовенство.
Все присутствующие обнажили головы и пали на колени.
Когда Терехов поднялся, все уже были на своих местах. Царь с патриархом сидели в своих креслах. На столике лежали скипетр и держава, вокруг стояли стрельцы, а подле Филарета — отрок с посохом.
Внизу пред ними за длинным столом сели дьяки с бумагою и перьями.
На время наступила торжественная тишина. Потом царь встал со своего кресла, и раздался его тихий голос:
— Благослови, отче!
Патриарх поднялся во весь могучий рост и, подняв руки над головою сына, произнес:
— Во имя Отца и Сына, и Святого Духа!
Царь выпрямился. В течение времени, истекшего со дня возвращения отца, он постарел и пополнел, но его лицо сохранило все ту же кротость и простодушие и его взор глядел все с тою же нерешительностью.
— Князья и бояре, — тихо заговорил он, кланяясь во все стороны, — и вы, земские люди! Созвали мы вас на общий собор, потому что от поляков большое государству и нам, государю вашему, теснение. Для общей думы вас созвали. Ведомо вам, что декабря первого в лета тысяча шестьсот восемнадцатое мы с поляками на Пресне мир подписали на четырнадцать лет и шесть месяцев и тому миру теперь конец выходит; и они, ляхи, то ведают и всякое нам зло чинят…— И Михаил Федорович стал перечислять все обиды, понесенные Русью от поляков: на окраинах они разбойничают, царского титула не признают, со шведами и турками против Руси зло замышляют и похваляются всею Россией завладеть, от чего посрамление и убытки немалые. — И так порешили мы в уме своем, — продолжал Михаил, — злой враг наш, король Сигизмунд, помер, а враг злейший, Владислав, еще не царствует, отчего и смута у них в государстве. Станет он королем и поведет на нас рати, а коли мы упредим его, в наших руках более силы будет. На том и решили собор созвать. Начинать войну али нет? Рассудите!
Михаил поклонился и сел, вытирая рукою лоб.
— Война, война! — раздались со всех сторон голоса.
Лица царя и патриарха просветлели.
— Так пусть и будет! — решил царь.
Потом стали обсуждать средства, войско и его размеры, назначать полководцев, определять действия каждого и делать наряды.
Целую неделю длился собор, и с каждым днем ненависть к полякам и жажда войны все сильнее охватывали сердца русских. «Война!» — передавалось из уст в уста, и о войне говорили в домах и кружалах, на базарах и рынках, в Москве и на окраинах. Воинственный дух наполнил сердца русских, и, кажется, никогда еще не вспыхивала у русских ненависть к полякам с такою силою, как в эти дни. Все обиды, начиная с Дмитрия Самозванца до последнего приступа ляхов на Москву, вспоминались теперь и стариками, и молодыми, и служилыми, и торговыми, всеми — от простого посадского до всесильного патриарха.
Последний подолгу теперь беседовал с князьями Черкасскими, Теряевым и боярами Шереметевым и Михаилом Борисовичем Шейным.
— Наступили дни расплаты, — сказал гордо и решительно он, — все взятое отымем и им мир предпишем!
И в это время он походил не на смиренного служителя Божьего, а скорее на прежнего Федора Никитича, которого убоялся Годунов.
— Князь Пожарский дюже искусен, — сказал Черкасский.
Шеин вдруг вспыхнул и, грозно глянув на князя, грубо ответил:
— И без него люди найдутся.
— Истинно! — подтвердил Филарет. — Михаила Борисовича пошлем. Он и в бою смел, и разумом наделен!
— Услужу! — ответил Шеин, низко кланяясь Филарету
Князь Черкасский удивленно посмотрел на Шереметева и Теряева.
Патриарх подметил их взгляд.
— Ну, да про это потом, — сказал он, — а ныне сборы определить надо. Иноземных людей много, тяготы большие.
Действительно, готовясь к войне, царь Михаил взял на службу английского генерала Томаса Сандерсона с 3000 войска, полковника Лесли с 5000 и полковника Дамма с 2000 солдат. Требовались большие расходы.
— Я сам отдам всю свою казну на общее дело, — сказал царь на соборе, и его слова воодушевили всех.
— Не пожалеем имений своих! — ответили ему бояре.
Тотчас были составлены списки, и во все стороны полетели приставы собирать оброчные деньги, на конного двадцать пять рублей, на пешего десять рублей. Богатые помещики и монастыри выставляли от себя целые отряды.
Князь Теряев призвал к себе сына.
— В думе сидеть мне должно, — сказал он, — а то был бы и я на войне со всеми, но ныне ты за меня пойдешь. Возьмешь людишек наших и будешь над ними с капитаном Эхе. Иди и готовься к походу!
Михаил ускакал в Коломну.
В то же время Терехов позвал к себе Алексея.
— Все людей посылают, — сказал он ему, — так и мне негоже от других отставать. Вот тебе мой перстень. Вернись на Рязань, в вотчину, и там собери сто человек конных да пеших. Казны возьми, одень их как след и сюда веди. Тебя старшим сделаю. А как приедешь, поклонись Семену Андреевичу Он тебя во всем наставит.
В тот же день Алексей стал собираться в дорогу.
— Что ж, — сказал Терехов князю, — мы не хуже других! Люди ставят, и мы можем. А хотел я тебе одно сказать: пока что до войны, обвенчать бы нам детушек! А?
— А то как же иначе-то! — ответил, усмехаясь, князь. — Первое дело! К тому времени, как походу конец, у нас, глядишь, и внук будет!
Вечером к князю пришел Шереметев.
— Нехорошее деется, князь, — сказал он.
— А что?
— Да помилуй, Шеина в голову! Что он за воевода? Князь-то Пожарский прослышал стороною и говорит, что недужен С этого добра не будет!
— Ну, говори! — остановил его князь. — Прозоровский пойдет, Измайлов, иноземцы.
— А Шеин над ними!
Кругом были недовольны назначением Шеина, но боялись громко говорить, зная волю патриарха и царя. Шеин еще выше поднял голову и смеялся над прочими боярами, называя их в глаза трусливыми холопами.
Ненависть к Шеину среди бояр росла, но за такими заступниками, как царь и патриарх, Шеин был в безопасности.
— Горделив он больно, — задумчиво сказал о нем царь Михаил, — смут бы у них там не было!
— Отпиши, чтобы без мест были, — возразил патриарх, — а против него ни по уму, ни по силе не быть никому.
— Твоя воля! — согласился Михаил.
Главных начальников назначили. Над всеми поставили Шеина, потом окольничего Артемия Васильевича Измайлова ему в помощники и князя Прозоровского во главе запасного войска Иностранцы оставались при своих войсках, но в подчинении Шеину.
Все было готово к войне. Спешно собирались даточные деньги. Со всех сторон в Москву стекались отдельные отряды от помещиков, городов и монастырей. Ратные люди готовились уже к походу и делали последние распоряжения.
В чистенькой горнице домика Эдуарда Штрассе за столом сидел сам хозяин, Каролина и капитан Эхе. Последний был задумчив, и его глаза уныло глядели на Каролину, а грудь вздымалась от тяжких вздохов.
— Пей, пей, Иоганн, — сказал ему Штрассе, — а то уйдешь на ратное дело, уж там так не посидишь!
— Где уж! — ответил Эхе. — Я, бывало, по три месяца сапоги не снимал, белья не менял. Сколько раз вместо постели в болоте лежал.
— Тяжелое дело! — вздохнув, сказала Каролина.
— Это тебе, женщине, — задорно ответил Штрассе, — а я очень хотел бы на войну. Я хотел идти лекарем, но князь не пустил. Говорит, я в доме нужен!
— Ты? — и Каролина громко засмеялась. — Да ты бы на войне от одного страха умер. Послушай Иоганна только, что он рассказывает! — И она с восхищением взглянула на
плотную фигуру Эхе.
Он тряхнул головой и воскликнул:
— Не знаю почему, а мне теперь очень неохота идти. Так тоскливо и скучно. А отчего? — он развел руками. — Один я, никого у меня нет… никто не пожалеет… а скучно.
— И неправда! — пылко ответила ему Каролина. — Если бы вас убили, я глаза бы себе выплакала!
— Вы? — воскликнул Эхе, и его лицо озарилось улыбкой.
Штрассе кивнул головой.
— Она любит тебя, — сказал он.
— Каро…
— Дурак! — вскрикнула Каролина и, вспыхнув как зарево, выбежала из горницы.
— Го-го-го! — радостно заговорил Эхе. — Я ее сам спрошу!
— Спроси, спроси! — засмеялся Штрассе.
Эхе бросился следом за Каролиной и нашел ее в кухне. Она стояла, уткнув лицо в угол. Эхе тихо подошел к ней и притронулся к ее плечу.
— Правда, Каролина? — спросил он.
— Глупости Эдуард болтает, а дураки верят.
Эхе совершенно смутился.
— А я думал…
— Что? — Каролина быстро обернулась, и Эхе увидел ее сияющее лицо.-Что?
— Что вы согласитесь быть моею женой, — тихо сказал Эхе, робея от ее лукавого взгляда, и замолк.
Каролина вдруг весело расхохоталась.
— Ах, глупый, глупый!
— Чего же вы? — смутился Эхе.
— Да, понятно, соглашусь!
— Да? Согласны? Ох! — капитан сразу повеселел и, обняв, поднял на руки Каролину. — Эдуард! — заорал он. — Она согласна!
Штрассе вбежал в кухню и захлопал в ладоши.
— Я говорил тебе! Я говорил! Они, девушки, все такие!
— Теперь запьем эту радость! — сказал Эхе и на руках понес Каролину в горницу.
И в этот вечер не было счастливее этих людей.
А в это же время наверху, в своей светлице, тосковала боярышня Ольга, делясь своими горькими думами с верной Агашей. Неделю назад, ночью, в саду прощалась она с Алешею. Он ехал по поручению ее отца в Рязань и заклинал ее подождать его возвращения. Как они оба плакали! Как целовал он ее!…
— Если выйдет не по-нашему, сложу я под Смоленском свою голову! — сказал он Ольге, а она могла в ответ только крепко прижаться к его груди, говоря:
— Прощай, мой соколик!
И так и вышло. Вчера пришла матушка и сказала, что будут теперь все к свадьбе готовиться, чтобы до похода дело окончить.
— Ах, Агаша, Агаша! Подумать боюсь даже, как Алеша вернется! — воскликнула боярышня. — Что будет с ним!
— Полно, боярышня! — ответила более практичная Агаша. — Нешто он ровня тебе? Потешилась ты с ним в девическую вольность, а теперь и в закон пора. Смотри, князь-то какой красавец!
— Не смей и говорить ты мне этого! — рассердилась Ольга. — Не люб он мне… хуже ворога, татарина! Что с Алешей будет? — заплакала она снова.
А княгиня Теряева и боярыня Терехова по приказу мужей спешно готовились к свадьбе. Ввиду событий и торопливости не собирались править ее пышно, а все же надо было хоть и к малому пиру приготовиться, а потом помещение молодым приспособить, приданое пересмотреть, одежды справить. Мало ли женского дела к такому дню. И, справляя все нужное, женщины, по обычаю, лили слезы, девушки пели унылые песни, а Ольга ходила бледная, как саван, с тусклым взором и бессильно опущенными руками.
Маремьяниха сердилась и ворчала:
— Что это, мать моя, ты и на невесту не похожа! Срамота одна!… Словно тебя за холопа неволят.
— Хуже!…— шептала Ольга.
VI СВАДЬБА
От Москвы надо было проехать до Коломны, от Коломны до вотчины князя Теряева да за вотчиной, проехав верст семь, свернуть с дороги в густой лес и ехать по лесу просекою до. Малой речки, а там, вверх по ней, берегом, и открывалась тогда на полянке, у самой речки, что была запружена, старая мельница. Была она князем временно поставлена, когда строилась усадьба, для своей потребы, а потом заброшена. Плотину давно прососало, и она обвалилась, колеса погнили, и два жернова недвижно лежали друг на друге, покрытые паутиною и мхом. Изба и клети покосились на сторону, и эта старая мельница являла полную картину запустения снаружи, но внутри все говорило о жизни и счастье.
Оживилась мельница в последние две недели. В клетях ее поселились: в одной — старая Ермилиха со своим сыном-богатырем Мироном, в другой — три девушки: Анисья, Варвара да Степанида, безродные сироты, которых Влас отыскал в тягловой деревушке. А в самой избе две горницы со светелкою обратились в пышные теремные горенки.
Чего в них не было!… Дорогие ковры покрыли лавки, поставцы с хитрой резьбою, укладки с финифтью, образа в пышных окладах, а наверху, в светелке, стояла кровать с горою перин, с богатым пологом. В углу у оконца стояли пяльцы, и, нагнувшись над ними, сидела Людмила. Ее лицо немного побледнело, глаза стали словно больше, но вместе с этим какое-то строгое, покойное выражение лежало на лице, а во взоре светилось мирное счастье. Подле нее на низеньком кресле сидела пожилая женщина с некрасивым, сморщенным лицом и маленькими жадными глазами.
Некоторое время они сидели в молчании, потом пожилая женщина вздохнула и заговорила:
— Ох, и дура я, дура, что этой подлой Ермилихи послушалась, на корысть пошла, родную дочь продала словно бы!…
— Вы только добро мне сделали, маменька, — тихо проговорила Людмила,-без князя я умерла бы! — Князя! А где князь-то этот? Не видела я его что-то! Завезли нас сюда, словно в разбойничье гнездо, а князя и в глаза мы не видели!
Людмила побледнела и низко опустила голову.
— Приедет! У него дела много, служба царская! — тихо проговорила она.
— Жди, пожалуй! — подхватила ее мать. — Приедет! Теперь-то еще ничего — выйти можно, лесочком пройтись; а придет зима — волки завоют, медведь придет, кругом снег… Ох, дура я, дура! Выдала бы я тебя за Парамона Яковлевича и была бы вовек счастлива.
— Утопилась бы я! — твердо сказала Людмила.
— Доглядели бы! — ответила мать. — А теперь что? И на что мне корысть эта? Ох, ду…
Она не договорила и встала с кресла. Людмила тоже вскочила, и ее лицо вспыхнуло, как зарево. На дворе послышались конский топот и голоса. Людмила выглянула в оконце, вскрикнула: «Он!» — и опрометью бросилась вниз по лесенке.
— Князь! — всполошилась ее мать. — Ох, посмотрю-ка я на него! Правда ли, тароват он, попытаю. — И она быстро поправила на голове своей повойник и платок и еще сильнее сморщила свое лицо, что означало у нее улыбку.
Людмила сбежала вниз, выбежала на крыльцо и упала в объятия князя, который взбегал в эту минуту на ветхие ступеньки.
— Князь Михайло! Сокол мой!
— Людмилушка!
Они замерли в поцелуе, забыв, что во дворе стоит Влас с Мироном, а из клети глядят сенные девушки. Их лица сияли счастьем. Только молодые любовники в первые дни своей любви могут понять их состояние.
Первый очнулся князь. Он нежно освободил одну руку и, обняв Людмилу, повел ее в избу.
— Ну что, рыбка моя, хорошо тебе тут? Я про все подумал.
— Соскучилась я без тебя! Все ждала и ждала. Дни шли, недели.
Князь вздохнул.
— Не мог я ранее. В Москве поход решали, да кроме того дела разные, а тут еще в доме гости. Суета. Был я тут дважды, все тебе горницы убирал.
— Приедешь, взглянешь — и нет тебя.
— Э! Зато я, лапушка, теперь неделю, а то и дольше все подле тебя буду, в очи твои смотреть, ласкать да голубить тебя.
— Не уедешь?
— Говорю, неделю пробуду!
— Ах! — только и сказала Людмила, но в этом возгласе вылилось все ее счастье.
Они, обнявшись, сели под образа.
— Расскажи, мое золотце, как сюда перебрались. Все ли по-хорошему? А это кто? — вскрикнул князь.
В горницу, кланяясь и улыбаясь, вошла мать Людмилы.
— Матушка моя, — сказала Людмила.
Князь Михаил быстро встал и отвесил Шерстобитовой низкий поклон. Та даже растерялась от смущения, а князь с жаром сказал ей:
— Благодарствую тебя, государыня, за твою милость к нам! Не попусти ты быть Людмиле моею — горькая была бы моя жизнь.
Шерстобитова поклонилась в ответ.
— Полно, полно! — заговорила она. — На то ты и князь, чтобы нам, маленьким людишкам, тебе угождать. Да и Людмила-то моя уж затосковала по тебе больно. Ребенка своего жалеючи, попустила я грех такой!
Князь вздрогнул и побледнел.
«Действительно, — мелькнуло в уме его, — гублю я душу неповинную».
— Все поправлю. Не покается в том Людмилушка! — произнес он.
— Оставь! Разве я каюсь? — с упреком шепнула Людмила.
— Только скучно нам тут, — заговорила Шерстобитова, — ровно в яме. А придет зима!…
— Я ужо дом вам выстрою. Вот с похода вернусь!
— А надолго поход? — встрепенулась Людмила.
— Нет! Может, месяца три — и домой! А ты вот что, — и князь засмеялся, — я ведь голоден и есть страх хочу!
— Милый ты мой! И молчишь! Да я в минуточку! — И Людмила весело выбежала из горницы, увлекая за собой мать.
Михаил с улыбкой посмотрел ей вслед.
«Ах, если бы она была не в потаенности! Сколько счастья и радости!…» — подумал он и вздохнул, но мимолетная грусть снова сменилась радостью.
Людмила и ее девушки несли вино и посуду с едою. Она поставила пред князем горячий курник.
— Ермилиха изготовила, словно чуяла! — сказала она улыбаясь и, кланяясь, прибавила: — Не побрезгуй!
Михаил обнял ее и посадил на скамью рядом.
— Будем вместе, по немецкому обычаю! — сказал он.
Ночью он вошел в светелку своей милой. Луна ярко светила в горенку, пред иконой теплилась лампадка, и ее бледный свет боролся с лунным. Ароматный воздух волною вливался в светелку, и где-то щелкал соловей.
Людмила прижалась к Михаилу полною грудью и сказала ему:
Оживилась мельница в последние две недели. В клетях ее поселились: в одной — старая Ермилиха со своим сыном-богатырем Мироном, в другой — три девушки: Анисья, Варвара да Степанида, безродные сироты, которых Влас отыскал в тягловой деревушке. А в самой избе две горницы со светелкою обратились в пышные теремные горенки.
Чего в них не было!… Дорогие ковры покрыли лавки, поставцы с хитрой резьбою, укладки с финифтью, образа в пышных окладах, а наверху, в светелке, стояла кровать с горою перин, с богатым пологом. В углу у оконца стояли пяльцы, и, нагнувшись над ними, сидела Людмила. Ее лицо немного побледнело, глаза стали словно больше, но вместе с этим какое-то строгое, покойное выражение лежало на лице, а во взоре светилось мирное счастье. Подле нее на низеньком кресле сидела пожилая женщина с некрасивым, сморщенным лицом и маленькими жадными глазами.
Некоторое время они сидели в молчании, потом пожилая женщина вздохнула и заговорила:
— Ох, и дура я, дура, что этой подлой Ермилихи послушалась, на корысть пошла, родную дочь продала словно бы!…
— Вы только добро мне сделали, маменька, — тихо проговорила Людмила,-без князя я умерла бы! — Князя! А где князь-то этот? Не видела я его что-то! Завезли нас сюда, словно в разбойничье гнездо, а князя и в глаза мы не видели!
Людмила побледнела и низко опустила голову.
— Приедет! У него дела много, служба царская! — тихо проговорила она.
— Жди, пожалуй! — подхватила ее мать. — Приедет! Теперь-то еще ничего — выйти можно, лесочком пройтись; а придет зима — волки завоют, медведь придет, кругом снег… Ох, дура я, дура! Выдала бы я тебя за Парамона Яковлевича и была бы вовек счастлива.
— Утопилась бы я! — твердо сказала Людмила.
— Доглядели бы! — ответила мать. — А теперь что? И на что мне корысть эта? Ох, ду…
Она не договорила и встала с кресла. Людмила тоже вскочила, и ее лицо вспыхнуло, как зарево. На дворе послышались конский топот и голоса. Людмила выглянула в оконце, вскрикнула: «Он!» — и опрометью бросилась вниз по лесенке.
— Князь! — всполошилась ее мать. — Ох, посмотрю-ка я на него! Правда ли, тароват он, попытаю. — И она быстро поправила на голове своей повойник и платок и еще сильнее сморщила свое лицо, что означало у нее улыбку.
Людмила сбежала вниз, выбежала на крыльцо и упала в объятия князя, который взбегал в эту минуту на ветхие ступеньки.
— Князь Михайло! Сокол мой!
— Людмилушка!
Они замерли в поцелуе, забыв, что во дворе стоит Влас с Мироном, а из клети глядят сенные девушки. Их лица сияли счастьем. Только молодые любовники в первые дни своей любви могут понять их состояние.
Первый очнулся князь. Он нежно освободил одну руку и, обняв Людмилу, повел ее в избу.
— Ну что, рыбка моя, хорошо тебе тут? Я про все подумал.
— Соскучилась я без тебя! Все ждала и ждала. Дни шли, недели.
Князь вздохнул.
— Не мог я ранее. В Москве поход решали, да кроме того дела разные, а тут еще в доме гости. Суета. Был я тут дважды, все тебе горницы убирал.
— Приедешь, взглянешь — и нет тебя.
— Э! Зато я, лапушка, теперь неделю, а то и дольше все подле тебя буду, в очи твои смотреть, ласкать да голубить тебя.
— Не уедешь?
— Говорю, неделю пробуду!
— Ах! — только и сказала Людмила, но в этом возгласе вылилось все ее счастье.
Они, обнявшись, сели под образа.
— Расскажи, мое золотце, как сюда перебрались. Все ли по-хорошему? А это кто? — вскрикнул князь.
В горницу, кланяясь и улыбаясь, вошла мать Людмилы.
— Матушка моя, — сказала Людмила.
Князь Михаил быстро встал и отвесил Шерстобитовой низкий поклон. Та даже растерялась от смущения, а князь с жаром сказал ей:
— Благодарствую тебя, государыня, за твою милость к нам! Не попусти ты быть Людмиле моею — горькая была бы моя жизнь.
Шерстобитова поклонилась в ответ.
— Полно, полно! — заговорила она. — На то ты и князь, чтобы нам, маленьким людишкам, тебе угождать. Да и Людмила-то моя уж затосковала по тебе больно. Ребенка своего жалеючи, попустила я грех такой!
Князь вздрогнул и побледнел.
«Действительно, — мелькнуло в уме его, — гублю я душу неповинную».
— Все поправлю. Не покается в том Людмилушка! — произнес он.
— Оставь! Разве я каюсь? — с упреком шепнула Людмила.
— Только скучно нам тут, — заговорила Шерстобитова, — ровно в яме. А придет зима!…
— Я ужо дом вам выстрою. Вот с похода вернусь!
— А надолго поход? — встрепенулась Людмила.
— Нет! Может, месяца три — и домой! А ты вот что, — и князь засмеялся, — я ведь голоден и есть страх хочу!
— Милый ты мой! И молчишь! Да я в минуточку! — И Людмила весело выбежала из горницы, увлекая за собой мать.
Михаил с улыбкой посмотрел ей вслед.
«Ах, если бы она была не в потаенности! Сколько счастья и радости!…» — подумал он и вздохнул, но мимолетная грусть снова сменилась радостью.
Людмила и ее девушки несли вино и посуду с едою. Она поставила пред князем горячий курник.
— Ермилиха изготовила, словно чуяла! — сказала она улыбаясь и, кланяясь, прибавила: — Не побрезгуй!
Михаил обнял ее и посадил на скамью рядом.
— Будем вместе, по немецкому обычаю! — сказал он.
Ночью он вошел в светелку своей милой. Луна ярко светила в горенку, пред иконой теплилась лампадка, и ее бледный свет боролся с лунным. Ароматный воздух волною вливался в светелку, и где-то щелкал соловей.
Людмила прижалась к Михаилу полною грудью и сказала ему: